Kitabı oxu: «Шереметевские липы»

Şrift:

© Алексеева-Созонова А. И., 2025

© ООО «Издательство «Вече», 2025

* * *

Об авторе

Адель Алексеева-Созонова


Адель Алексеева (девичья фамилия – Созонова Адэлия Ивановна) родилась 5 октября 1928 года в городе Вятка (Киров) в семье учителей. Детство и юность пришлись на годы Великой Отечественной войны, были омрачены смертью матери. Несмотря на эти трагические события Ада отлично училась в общеобразовательной и музыкальной школах, дружила с одноклассниками – Илларионом Голицыным, его братом Михаилом и познакомилась с их матерью Еленой Петровной Шереметевой и отцом князем Владимиром Голицыным. Этот старинный боярский род настолько увлек девушку, что она начала записывать истории тех, кто всегда был по правую руку великих князей, а потом и царей; подсчитывала, сколько всего было боярских шапок у Шереметевых в Думе.

После школы в 1946 году Адель поступила в Московский полиграфический институт на редакторский факультет, который стал ее счастливым билетом в мир искусства слова. С 1956 по 1984 год она работала редактором в издательстве «Молодая гвардия», заведовала редакцией художественной литературы для подростков. За свой труд Адель Ивановна неоднократно награждалась медалями ВДНХ, ЦК ВЛКСМ, Министерства просвещения, знаком «Отличник печати», как было сказано в документах, за приобщение школьников к чтению классической литературы, за разработку серий «Тебе в дорогу, романтик», «Библиотека юношества» и др.

Насыщенную редакторскую деятельность она дополнила сочинительством произведений о российской истории и культуре, о судьбах известных деятелей прошлого и наших современников. Адель Алексеева написала и издала более сорока книг, в которых легко внедряет в художественную структуру различные документы, мифы, легенды и «сливается» со своими героями, умело «читая» сюжеты их судеб.

Восторг у читателей вызывает искренность и точность слова писательницы о художниках. В книгах «Солнце в день морозный», «Пока рука держит кисть» представлены истории таких живописцев, как Борис Кустодиев, Аполлинарий Васнецов, Алексей Исупов, Василий Шухаев, Кузьма Петров-Водкин, Василий Мешков и др. В романе «Опасный менуэт» дан увлекательный сюжет о знаменитой французской художнице Виже-Лебрен. В художественно-документальной книге «Художница Серебряного века Елена Киселева» Адель Ивановна рассказала о загадочной импрессионистке Серебряного века, чье имя было вычеркнуто из русской культуры в связи с ее эмиграцией.

В творчестве писательницы особое внимание уделяется женским образам. Героини ее книг: актриса русского крепостного театра Прасковья Ивановна Жемчугова и ее подруга – Татьяна Шлыкова («Граф и Соловушка. Звезда шереметевского театра»); великолепная «Наталья Гончарова»; Н. П. Голицына («Пиковая дама»); Анна Ахматова и Лариса Рейснер в судьбе Николая Гумилева («Красно-белый роман» опубликован в журнале «Роман-газета», самом массовом издании художественной прозы у нас в стране и в мире). Многие книги писательницы посвящены судьбам наших современниц, имена которых известны только Адель Ивановне, но они вызывают искреннее уважение своим безупречным достоинством, умением противостоять несчастьям и ежедневным стремлением к добру и красоте, вере и правде.

Адель Ивановна стала яркой представительницей женской исторической прозы. Для стиля ее исторических произведений характерно сочетание художественности с цитатами из документальных первоисточников, непосредственно отражающих факты и события русской истории. Главными героями ее прозы стали Шереметевы.

Адель Ивановна – член Союза писателей с 1984 года и «Общества любителей русской словесности», лауреат премии имени Сергея Михалкова по жанру прозы, участник Всероссийского литературного конкурса «Чистая книга». Но важно также отметить ее дружбу с современниками, которым она помогала издавать книги.

Так, ею было приложено немало усилий, чтобы помочь Федору Абрамову «пробить» в 1983 году издание его книги «Трава-мурава». Адель Ивановна стала издателем необычных по жанру книг Валерии Дмитриевны Пришвиной, соединяющих ее рассказы о писателе и дневниковые записи самого автора. А как важно редактору помочь писателям добиться мастерства в книгах? Адель Алексеева стала редактором первых произведений актера театра и кино Валерия Золотухина, книги послужили основой их многолетней дружбы. Писатель, историк, телеведущий Юрий Вяземский назвал Адель Ивановну своей крестной матерью, потому что именно она помогла ему в издании его первой повести «Шут». Замечательный русский писатель-деревенщик и общественный деятель Владимир Крупин отметил, что Адель Алексеева в своих исторических произведениях подвергла трезвому анализу взлеты и падения нашей истории, радости и печали, войну и мир, проблемы города и деревни и осталась верна своему девизу: «Жизнь прекрасна, несмотря ни на что».

Важно сказать, что секрет счастливого долголетия Адели Ивановны (сегодня ей 96 лет) заключается не только в творчестве, но и в общении со всей дружной многодетной семьей дочери, внуками и правнуками.

Адель Ивановна Алексеева – добрый учитель для всех нас, ее книги – это утверждение духовно-нравственных и культурно-исторических ценностей народа, ее творчество с каждым годом становится все более всеобъемлющим и всепроникающим. Каждый, кто обращается к ее книгам, открывает для себя что-то новое и стремится поделиться этим с другими читателями.

Ученица МОУ «Лицей» г. Балашихи Карина Шинкарева написала исследовательскую работу «Образная система романа «Кольцо графини Шереметевой» А. Алексеевой», в которой отметила, что уже давно изучает памятник архитектуры в родной Балашихе – усадьбу Горенки, где проживала Шереметева, и только книга Алексеевой помогла ей многое понять в таинственной истории дворянского рода. Ее отклик: «Я восхищаюсь этой замечательной писательницей: она совместила в книге историю и тонкую поэзию».

Современные исследователи, преподаватели русской и зарубежной филологии говорят о необходимости изучения творчества Алексеевой в вузе. Екатерина Потапова подчеркнула, что книги писательницы диалогично направлены на прозу Джейн Остин и открывают студентам «качественную сентиментальность», которая базируется на основных человеческих ценностях – любовь, терпение и мужество. Регина Соколова, анализируя романы писательницы, подчеркивает необходимость изучения их жанрового своеобразия, которое заключается во «фрагментарности, звуковой и визуальной подачи информации» о судьбах персонажей различных эпох.

Анастасия Ермакова, поэт, прозаик, критик «Литературной газеты», считает, что писательница – одна из самых ярких представителей исторической прозы, которой доступно увидеть «в прошлом настоящую жизнь», столь же многогранную, как и современность.

Итак, нам выпало жить в эпоху перемен, во время формирования информационного общества и снижения интереса к чтению, но изменить эту ситуацию к лучшему, конечно же, помогут произведения нашей современницы. Мы отметим самые популярные книги Адели Ивановны Алексеевой, изданные за последние годы:

Краткая библиография:

Болеро по-русски, или Мой XX век, 2017.

Художница Серебряного века Елена Киселева, 2018.

Графиня-монахиня, 2019.

Уроки в полнолуние, 2019.

Два романа: Прощай и будь любима. Маргарита: утраты и обретения, 2020.

Сага о Шереметах с преданиями и предсказаниями, 2021.

Опасный менуэт, 2021.

В поисках отца. Восточная повесть-мозаика, 2021.

Огонь любви в судьбах аристократок. От Натальи Шереметевой до Натальи Пушкиной, 2022.

Вступление от автора

В банке темного стекла

из-под импортного пива

роза красная цвела

гордо и неторопливо.

Исторический роман

сочинял я понемногу,

пробиваясь, как в туман,

от пролога к эпилогу.

Булат Окуджава

Как, когда и где начиналась эта книга

1

Взбаламученные временем картины прошлого всплывают в моей памяти. Давно как будто это было и забыто, но нет! Все живо в памяти.

Каждый, кого мы встретили в начале своей жизни, так и остается потом для нас воплощением доброты или жестокости, черствости или сентиментальности, чистоты или безнравственности. А если это еще было в дни войны…

Я спрашиваю себя: почему таким радостным в детстве видится мир? Да, дети не знают ничего. И при этом знают все! Они безошибочно чувствуют, хороший человек или плохой перед ними. Восприятие их полно забытой уже взрослыми остроты, прозрения.

Иначе чем объяснить, что я уже тогда обожала учительницу музыки Марию Филаретовну Верещагину, восхищалась ее мужем Федором Васильевичем (он вел у нас географию), побаивалась другого учителя – Якова Петровича Шорохова… Их разделяла странная, не понятная мне вражда. Но вот уже нет обоих.


Мы жили в Глазове, в деревянном доме с большой верандой. Весь город был застроен такими двухэтажными домами. Бревенчатые, крепко слаженные, они решительно обступали Сибирский тракт, по которому когда-то, до революции, через наш городок вели в Сибирь каторжников. В годы моего детства по тракту, мощенному осиновыми торцами, спешили по своим делам горожане, изредка проезжали машины, двигались туда-сюда повозки и телеги, запряженные лошадьми.

Мы, ребятишки, случалось, забирались на ходу в какую-нибудь телегу с сеном либо досками и ехали, пока не прогонит возница. Катились колеса по деревянной тряской дороге, и зубы в такт выбивали мелкую дробь. Если при этом говорить или кричать, то голос дрожит. Однако надо прыгать с телеги, иначе возница замахнется кнутом. Незло, конечно, но все же… страшно! Сердце дрожит и бьется. Еще бы: сначала бег за телегой, потом тайное вскарабкивание на нее, дробь зубов, наконец взмах кнута и соскакивание с телеги… Маленькое и отчаянное, самое трусливое и самое храброе на свете – детское сердце!

Зимой – другое дело, зимой – сани. Они низкие, и прыгать не надо. Кувырк – и там. Возница, сидящий впереди, – в тулупе, в зимней шапке да еще овчинный воротник закрывает голову, – ничего не слышит. И едешь, едешь, пока не надоест. А тогда переваливаешься из саней прямо на снежную дорогу. Но, увы, и страха уж нет.

На Сибирском тракте осенью и весной, как дожди зарядят, не разглядеть и торцов: густая жирная грязь покрывает город. Жители двигаются по тротуарам с осторожностью. Придешь в школу – сразу к бочке мыть галоши, ботинки; и с красными от холодной воды руками в класс. Учителя тут же вместе с учениками моют обувь.

Яков Петрович Шорохов – прямой, голос отрывистый – ходил без галош даже в самое осеннее ненастье, и черные нагуталиненные штиблеты его всегда блестели. Мы смотрели на него восхищенно, но остерегались.

Не боялся его только второгодник Вовка Кулаков. Он никого не боялся, этот наш Вовка-истязатель. Вовка привязывал мои косички к косичкам Милы Московкиной, случалось, и поколачивал нас. Но в знак особой симпатии он же чинил наши карандаши, а однажды где-то украл фарфоровую фигурку собаки и сунул ее мне. В мальчишеских стараниях доказать свою дружбу он как-то, отнимая у меня бритву, чтобы очинить для меня же карандаш, так порезал мне руку, что навсегда остался шрам.

Наша школа была двухэтажная, деревянная. Вверху классы, внизу зал, вернее, широченная низкая комната, где мы кувыркались на полу, прыгали через козлы, а после уроков по пятницам устраивали репетиции хора. Именно там стояло оно – таинственное и запретное пианино. Раз в неделю на репетиции хора приходила Мария Филаретовна, отпирала пианино, и мы пели «Розочку алую», «Однозвучно звенит колокольчик», «Москву майскую».

Она заставляла нас выводить трезвучия, петь гаммы. Голосок у меня был писклявый, тонкий, и пенье тоже ничтожное. Но на репетиции я ходила всегда. Мне нравились большие спокойные глаза Марии Филаретовны, гладкие, совсем без блеска черные волосы и грустное лицо. Мама и все наши знакомые стриглись коротко, а у Марии Филаретовны волосы разделены были на пробор и собраны сзади в гладкий пучок.

Ужасно хотелось потрогать клавиши – черно-матовые и беленькие, с желтизной. Но никто из нас не смел приближаться к пианино и уж тем более тыкать в клавиши пальцем. Мария Филаретовна говорила: «Пьеса для фортепиано», – и это звучало еще более певуче, чем «пианино».

Пианино я видела до того лишь в детском саду. Наша воспитательница Адель Юрьевна играла марши, вальсы, полечки. Чем-то она была похожа на Марию Филаретовну – такая же прямая, строгая и загадочная. У Адели Юрьевны нижняя часть лица всегда была закрыта плотным кружевным черным шарфом, конец которого перекинут через плечо. Потом мы узнали, что еще в Гражданскую войну, когда в нашем городе, за рекой, был Колчак, гимназистку Адель ранило – пуля прошла по щеке, задела подбородок, обезобразив лицо.

Иногда Мария Филаретовна и наш учитель географии Федор Васильевич вместе шли из школы: он – большой, полный, лысоватый, она – тоненькая, в черном платье. «Поповна», – говорила о ней бабушка.

Мы с подругой Милой Московкиной узнали, где они живут, и стали бегать под окна слушать музыку. Сквозь тюлевые занавеси и цветущую герань неслись звуки – бурные и порывистые, строгие и грустно-певучие. Мы стояли не дыша, пока кто-нибудь не обращал на нас внимания. Тогда мы делали вид, что рвем траву, или чертили что-нибудь мелом на тротуаре. А звуки лились и растворялись в воздухе, сливаясь с запахами черемухи, тополя, липы…

В тот последний год перед войной мой отец привез из Москвы патефон и пластинки, целый ящик пластинок! Патефон нам казался чудом, чудом света. Первым был, конечно, громкоговоритель – черная тарелка с коробочкой посередине. Совсем-совсем в детстве верилось, что в коробочке сидят маленькие человечки и говорят там разными голосами. Когда оттуда раздавались звуки музыки, я ломала голову: как могут поместиться там еще и музыкальные инструменты? Объяснения отца насчет физических законов были непонятны, и я подолгу сидела, уставившись в черный круг, и воображала сказочных дюймовочек, карликов и бог знает что еще.

Когда появился патефон, я стала выключать громкоговоритель и слушать пластинки: «Танго Парижа», арии из «Риголетто», из «Фауста», украинские народные песни. Это было замечательно, действительно чудо!

И все-таки это не могло идти в сравнение с тем, что неслось сквозь черемуховый, тополиный воздух со второго этажа того дома.

Помню, однажды я стояла там, слушала фор-те-пи-а-но, и кто-то тронул меня за плечо. Я испуганно оглянусь: старушка в темном, на морщинистом лице слезящиеся старческие глаза. «Пойдем в дом, голубушка, послушаешь там», – сказала она. Но я убежала, словно меня застали за чем-то нехорошим.


Ох уж эти детские страхи, детские переживания, то преувеличенные стократ, то сглаженные! И все-таки что может быть памятнее этих горьких и ярчайших ощущений!..

Помню пожар. Мне всего лет пять. Вечереет. Родители еще не вернулись. Я хочу зажечь лампу, большую керосиновую лампу-«молнию». Чиркаю спичкой – и непонятно как вспыхивает тюлевая занавеска. Пламя охватывает окно. От страха я бегу в другую комнату – и под кровать. Больше всего в этот момент боюсь не пожара (я не видела и не знаю, что это такое), а того, что сейчас придет отец и мне попадет. Отец действительно как раз возвращался с работы, увидел дым в окне, вбежал… Это спасло нас.

Помню первые похороны – соседской бабушки. И потом долго меня мучает сон, что ее закопали живую… Ах, как страшно ходить мимо кладбища!

Первого мая мы на спор перебирались по бревнышкам через Чепцу (тогда только начали строить мост). Сразу было страшно, а уж к середине реки – вода мутная, бурная – просто ужас! Ноги деревянные, и сердце застревает в горле, но не возвращаться же!.. За рекой на весенних залитых лугах по колено в ледяной воде собирали желтые кувшинки. Зато после – уважительные взгляды одноклассников.

А полоскать белье в проруби? А лизнуть языком железо зимой? А ехать на подножке поезда? До Балезино один всего перегон, но жуть: рука немеет, стискивая поручень, копоть паровозная в носу, в глазах, скрипит на зубах!..

Наконец, самое страшное – парашют.

В городе нашем на высоком берегу реки стояла церковь, рядом колокольня. На ней-то и устроили парашютную вышку. Затянули на мне ремни, подошла я к краю, слышу: «Твоя очередь, пошла!»

Этот маленький шаг, который надо было сделать от края колокольни, от колокола, что висел за спиной, тот последний шаг, за которым только воздух! И пусть тогда я не излечилась от страхов, но знала, что однажды я все же смогла сделать этот шаг!


Мария Филаретовна казалась мне существом необыкновенным, почти неземным. Сидеть рядом с нею и говорить, учиться у нее – это казалось немыслимой, невозможной, никогда не осуществимой мечтой до тех пор, пока…

Однако прежде надо рассказать о нашем доме, об отце, о матери, которая на исходе моего детства ушла из жизни, о Шороховых, что жили рядом.

У нас было две комнаты, кухня, чулан и балкон размером с целую комнату. Крашеные полы, окованный железом сундук в углу, старенький буфет, в котором подрагивала посуда, когда ступаешь на среднюю половицу, кровать с никелированными шарами и белым покрывалом. Над нею ветхий ковер. На кухне огромная печь. Каждое воскресенье помимо обычной готовки мама непременно что-нибудь еще пекла. Кажется, ни на каком электричестве или газе не могут получиться такие вкусные пироги, шаньги, рыбники, гусь в тесте, поросенок, не говоря уже про щи или борщ, которые если не из печи, так и никаких вовсе слов не заслуживают. Чулан был полон маленьких бочонков – с медом, маслом, соленьями и моченьями, четверти с молоком, обливные кринки со сметаной, в углу на крюке висела тушка барана или поросенка.

В базарный зимний день отец сажает меня на санки, и мы едем закупать продукты на неделю. Отец обычно строг, даже недоступен, но тут он веселый, быстрый и щедрый. На обратном пути я сижу в санках, обхватив руками бочонок, между кулями с мукой и крупой. Мука у нас хранится на балконе в огромном ларе. Муки требуется много – ведь хлеб мы печем сами, то мама, то бабушка (когда гостит у нас).

Все это обилие снеди, ее неповторимый довоенный вкус прочувствовала я в дни войны, когда приходилось есть «заваруху», «картофляники» из картофельных очисток и так называемый «суп с галушками», а на самом деле нечто, заправленное черной мукой.

Но это потом, а пока – 1940 год, и наш дом полон благодушия, гостеприимства, веселья. Отец директорствовал в педучилище. Был он в те времена красивый и грозный, деятельный и по-крестьянски практичный. Мама преподавала русский язык и литературу. Женственная, мягкая, она легко и смеялась и плакала.

Отца боялись, мне кажется, все ребята в нашем городе. Он мог и на улице дернуть баловника за вихры, узнать фамилию, отвести к родителям. Как-то мамины фильдекосовые чулки я изрезала на юбку для куклы. Отец отстегал меня ремешком, да так, что запомнилось навсегда. В те годы едва ли не все были сторонниками волевого воспитания. В доме строгий хозяин – отец, с ним не поспоришь. В школе – директор, при виде которого самый лихой хулиган прячет папироску.

По выходным дням к нам приходили гости. Взрослые веселились так, что я просыпалась в соседней комнате. Частыми участниками шумных, но трезвых застолий были наши соседи. Тот самый учитель физкультуры и военного дела, что умел пройти, не запачкав блестящих штиблет, по грязным улицам, Яков Петрович Шорохов, и его жена Татьяна Сергеевна, наша вожатая. Ее мы звали «товарищ Таня», а я даже просто Таня – уж очень она была маленькая, складная, живая, говорливая. Было ей в то время около тридцати лет, а я видела в ней свою подругу.

Помню, раз Шорохов играл в шахматы с моим отцом и на спор разорвал на мелкие клочки сторублевую бумажку. Это поразило мое воображение, но не прибавило к нему симпатии.

Мне казалось, что весь он рассчитан на восхищение: слишком много блеска в его золотых зубах, чересчур аккуратны его ботинки, и ходит он слишком уж прямо.

А ведь иногда он брал меня на руки, поднимал над головой, говорил: «Вырастешь – государством управлять будешь, хоть на маленьком участке, да будешь. Завидую я тебе!» Мне представлялось, что он постоянно занят какими-то большими делами, чуть ли не государственными. А я и любой другой человек слишком незначительны для него.

Однажды мама сказала отцу:

– Завтра к нам придут Верещагины.

Я встрепенулась: как? И Мария Филаретовна?

– Федор Васильевич ездил в Москву, привез методические разработки из Наркомпроса, и я пригласила его с женой.

– Но ты знаешь, что с Шороховыми они на ножах? – спросил отец. – Скажи Татьяне, чтобы она не вздумала со своим Яшей приходить.

Так я узнала, что между этими людьми какие-то неизвестные мне отношения, скрытая, может быть, застарелая вражда.

Наступил вечер, пришли Верещагины. Мария Филаретовна, такая красивая, с черным пучком волос, села со мной рядом. Я окаменела. А она сказала:

– Нина Павловна, Иван Дмитриевич! По-моему, у вашей дочери большой интерес к музыке. Может быть, она хочет учиться? Я с удовольствием стала бы с ней заниматься.

Мама вопросительно взглянула на меня:

– Но у нас же нет инструмента.

Мария Филаретовна легко отмела эту преграду:

– Она может ходить к нам играть.

Бабушка (она тогда гостила у нас), отличавшаяся детской непосредственностью, бросила вязанье и всплеснула руками:

– Ох, милушка ты моя, Мария Филаретовна, вся-то ты в батюшку – добрая душа!

А я молчала, уже бледная и заколдованная.


И вот я держу за руку свою подругу Милочку Московкину, и мы идем с ней на первый урок музыки.

Открываем калитку в заповедный двор. Огромная белоствольная береза, которую мы до этого видели издали, яблони, мушмула, даже пихта и ель, а под ними – ландыши и японские маки, каких ни у кого в городе нет.

В доме тихо. Лишь большие часы тяжело отсчитывают время.

Мария Филаретовна посадила нас в угловой комнате, положила ноты, книги, фотографии композиторов, писателей, сказала: «Посмотрите» и ушла. Мы полны трепета и благоговения перед черным пианино с бронзовыми подсвечниками, перед нотами с иностранными непонятными черепами и портретами композиторов в овальных рамках, перед картинами на стенах.

Словно ты всегда знала, что рождена для чего-то большого, и вот она, такая минута, пришла! Мы каждый день ходили к Верещагиным и играли на пианино. Два раза в неделю рядом садилась Мария Филаретовна; мы разбирали с ней этюды и маленькие пьесы. Клавиши податливо опускались под нашими неумелыми пальцами, учительница иногда показывала, а то и нажимала на нужный палец…

Через три месяца я уже играла «Старинную французскую песенку» Чайковского, а Мила – вальс из «Фауста». Мария Филаретовна пообещала:

– Девочки, если вы хорошо выполните последние задания, мы устроим концерт. Пригласим ваших пап и мам, и вы будете играть. Устроим музыкальный вечер. – Она улыбнулась и провела рукой по моим волосам.

Я обожала свою учительницу музыки. Но она по-прежнему была грустна, казалось, что-то тайное угнетало ее. «Что же?» – ломала я голову.

На пианино стояла резная черная рамочка, в ней прелестная головка ребенка. Уж не сын ли это Марии Филаретовны?

Федора Васильевича Верещагина, шумного, громкоголосого, днем дома не было, и в комнатах появлялись лишь две старушки, ступавшие совсем неслышно.

А на стене в столовой висели портреты пожилых мужчин с бородами, оба с крестами на груди, у одного огненные демонические глаза, другой – широколицый, благообразный. Лица запоминающиеся, яркие.

Как-то я спросила у отца: кто эти старушки и чьи там портреты? Он ответил:

– Какая тебе разница? Не знаю я.

Мама частично удовлетворила мое любопытство:

– Это мать Федора Васильевича и его сестра. А на портретах, наверное, близкие родственники.

– А где они живут, эти родственники? Или умерли?

Мама бросила:

– Не знаю.

Мне показалось, что она знает, но не хочет говорить. Я спросила об этом у бабушки – как-то мы с ней сидели вместе и перебирали ягоды.

– Да кому и быть, как не самим? – удивилась бабушка. – Сами и есть, родители ихние – Марии Филаретовны и Федора Васильевича. Я хоть у них не была, а знаю.

– А чьи родители? Там два дедушки, – сказала я.

– Не дедушки, а батюшки это. В церкви раньше служили. Дедами-то им так и не пришлось быть. Маруся одного ребеночка принесла, да и тот помер (ага, значит, тот, маленький, на пианино – ее сын?). Сам-то, отец Марусин, преподобный Филарет, служил в Успенском соборе. Отец Василий, Верещагин-то, тоже тамотка служил. Он тихий был, ладный, а Филарет – с характером, басовитый. Рявкнет – дак на всю церкву. А как панихиду справляет, дак я, бывало, вся слезами изойдусь. Ох и батюшка, самый наилучший. Спаси его душу, Господи!

Бабушка перекрестилась, оторвавшись от малины.

– Однако нравом лютый был, непокорный. Как нова власть пришла, не хотел ее здравие служить, мол, не от людей. А Шорохов этот, сосед-то, тогда в Совете был, молодой да скорый, кричал на него в церкви. А потом отец Филарет признал Советскую власть, умный он был человек, и сказал: «Отныне ваши печали – наши печали». Общее, значит, дело у всех… Ну и жить бы всем в мире, дак нет, коса на камень нашла… Что делать?

Я была, конечно, на стороне Шорохова: как же не агитировать, если люди по неграмотности думают, что сидит на небе боженька и всем командует?

Но бабушка совсем разошлась и продолжала свои антипедагогические рассказы, забыв про ягоды:

– Ходили ряженые – и в попов и в чертей, даже в Богоматерь, прости господи! – Бабушка перекрестилась. – Это бы еще ладно, дак нет, в церкву придут и кричат, мол, Бога нет, и все! Расходись! Частушки охальные поют, за волосы дергают… Вот этот Шорохов взял да и привязал отца Василия к лошади, сам в седле умостился да и поехал по городу. Ну а сын отца Василия, Федька, конечно, это дело не стерпел, подбежал к Шорохову да кулаком его и свалил, а отца отвязал.

– Это наш учитель географии, Федор Васильевич? Такой спокойный – и дрался? – удивилась я.

– С тех пор они и не глядят друг на дружку. Лютуют.

Бабушка на какое-то время замолчала, пересыпая чистую ягоду в таз для варенья.

– Помню, поехала Маруся в Москву, в институт учиться. А там бумагу надо писать: кто, мол, отец твой и мать. Если из дворян или из попов – не возьмут. Что делать? Стыдно, а и как скажешь-то? Говорила мне потом попадья, матушка ее, будто Маруся-то в той бумаге не написала про отца. Умолчать хотела. Однако совесть ее замучила. И призналась она, а все ж таки ученье ее на том не кончилось…


Наступил день нашего домашнего концерта.

Я с нетерпением ждала вечера. Мама надела красивое шелковое платье с лиловым бантом, туфельки на высоком каблуке. Она рассеянно подправляла брови и спрашивала меня:

– Что ты такая сегодня? Молчишь…

Если бы знали взрослые, сколько разнообразнейших чувств прячется в детском молчании! И как трудно выразить их. Вспыхнут иногда пунцовой краской щеки, возмутится детским гневом душа, а слов нет.

Неужели никто не слышал, как трепетало мое сердце, когда мы вышли наконец из дома? Папа и мама – такие красивые и торжественные. Я смотрела на них украдкой и гордилась. Шла по краю лужи, как по берегу прекрасного озера, и никакой грязи не видела – видела отраженные облака.

Федор Васильевич вышел навстречу улыбающийся, доброжелательный. Две старушки поклонились в прихожей и исчезли. Мы прошли через гостиную в большую угловую комнату, где стояло пианино.

Мария Филаретовна в длинном платье с гипюровым воротником и брошью не была ни строга, ни грустна – смотрела мягко, улыбчиво.

Гости – Милочкина мама и мои родители – уселись на диван, повели было какие-то свои разговоры. Но тут вступила Мария Филаретовна:

– Ну как, ты готова? – Она ободряюще взглянула на меня.

Конечно, руки у меня мгновенно сделались влажными, щеки загорелись, а сердце улетело куда-то. И конечно, посередине пьесы я сбилась, забыв совершенно то, что столько раз повторяла на память дома, выстукивая на столе.

– Ничего-ничего… – приободрила меня Мария Филаретовна.

Преодолевая мою природную застенчивость, она учила меня не просто музыке, а и умению владеть собой, не стесняться, не тушеваться от любого пустяка. Этот концерт был моим первым экзаменом, преодолением себя.

А потом зашел разговор об инструменте. Федор Васильевич настаивал на том, что нам необходимо купить пианино, что он готов помочь организовать пересылку его из Москвы или Ленинграда.

Мария Филаретовна, с улыбкой глядя на нас (а мне казалось, только на меня), говорила:

– Девочки очень старательные, способные, скоро у них будет много уроков в школе, трудно будет ходить каждый день ко мне. Как это было бы славно – купить им пианино!

…Через несколько дней был послан запрос насчет пианино в московский магазин. В мае пришло сообщение, по какому адресу следует переслать деньги.

И наконец, еще одна пронзительная предвоенная радость: привезли пианино! Поставили напротив кровати и старого ковра с оленями. Черное, блестящее, на крышке золотом сияли буквы: «Красный Октябрь». Правда, клавиши были белые, как бумага, не похожи на слоновую кость, и звучало оно, может быть, слишком отрывисто. И не было подсвечников. Но вот оно, подойди – и играй хоть целый день.

В день, когда взгромоздили тяжелый черный, опасно поблескивающий инструмент по узкой лестнице на второй этаж, на листке календаря было: 21 июня 1941 года.

И рухнул мир счастливого детства, оборвавшись на высокой и безмятежной ноте…


Как ясно помнится тот день!

Утром я пошла за билетами на фильм «Большой вальс» о Штраусе, который собиралась смотреть, по крайней мере, в пятый раз. У кинотеатра купила мороженое: между вафельными кругляшками белая сладость, которую лижешь и лижешь, пока вафли не соединятся! Тает мороженое, и напоследок самое вкусное – пропитанные мороженым вафли с именами: Катя, Шура, Коля и т. д. Потом зашла в магазин и купила булочку (сколько я потом вспоминала эту последнюю довоенную булочку с изюмом!)… И вдруг! Черный репродуктор возле магазина захрипел, и низкий, уже тембром своим пугающий голос произнес: «Внимание, внимание! Будет передано важное сообщение…»

Отменялась поездка за реку (все собирались ехать на велосипедах), отменялся поход в кино… Слово «война» начало воплощаться в постоянном отрицании. Не идти, не ехать, не радоваться… И это «не» все росло, ширилось…

Ушли на фронт родители многих одноклассников, учителя. И наш любимый учитель черчения Виктор Васильевич Лыткин тоже ушел, и теперь вместо него была старушка Фаллерова.

Шорохов, наш сосед, в первые же дни записался добровольцем. Все такой же начищенный, стройный и строгий, словно на параде, он встретился мне с вещмешком у военкомата. Как мне было стыдно теперь за свои «сердитые» мысли о нем, как я глядела ему вслед… А его жена Татьяна Сергеевна как-то сразу постарела, стала молчаливой.