Kitabı oxu: «Лихтенвальд из Сан-Репы. Роман. Том 2», səhifə 11
– Конотопов! Почём опиум для народа? – спросил Лихтенвальд., обращаясь к сутулой спине воина рокн-ролла.
Тот струхнул и идеологические диверсии прекратил.
Построив солдат в каре, Лихтенвальд объявил новые вводные правила и приоткрыл перед бойцами свои стратегические планы. Отныне, был ли Алекс в части, не был ли, они обязаны были при любых обстоятельствах подтверждать его зримое и незримое присутствие и говорить всем и всегда, что товарищ лейтенант только что был здесь, давал руководящие указания, но три минуту назад куда-то вышел. Он сейчас вернётся, надо немного подождать. Заглянув в лицо каждого, Алекс, как император, лично принял присягу. Отказавшихся от дачи клятвы, как всегда, не было. Его солдаты скорее отказались бы от присяги родине, чем от личной присяги ему. В награду за верную службу каждый получил по шоколадке. Выстроившиеся на диво ровным каре, солдаты в полинялых и драных кацавейках являли собой довольно смехотворное зрелище. Впрочем, их вид ничем не отличался, да и не мог отличаться от вида других воинских соединений той эпохи, так что горевать было не о чем.
Сводив солдат в столовую, Лихтенвальд целый день торчал в подвале, где его воины возводили бетонную стену, а к вечеру, обнаружив протоптанную тропинку, сквозь лаз попал в город прямо напротив винно-водочного магазина. Ужасно смешно всё здесь. Любой военный объект, любая воинская часть окружены километрами колючей проволоки, минными полями, заборами, всевидящими КПП, вышками с тулупами, и уж кажется, всё здесь сделано так строго, что, кажется, и мышь не проскочит не замеченной. Ан, нет. Только для видимости снуют по вышкам солдаты в тулупах, а любой солдат, да и все в округе знают и давно протоптанную тропинку, и гигантскую дыру в заборе, в которую все ходят, лазят, снуют с бутылками водки и билетами в кино. Не верьте вышкам с тулупами, господа! Ради бога, не верьте!
Объект на котором работали военные строители Алекса, был объектом важным. Это был будущий командный пункт. Внутри была гигантская карта бескрайней Сан Репы, и уже муштровали солдат, которые должны были вручную с обратной стороны передвигать стрелки главных ударов. Так как бойцы видели зеркальное отражение театра боевых действий, их учили читать названия населённых пунктов задом наперёд, и соответственно, делать всё остальное через задницу.
По чисто выметенным и пустым среди дня дорожкам часто прогуливался молодой блатной генерал, направлявшийся в столовую. Над этим пунктом пролетел нарушитель, который, если вы помните, в Кроме сел на крышу, и никто его не заметил.
Глава 12. Вперёд и дальше!
Через две недели надо было возвращаться в свою альма-матер, болото.
Из Долбомызова меня вёз белобрысый солдат на раздолбанном самосвале. Я думаю, что приблизительно на таких машинах, пришпандорив к ним крылья, наши ассы в ходе Великой войны на одном крыле возвращались на свои аэродромы. Но на этом они бы не вернулись никогда. Самосвал был дряхл, сед, как ветеран Французского Легиона и еле подавал чахлые признаки жизни. Рычаги болтались в его шарнирах, как истлевшие кости в гробу. Рычаг передачи визжал и срывался. Приборной доски по сути не было и в помине и надо воздать честь водителю, который умел вслепую управляться с таким механизмом. Солдат был – под стать своему самосвалу. Он был бледен, беден, растерян, одет в лохмотья и обут в опоки, и напоминал скорее не солдата, а попрошайку из церкви Лазаря и Фрола. Звали его Николай. Влезая в машину, он накинул на плечи старомодный, ветхий шушун, настолько замасленный, что в кабине невозможно было дышать, я попал будто на завод французской антипарфюмерии. Это был бледный, дёрганый, задроченный и жалкий белорусский парень. Он не мылся со Второго Пришествия и по моим наблюдениям всю службу жил в Машине. Иногда у него начинался самопроизвольный нервный тик, он дёргался как Петрушка в шапито, когда его за нитки дёргают. Я побивался, не врежется ли он с такой нервной системой в фонарный столб, но он словно слился со своей посудиной и извлекал из неё такие возможности, какие из неё, казалось, извлечь было невозможно. Его космический аппарат ревел и содрогался, как смертельно раненый койот. Видно было, что этому дриндулету ещё совсем немного осталось до полного паралича. Столько работать на пенсии не мог даже бессмертный Прежнев. Мы ехали по просёлочным дорогам, по лугам и неудобьям, между темных, покосившихся зданий и остовов тракторов и машин. Декорация спектакля – под стать действующим лицам. До Крома было далеко. В каком-то загадочном предместье Нусеквы, посреди нескончаемых бараков и чахлых кустов в подкравшихся сумерках, героический дредноут забился в лихорадке, зачихал, выбросил из выхлопной трубы трёхметровую реактивную струю, дико дёрнулся и сломался окончательно и навсегда. Для меня в этом не было никаких сомнений. Мы тяжело сползли с продавленных дырявых кресел, полных ржавых имперских пружин, встали молча рядом, и отдав последний долг верному другу, одновременно сняли ушанки и погрузились, как индусы, в торжественное молчание. Окончив отпевание трупа, мой армейский друг с отчаянной решимостью выхватил из бардачка все свои замасленные инструменты и стал пытаться вдохнуть вторую жизнь в своего верного друга, но, вероятно, душа престарелого механизма уже переселилась в другое тело, в тело какого-нибудь безмозглого генерала, к примеру. Я минут сорок смотрел на страшно заплатанный дёргающийся зад военного строителя с двумя заплатами, торчавший из капота с гаечным ключом в кармане, пока не понял тщетность его попыток. Я пытался вселить в бойца оптимизм, но безуспешно. Он сел в придорожную жижу и заплакал. Сказав несколько ободряющих слов в таком тоне, в каком Германский Фюрер вдохновлял малышей из Гитлерюгенда, я посмотрел в честную рожу моего последнего преторианца, попрощался с ним и направил свои стопы, куда глаза глядят. Третье чувство подсказывало мне, что там, за горами, за лесами неминуемо должна быть моя часть, и она ждёт меня. Я уже прошагал метров четыреста, когда свербящий червячок сомнения заставил меня повернуть обратно. Я вспомнил безбровое, честное лицо старого воина, я понял, что, верный превратно истолкованному чувству долга, он не бросит своего мёртвого друга никогда и сам скорее умрёт голодной смертью, охраняя вверенную ему груду металлолома, или будет съеден мышами, чем покинет его. Хотя он был сир, я испытывал к нему искреннее сочувствие. Солдат сидел в грязи, пригорюнившись, завалившись спиной на колесо и широко раскинув ноги в столыпинских опоках. У него был вид человека, распрощавшегося со всякой надеждой и готового выпить чашу с цикутой до того, как будет произнесён приговор суда. Рот его был открыт настежь, как форточка. Я деловито поставил его по стойке смирно и именем Государя Императора, приложив руку к шапке, дал приказ прекратить попытки реанимировать железное чудовище, и вместе со мной лесами пробираться из окружения в расположения своих отступающих походным маршем частей. Достигнув ближайшей станции, я посадил его на катапульту и отправил в свободный полёт в сторону Долгопрудного, а сам пешком двинулся по ночной бетонке между бесконечных рядов чёрных елей. До части пришлось идти часа три пешком. Было страшная ночь. Ничто уже не ходило. Было тихо. Как бывает тихо в середине лета, лишь кое-где трещали сверчки.
В роте всё было спокойно. Двое солдат, разбивших друг другу сопатки, были не в счёт.
Сложно воспитать хорошего человека в плохой среде.
Совершивших воинские преступления в армии наказывала тюрьма, совершивших отдельные проступки журил командир. Если к преступлениям можно было отнести убийство, воровство денег, изнасилование крестьянки, дезертирство с поля боя, оскорбление старших по званию, то к проступкам относились: самовольные отлучки, повальное пьянство, каннибализм, драки не на жизнь, а на смерть, неудавшаяся попытка изнасилования крестьянки, диилетанское мародёрство, подрастковый онанизм, обжорство. Последнее наказывалось, впрочем, крайне редко, ибо немногие имели на него средства.
После каждого чрезвычайного происшествия виновников усаживали за лист бумаги и оставляли с этим листом один на один. Многие из них, привычные только к лопате и лому, не выдерживали муки преследования и ломались наедине с белым листом. Два солдата, попавшие в этот реестр к приходу Лихтенвальда жарко грызли карандаши и слюнили синяки на лицах, с ненависть посматривая друг на друга и одновременно пытаясь выразить в скупых мужских словах нахлынувшие на них мысли и чувства. В сейфе канцелярии, как свидетельство неустанно совершаемой воспитательной работы, хранилась целая гора этих бесценных свидетельств великой эпохи.
Объяснительные записки провинившихся солдат, все, как на подбор, были однотипны. Это были или откровенные отчаянные покаяния, залитые слезами или затаённые лживые дезинформации. Содержание многих было приблизительно таким: «Товяриш литинанта! Я бил (зачёркнуто) я не биль (зачёркнуто) прашю вась (Дырка в бумаге) товариш литьнанта кода я за шёль в го… капторкъ там в капторкъ он тами я биль. Ми троём бутилька и он пяний пшоль в капторкъ и я болшем его не видл. Потомонь… Проститл товарш лтенант. Я болш не буд. Честни сл. Не нада бит, не нада.» Подпись (Замалёвано, следы слёз и побоев.)
Основная идея господства несправедливости в мире состоит в том, что неудачники, ущемлённые, низы не имеют талантов, денег и возможностей, для того, чтобы сформулировать свой протест, они лишены самого главного – права слова. Иногда, когда гнев униженных возрастает до небес, им удаётся добится того, что их голос становится слышен, но потом часто эти обретения бывают у них украдены. Все чувствуют, что если у коровы слёзы на глазах – ей плохо, но умей она кричать о своих бедах, кто бы посмел прирезать её? Показывай почаще по телевизору не только долбаных попдив, но сирых работников и крестьян, не было бы разве у общества иного взгляда на своё собственное положение и призвание?
Самым клёвым времяпровождением в армии были армейские сборы. Раз в год на три дня мы покидали часть и частично слушали какие-то лекции, смотрели американские рекламные фильмы, где они воспевали прелести своих самолётов. А частью мы были предоставлены сами себе и занимались самообразованием и играли в королевскую секу. Ажиотаж доходил до такого градуса, что игра иногда заканчивалась далеко за полночь. На кону были весьма приличные суммы. В кубрике табачный дым стоял клубами и в кубрик то и дело забегал полковник, впытаясь утихомирить этот хохочущий, не поддающийся никаким уставам шалман.
Я сел играть тоже, и чёртов Бровкин меня всё время задирал и подставлял. Хлопая руками по карману, в котором звякали убывающие рубли, я злился страшно. Бровкин ржал надо мной, а потом побежал в туалет отливать.
Я шустро полетел за лейтенантом Бровкиным. Дай, думаю, его проучу, как следует. Будет знать, как друга подставлять! А он быстро проскочил по коридору и забежал в сортир. А в какой боксик забежал – непонятно. В сортире элитной части было почему-то темно, как в ….. афро-американца. Только по громким звукам и пыхтенью я определил, за какой из дверок обретается коварный Бровкин, рванул дверь, ворвался внутрь, положил три пальца на крупную лысую, склонённую долу голову и, радуясь возможности мстить жестоко и безнаказанно, дал сайку по лысой голове, да такую сильную, что в боксике зазвенело. А сам вдобавок говорю: «Ну, салобон, знай, сколько тебе трубить в этой ё… армии! Чмо!»
В ответ из темноты раздался нечеловеческий звериный рёв. Это был не Бровкин! Мужик, что на нужнике сидел, заревел так, что я испугался. Так интеллигент Бровкин реветь не мог. Это был какой-то нечеловеческий ослиный рёв, а не свадебный переливчатый плач Бровкина. Я испугался. Смотрю – голова моего Бровкина – лысая, чересчур широкая, а на плечах в абсолютной темноте генеральские звёзды отсвечивают. Тут до меня дошло, что произошла трагическая ошибка: вместо Дездемоны повесили Джульету, не в тот боксик я попал в исканиях Бровкина, и надо рвать когти, пока полковник лампасы на задницу не натянул и не пришёл в себя после сотрясения мозга, которое я сделал своим щелбаном. Рванул я из сортира по коридору, на ходу срывая с себя форму, и в три секунды достиг казармы. Со скоростью метеора разоблачился я от одежд, юркнул под одеяло и затаился. Все секисты услышав мой быстрый рассказ, тоже быстренько заснули, не раздеваясь. Лежу, как суслик и как бы сплю, а сам наблюдаю сквозь приоткрытые глаза. Меж тем разъярившийся полководец разобрался со своими лампасными штанами и с грохотом ворвался в помещение, желая мстить. Было видно, как он, матерясь, ходит вдоль кроватей и подозрительно вглядывается в лица спящих. Конечно, лн всё сразу понял, когда увидел табурет с секой и клубы дыма. Меня он тоже осмотрел и ничего подозрительного не заметил. Он не угомонился и утром нам опознание устроил. Он и два заместителя части нас построили и пытались определить, кто генерала обидел в сортире. Только и разговоров об этом было.
Назавтра выступал хирург из медицинской службы, тоже потешный хрен.
Хирург на сборах рассказывал, как в Африке он видел трепанацию с тыквой. Он это рассказывал, вихляясь перед высокой офицерской аудиторией, и я так до конца и не понял, правду ли он говорил, или врал, как последний дворник. Суть в чём. Суть в том, что послали этого хирурга в некую чрезвычайно бедную, но зато очень воинственную страну, которой мы намерено помогали в то время бабками и мазутом, работать в госпитале. Прибыл он на место и стал работать. Естественно работал он там хирургом. Одна половина госпиталя была занята английскими врачами, другая – нашими. Сначала всё было нормально, утром прием, вечером – спокойная жизнь и рассматривание саванны в бинокль, охота на львов с грузовика, посиделки. Надо признать, что англичане, облачённые в колониальные шлемы да ещё с биноклями, выглядели получше, хотя лечили похуже.
Толстый Крачковский, оплывший и сальный, как огарок, занимался с нами партийно-просветительской работой и постоянно с горестью вопрошал воздух: «Ну что же это такое, товарищи, мы все хорошие офицеры, у нас хорошие солдаты, а бардак – кругом? Что же это такое, товарищи, мы – хорошие, солдаты – хорошие, а бардак кругом?»
Молчание было ему ответом.
Сборы окончились, я поссорился с командиром моей роты, довольно таки гнилым типом.
Тут надо сказать, что в офицерской среде было принято раза два в год устраивать себе загулы. Это была процедура, отлаженная до мелочей. По закону офицер мог без опасения уголовного преследования прогулять девять суток, после чего обязан был явиться к командиру части с рапортом: «Лейтенант Такой-то от службы не уклоняется!», получить трое суток ареста и проследовать к себе в роту. Арест был виртуальный.
Я загулял на пять суток, съездил к родственникам в Ружев, доложил командиру и получил трое виртуальных суток ареста. Во время разговора я попросился в другую роту. А тут вакансия подвернулась – место заместителя командира роты в городке, где великий поэт Фаросский летом отдыхал. Свидетельство его нахождения в городе я случайно обнаружил около кинотеатра «Факел». Прямо перед кинотеатром были ужасные заросли растительности, и все в них бегали отливать, пока сеанса дожидались. Я тоже туда зашёл и увидел засранный бюстик горделивого революционного пиита, под носом у него было измазано ваксой, и ухо отбито, а сам он был несчастного и потерянного вида.
Я стал служить в военном госпитале.
Служба в городе, носившего имя великого поэта была всё же полегче, чем в лесу. Огромная территория военного госпиталя была обнесена со всех сторон забором и походила на парк. На краю леса стыло небольшое озеро, заросшее ивами, а по самому лугу протекала извилистая река. Там жили водяные крысы.
Прямо в центре этого диснейлендовского рая была совсем небольшая территория, ограниченная почерневшим деревянным забором. Здесь-то и была наша казарма, такая же почерневшая, как и всё остальное. Перед казармой простиралась довольно большая асфальтовая площадка для разводов, парадов и прочих процедур. Напротив нашей казармы располагалась другая. Там тоже жили строители, только из другой части. Заправляли там два молодых офицера, и дисциплина была у них аховская. Впрочем, если я расскажу, как они достигали такого, вы верно и не захотите никакой дисциплины: Один раз, когда личный состав провинился чем-то, они в наказание устроили маневры – всех одели в противогазы и погнали ночью в лес. Устроили учения. Бегали они там несколько часов, потом ползали через болото – всё, как в настоящем бою, мать их. Надо отдать им должное, сами они тоже противогазов не снимали. Когда вернулись в роту, не досчитались одного, как потом оказалось, он задавил себя противогазной трубкой. Я долго думал тогда, как вообще возможно задушиться противогазной трубкой, но видимо, когда достали и жить неохота, можно задавиться даже ниткой.
На этот раз рота у меня была молодая. Как невеста. Наслушавшись легенд о моих проделках в лесу, запуганные моей прошлой, свирепой славой, солдаты и пикнуть не смели, что и требовалось доказать – я был доволен. По любой моей команде они летали как мухи.
Лейтенант Кузеко, замполит, малые народы не любил, а пуще всего представителей одного малого, но чрезвычайно въедливого народа. На его счастье в роте кроме двух немцев, похожих на сдающихся солдат Паулюса, было два анурея. Один крошечный недомерок Комариков с библейским лицом и маслянтсиыми глазами, а второй – здоровый тихий бугай Иосиф Карамель. У Кузеко с тихим кондитерским бугаём сложились прекрасные отношения. Тот был исполнителен и адекватен. Что же касается Комаринского, то только увидев в первый раз этого маленького Мука, который на своё несчастье избрал объектом для жалоб и воздыханий лютого украинца Кузеко, то можно сказать, что ему не повезло. Я сам, провожая роту в дальний путь и наблюдая крошечного Комаринского, облачённого в гигантские заношенные сапоги и крысиную шинель, волочащуюся по земле и шаркающего в хвосте фаланги, не мог сдержать улыбки. Зрелище было в высшей степени комическое. Какие-то кадры из самых смешных диснеевских мультфильмов про гномов. Нет! В этой шинели он был похож на линяющего скунса. Это был натуральный маленький Мук, какого я видел в детской книжке. Комаринский избрал самую верную в его положении роль – роль бедного родственника-воздыхателя. Чувствуя, что моё сердце ещё не до конца очерствело, он всё время приставал ко мне с рассказами о маме и своей горестной судьбе, не забывая пощупать результаты своих воздыханий. Изводил он меня и просьбами сводить его на почту, что я и делал довольно часто. Я понимал, какая это хитрая бестия, но относился к нему по-человечески, за что сейчас и не ругаю себя, и не хвалю. Всем хочется уцелеть. От Кузеко же Комаринскому пришлось вынести немало издёвок. Он узнал, что Комаринский с детства мечтает стать спортивным обозревателем и тренируется в освещении матчей. Так Кузеко ставил его на стул в своём кабинете при столовой и заказывал: «Матч Сан Репа – Испания. Второй тайм. Линия нападения – классическая».
И Комаринский начинал голосом Левитана. Он на повышенных тонах кричал: «Росси передаёт пас Квадрилли! Ну, мальчик, ну же! Смотрите, каков Квадрилли – рвётся по левому флангу, но, вах, вах, вах, падает. Что случилось? Неужели травма?! Да, не в урочный час покинул ты нас, сынок! Не в урочный! К нему бегут санитары! Головка отвалилась! Да-а! Матч остановлен… Какой напор! Какая линия обороны!
Какая тактическая гибкость общего замысла игры! О-о-о! Нет слов! Нет слов! Да, горячая схватка сегодня на полях Валенсии! Ничего не скажешь! О-о-о! Это не спортивное поведение! Мы так не играем! Это неспортивное поведение! Что там происходит, чорт подери! Хвалёные аргентинские профессионалы начинают вести себя как-то странно! Мы себя так не ведём! Надо уметь проигрывать! Хвалёные профессионалы что-то не ко времени начинают нервничать! Да-а-а! Мяч вброшен! Теперь он у наших голкиперов! Они рвутся по левому флангу, хорошо, появился задор, энергия, сноровка! Го-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-л! Какой хук! У меня нет слов! Наши противники потрясены! Болельщики покидают трибуны и все высыпают на поле! Что тут творится! А до конца игры остаётся… остаётся… да, двадцать семь минут! Двадцать семь минут чистого времени! Судья получил травму головы и его выносят с поля вперёд ногами… Ещё можно поднажать и добиться твёрдой победы! Ну же! Наши бросаются с новыми силами на штурм ворот противника! Порнушкин, передача Богатырёву, розыгрыш мяча, мяч уходит за пределы вселенной!..»
– Давай «Спартак» – «Динамо»! Надоела эта …ня! – скрипит ему Кузьма и обозреватель мгновенно переносится в столицу:
«Сегодня в Нусекве тёплый, ласковый денёк и команды весь день разминались, готовясь к этому матчу! Всё кажется предвещает не лёгкий бой, но тяжёлую битву! Клюшкин, форвард голубых, правда, получил небольшую травму в области мошонки, что не помешало ему выйти на поле! Это спорт не для слабых! Здесь играют настоящие мужчины!…»
Кузьма жрал и только иногда поправлял мелкие неточности речи обеденного спортивного обозревателя. Он знал составы, тактику и стратегию сражающихся команд не хуже Комаринского, но вида не казал.
Так как обед у Кузеко продолжался как раз полтора часа, какие длится матч, то римская забава продолжалась такое же время. К концу матча Комаринский был весь в мыле и хрипел. Комаринский знал, кто должен выиграть и победу отдавал, кому нужно. Н знаю, стал ли он обозревателем, но скорее всего, ненавидеть футбол научился.
Здесь, наедине с природой, имея возможность дышать свежим воздухом, я наконец почувствовал тёплый запах весеннего дембеля. Полгода службы оставалось до дембеля, полгода. Вдохнув ласкового воздуха свободы, я недолго думая, послал к чёрту Пердушона с его дознанием, плюнул на очные ставки в Главной Армейской тюрьме и предался строевым занятиям с военными строителями и философским размышлениям наедине с собой на фоне прекрасного озера, по которому плавали шустрые речные крысы. Целый день солдаты грохотали сапогами по плацу, распевая:
«Санрепа! Отчизна наших дней!
Санрепа! Хочу узреть тебя скорей!
Не нужно хлеба и к чёрту рай!
Лишь ты, Санрепа, живи и процветай!
Санрепа – любимая моя!
Санрепа – стою на киле корабля!
Тюх-тюх!
Пусть враг бесчувственный придёт,
Он здесь в болоте пропадёт
Ни за понюх!
Санрепа-а-а-а-а!»
В песне было без малого сорок куплетов.
В прокуратуру никто не являлся.
Пердушон был вне себя. Он стал бомбить командира части подмётными грамотами с просьбой вернуть ему его дорогого Лихтенвальда. Или наказать. Нет, лучше наказать и вернуть!
Я был честен. Я позвонил ему и сказал: «Я буду работать либо в прокуратуру, либо в роте! Если хотите, чтобы я был у вас, добейтесь освобождения от дежурств по части! Я не могу воевать на два фронта! У меня четыре дежурства по части и восемь раз я ответственный по роте, три раза мне в патруль! И ещё каждый день к вам? Вы с ума сошли!»
В ответ я услышал грубую брань и трубку бросил.
Через десять дней за мной приехали.
Я сначала подумал, что машина с краснопогонниками приехала меня арестовывать: новенький «Газик», два мордоворота, ну, думаю, всё. Оформили отказ выполнять приказ и теперь мне срок светит. А оказалось, Пердушон просто не мог без меня ничего сделать. И так меня разыскивал. Когда я был рядом, он мне слова хорошего не мог сказать и только орал и гадости говорил, а когда меня не было, зашивался в работе. Оказалось, что я был незаменимым работником. Грешен, я действительно старался, всё выполнял точно и в срок, все его дурацкие допросы осуществлял, в Северную Тишину ездил делать там очные ставки с бедным казнокрадом Алмазовым. Пердушона просто выводила из себя, что, будучи весьма эффективным в работе, я не скрываю к этой самой работе своего открытого презрения. Я то ведь ссорился с ним только потому, что просил: «Капитан, если я работаю у вас, я ведь не железный, я не могу после восьми часов следственных действий ехать в часть и заступать в наряд – освободите меня от этих дежурств, если вы во мне заинтересованы. Прошу Вас!»
А он только смеялся надо мной. Плевать ему было, что я два часа каждый день добираюсь до прокуратуры, что всю ночь просидел в роте и не спал. А когда я понял, что мне надо исполнять обязанности Пердушона и в части с меня никто ничего не снимает, я разъярился и послал Пердушона ко всем чертям. Просто не стал к нему ездить и всё. А их это просто бесит. Да и как от такой живой халявы отказаться. Я себе представил свою судьбу, будь я каким-нибудь крепостным у помещика с таким нравом! Запороли бы, суки!
На самом деле это они всегда устраивали здесь правила игры, в которые играть невозможно, везде это наглое подличанье и беззаконие было. Одних заставляли вкалывать с утра до ночи, а другие умники баклуши в государстве били, да ещё норовили присвистнуть на честно работавших. Я в окрестностях Нусеквы всё время ощущал этот возраставший дух беспорядка и лжи. Это чувствовалось во всём! Об этом напоминали подспудные и тяжёлые разговоры людей в автобусах, на остановках Я всё это слышал, и хотя часто не мог сформулировать своё чувство, ощущал растущее с каждым днём напряжение. Сталкиваясь с этой постоянной и на первый взгляд необъяснимой несправедливостью, я тоже осваивал искусство жизни в новые времена и скоро стал посылать охотников халявы куда подальше. Делать всё честно и открыто не уважать то, что делаешь – это было выше его понимания. Он имел дело с римским патрицием, занесённым бешеным ветром в Сан-Реповскую Ойкумену. Это сносило ему голову. Он никак не мог этого понять. Будь я просто бездельником или дезертиром, он скорее бы это осмыслил, чем аристократические штуки юного лейтенанта – двухгодичника. Для него это был бунт и подрывание устоев великой империи. Он злился и терял в борьбе последние, бесценные витамины. Однажды мы сидели в глубоком молчании, уткнувшись в свои дела. Я оторвал глаза от папки и бросил взгляд на плотную фигуру Пердушона, он почувствовал мой иронический взгляд и сразу взорвался: «Я бы посадил таких, как ты, Лихтенвальд на огромную атомную бомбу и взорвал бы всех вас скопом к чёртовой матери, к …ям,..!» (Он стал малиновым от вдохновения, когда произносил тираду, толстый чёрт, и выдал целую батарею таких ругательств, что я расхохотался)
«А я посадил бы таких, как ты, Пердушон, на чудовищную водородную бомбу и взорвал бы к ещё более чёртовой матери! Факин шит! Бумажная армия ряженых идиотов! Через десять лет, из-за таких, как вы, от этой страны ничего не останется!» – вежливо ответил ему я, даже не повысив голоса и выставив из кулака средний палец. Революционный жест карбонария, идущего на Бастинду. То, что я даже голоса не повысил, убило его окончательно. Их не хамством надо убивать, а рафинированной вежливостью, как китов. Или вежливым хамством, что одно и то же.
Дипломатическая миссия посланца мира Миклухи Маклая к людоедам племени мумбо-юмбо бесславно провалилась. Племя перебито, Миклуха благополучно съеден. Всё это было при нашем последнем, трогательном прощании, когда я решил окончательно не гневить Бога и судьбу и поставить на своей стремительной юридической карьере большой жирный латинский крест. Быть ответственным по роте через день, дежурным по части через два, да ещё обслуживать прокуратуру Нусгарнизона целую неделю, получая за это только пинки и затычины, неужели же я мечтал об этом? Нет, я этого не хотел. Я работал и ездил по долам и весям восемнадцать часов в сутки, для чего? И я ушёл по-английски, не прощаясь и не желая новых встреч. Потеря для капитана Пердушона была невосполнимой. Восточный фронт. Прикрытый целый год стойким плечом Алекса Лихтенвальда, рухнул. Бастионы юриспруденции пали. Рушились крепости права. Он стал метаться и взывать. Командир части Бубонов-Чумнов то и дело выкладывал передо мной предписания прокуратуры прибыть в славную Нусекву. Между строк читалось: «Вернись в Сорренто, я всё прощу!» Но возвращаться туда мне совсем не хотелось. Однако эта скотина таки нашла меня. Я погрузился в «Газик», он заверещал, дёрнулся и я погрузился в размышления. Когда мы проезжали импозантные ворота Прокуратуры, из здания раздались душераздирающие звуки походного похоронного марша. Пердушон посмотрел на меня, как вампир на злачную луну. Клыки его померкли. Глаза слезились. Он был явно не готов к Битве Народов, и только сказал насколько мог трагически, пытаясь уловить мою реакцию: «Генсекс Бруно сдох! Да! Сдох!». Я подхватил тему и скорчил лимонную рожу, демонстрируя пионерскую скорбь по почившему вождю, и насупился, ожидая психической атаки пьяных матросов с другого фланга Кетчупского полуострова. Штурмовые ночи Сбарска, Молочаевские пни. Мой ручной немецкий пулемёт на изящных точёных ножках был холоден, как анатолийский мрамор. Не говоря ни слова, я смотрел в хитрые глаза моего лучшего армейского друга и уже не улыбался. Минуту стояла тишина, разбавленная то ли Шопеном, то ли кем ещё похуже. Потом Пердушон улыбнулся улыбкой доброго сытого крокодила и широким административным жестом пригласил меня сесть за стол. Смерть Бруно лишила его воли к борьбе и он жаждал сепаратного мира даже ценой полной потери лица.
Ночью измученный Лихтенвальд спал плохо, и ему снилось, что кто-то всё время входил в комнату и орал:
– Стой, кто идёт? Стрелять буду! Стой!
………………………………………………………………………………..
Не следующий день в роте случилось ЧП – сержанту Мкртчану на… рали в сапог. Когда о событии доложили замполиту части, он стал, конечно, рвать и метать, а потом, вне себя от горя, собрал личный состав. В ленинской комнате он долго нюхал воздух, а потом и говорит: «Не пойму почему, но тут у вас мертвечиной воняет. Трупом падлым пахнет. Сдох тут кто-то! Зуб даю! Что случилось?» После такой краткой и чрезвычайно выразительной преамбулы замполит плавно перешёл к основной и главной части своего выступления. Он топал ногами, рубал воздух руками, дико орал, мол, обороноспособность, мол, мать родина, а вы тут, а мы там. Обычная армейская трепотня, которой даже самый дурашливый губошлёп не поверит ни в жизнь. Американские империалисты уже губы раскатали, а вы тут сержанту в сапог на… рали, товарищи бойцы! Наделали в сапог старшему сержанту Колундарову, нашему азебаджанскому другу! Он стал готовиться в наряд, и нате вам! Как вы здесь живёте? Вы же в собейской армии! Вы же защитники матери-родины, а не хрен собачий! Вы кто и зачем? Кром на вас смотрит с надеждой, мать вашу! Где такое видано, чтобы среди белого дня советскому сержанту в сапог на@рали? Негодяи! Негодяи! Вон все отсюда! Прочь! Видеть вас, мерзавцев не могу! Не хочу видеть вас, так вы мне омерзительны! Вон!
Pulsuz fraqment bitdi.
