Kitabı oxu: «Мрачная трапеза. Антропофагия в Средневековье»
© 2015 by Società editrice Il Mulino, Bologna
© Ю. Д. Менькова, перевод, 2024
© Издательство АСТ, 2024
* * *
Данте, Ад, XXXIII, 1
Подняв уста от мерзостного брашна
(Перевод М. Лозинского)
Подняв уста от чудовищной яди
(Перевод А. А. Илюшина)
Введение. Людоед, кто же он такой?
[…] Как хлеб грызет голодный, стервенея,
Так верхний зубы нижнему вонзал
Туда, где мозг смыкаются и шея […]
Данте, Ад, XXXII, 127–129
Всем знакомо «мерзостное брашно» дантовского графа Уголино, жестокое воспоминание холодящего душу момента, в который Башня Гвиланди превратилась в Башню Голодную, когда «злей, чем горе, голод был недугом» (Ад, XXXIII, 75)1. Согласно легенде, заточенный, без еды, вместе с сыновьями и внуками, видя, как его близкие увядают, граф поддался мукам голода и истребил их.
Интерпретация этих строф «Божественной комедии» всегда вызывала сомнения и замешательство: развязка истории не казалась однозначной еще современникам, и комментаторы разделялись. Кто-то, как Якомо делла Лана, считал Уголино отцом-людоедом, а кто-то, как Кристофоро Ландино на век позже, расшифровывал слова Данте в более положительном ключе, считая, что аллюзия на людоедство недопустима2.
В то время как XXXIII песнь «Ада» оказала влияние на представления об антропофагии, которые мы разделяем и сейчас, сложно сказать то же самое о множественных упоминаниях каннибализма в средневековой литературе. Наряду с большим интересом, которого удостаивается история тела в последнее время, начиная с работ Жака Ле Гоффа и Жан-Клода Шмитта, лишь совсем небольшая часть научной литературы концентрируется на самой жестокой (или милосердной) форме танатопрактики известной нам: поглощении человеческой плоти3.
Подобная лакуна не связана с недостатком отсылок в средневековой литературе, совсем наоборот, литература того времени переполнена банкетами каннибалов: людоеды попадаются в самых неожиданных произведениях, подмигивают со страниц бестиариев и кодексов о монстрах, населяют литературные манускрипты и хроники, проникая в самые непредсказуемые источники. И все же, когда случается наткнуться на поглотителей людей, к ним редко относятся с должным вниманием и еще реже удостаивают научным взглядом: их злодеяния интригуют, о них читают, их документируют, ими интересуются, но не более.
Антропофаги в современной историографии, остаются в относительной тени, безвозвратно заключенные в анекдотичной тюрьме, стены которой сооружены из мрачных и курьезных новостей, из horribile dictu, из более или менее назидательных эпизодов4.
Возможно, в этом виноват сам характер тех упоминаний, которыми усеяны средневековые источники. Или то, что эпизодичные теоретические взыскания, их сопровождающие, приводили к тому, что страдала сама терминология, обозначающая феномен. Термин «каннибализм» происходит от имени, данного жителями Багамских островов и Кубы коренному населению Малых Антильских островов, жестоким Карибам5, которых считали людоедами. Лемма «антропофагия» являлась рядовым термином в классической античности (например, в Аристотеле и Плинии), но исчезает на макроскопическом уровне в латинских и вернакулярных текстах, где появляется за редкими исключениями только как транскрипция или перевод с греческого. В этой работе мы предпочли дистанцироваться от античного термина, чтобы подчеркнуть, что категория «антропофаг» относится к нашей системе понятий, а не к исследуемому периоду6. Слово «антропофагия» и производные от него будут описывать «поедание людей» в буквальном смысле, а «каннибализм» – акт потребления существ своего вида7.
Поглотителей людской плоти изображают многогранно и многоцветно. Их рисуют орками, оборотнями, расами монстров с далеких краев земли, апокалипсическими народами, злыми ведьмами и враждебными сектами, что плетут заговоры против христиан. Но средневековые каннибалы – это не только орки и злобные сказочные существа: это те же праведные христиане, рыцари и короли, юные девицы, горожане и больные. Прохожий, отшельник, дитя, воитель: все они – возможные жертвы, все – возможные палачи.
Перед таким богатством упоминаний спонтанно встает вопрос о конкретных практиках: исповедовался ли каннибализм в Средневековье на самом деле, или речь идет о фантастических рассказах?
Следует признать: и наши предки были склонны, при определенных условиях, к потреблению человеческой плоти, хоть антропофагия и не была распространенной и систематической практикой. Обычаи, которые мы склонны присваивать далеким культурам, нравы, которые нам тяжело понять и которые вызывают у нас отвращение, отчасти свойственны и нам.
Не всегда легко или возможно определить достоверность дошедших до нас эпизодов из средневековых источников, где граница между реальностью и воображением непрочна и хроника неразличимо смешивается с фантазией. С другой стороны, исследование фантастического воображения, что донесло до нас отголоски антропофагии (и ее социальные последствия), в той же степени интересно, что и реконструкция ее хроник в свойственной им динамике, которая позволяет нам взглянуть на глубинные страхи и надежды, что связывают человека со смертью. Поиск далеких корней мы начнем с первых веков христианства и завершим на пороге Нового времени, оставаясь на западной и франко-норманнской территории (обычаи прочих народов будут приняты во внимание в том отношении, в котором они повлияли на наше восприятие).
Остается лишь вопрос, что делать с «табу», которое по определению избегает когнитивных процессов, оставаясь в области бессознательного и того, о чем не говорят; в какой степени каннибализм вызывал осуждение и страх; и насколько возможно примирить запрет со следами практики, что появляется в свидетельствах.
На непосредственные вопросы источники не дают настолько же непосредственные ответы. Чтобы воссоздать общую картину, следует обзавестись целой серией документов, на которые необходимо взглянуть сквозь многочисленные измерения: средневекового каннибала нужно разоблачить со всех фронтов и используя все доступные нам средства. Мы устроим охоту на страницах хроник и дорожных воспоминаний, а также прошерстим нормативные и судебные, этнографические и картографические источники, медицинские и фармакологические трактаты, богословские и агиографические тексты, сборники exempla, изображения и художественные повествования. В итоге мы покажем, что за этим, казалось бы, бессвязным и многогранным исследованием существует прочная система понятий, которая в состоянии соединить в себе самые разнообразные свидетельства.
На этом мы готовы к охоте: как говорил Марк Блок, «хороший историк – он как сказочный людоед. Он знает, что, где пахнет человеческой плотью, там его жертва».
Глава 1. Муки голода
1. Голод
Голод, чума, набеги и войны обременяют беспомощный средневековый народ, недоедание нависло словно злой дух над малонаселенным континентом, уставшим от конфликтов и междоусобиц, пересеченным неконтролируемыми войсками, измученным бандами яростных мародеров, одуревшим от повседневной непредсказуемости: описания неурожая на языке средневековых текстов могут быть очень драматичными, и, возможно, их тяжесть должна быть переоценена8. Чтобы оценить настоящее влияние этих критических периодов на население, необходимо собрать некоторые данные.
Известно, что начиная с III века для средневековой Европы наступает тяжелый экономический период. Кризис ожесточился в IV и V веках; в некоторых регионах, например в Италии, он достиг апогея в XVI веке, параллельно с конфликтами, изнуряющими полуостров. Периоды тяжелой нищеты чередовались с периодами относительного благоденствия, и населению приходилось веками мириться с вновь и вновь повторяющимися ситуациями продовольственных бедствий. В последующий период нестабильность ресурсов никуда не исчезла. В собрании Фрица Куршманна – корпус текстов, касающихся неурожаев, опубликованный в 1900 году – между 700 и 1100 годами упомянуты 64 неурожая: 7 в VII веке, 27 в IX, 11 в X и 23 в XI, в среднем один неурожай каждые шесть или семь лет; периоды наиболее тяжелых бедствий распределены по большим циклам (792-793-794, 805-806-807, 820-821-822 и т. д.)9.
Конечно, следовало бы не терять из виду в этой статистике существенную разницу между кризисами локального характера и тяжкими неурожаями на больших территориях, но работа с рукописными свидетельствами редко позволяет увидеть подлинный размах бедствий. С наступлением голодных периодов чувство брезгливости притупляется, граница между mundus (рус. «чистый, допустимый») и immundus (рус. «грязный, мерзкий») стирается, и проявления пищевого поведения, которых в иной ситуации мы могли бы погнушаться, становятся обычными. Так в рационе людей начинают появляться immunda animalia (рус. «грязные животные»), например рептилии и грызуны. Наконец, несмотря на более или менее высказанные запреты, когда все другие источники продовольствия исчезают, становится ясно, что существуют особые методы временного утоления чувства голода. Достаточно обратиться к соседу, другу, родственнику или ребенку, что бродит в одиночестве по улице в поиске каких-нибудь съедобных отбросов. Помимо уважения, чувств, священности тела и бессмертия души в нем заключенной, мы состоим из плоти, и плоть съедобна. Упоминания каннибализма в исторических хрониках (отбор, представленный здесь, не претендует на исчерпывающий характер) соответствуют периодам неурожая и территориям, пострадавшим от него.
Пройдемся по некоторым показательным историческим свидетельствам в хронологическом порядке.
Pulsuz fraqment bitdi.








