День девятый

Mesaj mə
0
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Была единственная

Была единственная для Москвы неделя, когда листва еще не успела потемнеть и покрыться несмываемой пылью, когда воздух – самый душистый, а надежды – самые необоснованно дерзкие. Долгожданная весна только начиналась.

У старого кирпичного дома в Могильцевском переулке, что в центре Москвы, недалеко от Арбата, остановился служебный микроавтобус. Двери подъезда были распахнуты, а газоны вокруг усыпаны мохнатыми сережками тополей.

Из окна кабины водитель видел лестницу на первый этаж. Там две квартиры, но просматривалась только правая дверь. Именно туда несколько минут назад вошла инспектор по делам несовершеннолетних, одетая в милицейскую форму. Теперь, нервно затягиваясь и выпуская дым в окно, водитель ждал ее и злился на весь свет. Эти поездки были для него особенно тяжелы. Он ненавидел дни, когда приходилось забирать детей из неблагополучных семей.

«Твою мать», – вздохнул водитель. Он собрался прикурить следующую сигарету, но увидел, что дверь квартиры на первом этаже открылась. Курить в присутствии детей по инструкции не полагалось. Водитель сунул сигарету в нагрудный карман рубашки, сломал ее и чертыхнулся, заметив, что табак просыпался внутрь и неряшливо просвечивает сквозь тонкую голубую ткань.

Первой из дома вышла инспектор, она вела за руку совсем маленькую девочку, кривоногую, бледную, с огромными синяками под глазами и короткими слипшимися волосиками. Правой рукой инспектор крепко сжимала ладонь мальчугана чуть постарше, у него был такой же нездоровый, синюшный цвет лица, а на верхней губе бугрилась крупная разодранная лихорадка. Водитель отвернулся было, но его как будто притягивало, и он снова стал наблюдать за происходящим.

Тем временем инспектор притормозила, потому что дети вперед не шли, а выворачивали головы назад, пытаясь встретиться глазами с матерью. Она никак не могла вытащить из квартирной двери ключ. В конце концов махнула рукой, оставила ключ в замке, дверь – нараспашку, и пошла за инспектором, но, встретившись с ней глазами, вернулась и вывела еще одного ребенка – хрупкую девочку лет одиннадцати-двенадцати.

Мать – черноволосая, худая, в красном сверху, в черном снизу – подтолкнула вперед старшую девочку, а сама невесомой походкой пошла следом. Она тоже была бледна, как и ее дети, но выражением лица резко отличалась. Женщина улыбалась и выглядела вызывающе. Черные волосы на красном фоне, легкость и некоторая резковатость движений делали ее похожей на танцовщицу. «Сука», – сделал вывод водитель вслух, пользуясь тем, что в машине он все еще один.

Старшая девочка пошла, шаркая ногами и не сводя глаз с матери, но та смотрела поверх ее головы. Она вообще смотрела поверх, как будто задумалась о чем-то заманчивом и далеком. Внезапно она остановилась и бросила взгляд на подъезд, словно о чем-то вспомнила.

Дверь парадного была прижата булыжником к стене, а рядом аккуратно стояла наполненная песком красная детская формочка. Женщина замерла на минуту и резко развернулась.

Но дети уже залезли в автобус, за ними поднялась инспектор.

Мать помахала им рукой и одобрительно закивала. Двери автобуса закрылись.

– Ну что? – спросил водитель.

– Нормально. – Инспектор поправила под пилоткой заколку в волосах. В отличие от шофера, она от подобных процедур никаких эмоций не испытывала, считала – себе дороже. Была уверена, что все именно так и должно проистекать: можешь – растишь, не можешь – до свидания. Одумаешься – есть шанс, будешь продолжать как раньше – пеняй на себя.

– Я ж тебе говорила, что тут проблем не возникнет, – сказала она водителю. Потом повернулась к детям: – Сели? Все, поехали, Коль Иваныч.

Инспектор была готова утешить детей, но дети не плакали. Все трое уселись на одну лавку автобуса и сидели, взявшись за руки и глядя в окно.

За окном мать строила им рожицы, пытаясь рассмешить. Она повернулась к детям левым боком, оттопырила зад, приложила правую руку к копчику и двигала кистью туда-сюда, изображая виляющий хвост. Дети смотрели серьезно.

– Китай-город, – сказала инспектор и села напротив детей через проход – на всякий случай. Автобус тронулся.

Едва машина скрылась из виду, мать почти бегом вернулась в квартиру, достала из ящика для обуви бутылку водки и, не отрываясь, выпила треть. Потом опустилась на пол и закрыла глаза, дожидаясь, когда «поплывет». Через несколько минут ее действительно закачало, и сразу стало неважно, открыты глаза или закрыты. Встала, доплелась до дивана и, сделав еще один глоток, улеглась под старый плед. Знакомые лица возникли и затолкались, вытесняя друг друга. Мысленно она заговорила с лицами, и это было привычнее, чем ее реальность, о которой хотелось забыть.

…Раз, два, пять. Что ты сделала с моей жизнью? Нет, не так. Раз, два, три. Это ты во всем виновата. Четыре, пять. Сколько раз я представляла себе, как это было. Шесть, семь, восемь. Как ты взяла и одним махом перечеркнула меня, его… Восемь? Нет. Девять. И это ты называла любовью? Да какая, к шуту, любовь? Одиннадцать, двенадцать, тринадцать. Ты никого и никогда не любила. И его ты не любила, вранье. Четырнадцать.

Четырнадцать ступенек. Пролет. Ты шла медленно, на каждую ступеньку вставала обеими ногами и переводила дух, как древняя бабка. Ты смаковала, смаковала каждое свое движение, это не было страданием, к черту твое страдание, к черту все!

Ты тряслась над ним, над своим ненаглядным Коленькой, ты всегда над ним тряслась. «Ах, Коленька плачет! Ах, у Коленьки шишка! Ах, у Коленьки недопонимание с одноклассниками!» Зачем ты вообще меня родила? И от кого все-таки ты, богомолка, родила меня? Черт.

Ты поднималась эти четырнадцать ступенек и, не отрываясь, смотрела на окно. Потом подошла и стала гладить подоконник. Ты наверняка гладила подоконник, ты же актриса, твою мать, только глупцы считали тебя естественной, природной и какой-то там еще. Вранье! Ты вся была деланой, ты всю жизнь жила как перед зеркалом. Потом ты легла на подоконник лицом. Нет, наверно, ты сначала опустилась на колени, медленно-медленно провела руками по широкой плите и, склонив голову, прижалась к подоконнику щекой. «Актриса такая-то и такая-то блестяще исполнила роль безутешной матери!» Аплодисменты!

Я хотела возненавидеть тебя. С того самого первого дня, когда ты выкрикнула ему эти слова. Но не смогла. А ты? Ты крикнула эти слова, и моя жизнь кончилась. И его жизнь кончилась тоже. Потому что он – не ты, он любил меня. Он вообще любил. Ненавидел, конечно, тоже, но любил больше. Жизнь любил. Тебя любил. А ты ушла и даже памяти о себе не оставила, восстановить тебя больше не из чего.

Пузыречек-пузырек, содержимое-то ёк… Какое странное слово «алкоголичка». Алкоголичка – голая птичка. Птичка по имени Вероничка. Но если лежать на спине и смотреть в потолок, прищурив глаза, так, чтобы лепнина вокруг лампы потеряла очертания, можно на некоторое время договориться с собой. Хорошо, что сигареты кончаются редко. Хотя теперь и такое бывает.

Скоро придет Эдик. Он войдет, раскинет руки и замрет на пороге. «Душенька моя! Свет мой, – скажет, – здорова ли ты? Все ли благополучно кончилось? Взгляни же, что я тебе принес! Довольна ли ты? Угодил ли?» И у меня перестанет болеть все внутри, эта чертова душа, и это чертово тело, все отпустит. И я скажу ему: «Угодили, как не угодить, свет мой Эдуард Ильич! Я уж тут изгрустилась вся. Вечереет, а вас все нет!» И больше не вспомню о том дне. И о тебе не вспомню. А главное – кончится этот проклятый день. Еще глоток. – День сегодняшний.

Ты распахнула окно и поднялась на подоконник. Постояла, закрыв глаза, раскачиваясь легонько. Наверное, ты в это время очень тихо пела себе колыбельную «А-а-а! А-а-а!» в такт движениям. Ты хотела представить себе все, что чувствовал твой любимый. До последней подробности. Ты красовалась, я знаю. Тебе было наплевать, где жизнь, а где твои сказки. Ты чувствовала себя героиней, это был твой день! А потом ты шагнула в воздух.

Я слышу, слышу, я до сих пор слышу страшный рев, когда ему сказали. Люди так не кричат. Так может крикнуть огромный зверь, чей вопль всего на миг опередил пулю, пробившую ему глотку. Он ослеп, сошел с ума, он тоже разбился, его череп тоже треснул. А потом он запил. Но сначала были похороны, только меня тогда не было. Меня не было.

Эдик, где тебя, к лешему, носит? Так смешно смотреть за тем, как крутится и проплывает мимо потолок. Это проплывает мимо жизнь. Но вот только не надо, что лишь моя. «Нет-с, милостивые государи, – сказал бы сейчас Эдик, – вы решительно заблуждаетесь! Это касается всех, слышите?»

Вероника, почти незаметная под старым пледом, лежала навзничь, чуть-чуть приоткрыв глаза. Тончайшая щелочка между веками и водка, согревающая тело, меняли реальность почти до неузнаваемости и обезболивали ее. Привычное прокручивание старых событий доставляло болезненное удовольствие – сродни тому, которое она испытывала в детстве от расковыривания болячек или выдирания молочных зубов. Сейчас можно было думать о своей жизни, как хотелось и как удобней. А удобней каждый раз немного иначе, поэтому теперь она уже не знала точно, как многое происходило на самом деле.

Она поднялась, и стало тяжело дышать. Некоторое время посидела, ероша одной рукой жесткие черные волосы, которые от лежания измялись и теперь торчали в разные стороны. Наконец, покачиваясь, пошла на кухню, наклонилась над краном, чтобы попить, но голова кружилась, и Вероника распрямилась. Несколько минут она стояла, опершись двумя руками на чугунную раковину, потом оторвалась и, шаркая ногами, пошла к ободранному буфету. Там был относительный порядок: Вероника здесь недавно убиралась. Она достала чашку – желтую, ребристую, вернулась и налила холодной воды. Пила с трудом, горло сжимало, казалось, оно заканчивается где-то под грудью, а верхнюю часть тела сковал сплошной спазм. Вероника все-таки наклонилась под кран и застонала. Вода потекла ей на голову и за шиворот.

Как же мне плохо, Господи! Почему это все? Ну почему опять все так? Мама, ну как мне это остановить? Я не хочу как ты, не хочу! Я не хочу умирать, я хочу жить, любить, растить детей. Ну ответь мне, ну пожалуйста, ты же не всегда была такой!..

 

Вероника вытерла лицо руками, набросила на мокрую голову посудное полотенце, попила из чашки и надела ее ручкой на палец. С трудом она дошла до табурета, села на край, опустила голову, изогнув длинную шею, и застыла вопросительным знаком, свесив чашку с колен.

Старший брат Вероники Коленька погиб, то ли выпав, то ли выбросившись из окна. Ходили слухи, что кто-то помог ему это сделать и что существовали на этот счет особые причины. Но дальше слухов дело не продвинулось, люди поговорили-поговорили, да и перестали. Тем более что история Коленьки практически сразу померкла перед гибелью Миры, матери Николая и Вероники.

В иные дни Веронике нравилось думать, что их семью преследовал злой рок, и что ее мать не принимала решения умереть. Тогда точно так же, шаг за шагом, она представляла себе, как мама просто ушла туда, где ее любимый сын прожил свои последние минуты. В эти дни в воображении Вероники мать не вставала на окно, а всего-то садилась на подоконник. Потом она немного свешивалась вниз, пытаясь понять, как все это могло произойти на самом деле. Наверняка что-то испугало Миру, ведь она была личностью цельной и на самоубийство неспособной – так думала Вероника, когда «иные» дни наступали. Тогда Мира выпадала из того же окна по роковой случайности, из-за отвратительной гримасы судьбы, а вовсе не оттого, что, кроме своего сына, никого никогда не любила.

Иначе как же тогда миф о неземной любви Миры и Мирона, родителей Вероники, носителей одного имени и, как они любили говорить, одной судьбы? «Вместе мокли – вместе сохли». Любимое дело отца – подыскать поговорку к любому случаю жизни. Впрочем, это, как и все остальное, зависело у него от настроения. Он и писать мог по-разному, и говорить, и лепить так, что сказать было невозможно: «Один автор у этих изделий». Вероника не сомневалась, что отец был личностью сложной – талантливой, крупной, противоречивой.

Она подумала, что лучше все же переместиться в комнату. Стало немного легче, головокружение отступило. Прошла по коридору и мельком взглянула на себя в треснутое зеркало шкафа. Обычно, смотрясь в зеркало, она принимала особое выражение лица, слегка опуская подбородок и вытягивая вперед губы. От этого движения щеки ее разглаживались, уши отодвигались к затылку и натягивали кожу. Сейчас останавливаться и рассматривать себя сил не было. Она увидела только торчащие из-под полотенца клочкастые черные волосы и черные же глаза, блестящие неестественно на бледном лице. Снова легла на диван, вытянулась, зажмурилась.

Кошка спрыгнула со шкафа и заурчала. Ее песня заволокла гулкую комнату, и Вероника улыбнулась, не открывая глаз. Подумала вдруг, что, может быть, еще что-то можно поправить. Потому что в жизни случаются очень странные и необъяснимые вещи.

Вот, например, ее отец Мирон. Сирота, без роду, без племени. Детский дом, армия, война, тяжелое ранение, поначалу не верил ни в Бога, ни в черта. А в Елоховском соборе служил дьяконом его дружок альбинос Федька. Они вдвоем из всего их выпуска после войны в живых и остались. Бесцветный Федька был праведником, жил при храме. А Мирон по молодости брился наголо из-за крутых золотисто-каштановых кудрей, которые он считал для мужика неприличными; он был свободным художником, или, как сам себя любил называть, ваятелем. Вероника помнила рассказы отца о встречах с Федькой в соборе, если, как он говорил, душа просила тайной беседы. Федька рассказывал, Мирон слушал, не спорил, не провоцировал, уважал. Через два года после войны даже крестился, вроде Федоровой просьбе уступил. С другой стороны, не такой у него был характер, чтобы у кого-то пойти на поводу. Значит, все-таки поверил в Бога, хоть и не любил говорить об этом? Или сделал это так, на всякий случай? Тоже не походило это на крутолобого Мирона, не был он слабого десятка и за свои дела всегда готов был ответить. Все это вполне тянуло на чудеса, так думала Вероника, в его-то время! Во всяком случае, необычно это уж точно было.

А мать? Тут все точнехонько наоборот. Из верующей семьи, вся из себя воцерковленная, куда там простым смертным. Правда, в войну, по рассказам отца, Мира в храм ходить перестала, молиться тоже, но после победы покаялась, вернулась, как блудный сын, припала к лону.

Как раз при выходе из церкви, спустившись по ступенькам и развернувшись для крестного знамения, на Пасху в апреле 1949 года Мира и познакомилась со своим будущим мужем Мироном, который, как он потом говорил, пришел в собор всего-то посмотреть, как Федор служит Пасхальную.

Все, что Вероника знала о Боге и о традициях, она знала именно от матери, которая в безбожное советское время ходила в церковь часто, молилась, соблюдала все посты и даже дома носила платок, чтобы не нарушать апостольскую заповедь и обращаться к силам небесным в любой миг, когда душа попросит. Так как же она могла так поступить?

Вероника застыла на диване и снова долго сидела, глядя перед собой. Эдик задерживался, водка кончилась, а то, что она никак не могла переключить себя на другие темы, не обещало ничего хорошего.

Да и откуда оно возьмется, это хорошее, если его никогда не было? Всего-то несколько ярких пятен. Три ярко-черных. Нет, четыре ярко-черных, конечно, четыре. Тот разговор матери с отцом, раз. Смерть брата и смерть матери – это два и три. И четыре – вечер, когда она увидела, как он на нее смотрит. Тогда она впервые подумала, что, может быть, это все правда и он ей не отец.

К`оту – не отец. К`оту! Бред. В тот вечер все закончилось хорошо. Правда, что-то в душе Вероники сопротивлялось хорошему, подступало неприятное чувство, но в конце концов вместо дрянных мыслишек появилось сострадание и выросло в гордость за отца, которого она так любила. Все-таки вовсе этот день черным пятном назвать нельзя.

А светлых пятен сколько в ее жизни? И были ли они вообще? Дети рождались, это да. Но с их рождением умирали надежды, потому что уходила свобода. И вообще, дети – не высоко и не низко, это нормально. Если есть женщина, то рано или поздно появляется мужчина, а значит, могут появиться и дети. Радости, конечно, были, и печали, жизнь есть жизнь.

От этой своей философии и от последней мысли, показавшейся Веронике необыкновенно глубокой, она неожиданно себя пожалела, заплакала и сразу же разошлась до рыданий. Плакала беззвучно, вздрагивая мгновенно отекшей глоткой и давясь. Она отвыкла плакать, разучилась, и вместо голоса горло издавало сип. Вероника была пьяна, и этот тяжелый плач ее немного отрезвил. Она вскочила, спохватилась, запахнула халат на тонком, совсем девичьем теле, перевязалась пояском – ровная, сухощавая, вытянутая затылком и носом кверху – и начала перекладывать с места на место вещи.

Шептала, приговаривала, что сейчас придет Эдик, и она скажет ему: так больше продолжаться не может, она годится ему в матери и лучше будет, если он уйдет и оставит ее в покое, тогда она сможет устроиться на работу и вернуть своих детей. Это самое главное – вернуть детей, и она их вернет, что бы кто ни говорил.

Повторяя эти слова, Вероника действительно немного очухалась, и в движениях ее стала просматриваться система. Ей показалось – она уже совсем в порядке, когда дверь открылась, и на пороге возник Эдик, ее двадцатипятилетний любовник, худой и жилистый, слегка сутуловатый, с непропорционально крупными кистями рук. Он всегда говорил с ней особенно, как когда-то с матерью отец. Может быть, именно поэтому Вероника однажды и не нашла в себе сил оттолкнуть Эдика, и он пристал, прилип, приварился, присох, отчего вся ее жизнь закружилась и поплыла мимо, как плыла потерявшая очертания лепнина потолка.

– Душа моя, дома ли ты? – воззвал Эдик с порога и аккуратно повесил на вешалку пожелтевшую джинсовую куртку, расправив на ней плечи. – Одни ли мы с тобой, наконец?

Вероника закусила губу и собралась с силами.

– Что случилось с моей красавицей? – продолжил Эдик, войдя в комнату. – И не вижу я ни радости в глазах твоих, ни угощения на столе. Ну-с, объяснитесь, Вероника Мироновна, моя прекрасная донна. Чему я обязан такой холодной встрече?

– Эдик. Мне надо поговорить с тобой. Так дальше продолжаться не может. Нам надо расстаться, – произнесла Вероника безжизненным речитативом. Потом встала, набрала побольше воздуха и поставила точку: – Я прошу тебя. Собирайся и уходи.

Все дальнейшее заняло совсем немного времени. Вероника не впервые делала попытку расстаться со своим молодым любовником, и каждый раз все происходило точно так же. Сначала шел нарастающий звук реплик, ее нервный и испуганный тон, отступление, затем его вкрадчивый и насмешливый голос, напор и – удар. Сильный удар по лицу, скорее, по уху, который отбросил Веронику к стене, и она на несколько мгновений потеряла сознание.

– Душенька моя, да ты опять помешалась, – укоризненно прошептал Эдик и поднял на руки покорную Веронику. – Ну разве так можно, моя несравненная? Мы с тобой никогда не расстанемся. Сейчас я положу тебя… Вот… И сам накрою на стол, у нас впереди праздник. А ты пока поспи. Я сделаю все, чтобы ты была счастлива, награда моя, моя королева! Не бойся, я не оставлю, я не оставлю тебя…

Он достал из пакета водку, налил. Осторожно, чтобы не задеть краснеющую Вероникину щеку, подложил руку ей под голову и поднес полный стакан:

– Выпей, душа моя, выпей. Как жестока жизнь, а ты так хрупка! Давай с тобой оставим все и обретем крылья, и пусть унесут они нас от скорбных превратностей судьбы туда, где мы будем счастливы…

Как ужасно звенело в голове, и как похоже он говорил… Мама, папа и она, Вероника, совсем маленькая – в тех временах, которых не помнит. Но сейчас это больше не было больно, пылали ухо и щека, горела шея от его руки – вот она, реальность, и она была сильнее. Если он захочет и ударит еще раз, Вероника совсем перестанет чувствовать душу и сможет хотя бы немного отдохнуть.

Она закрыла глаза, выпила водку практически залпом и, медленно кружась, стала проваливаться в никуда, остатками сознания отмечая, что на сегодняшний день все самое страшное позади.


Ты слышал, Путник, что мысль материальна. Но был ли согласен?

Быть может, ты присутствовал при спорах на эту тему и ловил насмешливые взгляды, если сам подобное утверждал.

Не ты ли отметал возможность творить материю мыслью, скептически посматривая на тех, кого считал романтиками и слабыми людьми? Не ты ли утверждал, что сильный духом человек не станет искать утешения в самообмане и говорить, что после смерти жизнь продолжается?

В книгах человечества заключены объяснения любым явлениям, даже тем, что укрыты старательно. Множество ответов на самые невероятные вопросы хранят в себе творения великих.

Праздник постижения для исследователя долог. Богат и насыщен опыт того, кто рискнет примкнуть к этому торжеству, прежде чем настанет день, когда искатель не найдет в себе следующего вопроса.

Для того же, кто в начале пути, пещера приоткрывает вечную историю Пигмалиона, ибо за образом этого художника скрывается образ Бога.

Мал был Пигмалион, и малое творение стало его судьбой.

Человек наделен способностью созидать реальность своего завтрашнего дня, давая направление мысли в дне сегодняшнем. Именно в этой особенности живущего и заключена тайна творения «по образу и подобию». Добры его помыслы или злы, он будет простраивать свое завтра столько, сколько понадобится именно ему для его школы.

Если бы ты не был измучен своим восхождением, Путник, и не спал бы так крепко, то непременно послал бы сейчас пещере импульс протеста.

Искалеченные судьбы просчитаны?

Сиротство обдумано?

Жестокие смерти людей ими же сотворены?

Но знаешь ли ты, школу скольких дорог нужно пройти, чтобы не ошибаться в счете?

Вспомни, как лепят из пластилина дети, сминая в единый ком брусочки разных цветов. И не возмущайся тому, что творения бывают разными.

Среди тех, кто сражался со стихией, именно твои мысли о безопасном приюте оказались самыми яркими. Именно ты, сам того не замечая, мечтал спастись страстно, не сомневаясь, что дойдешь до цели, тогда как другие просто перемещались, думая об усталости, о своем страхе, о том, что тропинки петляют и вряд ли удастся выжить. Кто-то сожалел об оставленном, кто-то старался превозмочь боль, кто-то отрешился от дороги, потому что так было легче, или продолжал в мыслях спор, который когда-то не успел завершить.

Ты один видел цель и движением мысли своей ее созидал. Каждый нашел то, что искал, сотворив в помыслах свое сокровенное. Вот и обещание «по вере воздастся» протягивает людям ключ от той же двери. Потому что, изо дня в день размышляя о том, во что верит, человек наделяет собственную мысль все большей плотностью, чтобы соединиться с ее воплощением впоследствии.

 

Оттого и посмертные встречи у людей разные.

Путник, тебе знакомы люди, гадающие и спорящие о том, жил ли на самом деле когда-либо тот или иной Учитель человечества?

Но чем больше последователей имеет Учитель, чем сильнее и истовее людская вера, тем крепче и реальнее тот, в кого люди уверовали однажды.

Не только верующие и чтящие законы своей религии укрепляют мыслями того, кто для них божество. Отвергающие факт его существования помогают им.

Ибо чем мощнее воин мысли, чем больший заряд ярости он несет, тем крепче стоит отторгнутый. Чем реальнее, вещественнее образ, тем ярче будет грядущая встреча.

Воистину «возлюбите врагов», ибо своей ненавистью вы помножаете их силы.

Pulsuz fraqment bitdi. Davamını oxumaq istəyirsiniz?