Kitabı oxu: «Следующая остановка – «Пионерская-стрит»»

© Обух А.П.
© ООО «Издательство АСТ»
Следующая остановка – «Пионерская-стрит»
Рассказы

Следующая остановка – «Пионерская-стрит»
1
Выхожу из дома и вижу страсть. Она бьёт о гранит набережной.
Нева забирает себе пристани. Исчезают ступеньки, что вели к воде.
Нева вспоминает себя. Много лет назад она имела власть захватить весь город. Остались отметины: «Вышина Воды 7 ноября 1824 года», «Уровень Воды 23 сентября 1924 года»… Смертельная близость.
Слово «Вода» – с заглавной буквы. Это уважение? Или священный ужас? Это что-то рыбье: поэт говорил, что мы произошли от хордовых. Вода. Праматерь. Первый дом. Из которого нас изгнали.
Я иду в салон Анны Павловны Шерер. Да, это вечная Анна Павловна, которая устраивает кутёж посреди войны и мира.
Подхожу к её двери. И прохожу мимо. Там слишком много знакомых лиц. У них взгляды, мысли, позиции. И веера из слоновой кости.
Сажусь в автобус. У Андрея Битова был такой рассказ, когда лирический герой весь сюжет просто ехал в автобусе и думал. Хорошо…
Обитаю в квадрате окна. Как рыба в аквариуме.
Отец Питер смотрит на меня.
Спрашиваю: «Ты меня любишь?».
Молчит.
Ты и наяву снишься мне, отец Питер.
Значит, ты меня любишь.
Хотя, конечно, тщательно это скрываешь.
Твой сложный характер, сложный климат, сложная архитектура… Всё это – не о любви. Это о величии, о подвиге, о самопожертвовании. Ты всё время ставишь себя в пример. Ты укоряешь своей красотой.
Рядом с тобой чувствую себя маленькой, слабой, немощной. Защити, отец Питер. От себя – защити тоже.
Даже ледяная горка из детства, с которой так весело было скатываться на санках, вдруг оборачивается бомбоубежищем.
У тебя сложное прошлое, настоящее и будущее. И ни одно из этих времён – не закончилось. Мы переживаем их вместе.
Мы знакомы с самого рождения.
Я родилась – а ты уже был. Ты меня встречал.
Помнишь апрель 1995-го? А я не помню.
Ты быстро менялся. Словно потерял память, но во что бы то ни стало пытался себя вспомнить: свои имена, людей, традиции, названия улиц и площадей… Или, наоборот, ты от кого-то прятался: шифровался, заметал следы, старался быть неузнанным. Ты до сих пор это делаешь.
2
В пространстве автобуса я не одна.
Дама лет восьмидесяти – видимо, обладая чутким внутренним слухом, – присоединяется к нашему диалогу с городом и доверительно сообщает:
– Я всю жизнь приезжаю в Петербург в день рождения Эдуарда Хиля.
Поймав мой выразительный взгляд, она поясняет:
– Он всегда давал концерт в этот день. Но вот уже много лет как он умер. А я всё равно приезжаю – теперь на Смоленское кладбище. Я просто не могу не приехать. И Петербург я очень люблю. Хотя всю жизнь живу в Москве, но всегда, знаете, хотелось жить в Петербурге.
Конечно, из Москвы. Из Владивостока она бы вряд ли приехала бы.
– Нет, я неправильно вам сказала: мне всегда хотелось жить – в Ленинграде. Жалко, что Хиль ушёл… Но он, конечно, попал в рай. Поэтому я тоже туда хочу. Умру, попаду в рай – и пойду на его концерт. Я всю жизнь коммунисткой-атеисткой была, но сейчас даже причащаться стала, да. А подруга моя, Тамара, она вообще… Мы с ней из-за Хиля поссорились. Она говорит: «Это дремучее ретро», я отвечаю: «Сама ты дремучее ретро!». Джинсовый костюм напялила – и ходит, дитя дефицита… И… простите, что вам рассказываю всё это, но она мужу своему всю жизнь изменяла. Это же грех? Нет, она не кается. Я ей говорю: «Тома, ты попадёшь в ад». А она: «Что, опять в СССР?!» Короче, я трубку бросила, меня до сих пор от неё трясёт.
Автобус, вступая в беседу, объявляет следующую остановку, и в конце переходит на английский: «Некст стейшн из Пионерская-стрит».
– Зачем он со мной по-английски говорит?.. – удивляется дама.
– Ну, это для туристов.
Я представляю, как сотни туристов садятся в этот автобус, чтобы приехать на «Пионерскую-стрит» и застыть перед памятником в честь 50-летия Всесоюзной пионерской организации имени В.И.Ленина. И чтобы обязательно шёл дождь, и они все открывают зонтики – и стоят.
На прощание моя новая знакомая сообщает:
– Меня, кстати, Зоя зовут.
И выходит – на «Пионерской-стрит».
И вот теперь я знаю, что есть женщина Зоя, которая каждый год, 4 сентября будет садиться в поезд «Москва – Петербург» и ехать на день рождения Эдуарда Хиля. И я, если захочу, смогу встретить её на Смоленском кладбище.
Следом мелькает тревожная мысль: а ведь наступит день, когда она не придёт?
Проверять не буду, но я это точно почувствую: нарушится какая-то связь; может быть, даже связь времён.
3
Значит, Тамара попадёт в ад.
Новопреставленную примут в комсомол. Поступит в институт, на картошку поедет. А по распределению её отправят учительницей в сельскую школу. Там будут открывать памятник комсомолу и всем коллективом капсулу времени закапывать.
Коммунизм будет строить. Вечность простоит в очереди за томиком Пастернака, но так и не сможет его получить.
А жить она будет в коммуналке на улице Пионерской. И каждое утро просыпаться под гимн, и делать зарядку под «Кипучую, могучую». В телевизоре будет лицезреть спящего Брежнева, а по радиоприёмнику – ловить «Шёпот Америки».
В кино у каждого героя в руке будет бутылка кефира. И повсюду – конструктивизм.
И, конечно, в аду все будут читать толстые журналы. Только Тамару там не будут публиковать, и ей придётся писать ударные статьи в «Красные Зори».
А когда на горизонте замаячит 1991 год – картинка замигает и всё начнется сначала: комсомол, картошка, капсула времени…
…А Зоя попадёт в рай.
Её примут в комсомол. На картошку поедет. С песнями.
Будет выполнять пятилетку в три года. Собирать двадцать килограммов макулатуры, чтобы получить талон, дающий право купить желанную книгу.
На концерте Эдуарда Хиля Зоя встретит Тамару.
В общем, ад и рай находятся по одному адресу, записывайте: планета Земля, СССР, брежневский застой, «Пионерская-стрит». Туда идут три автобуса: № 1, 191 и 227. До встречи!

ХРУПКО!
Но кто в этом городе коренной?!
Разве что лешие и русалки.
Светлана Мосова. «В поисках прошлогоднего снега»
Майре ушла от Йоханнеса
– Бог был керамистом.
Она держит паузу и продолжает:
– В начале было что? Глина. Бог сначала замесил глину. А потом уже началось!.. В общем, вы понимаете: живописцы, графики – все! – появились потом. Первыми были – керамисты.
Так говорит Створа.
Конечно, можно назвать её и по имени – Александра. Но фамилия самодостаточна.
Она – керамист, мастер. Делится знаниями со своими учениками. В её руке – бокал вина. А за окном – ветхозаветность ночи. Как звёзды, горят огни мастерских. Одно из окон принадлежит мастерской директора Академички – Максиму Титову.
Это деревня художников. Называется «Малый городок». То есть деревня, но городок. Городок, но деревня. Скажем так: деревня с гордыней. А как не загордиться, если тут академическая дача имени Репина? Местные называют по-домашнему: «Академичка». В общем, есть такое пространство между Москвой и Петербургом.
Мысленно я часто возвращаюсь туда, в эту хрупкую керамическую лёгкость бытия, чтобы услышать эту коронную фразу Створы и смех Бодриковой, другого нашего мастера. И чтобы ещё раз увидеть то чудо, или, как некоторые считают, чудище, которое лежит посреди поля.
У чуда нет определённой формы, оно огромно. И с каждой стороны – это уже что-то другое. Скажем так, это форма жизни.
Ходишь кругами, как баран, смотришь.
– Что это?!
– Это кинцуги, – объясняет гончар.
Ясности не прибавляется.
Зато становится легче оттого, что нечто обретает имя.
«Кинцуги». Японцы придумали.
У нас как: битое – дурная примета, выкинули. А то, что нам особо дорого, – склеили. Но так, чтоб «незаметно», чтоб «как было».
Но «как было» – уже не будет; наши усилия напрасны. Самые невидимые шрам, шов, трещина – будут торчать. И в нашей памяти – тоже.
Мы лучше поставим цветы в другую вазу.
А у японцев – кинцуги: они собирают осколки, склеивают их – и не маскируют швы, а, наоборот, в раны разбитого горшка заливают золото.
Мол, смотрите: я падал, я страдал, и боль моя – красива.
Раскаты золотых молний соединяют разбитое. А порой и вовсе дают осколкам новую форму жизни.
…Я смотрю на чудище в поле и снова спрашиваю гончара:
– Что это? Чем оно было раньше?
– Раньше… это была международная выставка. Японцы, китайцы, греки, немцы, французы, русские… Вавилон. А потом одного финна жена бросила. И он всё, сука, побил, всё в осколки превратил. Всё!.. Всю выставку убил. У меня там три работы было, по метру каждая. Горе. И тут возникает японец, он и раньше меж нами ошивался, но тут был его звёздный час: он показал нам, что такое кинцуги. Притащил золото – раствор такой, схватил первые попавшиеся под руку осколки и начал склеивать. То есть из разных работ фрагменты клеил, клеил, клеил… Мне даже в какой-то момент показалось, что они с этим финном заранее договорились обо всём. Перфоманс устроили. В общем, каждый сотворил себе кинцуги. Но японец, конечно, больше всех скульптур сделал, в Японию с собой увёз.
– А с финном что?
– Ну, сюжет такой был: Майре ушла от Йоханнеса. Ну это как Маша ушла от Ивана. Ну то есть она позвонила ему из Финляндии и всё. И он выпил море, просто море анисовой. Просто Господин Анис. В смысле, узо он пил, дело в Греции было. Ну пил и пил, никого не напрягал особо. После открытия выставки все вышли в сад, там был фуршет, а он чуть-чуть задержался. Ну никто на это внимания не обратил. Наоборот, хорошо. Ни шума, ни звона, ничего не было. Двери и стены – звуконепроницаемые. Мы только увидели такую картину: открываются двери, выходит Йоханнес весь в крови, делает три очень будничных шага вдоль стены и падает в траву.
– Умер?..
– Не-ет!.. Первую помощь ему оказали, всё сделали. А потом увидели побитую экспозицию. Вся керамика – к чертям! Когда этот варвар пришёл в себя – побили его, и снова первую помощь оказали. Отношения, конечно, уже напряжённые были.
– А дальше?
– Все клеили, торопились. Вот я это чудище сделал.
– А Йоханнес?
– У него рука распухла. Грек-галерист его в больницу повёз. Осколки вытащили, забинтовали, обратно привёз. Конечно, мы все с сочувствием. Он всё жене пробовал дозвониться, та трубку не брала. Кто-то, кто английский знает, позвонил ей со своего номера, чужой номер она взяла. И ей все хором начали объяснять, что Йоханнес ранен и что уходить от него не надо. Она ответила что-то по-фински. Только Йоханнес понял – и перевёл нам на английский. А грек мне перевёл на русский. Не знаю за качество этого перевода, но я понял, что она оставила ключи и кошку какому-то пекарю – в Финляндии, а сама уехала не помню куда, но с кем-то куда-то уехала. Не знаю, от меня тоже жена ушла однажды, я счастлив был. А Йоханнес, короче, весь разбит. А они же там – финны – на первом месте по самоубийствам. Мы от него не отходили. Точнее, он всё время при нас был. Лежал в шезлонге, не двигался. А мы всё клеили. И мне вдруг показалось: если всё склеим, то Маша эта вернётся. Придумал это и говорю типа: «Переведите Йоханнесу». Он это услышал, вник, ожил немного. Стал, короче, одной рукой нам помогать, в раствор макал, осколки подносил… В общем, не осталось осколков.
– И она вернулась?
– Не знаю.
Открытый финал.
Гончар докурил и ушёл в мастерскую.
…Наверное, Майре, перед тем как уехать, навела порядок в квартире. Да, собирая свои вещи, увлеклась – и сделала уборку. Последний подарок мужу.
Муж входит в квартиру. Чистую, пустую, мёртвую, икеевскую квартиру. Слышны только его шаги. Не быстрые, он не спешит увидеть последнюю комнату, как бы давая жене шанс нечаянно появиться, занять своё место. Но её нет.
А до этого ещё была сцена с пекарем. Тот отдал ему ключи, налил кофе и написал свой домашний адрес, сказав, что кошку можно забрать в любое время. Пекарь не был близким другом бывшей семьи, но в то же время он был человеком, которого и Майре, и Йоханнес видели каждый день. Скорее всего, он не знает, что является свидетелем трагедии. Хотя в голове керамиста уже промелькнула мысль, что это не трагедия. И он зацепился за эту мысль.
Ещё четыре часа назад он был в Греции. Грек проводил его на самолёт, подарил на прощание бутылку узо, но велел почему-то не пить. Бутылка была самой тяжёлой вещью в рюкзаке. Больше поклажи не было. Летел налегке. Ну, как бы налегке. Если бы приходилось сдавать мысли в багаж, то ему бы пришлось сурово доплатить.
…Гончар подарил вечный сюжет. Майре ушла от Йоханнеса.
Мне нравятся женщины, которые уходят.
Петербурженка
Керамист Клим лепит земной шар. Вероника мастерит Адама и Еву. И ещё целая группа учеников высекает из глины человека. Все близко к сердцу приняли слова Створы о Боге-керамисте.
А я пытаюсь слепить коренного петербуржца. Точнее, русалку-петербурженку. Подругу себе леплю. У неё – мой нос, моя шляпка. Но во всём остальном она лучше меня: монументальный хвост, плавники-крылья, необыкновенно длинная шея, тяжёлые груди и вообще. Она весит шесть килограммов.
– Она взорвётся, – вздыхает Створа.
– В смысле?
– Ты воздух в глине оставляешь. Она у тебя в печке взорвётся – и все наши работы побьёт.
Чувствую себя Йоханнесом.
– А что делать?
– Дыры, чтобы воздух выходил. Но она у тебя всё равно взорвётся.
Я тоже думаю, что она взорвётся. Потому что я не керамист, а книжный график, который верует, что «В начале было Слово», а не глина. Но я перепутала кнопки – и вместо резиденции для графиков оказалась среди керамистов. Чужой среди чужих.
– Её бить надо, выбивать пузыри воздушные, – сказала Створа, ударив русалку в круглый бок. – Вот так, старайся.
Стараюсь. Побила русалку.
Русалка побита, а больно мне: значит, она – точно я.
У неё даже крыло отвалилось. Бегаю по мастерской с крылом: мол, помогите, кто может. Клим даёт добрый совет:
– Сделай шликер. И камыша туда добавь.
– Что?!
– Шамот в воде разведи. Когда высохнет – можно ангобами красить.
– Чем?..
– Тебе на утиль или политой?
– Куда?..
– Сегодня ночью будет ра́ку.
– А это прилично?..
Иногда лучше не переспрашивать. Просто медленно входить в ситуацию. Повторять чужие движения, мимикрировать. Кожа и одежда сами сменят окрас под окружающую среду: всё цвета глины.
* * *
В полночь керамисты вышли на улицу с лопатами и стали рыть ямы. Я уже ничего не спрашиваю, просто смотрю. Ямы становятся всё больше и глубже, инстинктивно хочется отойти подальше.
– Стой, куда? – останавливает Створа. – Ты на огне будешь.
Чувствую себя Джордано Бруно. Не хочу на огонь: готова признать, что Солнце вертится вокруг Земли.
Мне вручают перчатки и какой-то щит. Усаживают рядом с ямой.
Открывается жерло уличной печи – и Люда вилами вынимает раскалённых Адама, Еву, планету Земля… Кладёт всё в ямы – и внутри начинается пожар. Прячусь за щит, думаю: в какой момент жизни что-то пошло не так, что я теперь на корточках рискую провалиться в геенну огненную.
– Накрывай! Накрывай давай! – кричит Створа.
Выпускаю из рук щит. Всё, огонь в ловушке.
– А что это было?
– Обжиг ра́ку. Японец один придумал. Хотел пить чай из простых, но красивых чашек. Кстати, русичи тоже были неравнодушны к простоте и красоте, вон, видишь…
Поглядев в ночь, я увидела, что средь ёлок стоит огромная русская печь. Задумчивый отшельник. А на небе – привет от Куинджи: он в этих местах бывал, луну на память оставил.

* * *
И однажды русалка выйдет из печи.
– Надо же. Она не взорвалась!.. – удивится Створа.
А в последний день керамической осени раздастся громогласное:
– Давайте, живей, по коробкам! Пихайте туда всё, что найдёте мягкое: тряпки, бумагу, поролон! Хрупко! Всё очень хрупко! Заматывайте всё! Как оно до Третьяковки доедет, по-вашему?!
Клим укутывает земной шар в собственный шарф и качает его. Очень хрупкая ноша.
– Так, ребята, пишем на коробках свои имена, потом большими буквами: «ХРУПКО» – и восклицательный знак.
Пошли титры:
Клим Сенев ХРУПКО!
Анна Дорн ХРУПКО!
Людмила Козлова ХРУПКО!
Вероника Вологжанникова ХРУПКО!
Петербурженка ХРУПКО!
И другие действующие лица…
Петербурженка сначала побудет экспонатом в Третьяковке, а потом поедет на свою историческую родину.
Здравствуй, отец Питер!.. Ещё одна хордовая к твоему берегу.
«Услыши ны…»
Питер
– Ты красивый.
– Я провинциальный.
– Нет, ты красивый.
– Я дождливый. Зонт взяла?
– Нет, ты очень красивый. У тебя такая история!..
– Да, я исторический.
– Но, главное, ты красивый!
Непробиваемая. Приехала без предупреждения. Лишь за полчаса оповестила: «Приезжаю в 13:10, встречай».
Он отложил диссертацию, депрессию, оставил кота соседям, выбежал на улицу. Здравствуй.
– Боже, Питер, как я ждала этих выходных, чтобы вырваться наконец. Знаешь, тут даже дышится по-другому!..
– Я перенёс два воспаления лёгких за год; я знаю, как тут дышится.
Москва хочет радости. Не больше. Она гостья. Она хочет смотреть на красивый город и говорить красивые слова. Она смотрит на Петербург и говорит:
– Ты красивый.
Закоротило.
Москва любит приезжать на выходные. «На уикэнд». И бродить не по центру, а по обшарпанным предместьям. Это модно.
– А ничего, что я тебя всегда «Питером» называю?
– Меня так ещё отец называл. И друг его Меншиков.
– Хорошо. Куда пойдём?
Питер не успел пообедать, и мысли его скользят в сторону Александро-Невской лавры: там в глубине есть чудесный мирской уголок под названием «Вареничная». А ещё на острове Декабристов есть кафе на крыше. В общем, он знает места ближе к небу и чтобы поесть.
– А ты куда хочешь?
– Всё равно, куда, – лишь бы какими-нибудь улочками, дворами, окраинами…
– Всё, что чуть левее или правее Невского, – уже окраина.
– Люблю твою самоиронию.
– Психолог советует мне антидепрессанты.
Невский остаётся в стороне. Начинаются лабиринты дворов.
Раньше Москве нравились дворцы, а теперь она вдруг увлеклась «травмой»: запустение, открытые раны кирпичных стен, невроз штукатурки…
– Такая честность в тебе, такая подлинность… Ты такой…
– Красивый?
– Настоящий.
Он взглянул на Москву. Оценил. Распогодился.
– Погляди на тот дом, тебе он должен понравиться.
Москва смотрит на зелёного цвета брандмауэр с одним окошком.
– Да, я так люблю твои брандмауэры. Знаешь, мне эта картинка – стена, окошко, плющ – чем-то Францию напоминает, предместье Шато-Шалон.
– А мне нравятся твои сакуры на Арбате.
– Издеваешься?.. Они так же хороши, как ваши заборы в Летнем саду.
– Нет, сакуры, правда, хорошие. Я бы их и тут посадил.
– Издеваешься.
– Нет, говорю. Они, конечно, пластмассовые, но от них – настроение. И цветут круглый год.
– А давай ты будешь молчать, а я на тебя смотреть?
– Давай.
Ему идёт молчание. Он сразу становится похож на самого себя. Сложнохарактерный, отстранённый, сумрачный. И красивый.
Москва летит по улицам, а он степенно шагает. Хотя ему всего триста семнадцать, а ей уже под девятьсот.
Вышли к набережной. Москва зачарованно смотрит на своё отражение в реке.
– Как я люблю Фонтанку!.. Как я люблю Петербург!..
Но Питер точно знает, что у Москвы к нему некое чувство вины. Но такое… не обременительное. А романтичное, приятное, с горчинкой.
А любовь её принадлежит Парижу. Хотя она и знает, что любить Париж – это банально. И даже пошло – как сакуру на Арбате, но. Настроение!..
– А ты был в Париже? – ей хочется поговорить о любимом.
– Был, – Петербург смотрит в сторону.
– И что видел?
– Носки с Джокондой.
– Пи-итер!..
– К самой Джоконде подойти не получилось: китайцев много было. Но в том же Лувре носки продавались.
– Купил?
– Нет, но рассмотрел. Честно говоря, никогда ничего не чувствовал к Джоконде.
– Это шедевр!
– Ты просто слишком доверяешь путеводителям.
– А тебе правильно прописали антидепрессанты.
За секунду до начала гражданской войны между двумя городами официант приносит пиццу. Питер улыбается:
– Как ты живёшь вообще?
– Я много работаю. А ты?
– А я много сплю. Погода наша располагает. Последнее время, кстати, сны стали интересные показывать. Рассказать?
– Расскажи.
На Васильевский остров я приду…
– Значит, в мастерской Клода Моне собралось много гостей – Пикассо, Шишкин, Вермеер, Айвазовский, Кандинский и передвижники. И Моне решил показать собратьям свою серию работ «Стог сена»: стог сена в снегу, стог сена в тумане, стог сена в дожде, стог сена на рассвете и т. д.
Пикассо сразу дал совет: «Слушай, а ты сломай этот стог сена. Ну как я Дору Маар».
Шишкин перебил: «Не надо ничего ломать, лучше пропиши хоть одну соломинку. А так – это просто пятно».
«А зачем вообще рисовать стог сена, если есть окно?!» – не понял Вермеер.
«А где море?!» – подхватил Айвазовский.
«Сено – это хорошо, но тут не хватает народной судьбы, – хором сказали передвижники. – Сюжет – вот что тянет за собой краску!»
При слове «сюжет» Кандинский поморщился.
Но неожиданно где-то сверху возник балкон и окно с видом на полторы комнаты. Оттуда вышел Бродский. Поздоровался, но предупредил, что он только на минутку – перекур.
Вот такой сон, представляешь?
– Таких снов не бывает.
– Хочешь сказать, что это была явь?
– Да.
Её «да» получилось таким простым и естественным, что не оставалось ничего другого, кроме как поверить. Конечно, всё это так и было. Он же своими глазами видел. Вот как её сейчас видит.
Они вышли из кафе, и остров Декабристов повёл их вдоль Смоленки. Начался парк. Хотя «парк» – слишком пышно сказано: просто скамейки и деревья. Деревьев было не так уж и много, но где-то они стояли толпой, создавая сумерки среди ясного дня.
И в этих сумерках они вдруг увидели его.
Не поверили. Подошли ближе.
– Ну вот. А ты говоришь – сон…
Перед ними стоял Бродский. И глядел ввысь.
Было ощущение, что поэт только что вернулся, а они – первые, кто встретил его на родине.
Нет, не первые.
Пафос момента разрушили рыбаки, спавшие на скамейках рядом. Под их головами покоились рюкзаки, а под скамейками – снасти: удочки, вёдра, сети, пустые бутылки… Рыбаки, будто сторожевые петербургские львы, охраняли поэта.
Услышав шаги, львы открыли глаза, проверили обстановку и снова задремали. Они как бы одобрили незнакомцев и позволили им войти в круг приближённых к поэту.
– Какой необыкновенный памятник!.. Как хорошо ты придумал – прийти сюда.
– Да. Только я впервые тут Бродского вижу.
– Как?! Я думала, ты специально… Потрясающе.
– Может, его сегодня поставили?..
Было понятно, что рыбаки находятся на поверхности сна, поэтому она решила задать им вопрос, но шёпотом, чтобы не будить окончательно, а стать как бы частью их сновидения:
– Простите, а Бродский тут давно?..
– Года четыре вроде, – ответил один.
– Зимой, среди ночи, выгрузили его и уехали, – отозвался второй. И снова нырнули в сон, доверив явь незнакомцам.
Незнакомцы смотрели на Бродского. Молчали, словно ожидая, что поэт сейчас сам всё расскажет: так, мол, и так, обещал, вернулся.
Они присели на скамейку близ поэта и львов в полудрёме. Идти больше никуда не хотелось. Наоборот, было чувство, что они уже пришли.
– Странно, – сказал Питер. – Четыре года… А я ни разу его тут не видел. И таблички нет… И открытия торжественного точно не было, ничего не было. Вернулся, никого не предупредив.
– Он ведь так и писал: «Как хорошо на свете одному…». И ещё – «На Васильевский остров я приду умирать» – вот и пришёл.
– Васильевский на другом берегу, – поправил Питер.
– Всего один мост перейти, – улыбнулась Москва. – А у тебя какое стихотворение любимое?
– Первое, которое я у него прочитал. «Нет, мы не стали глуше или старше, мы говорим слова свои, как прежде, и наши пиджаки темны всё так же, и нас не любят женщины всё те же…». Я сразу полюбил Бродского и его пиджак.
Спящие рыбаки зашевелились; сон их был хрупок.
– Пора? – спросил один рыбак.
Вопрос был универсален, так что задумались все присутствующие.
– Пора, – ответил за всех второй рыбак.
Оба приняли вертикальное положение, сделали первые шаги, как бы пробуя на прочность земную твердь. Земля держала, но сомнения оставались.
– А какая рыба тут ловится? – спросила Москва.
– Разная ловится. Форель, треска, щука… Осётр, сом попадается, севрюга…
Мужики стали перечислять всё, что успели поймать во сне. Потом надели рюкзаки, собрали снасти и пошли, с трудом пробираясь сквозь плотный июльский воздух.
Было душно. Синоптики второй день обещали грозу, но небо никак не решалось на сильные чувства, копило влагу. А город жил в предчувствии этого рыдания.
– Мне кажется, если мы сейчас уйдём, то Бродский исчезнет. Может, не уходить? – спросила Москва.
– Пора, сейчас ливень хлынет, промокнем.
Они продолжили свой путь вдоль Смоленки.
– Что ты оглядываешься?
Ей казалось, что взглядом она сможет закрепить поэта в пространстве, продлить его присутствие.
– Дай ему спокойно мост перейти, – улыбнулся Питер.
Питер живёт по правилам сна.
И Москва поняла, что, пока она смотрит вперёд, – Бродский переходит Ново-Андреевский мост. Улица Беринга встречает его – и ведёт к линиям Васильевского.
«На Васильевский остров я приду…»