Kitabı oxu: «Ее сторона истории»

Şrift:

Иначе, чем другие дети,

Я чувствовал и все на свете,

Хотя совсем еще был мал,

По-своему воспринимал.

Мне даже душу омрачали

Иные думы и печали,

Ни чувств, ни мыслей дорогих

Не занимал я у других.

То, чем я жил, ценил не каждый.

Всегда один. И вот однажды…1

Эдгар По

Alba de Céspedes

Dalla parte di lei

© 2021 Mondadori Libri S.p.A., Milano

© Евгения Макарова, перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке. Livebook Publishing LTD, 2025

* * *

Я впервые встретила Франческо Минелли в Риме двадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года. Я тогда писала дипломную работу, а мой отец, уже год страдавший от катаракты, почти ослеп. Мы жили в одном из новых домов на Лунготевере Фламинио2, куда переехали сразу после смерти моей матери. Я считала себя единственным ребенком, хотя у меня был брат, который еще до моего рождения успел появиться на свет, проявить себя настоящим чудо-мальчиком и утонуть в трехлетнем возрасте. По всему дому стояли его фотографии: на многих его наготу едва прикрывала белая сорочка, соскальзывающая с округлых плеч; на другой фотограф запечатлел его лежащим на животе на медвежьей шкуре; но мать больше всего любила маленькое фото, где он стоял, касаясь рукой фортепиано. Она утверждала, что если бы он выжил, то стал бы великим композитором, как Моцарт. Его звали Алессандро, и, когда через несколько месяцев после его смерти родилась я, мне дали имя Алессандра – в честь него, уповая, что во мне проявятся его достоинства, оставившие о нем такую неизгладимую память. Эта связь с умершим братом сильно давила на меня в раннем детстве. Я никак не могла от нее освободиться: если меня за что-то ругали, то обязательно указывали, что я не оправдала надежд, возложенных на меня и на мое имя, не говоря уже о том, что Алессандро никогда не осмелился бы так себя вести; а когда я получала хорошие оценки в школе, проявляла усердие или совершала достойный поступок, подразумевалось, что это наполовину заслуга Алессандро, который так выражает себя через меня. Такое размывание личности сделало меня замкнутой и нелюдимой, и позже за веру в мои способности я приняла то, чтобы было всего лишь ускользающей памятью родителей об Алессандро.

Духовному присутствию брата, с которым мать общалась посредством трехногого столика и медиума по имени Оттавия, я приписывала зловещую силу. Я не сомневалась, что он поселился во мне, но – вопреки утверждениям родителей – только для того, чтобы внушать мне дурные мысли и нездоровые желания и толкать на предосудительные поступки.

Я сдавалась, считая борьбу бесполезной. Алессандро был для меня тем же, чем для других девочек моего возраста являлся дьявол или злой дух. «Это он, – думала я, – он мною командует». Я верила, что он может управлять мною так же, как тем столиком.

Меня часто оставляли одну на попечении старой служанки по имени Систа. Отец был на службе, мать каждый день уходила из дома и подолгу отсутствовала. Она работала учительницей музыки и, как я поняла позже, могла бы развить незаурядный талант, будь у нее возможность заниматься искусством, вместо того чтобы подчиняться необходимости и вкусам богатых буржуа, чьих отпрысков она обучала.

Перед выходом из дома она всегда готовила для меня какие-нибудь развлечения, чтобы мне было чем заняться во время ее отсутствия. Она знала, что я не люблю шумные активные игры, поэтому усаживала меня в маленькое плетеное кресло и раскладывала рядом на низком столике лоскутки ткани, ракушки, маргаритки для плетения браслетов или ожерелий и несколько книг. Под ее ласковым руководством я рано научилась довольно сносно читать и писать; и, как назло, эта одаренность тоже приписывалась влиянию Алессандро. Я действительно рассуждала и строила фразы так, словно была вдвое старше своих лет, но мать не удивлялась этому, потому что мысленно заменяла мой возраст тем, в котором был бы Алессандро, и давала мне читать книги, подходящие для более взрослых девочек. Теперь я понимаю, что выбор книг был превосходным и продиктован хорошим вкусом и образованием.

Расцеловав меня, как перед долгой разлукой, она уходила, а я оставалась одна. Из кухни доносился звон посуды, по коридору ходила тонкая тень Систы; на закате Систа запиралась в своей каморке, в темноте, и я слышала, как она молится. И тогда, уверенная, что меня не поймают, я оставляла книги, ракушки, браслеты из маргариток и отправлялась исследовать дом.

Мне не разрешалось включать свет, мы жили в строжайшей экономии, поэтому я бродила в полумраке, двигаясь медленно и вытянув вперед руки, как лунатик. Я подходила к мебели, старой, массивной, которая в этот час, казалось, отказывалась от своей спокойной неподвижности и таинственным образом оживала. Я открывала двери, рылась в ящиках, движимая лихорадочным любопытством, и наконец, видя, как из темнеющих комнат уходит свет, я забивалась в угол, охваченная одновременно страхом и тем наслаждением, которое этот страх мне доставлял.

А летом я отправлялась сидеть на террасе, выходящей во внутренний двор, или, подставив скамеечку, выглядывала в окно. Я никогда не выбирала окна, смотрящие на улицу, и предпочитала окно в маленький дворик, увитый глицинией и отделявший наш дом от монастыря. Ласточки любили наш тенистый двор, и как только они начинали щебетать, я, как по зову, подбегала к окну. Там я стояла, следила взглядом за ласточками, за меняющимися узорами облаков и за жизнью тайного женского сообщества, которая просачивалась из освещенных окон напротив. За белыми ширмами, защищавшими окна монастыря, отбрасывая большие китайские тени, мелькали монахини. Резкие крики ласточек будто кнутами подстегивали мое воображение. Притаившись в углу темного окна, я пожирала глазами все, что меня окружало. Это невыразимое состояние ума я определяла как «Алессандро».

Потом я убегала на кухню к Систе, которая сидела у плиты, разрумянившись от горячих углей. Возвращалась мать, включала свет, и из темноты всплывали наши со старой служанкой фигуры, одурманенные мраком и тишиной. Немые разговоры с фортепиано и ласточками так меня утомляли, что под глазами появлялись темные круги. Тогда мать брала меня на руки, чтобы загладить вину за свое отсутствие, и рассказывала о донне Кьяре и донне Доротее, молодых дочерях принцессы, которых она уже много лет безуспешно учила музыке.

Отец возвращался довольно поздно, как принято у южан. Слышался шорох ключа в замке – тонкого длинного ключа, который всегда торчал у него из кармашка жилета, – а потом сухой щелчок выключателя. Мы были на кухне, мать помогала Систе готовить ужин; но как только раздавался звук открывающегося замка, она, наскоро поправив волосы, шла в столовую и еще до того, как муж входил, уже сидела со мной на жестком диване с книгой в руках и делала вид, что увлеченно читает. Потом звонким голосом, выражающим радостное удивление, она спрашивала: «Это ты, Ариберто?» Первые годы моей жизни мама каждый вечер разыгрывала эту маленькую комедию, смысл которой долго оставался для меня непостижимым. Я не могла понять, зачем она лихорадочно открывает книгу, если потом не может продолжить чтение; однако каждый вечер меня очаровывал ее голос, который гармоничным эхом разносился по дому и заставлял романтично звучать некрасивое имя моего отца.

Отец был высоким и крепким мужчиной с коротко стриженными волосами. Когда я, уже став взрослой, увидела фотографии, запечатлевшие его в годы молодости, я поняла, почему он так нравился женщинам. У него были глубокие иссиня-черные глаза и пухлые чувственные губы. Он всегда одевался в темное, возможно, потому, что служил в министерстве. Говорил мало: в основном довольствовался тем, что качал головой в знак неодобрения, пока мать что-нибудь оживленно рассказывала. Она рассказывала о вещах, увиденных или услышанных на улице, приправляя эти истории тонкими наблюдениями и обогащая своей фантазией. Отец смотрел на нее и качал головой.

Они часто спорили, но без скандалов и шумных ссор. Говоря довольно тихими голосами, они в напряженной дуэли искусно бросали друг в друга сухие и колкие фразы. Я смотрела на них в растерянности, хотя и не понимала, о чем они спорят. Если бы не гневные взгляды, я бы даже не заметила, что они ссорятся.

В такие моменты Систа, которая всегда подслушивала за дверью, приходила за мной, уводила на кухню, заставляла вместе с ней молиться; иногда, чтобы отвлечь меня, рассказывала историю Мадонны из Лурда, которая явилась пастушке Бернадетте, или той, из Лорето, что путешествует в доме, несомом ангелами.

Родители тем временем закрывались в своей комнате. Вокруг нас со старой служанкой сгущалась тишина. Я боялась, что в дверном проеме появится один из тех духов, которых медиум Оттавия вызывала по пятницам и которых в своем детском воображении я представляла похожими на белые скрипучие скелеты. «Систа, я боюсь», – говорила я; и Систа спрашивала: «Чего?» Но ее голос звучал неуверенно, и она часто поглядывала в сторону комнаты матери, словно ей тоже было страшно.

Они разговаривали вполголоса, так что я не могла разобрать ни слова. Свидетельством надвигающегося шторма была тишина, расползавшаяся по темному коридору и четырем комнатам дома: двусмысленная тишина, вырывающаяся из-под закрытой двери и отравляющая воздух – коварно и незаметно, как утечка газа. Систа опускала вязание на колени, ее руки дрожали от волнения. Наконец, полная нетерпения и тревоги, она вела меня в мою комнату, словно спасая, и начинала торопливо раздевать, потом укрывать простыней; я молча подчинялась, молча ждала, пока она потушит лампу; тишина, доносившаяся из родительской спальни, одолевала меня.

Часто ночью после этих мучительных вечеров мать заходила ко мне на цыпочках, склонялась над моей кроватью и судорожно прижимала меня к себе. Она не включала свет; в темноте я видела отблеск ее белой рубашки. Я утыкалась ей в шею, целовала ее. Это длилось мгновение: потом она исчезала, а я в изнеможении закрывала глаза.

Мою мать звали Элеонора. От нее я унаследовала светлые волосы. Она была такой блондинкой, что, когда сидела против света, ее волосы казались совсем белыми, и меня это поражало, как будто мне виделась ее будущая старость. Глаза у нее были голубые, кожа прозрачная: эти черты достались ей от матери-австрийки, известной драматической актрисы, которая оставила сцену и вышла замуж за моего деда, итальянского артиллерийского офицера. Мама получила свое имя в память о «Кукольном доме» Ибсена, в котором бабушка часто играла на своих творческих вечерах. Два-три раза в год, в редкие выходные дни, которые она себе позволяла, мама усаживала меня рядом с собой, открывала нашу «коробку с фотографиями» и показывала мне портреты моей бабушки. Она всегда выглядела очень элегантно: в сценических нарядах, в эффектных шляпках, украшенных перьями, с жемчугом в распущенных волосах; мне с трудом верилось, что это действительно моя бабушка, наша родственница, и что она может приехать к нам, в дом, где мы жили, и войти в нашу парадную, где звенит молоточек сапожника-консьержа. Я знала наизусть все названия пьес, в которых она играла, и имена всех героинь. Мама хотела, чтобы я приобщилась к театру, поэтому пересказывала мне сюжеты трагедий, читала вслух ключевые сцены и радовалась, когда я думала, что имена героев – это имена членов нашей семьи. Чудесные были часы. Систа слушала эти рассказы, сидя в уголке, спрятав руки под фартук, и своим присутствием как будто хотела подтвердить правдивость этих дивных историй.

В той же коробке лежали фотографии родственников моего отца: семья мелких абруццких землевладельцев, немногим больше простых крестьян. Женщины с пышной грудью, стиснутой черными корсетами; волосы у всех разделены на пробор и спадают двумя тяжелыми косами по обе стороны массивных лиц. Там же была фотография моего деда по отцовской линии в темном пиджаке, с галстуком-бабочкой.

«Они хорошие люди, – говорила моя мама. – Деревенские». Мы часто получали от них мешки с мукой и корзины фаршированного орехами инжира, очень вкусного; но ни одну из моих тетушек не звали Офелия, Дездемона или Джульетта, а я не настолько любила поесть, чтобы предпочесть миндальный торт любовным трагедиям Шекспира. На абруццкое родство, с молчаливого согласия мамы, мы смотрели с презрением. Корзины, покрытые грубой тканью, обметанной по краям, открывались без интереса и даже – несмотря на нашу бедность – как бы немного вынужденно. Только Систа ценила содержимое и ревностно оберегала его.

Систа питала к моей матери горячую, абсолютную преданность. Привыкшая прислуживать в бедных домах женщинам, которые вульгарно выражались и ограничивали свои интересы кладовкой и кухней, она сразу же была покорена своей новой хозяйкой. Когда отца не было дома, она ходила за ней по пятам, а потом наверстывала потерянное время, работая ночами. Стоило маме заиграть на фортепиано, Систа сразу бросала все заботы, подхватывала подол фартука и мчалась в гостиную; она слушала гаммы, этюды, упражнения с таким же вниманием, как и сонаты.

Она любила сидеть в тени, в тишине; темноту в моем раннем детстве всегда оживляли ее сияющие нуорские3 глаза. Говорила она очень мало – кажется, я ни разу не слышала, чтобы она произнесла какую-нибудь длинную фразу. Казалось, ее привязывало к нашему дому то упоение, которое вызывала в ней личность моей матери, открывая ей мир, которого она не знала даже в дни своей короткой юности. Фанатично религиозная, она оставалась у нас в услужении, несмотря на то что моя мать никогда не ходила на мессу и не воспитывала меня в строгом соответствии с католической моралью. Я думаю, она считала, что жить с нами грешно; возможно, она говорила об этом на исповеди, обещала прекратить, но вместо этого все больше утопала в привычном грехе. Иногда, когда моей матери не было, дом, должно быть, казался ей опустевшим сосудом: одинокие послеобеденные часы тянулись утомительно долго. Если хозяйка чуть-чуть опаздывала, Систа тут же начинала бояться, что ее, такую рассеянную и беззаботную, переехали колеса трамвая или кареты: она представляла себе ее тело, безжизненно лежащее на булыжниках мостовой, бледный лоб, волосы, окрашенные кровью. Когда она так сидела, молчаливая и неподвижная, держа руку на четках или на грелке, я знала, что на самом деле она сдерживает пронзительный крик. И все же некоторое чувство приличия не позволяло ей ждать мою мать у окна.

Меня тоже порой охватывал беспричинный, леденящий душу страх, и я прижималась к Систе. Она думала, наверное, что в случае чего вернется на службу к полным дамам, хорошим домохозяйкам, а меня увезут в Абруццо, к Бабушке. Свет постепенно угасал, волны тьмы поглощали нас: это были очень грустные моменты. Наконец мама возвращалась и с порога радостно объявляла: «А вот и я!» – словно отвечая на наш отчаянный призыв.

Систа так же преданно и покорно служила моему отцу. Служила ему и уважала его: он был мужчиной, хозяином дома. Более того, если что-то требовалось, ей было легче поговорить с ним: она признавала в нем себе подобного – человека скромного происхождения, из низшего сословия. Его грязные любовные похождения, о которых, как я поняла позже, она знала по тысяче признаков, даже не беспокоили ее, потому что сначала в своей деревне, а потом в городе она видела множество других женатых мужчин, ведущих себя таким же образом.

Поначалу я не могла понять, почему мои родители поженились, и так никогда и не узнала, как им удалось познакомиться. Мой отец ничем не отличался от общепринятой модели мелкобуржуазного мужа, посредственного отца семейства, посредственного чиновника, который в свободные часы по воскресеньям чинит выключатели или конструирует хитроумные приборы, чтобы сэкономить газ. Его речь звучала однообразно, бедно, зло; обычно он критиковал правительство и бюрократию, приводя ничтожные доводы, и жаловался на мелкие офисные дрязги, используя шаблонные выражения. Даже в его внешности не обнаруживалось ни малейшего признака духовности. Высокий и полный, он всем своим обликом, своими широкими плечами излучал физическое превосходство. Его черные глаза, типично средиземноморские, были сладкими и влажными, как сентябрьский инжир. И только его руки – на правой он обычно носил золотое кольцо в форме змеи – были необыкновенно красивы, а благородство их формы и цвета кожи несло на себе отпечаток древней расы. Эта кожа, гладкая и тонкая, пылала, словно под ней текла горячая кровь. Именно этот тайный жар помог мне понять, что влекло мою мать к отцу. Их спальня примыкала к моей, и вечерами я иногда не спала, а стояла на коленях на кровати, снедаемая ревностью, и прижималась ухом к стене. На эти низкие поступки меня толкало чувство под названием «Алессандро».

Однажды – я была еще совсем маленькой, мне не исполнилось и десяти – я вошла в столовую и застала их в обнимку. Они стояли лицом к окну, спиной ко мне. Рука отца лежала на бедре мамы и жадно поглаживала его вверх и вниз. На ней было надето что-то легкое, и она, конечно, чувствовала сухой, обжигающий жар его кожи, но – это было очевидно – не испытывала никакого дискомфорта. Он порывисто провел губами по ее шее, там, сбоку, где начинается плечо. Я представила, как его губы, такие же горячие, как руки, легко оставляют красный след, словно от ожога, на длинной, белой, нежной шее моей матери. Я ждала, что она начнет протестовать, сопротивляться, но вместо этого она прижалась к нему – лениво, медлительно, жадно. Я бросилась прочь и наткнулась на стул: родители обернулись на шум и удивленно посмотрели на меня. Мое лицо было искажено злобой, взгляд пылал. «Что случилось, Санди?» – спросила мама. Она не подошла ко мне, не обняла меня, не убежала вместе со мной. Хуже того, она издала манерный, пустой смешок. «Ты ревнуешь? – спросила она меня, посмеиваясь. – Ревнуешь?» Я не ответила. Я смотрела на нее, не отрывая взгляда и горько страдая.

Я вернулась в свою комнату и сидела в тишине, терзаясь глухой ненавистью. Перед глазами у меня стояло лицо отца, обменивающегося с мамой хитрой улыбкой соучастника. Тогда я впервые почувствовала, как коварно он вторгается в наш уютный женский мир. До этого он казался мне существом другой породы, отданным нам на попечение, нуждающимся только в физическом уходе. Было ощущение, что его касались одни лишь материальные заботы: мы с мамой часто доедали остатки вчерашнего ужина, в то время как ему готовили стейк; его одежду утюжили, а наша просто сушилась на лоджии, чтобы на воздухе разгладились самые заметные складки. Все это привело меня к убеждению, что он жил в мире, где главное место занимали те самые вещи, которые мать своим примером научила меня презирать.

В то время я впервые начала задумываться о самоубийстве, думая, что мама предала наше тайное взаимопонимание. С тех пор эта мысль возвращалась ко мне бесчисленное количество раз: когда я боялась, что не смогу пережить трудный момент, или когда чувствовала себя неуверенно, или просто ночью, полной уныния и тоски.

Обрывочность моего религиозного воспитания мешала мне мириться с несчастливой жизнью и довольствоваться тем, что она преходяща. Напротив, мысль о самоубийстве, всегда сидящая у меня в голове как последнее средство, очень помогала в трудные дни. Благодаря ей даже в минуты самого мрачного отчаяния я могла казаться веселой и беззаботной. В детстве я представляла, как покончу с собой, повесившись на решетке окна в своей комнате; или думала, как выйду из дома, отправлюсь в ночь и буду идти и идти, пока не упаду, обессиленная, замертво. Что, впрочем, казалось неосуществимым, поскольку отец каждый вечер перед сном запирал дверь дома на три оборота замка.

Сон успокаивал меня, сглаживая отчаяние и самоубийственные намерения. Я часто просила Систу отвести меня в церковь. Этими внезапными вспышками религиозности я была похожа на маму: она тоже иногда по три-четыре вечера подряд ходила в церковь, становилась на колени, пела, очарованная музыкой. Я же просила Господа дать мне умереть. И не считала это святотатством: в многоквартирном доме, где мы жили, к Богу обращались с самыми немыслимыми просьбами. Однажды разнеслась весть, что любовник синьоры со второго этажа вот-вот умрет от пневмонии. Стало также известно, что она заказала в ближайшем приходе срочную трехдневную молитву «об исполнении желания». Желание ее тоже было всем понятно: чтобы любовник жил, был полон сил и здоровья и она могла продолжать изменять с ним своему мужу. К молитве присоединились все соседки. В первом ряду, закрыв лицо руками, на коленях стояла синьора со второго этажа. Остальные держались в отдалении, проявляя уважение к ее тайне, чести и порядочности. Они вели себя так, будто случайно оказались в церкви именно в тот момент: одна стояла у кропильницы, другая – у малого алтаря. Но все они с одинаковым пылом взывали к Богу, почти возмущаясь, что бедняжка все еще страдает.

Я выходила из дома ближе к вечеру, держась за руку Систы, с таким серьезным и благочестивым видом, будто несла в сердце не отвратительное желание, а обет святости. По серым улицам нашего квартала мы шли в сторону церкви, которая возвышалась, белая, стройная, среди больших домов Лунготевере. Это был крайний предел наших прогулок, словно река обозначала границу наших владений и вместе с тем – нашей свободы.

В теплое время года на платаны вдоль набережной Тибра слетались воробьи, и когда на закате они отправлялись придирчиво выбирать себе подходящую ветку для отдыха, старые деревья гудели, как пчелиные ульи, и дрожали, наполненные беспокойными взмахами крыльев. Мне хотелось вдоволь налюбоваться этими деревьями, но вместо этого я под руку с Систой погружалась в мрачную пещеру церкви. Под ее сводами витал густой запах человеческого тела, маслянистый аромат ладана, и нависала тьма, на которую мы с Систой, в отсутствие матери, были обречены. Я с трудом помнила даже простейшие молитвы нашей религии, но этот красноватый мрак, эти песнопения, этот мутный дым тотчас пробуждали мою веру, делали ее пламенной и страстной.

Я смотрела на свои дрожащие в свете свечей руки, пристально вглядывалась в ладони, надеясь увидеть на них кровь стигматов, чувствовала, как черты моего лица заостряются и я все сильнее похожу на святую Терезу на той статуе, которую любила моя мать. Я становилась все легче и легче и наконец воспаряла к чистым небесам, и звезды сияли у меня между пальцами. Сладкая бурная река слов заполняла мою грудь вместе с музыкой органа. Это были те же слова, которые моя бабушка произносила на сцене театра, самые прекрасные слова, которые я знала, и с ними я и обращалась к Богу. Он отвечал мне на том же языке, и так я научилась распознавать его в словах любви лучше, чем в алтарных образах.

Люди в церкви казались мне очень серьезными и печальными: они не испытывали радости ни от молитвы, ни от пения. Я любила их, мне хотелось, чтобы они были счастливы, и я знала, что для этого нужно просто научить их молиться словами любви. Я могла бы спасти их, но не решалась: меня удерживала мысль о Систе, которая считала меня просто Алессандрой, маленькой девочкой. Все считали меня просто маленькой девочкой. Но когда служба заканчивалась и последние ноты органа выносили нас на набережную Тибра, ласточки узнавали меня и приветствовали меня так же радостно, как приветствовали самого Бога.

* * *

Мы жили в большом доме на улице Паоло Эмилио, построенном в эпоху короля Умберто4. Парадная была старой, темной и пыльной; консьерж, как я уже говорила, промышлял починкой обуви, а его жена бездельничала.

Свет на мрачную винтовую лестницу падал из единственного мансардного окошка на последнем этаже. Несмотря на таинственный и несколько сомнительный вид парадной и лестницы, в нашем доме жили буржуа среднего достатка. Днем мужчин можно было встретить нечасто: почти все являлись клерками, людьми, измученными постоянной нехваткой денег, которые уходили из дома рано утром и возвращались в одно и то же время с газетой в кармане или под мышкой.

Казалось, что в нашем большом доме живут одни женщины: именно им принадлежало неоспоримое господство на этой темной лестнице, по которой они спускались и поднимались бесчисленное количество раз за день: с пустой сумкой, с полной сумкой, с бутылкой молока, завернутой в газету, с корзинкой для покупок и контейнером со школьным обедом, за руку с детьми в голубых фартучках, выглядывающих из-под слишком коротких пальто. Они поднимались, даже не глядя по сторонам, зная наизусть все надписи, испещрявшие стены, каждый поворот деревянных перил, отполированных непрерывным скольжением их рук. И только девушки проворно сбегали вниз, влекомые свежим воздухом, а их шаги стучали по ступенькам, как градинки по оконному стеклу. Парней, которые жили в нашем в доме, я помню плохо: сначала эти шумные мальчишки, которые целыми днями гуляли на улице, играли в футбол в приходском саду, а потом, совсем еще молоденькие, начинали работать в конторе и вскоре перенимали внешность, распорядок дня и привычки своих отцов.

Наш дом, унылый и печальный со стороны улицы, дышал жизнью со стороны большого, наполненного воздухом двора. Сюда выходили узкие лоджии с ржавыми перилами, и по ним можно было судить о состоянии и возрасте жильцов. На одних громоздилась старая мебель, на других – птичьи клетки или игрушки. Наша была украшена растениями.

Женщины чувствовали себя во дворе непринужденно и общались с той особой близостью, которая возникает между обитательницами пансиона или приюта. Это доверие возникало не столько оттого, что они жили под одной крышей, а потому, что знали нелегкую жизнь друг друга – все трудности, лишения, бытовые сложности, – и это рождало между ними непроизвольную ласковую снисходительность. Вдали от мужских взглядов, в отсутствие необходимости вести обременительную игру в образы, они становились такими, как есть. Первый стук открывающихся ставней, как звон колокола в женском монастыре, ознаменовывал начало дня. И все, смирившись, с рассветом принимали на себя бремя новых трудов, а то, что каждый их жест вторил жесту женщины в похожем выцветшем халате этажом ниже, дарило им утешение. Ни одна из них не решилась бы остановиться, опасаясь нарушить движение отлаженного механизма. Более того, во всем, что было частью их домашней жизни, они бессознательно видели простую поэтичную красоту. Веревка, протянутая с одной лоджии на другую, чтобы удобнее было сушить белье, походила на заботливо протянутую руку; корзинки перепрыгивали с этажа на этаж, чтобы передать необходимую утварь. Однако по утрам женщины мало разговаривали друг с другом. Иногда только, в редкую паузу, кто-нибудь выходил на лоджию, прислонялся к перилам посмотреть на небо и говорил: «Какое сегодня солнце!» Старушки сидели на лоджии и шили, а служанки чистили горох или картофель, кидая их в таз, стоявший рядом с ними на полу. Потом, ближе к вечеру, они возвращались внутрь, чтобы продолжить домашние дела, и наступал час, когда я оставалась во дворе одна, будто он принадлежал только мне.

Летом после ужина мужчины тоже часто сидели на лоджии, в рубашке с закатанными рукавами или прямо в пижаме, и в темноте трепетали красные светлячки их сигарет. Женщины выходили ненадолго, разве что обменяться словами «добрый вечер», и их голоса звучали иначе. Иногда они обсуждали болезни детей. Утомленные, все довольно рано возвращались внутрь, закрывали ставни, и между лоджиями повисала большая черная пустота.

Моя мать редко появлялась во дворе: только чтобы полить цветы. Ее замкнутость хоть и раздражала соседок, но в то же время вызывала их восхищение. Поэтому наша семья, несмотря на крайнюю бедность, пользовалась особым уважением – все благодаря изысканной красоте матери, ее благородным манерам и неизменно легкому, безмятежному настроению.

В доме жило достаточно красивых, общительных женщин; некоторые даже были образованны и до замужества работали школьными учительницами или служили в конторе. Но моя мать лишь обменивалась с ними приветствием или мимолетным замечанием о погоде и ценах на рынке. Единственным исключением была синьора, наша соседка сверху по имени Лидия.

Мама часто брала меня с собой, если шла к ней в гости, чтобы я могла поиграть с ее дочкой Фульвией: нас оставляли одних в детской, полной игрушек, или на маленькой террасе, также служившей кладовкой. Мама и Лидия лежали вдвоем на кровати и разговаривали так оживленно, что если мы прерывали их и просили шаль или лист бумаги с ручкой, то они тут же все нам давали, лишь бы вновь остаться одним. Поначалу я не могла понять, что связывало мою мать с женщиной, столь непохожей на нее. Но вскоре я осознала, что и сама попала под очарование ее дочери, которая с тех пор стала моей единственной подругой. Она казалась старше меня, хотя была на несколько месяцев младше. Миловидная, темноволосая, с выразительными чертами лица, в свои двенадцать-тринадцать лет она была уже настолько хороша собой, что, когда мы в сопровождении Систы шли по улице, мужчины смотрели ей вслед. Она походила на свою мать – привлекательную, пухленькую, цветущую женщину, питавшую пристрастие к платьям из лоснящегося шелка с декольте, подчеркивающим соблазнительную ложбинку пышной груди.

Мать и дочь почти всегда жили одни, потому что синьор Челанти служил коммивояжером. Когда он возвращался домой, его принимали как постороннего и даже не пытались скрыть, насколько его присутствие нарушает привычный уклад жизни: они ели второпях, вечером спешили лечь спать, отделывались односложными ответами по телефону, одна жаловалась на бесконечные мигрени, другая постоянно играла в самые скучные и нарочито детские игры. Их квартира, обычно полная гостей, мгновенно пустела, стоило Лидии объявить: «Доменико вернулся». Возможно, неумышленно, но они превращали свой дом в настолько негостеприимное, неопрятное и мрачное место, что синьор Челанти вскоре собирал свой чемоданчик и опять уезжал, не преминув похвалить гостиницы и кухню северных городов.

Сразу после его отъезда Лидия и Фульвия возвращались к своему привычному образу жизни: мать возобновляла нескончаемые телефонные разговоры, а после обеда уходила из дома, оставляя за собой в подъезде шлейф резкого аромата гвоздики.

Она ходила к капитану. Именно этого капитана они шепотом обсуждали с моей матерью. Мы с Фульвией отлично это знали. Она называла его только по званию: «капитан говорит», «капитан любит», как будто специально не произнося его имя или фамилию. Но тогда мне это не казалось странным: у других синьор в нашем доме были «инженеры» и «адвокаты», и кроме этого о них тоже ничего больше не было известно.

1.Перевод Р. Дубровкина. – Здесь и далее примеч. пер.
2.Квартал у набережной Фламинио, на севере Рима.
3.Нуоро – город в центральной части Сардинии.
4.1878–1900, правление короля Умберто I, в римской архитектуре характеризуется масштабным городским строительством, появлением больших эклектичных палаццо, широких проспектов и площадей.
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
28 noyabr 2025
Tərcümə tarixi:
2025
Yazılma tarixi:
2021
Həcm:
581 səh. 2 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-907784-63-5
Yükləmə formatı: