Kitabı oxu: «Сухой овраг. Благовест»
© Клима А., текст, 2025
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025
Глава 1
К обеду того дня, когда Ларионов, никого не уведомив, скоропостижно уехал в Москву по вопросу внезапного перевода, Вера забеспокоилась: Ларионова нигде не было видно. Решила не дожидаться, как в прошлый раз, когда он ушел на неделю в запой, и направилась в дом. Там она с удивлением встретила не только Федосью и Вальку, но и Паздеева.
– Денис… – Веру охватил внезапный страх.
Паздеев поднялся из-за стола и учтиво пригласил ее присоединиться.
– Поешь супчику, – весело лопотала Федосья, и Вера тут же подуспокоилась, потому как знала, что Федосья была барометром обстановки в лагпункте и доме.
– Где Ларионов?
Паздеев подвинул стул, и Вера присела рядом, не обращая внимания на плошку горячего супа.
– Григория Александровича вызвали в Новосибирск на профориентацию, – сказал Паздеев. – Приказ пришел утром. Я сопровождал его до города.
Вера с подозрением смотрела на Паздеева, но тот не багровел, как лакмус, и, стало быть, не лгал. Она успокоилась прочнее.
– И надолго?
Федосья покачала головой, не в силах понять, как можно было любить мужчину и упорно любви противостоять.
– Если будут плановые учения, то недели на три, а если только общий курс, то на неделю. Обещал быть на связи. Так что дня через три все выясним.
Вера уже почти совсем пришла в себя, но сердце почему-то все равно щемило. Валька таращила глаза то на нее, то на Паздеева, будто тоже чуя неладное.
– Кстати, – Паздеев вдруг полез в карман галифе, – начальник попросил передать записку – не хотел будить. Только прочти без свидетелей и следом сразу ликвидируй, – добавил он все тем же ровным тоном.
Вера, не сказав ни слова, вскочила и бросилась из избы.
Федосья издала смешок:
– Ну и гордячка…
Вера знала, что самым укромным местом для чтения был как раз барак – туда обычно днем не совала нос охра. Она прошла к своей вагонке, трясущимися руками развернула записку и прочла: «Душенька, я долго думал, говорить ли правду, но месяцы борьбы доказали твои силу и отвагу. И теперь ты будешь терпеливой и благоразумной. Меня вызвали в Москву по поводу перевода из лагпункта. Буду честен: не знаю, что меня ждет и как все обернется. Правильнее, чтобы ты подготовилась и положилась на доверенного человека. Нет смысла говорить, какова теперь моя цель. А ты должна лишь одно – сохранить себя».
Веру начало бить. Она вскочила и поначалу металась по бараку. Потом вдруг застыла. Перечитала записку. Второй раз смысл слов показался иным. «Нет! Как-нибудь… как-нибудь…» – неслось в голове.
Внезапно паника стихла. Душа почему-то успокоилась, хотя слова в письме были куда страшнее лжи Паздеева. Но ложь Паздеева породила тревогу, а правда Ларионова вселяла силы. Вера перечитала записку в последний раз и затем нашла спички и сожгла в печи, предусмотрительно разрушив сгоревшую бумагу в пепел. Внутри родилось прочное знание: уныние незримым образом навредит Ларионову. Теперь, когда они вновь замерли над бездною, нужно было делать дело. И делать с огнем в груди!
В заботах по лагерю пролетели две недели. Паздеев докладывал об отсутствии новостей, что теперь казалось благословением. Администрация во главе с Грязловым, как и в прошлый раз, вела себя в штатном режиме. Вера старалась пресекать мысли о Ларионове, но с каждым днем в душу все смелее вползал холодок. В ней ежеминутно боролись надежда и страх. Каждое брошенное кем-то слово вызывало то обреченность, то веру.
Инесса Павловна молчала, боясь затевать разговор о Ларионове: поняла, что снова происходит что-то решающее. Ей хотелось оказать Вере поддержку, но она ждала развязки и лишь внимательно за той наблюдала, подбадривая на свой лад философскими беседами.
Инесса Павловна видела теперь в Вере несгибаемую решимость. В прошлый отъезд Ларионова Вера в какой-то момент уступила панике и сорвалась. Сейчас же было заметно, как она сгруппировалась и в любой неожиданности была готова к броску.
Наступил сентябрь. К концу третьей недели отсутствия Ларионова Вера в один из дней решилась пробиться в конюшню. Утром она получила наряд в пищеблоке, но в обед направилась туда, ничего не сказав ни душе – даже Клавке.
Ворота, как водится, не были заперты. Она осторожно вошла и огляделась. Шельмы в деннике не было. «Кузьмич куда-то поехал», – отметила Вера. Лошади фыркали. Тихо заблеяла коза Зинка, почуяв человека: она всегда блеяла в ожидании дойки, завидев людей.
Что и как тут было обследовать? Вера поняла, что совершенно не имела плана! Вокруг все выглядело обычным. Может, Клавка была права, и ничего в конюшне нет, а все это Вера надумала в отчаянной попытке оправдать Анисью и избавиться от Грязлова.
Вера почувствовала себя глупо и беспомощно. В этой странной беспокойной тишине, прерывавшейся только фырчанием лошадей и скрипом Зинки, ее охватило беспредельное одиночество и отчаяние.
Ларионов! Она сжала ватник на груди и часто задышала, борясь со слезами. Надо бежать! И отчего Паздеев все молчит?!
Вера резко вышла из конюшни и, завернув за угол, уперлась в Грязлова. Сердце неудержимо заколотилось, ноги в икрах обмякли.
– Ты что здесь забыла?! – неожиданно яростно гаркнул Грязлов и схватил ее за ватник.
Вера вскрикнула и дернулась, но Грязлов вцепился крепко.
– Да пустите вы! Напугали! Я за молоком ходила…
– И много надоила? – Грязлов ухмыльнулся, сверля ее взглядом.
– Да я в запарке бидон забыла! – продолжала громко парировать Вера, радуясь, что Грязлов не мог услышать стук ее сердца.
– А давай-ка я тебя в ШИЗО на три дня отправлю, – сказал Грязлов, озираясь бегающим взглядом.
– Это за что же? – обиженно заныла Вера, прокручивая в голове вероятность открытия ее лжи.
– За то, что наряд бросила и шляешься там, где не надо!
– Да ладно вам! – не сдавалась Вера, напуская на себя простецкий вид. – Подумаешь, за молоком сбегала.
– Вот и подумаешь в ШИЗО! – отрезал он и потащил ее под руку в сторону плаца.
Пока шли, Вера перебирала варианты, как дать знать своим о беде. Поравнявшись с домом Ларионова, они наткнулись на Польку. Полька растерянно наблюдала за тем, как Грязлов вел Веру.
Увидал их и Паздеев.
– Курочкина, поди сюда! – крикнул Грязлов, и Вера зажмурилась, понимая, что Грязлов сейчас же раскроет, что никакого молока она в конюшне не искала.
Полька, блуждая по лицу Веры глазами, подошла. С ними поравнялся и Паздеев.
– А тебе чего? – недовольно рявкнул Грязлов. – Курочкина, кто отвечает за молоко для сына Ломакиной?
– Я… – В круглых глазах Польки читался наивный страх.
– Это ты попросила Александрову сходить в конюшню?
Вера с мольбой смотрела на Польку, бросила тревожный взгляд на Паздеева. Тот, казалось, был равнодушен.
– В конюшню? – беспомощно пролепетала Полька.
– Все ясно! – бросил Грязлов.
– Ну, я попросил, товарищ лейтенант, – вдруг сказал Паздеев. – А что случилось-то? Коза издохла?
Желваки Грязлова заходили. Вера опустила голову, чтобы скрыть слезы любви к этому юному преданному человеку.
– Значит, тоже в ШИЗО сядешь! – взвизгнул Грязлов. – Ты у меня уже в печенках сидишь, Паздеев! Самовольно снял с Александровой наряд, так и сядешь с ней вместе. Касымов! Александрову и Паздеева на три дня в ШИЗО!
Касымов подбежал, и в лице его промелькнули вопросы. Полька дрожала и была готова заплакать.
– Есть! – Касымов махнул винтовкой в сторону изолятора.
За воротами послышался шум. Дозорный крикнул вахтенному: «Открывай!» Вахтенный бросился отворять. Фараон радостно скулил, потом лаял и махал хвостом. «Кузьмич», – пронеслось в голове Веры. Ворота раскрыли объятия, и на зону вкатилась телега, запряженная Шельмой. С телеги спрыгнул Ларионов.
Вера закрыла лицо руками. Из-за наступившей глухоты она не слышала, как радостно рапортовал Паздеев, как что-то мямлил Грязлов, как весело брехал Фараон и как привычно заворчал на него Кузьмич. Она бешено дышала в ладони, не в силах оторвать их от лица. Словно все было кончено; словно туго натянутая пружина превратилась в вату и обмякла в секунду.
– Киря, зайди ко мне. – Вера начала слышать, и это был родной голос. – Что с Александровой?
Грязлов что-то вяло проронил и последовал в дом за начальником.
– Паздеев, почему Курочкина и Александрова не в нарядах? Займись делом, – бросил Ларионов.
– Есть заняться делом! – послышался веселый голос Паздеева.
Вера шла в пищеблок, дрожа от спазмов, и внезапно разрыдалась. Эти рыдания, как симфонический оркестр, включавший десятки инструментов, содержали десятки причин и чувств. Но лейтмотив оставался неизменным. И как все инструменты служили одной цели – донести основную мелодию, так и чувства Веры служили главному среди них – радости победы Ларионова.
Вера весь день ждала, что вот-вот Ларионов за ней пошлет. Но он не звал. Инесса Павловна по-прежнему молчала, но тоже не скрывала своего счастья. Вера отметила, что уже смиренно и естественно ожидала хозяйского запоя, и в ней даже не возникло вопросов, почему он мог запить. Она знала, что причины были.
Перед самой поверкой в барак ввалилась Федосья и как ни в чем не бывало вдруг позвала Веру к Ларионову. Вера с бесстрастным лицом, словно Ларионов и не уезжал, поднялась и покорно пошла за Федосьей. Инесса Павловна знала, как трепетало сейчас сердце Веры, и восхищалась ее волей.
Вера постучала в дверь кабинета. Послышались быстрые шаги. Дверь распахнулась, и Ларионов буквально рванул Веру внутрь, прижав к гимнастерке.
– Дома! Дома! – бормотал он, сдавливая ее. – Не бойся ничего. Я все решил. Все хорошо… Все будет хорошо…
Вера сопела. Они отклонились друг от друга. Ларионов оперся о стол, часто дыша.
– Как вы смогли? – Вопрос прозвучал так странно и глупо. Ведь ей хотелось плакать у него на груди и целовать его руки.
Ларионов налил коньяку себе и Вере, и они выпили в молчании. Он растер лицо и выдохнул, потом прошел к подоконнику и по привычке оперся о него спиной. Вера присела на край дивана.
– Вера… Вера, честное слово, я не знаю. Я когда ехал, знал только одно: что невозможно не добиться возвращения! Пришел прямиком к Берии и сказал, что необходимо отменить приказ, что я прошу его об этом лично…
– Но как?!
– Сказал правду…
– Что?.. – Вера блуждала по его лицу.
– Сказал, что в лагере у меня женщина… заключенная. – Ларионов говорил возбужденно. Горло его пересохло. – Попросил отсрочку хотя бы на несколько месяцев.
Вера хотела что-то спросить, но Ларионов вдруг подсел к ней и взял ее за руку.
– Я должен был как-то выкрутиться, не подставляя тебя, – сказал он. – Я вынужден был назвать кого-то…
Вера бросила на него тревожный взгляд.
– Я назвал имя Клавдии… Вера, они все проверяют! Я пошел на риск. Берия быстро согласился. Я даже не знаю почему. Ждал долгих расспросов, допросов, пыток – всего чего угодно. Но он сказал, что мое назначение было решением Ежова и что сам он считает его преждевременным. Я думал, с ума сойду от радости!
Представив лицо Клавки, Вера не смогла сдержать улыбку. Ларионову же было не до смеха. Он прижал руки Веры ко лбу, и ей показалось, что он сейчас заплачет.
– Прошу тебя, давай не будем более говорить об этом кошмаре. Теперь надо срочно решать вопрос с переводом людей на общие работы, – сказал он, невольно огладив ее волосы.
– Вы сказали об отсрочке на несколько месяцев, – промолвила Вера.
– Верочка, ты первая узнаешь о моем переводе в другой раз, обещаю. Я уверен, что не ранее весны…
Вера вдруг поднялась.
– Что же будет дальше? – спросила она немного отрешенно.
Ларионов тоже поднялся и рассматривал ее лицо.
– Будет как ты пожелаешь, – глухо ответил он.
– Я знаю, что это сейчас звучит глупо, но в день вашего отъезда отменили танцы и репетиции спектакля, – неожиданно сказала Вера, подавляя смущение. – Что будем делать?
– Завтра же проведем ваши танцы. – Ларионов улыбнулся впервые за эти недели. – И обязательно возобновим репетиции и наши занятия по стрельбе…
В день приезда из Москвы Ларионов подписал приказ о постановке в лагпункте пьесы Шекспира «Сон в летнюю ночь». Он знал, как чувствительна Вера к его обещаниям, и поскорее хотел ей сообщить о том, что пьесу ставить они точно будут.
– А этот Шекспир, он что, тоже еврей? – Губина с интересом разглядывала на столе Ларионова книгу.
Ларионов посмотрел на нее с загадочной улыбкой.
– Нет, товарищ Губина, англичанин, – подписывая приказ, ответил он.
– Тоже контра. – Губина вздохнула.
– Не вполне. – Ларионов протянул Губиной подписанный лист. – Ему выпало жить в семнадцатом веке. В противном случае, думаю, он был бы сейчас уже вашим подопечным.
– Так он давно помер! – протянула Губина.
– В традиционном понимании смерти, – ответил Ларионов, не в силах скрыть иронию, но и симпатию к Губиной.
– Это как? – Губина выпучила глаза. – Он был чернокнижник, что ли?
–Ну, в том смысле, что он обладал «черным юмором», да,– засмеялся Ларионов.– Вот послушайте: «Впрочем, жизнь наша порой так похожа на сон, что где в ней вымысел, а где реальность, разобраться не всегда легко»1.
– Сильно закрутил, – заключила Губина, задумчиво качая головой.
– Я думаю, вы понимаете, что физиологическая смерть большого писателя не означает абсолютного забвения, – ухмыльнулся Ларионов.
– Понимаю, товарищ комиссар, – вымолвила Губина. – Это как смерть Ильича. Вот умер Ильич, а в наших сердцах он живет вечно!
Ларионов вздохнул, вспоминая кунцевское застолье, жуткий зиккурат и шутки Берии.
– Да, что-то вроде того.
Выходя от Ларионова, Губина ощутила страстное желание участвовать в постановке. Она твердо решила поговорить с Верой о возможности если не сыграть роль, то присутствовать на репетициях. Последнее и так вменялось ей в должностных инструкциях начальника третьего отдела «по духовно-просветительской и идеологической работе с контингентом».
Было стыдно говорить с Верой о спектакле, но Губину охватило волнение от того, что она услышала от Ларионова. Скрытое стремление к возвышенному не могло найти реализации в скудной, одинокой лагерной жизни, так что слова Шекспира произвели неизгладимое впечатление. Губина с удивлением подумала, как она могла дожить до сорока пяти лет и не прочитать ни одной книги кроме тех, что полагалось читать по велению партии. Приоткрыв завесу в великую литературу, Ларионов выпустил джинна из сосуда: джинном были скрытые мечтания Губиной, а сосудом – ее испуганный, одинокий, убогий, утрамбованный кем-то когда-то разум. Так начался путь товарища Губиной к великой литературе. Именно такая формулировка возникла в ее воображении, когда она вышла из избы Ларионова.
Вера закончила работу раньше, перевыполнив план, потому что находилась в сказочном настроении – в том состоянии, когда хрупкий и слабый человек может достигнуть быстрее и больше любого сильного и крепкого. Эта энергия, словно взорвавшаяся в ней после приезда Ларионова из Москвы и продолжавшая питать себя неизвестно из какого источника, приводила в возбуждение все и всех вокруг.
Вера относилась к типу людей, которые влияют на атмосферу и могут вести за собой других, вовлекая в движение, схожее с движением планет. И чем глубже она втягивалась в отношения с Ларионовым, тем больше в ней пробуждалось энергии, забирающей в свою орбиту людей. Словно огромная планета, силой притяжения вовлекающая в свой круг более мелкие, случайно проплывающие мимо небесные тела.
Вера никогда не чувствовала такого интереса ни к одному мужчине. И она была откровенна с Ларионовым, когда призналась в своей увлеченности его натурой в силу ее размаха, который Вера называла «пространством».
В понятие пространства для Веры входили и масштаб мышления и души человека, и мерность. Некоторые люди казались ей крупными, но плоскими, некоторые имели невеликий размах, но казались многомерными. Ларионов же представлялся масштабным и многомерными. При их первой встрече Вера была поглощена эмоциями, которые не могла осмыслить в силу юности и краткосрочности связи. Теперь же казалось, что именно пространство притягивало ее в этом человеке.
Вера дивилась и богатству палитры собственных к Ларионову чувств. Были мгновения, когда он виделся другом, и она сострадала ему, испытывала жалость и желание помочь справиться с болью. В другой момент ей хотелось обольщать, нравиться ему, и его переживания от недосягаемости ее как женщины не только не вызывали сострадания и жалости, но, наоборот, порождали азарт. Повергали в истому, которой она прежде не знала и даже не представляла такого блаженства.
За время отсутствия Ларионова в лагпункте Вера заметила не только пустоту и страх за его судьбу, но то, что жизнь поблекла и заметно утратила содержательность. Это стало невероятным открытием, необъяснимым еще и потому, что когда Ларионов находился рядом, это не меняло их отношений: они оба держали дистанцию и оба не предполагали иного исхода, кроме расставания. И ничто не указывало на возможность счастья в видимой безвыходности общего положения. И все же Вера ясно поняла, что физическое присутствие Ларионова рядом, пусть без полноценной близости, было для нее предпочтительнее его небытия.
Она не пыталась играть чувствами, как то рисовали многие женщины в лагере, или размахивать перед носом красного комиссара кумачовым плащом. В ее нынешнем поведении не было умысла или расчета. Вера, как и всегда, лишь поддавалась инстинктам. И если в первые месяцы она испытывала к Ларионову враждебность, затем сострадание, а теперь тягу, то на каждом из этапов ее поведение было совершенно созвучно чувствам. И самым удивительным было то, что теперь эти три чувства слились воедино. Вера тянулась к нему, испытывая некую враждебность из-за прошлого, но искренне жалея Ларионова за все его муки.
Несколько раз на дню она меняла свое отношение и к нему, и к их связи. То, зажигая всех избыточной энергией, носилась окрыленная по лагерю, одновременно выполняя массу дел, проявляя активность и производительность во всем, к чему притрагивалась; то уходила в себя и страдала от его неустроенности и внутренних терзаний, которые было сложно не угадать; то оправдывала свою жестокость обидой, нанесенной ей Ларионовым в прошлом, уговаривая себя в справедливости пыток, которым его подвергала: приближаясь, обволакивая теплом и затем отстраняясь. Вера даже не могла понять, нарочно ли она его мучила или же ей нравилось быть желанной им, но недоступной.
Поначалу Вера хотела наказать Ларионова, исключив возможность полноценной близости, естественной между мужчиной и женщиной, вовлекая его в настолько тесную связь, что он не мог больше ни о чем помышлять весь день, кроме как о ней. Сейчас же, в особенности после их разговора под дубом, она чувствовала, что сама не может думать ни о чем, кроме Ларионова.
Но теперь, после осмысления его повышения и смирившись, что он через полгода или чуть более уедет из лагпункта и они больше никогда не увидятся, она приняла необратимость сближения ровно в той мере, в коей было невозможно полное соединение. Вера словно уговаривала себя: «Он часть моей души и моей жизни. Я желаю видеть его каждый день и час. Но после всего, что было сделано и сказано, и из-за того, что вскоре он уедет навсегда, даже самое сильное чувство не оправдает моего падения в его объятия. И раз уж счастью не суждено случиться, раз судьбой предрешена лишь вечная разлука, так пусть сохранится хоть достоинство. Любви быть не может – так пусть останется уважение».
Каждый раз, когда Вера принуждала себя следовать этой формуле нравственности в мире ее дефицита, она теряла силы, но при этом испытывала и некий мазохистический восторг. Как мученица Катерина на колесе, отрекаясь от плотского во имя духовного. Но это наказание себя во имя избежания наказания от него (отречение от близости во имя избежания боли от разлуки) лишало ее радости жизни.
Сидя с Ларионовым под дубом, Вера прилагала усилия, чтобы не сбросить тягостный балласт прошлого и его лукавых установок. Сердце изнывало от того, как дорог был ей этот человек со всеми его странностями, пороками, привычками и нравом. От того, что был он несчастен и разбита их жизнь. И не случатся с ними любовь и семья.
Но догмы тянули в сторону великомученичества. Вера и замуж вышла не потому, что хотела наказать Ларионова, а потому, что наказывала себя. Наказывала за свою неистребимую любовь и за то, что он отверг ее, уйдя навсегда. Ведь Ларионов узнал из письма Подушкина только то, что она выходила замуж. Он не мог счесть, что этим она тогда наказывала кого-то из них. Но он тоже пошел и наказал себя. И Вера ничего не знала об этом наказании. Порочный круг молчания людей затянул узел на мешке судьбы. Затянул на долгие годы. Казалось уже теперь – на всю жизнь.
И более всего Вера боялась признаться в том, что, обвиняя Ларионова в молчании, она обвиняла и себя. Догмы великомученичества были оправданы обидой. Диалог требовал отказа от обид и страхов. Обиды и страхи продолжали толкать ее на наказание Ларионова – отлучение его от ее женского естества. Наказание себя через наказание Ларионова отравляло жизнь, терзало ее тело не менее чем душу. Но, несмотря на болезненность такого пути, Вера не могла остановиться.
Ларионов же находился в состоянии, которое Кузьмич называл «раздрызг». Измученный отношениями с властью, угнетенный совершенными ошибками, стыдящийся своего прошлого и униженный отказами Веры и ее брезгливым отношением к «палачам», к которым она отнесла и его (и, как следствие, безнадежностью их с Верой отношений), он был обезволен и мечтал лишь о том, чтобы успеть сделать что-то для Веры. Обезопасить ее и продлить хоть на сколько-нибудь время подле нее.
Эта невозможность серьезного и честного разговора о чувствах, о котором говорила Вере Инесса Павловна и о котором Ларионову намекал Кузьмич и толковал Лукич, загнала обоих в тупик. Вера застряла в силках «наказания», а Ларионов страшился ее отдаления и молчал.
Все казалось сложным и запутанным на поверхности их отношений, напоминавших игру с веревками. Когда вокруг них натянуто бесчисленное множество и надо перешагивать через каждую, не задев, – иначе повалится вся мебель, и проиграешь. Но в глубине бушевала страсть, молившая изо всех сил валить всю эту мебель и рвать все эти канаты.
В отравленном страхами и домыслами сознании людей не было места для реализации порыва. Беда Веры состояла в том, что она думала, будто можно выкроить страсти местечко рядом с этими очагами некроза жизни. Чтобы она цвела так, столько и в тех дозах, что ей предуготованы природой.
Именно в силу решения – отдаваться жизни с безрассудством с одной стороны, а с другой подвергать действия жесткому контролю – Вера то пребывала в эйфории и радости, то погружалась в апатию, укоряя себя за легкомыслие и жестокость. Но когда она стремилась к Ларионову, в ней преобладало естество, расцветало добро и появились силы. Когда же контролировала ход этого устремления и противилась естеству, в ней начинало размножаться зло, таяли силы и энергия намерения.
Но зло представлялось разумным и добродетельным, а добро – пугающим, неясным, порочным. В конце каждого такого внутреннего диалога выплывал безотчетный страх, и Вера прерывала глубокие размышления. Отметала единственный верный шаг, необходимое решение – выбор.
Все чаще она задумывалась, что в условиях их теперешних отношений Ларионов был более искренним, а она, Вера, сконструировала параллельную действительность, все менее осязая, где заканчивалась симуляция и начиналась жизнь.
Разве такою она была? Разве такою хотела быть?
Вере начало казаться, что неспособность радикального прощения Ларионова, а главное, себя и являлась причиной несчастья обоих. Когда та часть ее личности, что простила Ларионова, главенствовала в ней, Вера бежала вокруг дуба, смеялась от счастья и плакала при мысли о потере этого человека. Но когда брала верх та часть, которая не могла простить Ларионова, Вера мучила его искушениями, которые не позволяла удовлетворить.
Подобная канва, на которой разворачивались их отношения, где они поочередно играли роли мучеников и мучителей, невероятно выматывала обоих. Цикличность превратилась в навязчивое дежавю. И Вера, пока не вполне осмысленно, начинала искать разрешения этой истерзавшей их ситуации.