Kitabı oxu: «Несмолкающая батарея»

Şrift:

Серия «Знамя Победы»


Разработка серии и дизайн В. А. Воронина

Выпуск произведения без разрешения издательства считается противоправным и преследуется по закону



© Борис Зубавин, наследник, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Повести

От рассвета до полудня

Есть упоение в бою…

А. С. Пушкин

1

Ещё только забрезжил рассвет. На передовом крае всё было пока по-ночному: то тут, то там трепетало в небе холодное белое сияние ракет; лениво и бесцельно, как деревенские сторожа колотушками, постукивали пулемёты; гулко бухали редкие карабинные выстрелы. Одним словом, на передовом крае царил покой. В это время в подвал разрушенного артиллерийскими снарядами помещичьего дома, по-хозяйски стуча по каменным ступенькам лестницы подкованными каблуками яловых сапог и шепча при этом всякие нецензурные выражения, сбежал старшина Гриценко. Это был рослый, уже в годах, человек, очень уважающий себя и своё особое, ни с чем не сравнимое должностное положение. Ротный старшина, как известно, человек всемогущий. Живот Гриценко туго перетягивал офицерский, с портупеей, ремень, на одном боку висела кирзовая сумка, а над глазами торчал длинный и толстый козырёк фуражки, сшитой из старой суконной гимнастёрки бог знает каким умельцем. Если ко всему этому прибавить старательно отглаженные и почти новые тёмно-синие диагоналевые шаровары и до блеска начищенные ладные сапожки, то станет ясно, что старшина Гриценко был к тому же самым отменным фронтовым щёголем.

Он слыл хорошим строевиком, с начальством был терпелив, с подчинёнными строг, всё ему в жизни, как и положено настоящему старшине, было известно, понятно и ясно. Только одного, и то лишь в последние дни, Гриценко никак не мог взять в голову и объяснить себе: почему он до такой степени невзлюбил этот подвал с обшарпанными каменными ступенями, что всякий раз, спускаясь по лестнице, вынужден был изощряться в сквернословии.

А в подвале вот уже десятый день размещался командный пункт роты.

Шла весна 1945 года. Солнечный, с тёплыми европейскими ветрами, апрель будоражил солдатскую душу.

К тому же все видели и чувствовали, что войне скоро должен наступить конец, были возбуждены необыкновенно радостным ощущением приближающейся победы, и неожиданная, досадная задержка уже в самой Германии, затянувшаяся на полторы недели, очень всех огорчала: и таких опытных, прошедших огонь, воду и медные трубы военных спецов, вроде старшины Гриценко, и тех отчаянных, бесшабашно смелых, любопытных парней, что вступили в войну на полпути, а то и того позже – догнали войска уже за границей.

Все они – и старые, и молодые – были сейчас в эти погожие, стремительно набегавшие один на другой дни счастливо убеждены в том, что именно им как раз и выпала доля дожить до конца войны, до полной победы над фашистами и вернуться домой здоровыми и невредимыми.

В подвале, куда молодцевато сбежал Гриценко, стоял полумрак. На нарах, застланных помещичьими пуховыми перинами и коврами, вповалку спали офицеры, телефонисты и артиллерийские разведчики. В углу, возле рации и коммутатора, стоявших на полированных, с изогнутыми золочёными ножками столиках, не то задремав, не то задумавшись, сидел, склонив голову, дежурный телефонист. Перед самым его носом коптила смастерённая из семидесятишестимиллиметровой артиллерийской гильзы лампа.

Гриценко сразу увидел непорядок и, вплотную подкравшись к телефонисту, укоризненно, даже с некоторой радостью прошептал:

– Спишь! Все отдыхают, надеются на него как на бога, а он спит.

Телефонист поправил на голове тесёмку, к которой была прилажена телефонная трубка, и снизу вверх, чуть полуобернувшись, не спеша, вопросительно поглядел на старшину.

– Спишь, – с разочарованием качая головой, прошипел старшина.

– Никак нет, – тем же зловещим шёпотом ответил телефонист. – О жизни думаю.

– Ай-яй-яй, – опять покачал головой старшина.

Он уже понял, что не угадал, попал впросак, но, как всякий уважающий себя старшина, даже не подал виду. Наоборот, Гриценко глядел на телефониста снисходительно и после многозначительной паузы сказал:

– Я вот и гляжу – с чего это у тебя голова такая большая, словно у учёного. А она, стало быть, от излишних мыслей.

В это время на нарах, брякнув орденами и медалями, рывком сел всклокоченный, распоясанный, с распахнутым воротом гимнастёрки офицер. Он ещё быстро и крепко тёр лицо ладонями, а старшина Гриценко уже стоял перед ним, браво выпятив грудь и вытянув руки по швам.

– Это ты, старшина, шумишь? – спросил офицер.

– Я, товарищ капитан, – простуженно просипел старшина и уже громко, радостно, как о чём-то совершенно необыкновенном, сообщил: – Завтрак готов.

– Добре, батьку, добре, – поощрительно молвил офицер. – Чего же ты нам сегодня наварганил?

– Как было вами приказано с вечера: мясо с макаронами и чай.

– Накорми людей как следует, от пуза, не скупись.

– Да разве я, товарищ капитан… – обиженно начал было старшина Гриценко, но капитан, засмеявшись и махнув рукой, перебил его:

– Да знаю, знаю я тебя…

Старшина умолк и, тоже засмеявшись, сказал:

– По котелку на брата дам, куда больше.

– Пусть наедятся кто как горазд, ещё неизвестно, когда будем обедать.

– А обед готовить прикажете как всегда?

– Как всегда и на всех.

При этих словах капитан многозначительно поглядел на старшину и, больше ничего не сказав, принялся натягивать сапоги.

– Слушаюсь, – отдал честь старшина.

За те два года, которые они провоевали вместе, бок о бок, старшина Гриценко научился понимать своего командира не только с одного слова, а с одного взгляда. Сейчас командирский взгляд выразил неизмеримо больше того, что капитан произнёс вслух.

Тёмные, цыганские глаза командира сказали старшине Гриценко вот что: нам сегодня идти в наступление, и никто пока не знает, с каким успехом для нас будет развиваться этот бой; возможно, многие из нас будут ранены и даже убиты, стало быть, так или иначе покинут роту, но пока на всё это не надо обращать внимания, и тебе, старшина, следует всё делать так, как всегда, как вчера, неделю и даже месяц назад.

Вот так надо было понять взгляд командира, и именно так понял его старшина Гриценко. Ни о чём больше не расспрашивая, он повернулся к телефонисту и приказал:

– Вызывай из взводов посыльных за завтраком. Кухни будут на старом месте. Да пусть там не особенно прохлаждаются, светает.

– Светает! Подъём! – скомандовал капитан, и на нарах тут же все зашевелились, а капитан, притопывая, чтобы ноги удобнее улеглись в сапогах, тем временем обратился к старшине:

– Как там на воле?

– Весна, товарищ командир, – радостно рявкнул Гриценко.

По всему его виду можно было сразу понять, что ему доставляет чрезвычайное удовольствие сообщить об этом капитану.

– Ну, пойдём, покажешь мне эту весну, – сказал капитан.

– Получайте завтрак, – ни к кому не обращаясь, но так, чтобы все его слышали, повелительно и деловито бросил старшина и поспешил вслед за капитаном к выходу из подвала.

2

А на дворе действительно была весна. Она сразу же дала знать о себе вышедшему из душного подвала офицеру таким свежим, ароматно ядрёным, крепким запахом земли, чуть пробившейся травы, набухших почек, холодком не растаявшей, должно быть, где-то в овраге глыбы лежалого снега, что капитан невольно улыбнулся и оглядел двор.

Впрочем, никакого двора не было. Лишь кое-где оставался в сохранности кирпичный, словно крепостная стена, забор. Все постройки усадьбы: конюшня, коровник, свинарник, птичник, всевозможные склады, кладовушки и иные строения, которым не подберёшь и названия, ещё совсем недавно добротно прочные, аккуратные, основательно обжитые, – превратились, как и сам помещичий дом, в развалины.

Здесь, через усадьбу, через сад, по двору рядом с домом немцами были отрыты окопы и огневые площадки, и ещё две недели назад немецкие солдаты, занимавшие эти окопы, чувствовали себя в полной безопасности, а все постройки усадьбы были целы и невредимы. Однако наши войска, отставшие на марше, догнали наконец оторвавшегося противника, с ходу завязали ожесточенный бой, предполагая с ходу же овладеть и опорным пунктом, в который была превращена усадьба. Но фашисты оказали такое яростное, неожиданное сопротивление, что наши, неся потери, вынуждены были отойти, вызвать авиацию и артиллерийский огонь, а после обработки переднего края снова идти в атаку и опять откатиться. Лишь в третий раз, ценою огромных усилий, удалось выбить немцев из опорного пункта. К тому времени от помещичьей усадьбы остались лишь развалины.

Немцы отошли на вторую линию обороны, которая пролегала по холмам западнее усадьбы и которую в те дни наши войска уже не смогли одолеть. Дивизия, троекратно штурмовавшая первую линию фашистских укреплений, утомлённая длительными маршами и бросками, потерявшая в этих боях больше половины людского состава (в последнем штурме участвовали даже писари, ездовые и артисты ансамбля песни и пляски), вместо штурма второй оборонительной линии немцев была вынуждена поспешно закапываться перед этой линией в землю.

Рота капитана Терентьева подошла сюда в составе отдельного пулемётно-артиллерийского батальона позднее, когда всё уже было сделано, отрыты свежие ходы сообщений и заминированы стыки.

Дивизия стояла на переднем крае двумя полками, занимая по фронту пятикилометровый участок. Этот участок и принял от неё пулемётно-артиллерийский батальон укрепрайона. Дивизия отошла в тыл для переформировки и пополнения, а батальон растянулся четырьмя ротами вдоль всего отведённого ему участка. Пристреляли пулемёты, поставили артиллерийские и миномётные заградительные огни, выкатили сорокапятимиллиметровые пушки на более вероятные направления танковых атак и даже начали, не мешкая, по особой, только одним уркам (так повсюду на фронте звали укрепрайоновцев) присущей привычке, деловито и старательно, словно бобры, строить дзоты. Урки всюду любили устраиваться прочно, по-хозяйски.

Капитану Терентьеву в то время шёл уже двадцать пятый год. Был он невысок, лёгок на ногу, худощав, в крови его бродила не то цыганская, не то татарская, не то чеченская кровь. По натуре это был ласковый, застенчивый парень. Но он постоянно стыдился этой своей застенчивости, считал её большим недостатком и изо всех сил старался выглядеть грубым человеком, что, по его мнению, было больше к лицу настоящему солдату. Порою беспричинно раздражаясь, он кричал и ругался, но, как и все мягкие, добрые люди, быстро отходил и потом долго в душе мучился и каялся и готов был у всех просить прощения за свою вспыльчивость.

И ещё Терентьев любил правду и считал своим святым долгом говорить людям то, что думает о них. Даже когда можно было бы и поступиться этой правдой, промолчать, чтобы пощадить человека, его самолюбие, или, как говорят, уважить его, поскольку многим от терентьевской правды бывало очень худо – так она была резка и откровенна. Но Терентьев делать этого не умел.

Посреди усадьбы стояли две походные одноконные кухни. В одной кухне было мясо с макаронами, в другой – чай. На пароконной повозке, стоявшей тут же, лежали, укрытые брезентом, буханки хлеба и стоял термос с водкой. Сытые, с толстыми ляжками и покатыми боками, лошади, понуря головы, додрёмывали этот ранний, чуть просветлевший на востоке час утра.

Ездовые, повара и каптенармус, сгрудившись возле повозки, курили, мелькая огоньками цигарок и о чем-то тихо, лениво переговариваясь. Увидев капитана, они спрятали цигарки в ладонях и вытянули руки по швам.

– Вольно, вольно – поспешно сказал Терентьев нарочито недовольным голосом, хотя был давно сердечно привязан к этим пожилым, старательным людям, которые все без исключения годились ему в отцы.

– Курите, – помолчав, добавил он уже мягче и прошёл к лошадям, впряжённым в повозку, и сейчас же одна из них, дрогнув холкой, всхрапнув, потянулась к нему мордой и коснулась подставленной ладони тёплыми шершавыми губами.

Терентьев погладил её по храпу и, ласково, виновато приговаривая: «Да нету, нету у меня ничего», поправил чёлку второй, стоявшей через дышло и тоже потянувшейся к нему мордой лошади.

Это была пара самых обыкновенных крестьянских неприхотливых и безотказных лошадей, гнедой масти. Одна из них вдобавок плохо видела левым глазом. И тем не менее они считались самыми знаменитыми среди всех ротных лошадей, так как прошли в обозе всю войну. Как впрягли их во время формировки батальона в сорок первом году в одно дышло, так и не разлучались они ни разу, да так и не отходил от них ни на шаг хозяин-ездовой, услужливый, расторопный солдат Рогожин, по гражданской профессии – продавец молочных и колбасных изделий, обучавшийся учтивости ещё у купца Чичкина. Иного человека, веди он себя как Рогожин, все бы в один голос презрительно назвали подхалимом или ещё как-нибудь почище. Но ни у кого не поворачивался язык сказать этакое про доброго, бескорыстного Рогожина, ежеминутно готового услужить всякому, начиная от своих собратьев по службе, таких же, как он, обозных, и кончая самим командиром роты, храбрым и удачливым капитаном Терентьевым.

Вот и сейчас, поспешно отделившись от товарищей, Рогожин уже стоит, чуть наклонившись вперёд, старательно и неуклюже, совсем не по-строевому, прижав руки к бёдрам, и с готовностью ждёт, что скажет ему командир.

– Ну как, Рогожин, – говорит Терентьев, обходя лошадь и сильно, звучно шлёпая ладонью по её крупу, – отъелись наши рысаки? Ты гляди, не зад, а настоящая печь, выспаться можно.

– Так точно, – с удовольствием спешит отозваться Рогожин. – Откормили. Теперь, только прикажите, до самой Москвы без остановки докатим.

– Хочется домой-то?

– Очень, товарищ капитан. Даже не поверите, во сне начал видеть, как вхожу я в свою квартиру, а жена, и ребятишки, и тёща – все встречают меня.

– Ну, ничего, потерпи. Теперь уж скоро, – обещает капитан. – «Москва… – мечтательно произносит он, – как много в этом звуке для сердца русского слилось!» А? Разве не так?

– Так, – вздохнув, говорит Рогожин.

Капитан знает, что у Рогожина четверо детей – и все девочки. Тем не менее он спрашивает:

– Значит, одних девок народил?

– Прямо горе, – конфузливо смеётся Рогожин. – Теперь, как приеду, за мальчишку примусь.

Капитан тем временем нагибается, берёт лошадь за ногу, чуть повыше копыта. Лошадь дёргает ногой, командир говорит:

– Стой, стой, дурачок. – И, посмотрев подкову, выпрямившись, произносит: – Перековать бы не мешало.

– Совершенно справедливо, – соглашается Рогожин. – Особенно на передние.

Этот разговор доставляет обоим истинное удовольствие. Рогожину приятно, потому что сам командир интересуется его лошадьми и, по всему видать, удовлетворён тем, как он, Рогожин, содержит их; Терентьеву же всё это приходится по душе потому, что он с детства любит лошадей, знает в них толк, готов с восторгом часами говорить о них, сам учился в кавалерийском училище, накануне войны блестяще окончил его, и теперь они с ездовым как единомышленники отлично понимают друг друга.

Пока они ведут этот значительный для них разговор, лихой ординарец командира Валерка Лопатин, чёртом выскочивший из подвала, получает для офицеров мясо с макаронами, хлеб и водку. Сзади него с котелками в руках выстраиваются в очередь сладко зевающие спросонья телефонисты и разведчики.

Валерке Лопатину девятнадцать лет, воевать он начал в прошлом году, придя в батальон с пополнением. Валерка удивительно красив: мягкие русые волосы, чёрные широкие брови и большие серые глаза. В него влюблена ротный санинструктор Надя Веткина, влюблена так сильно и так откровенно, что про эту безответную любовь знает вся рота, и все сочувствуют бедной девушке. Знает и сам Валерка, но держится с Надей деспотически дерзко и самодовольно. А Надя безропотно переносит все его выходки. Когда, случается, кто-нибудь, проникнувшись жалостью к Наденьке, говорит Валерке: «Что же ты так неуважительно к ней, глянь, она вся высохла по тебе», Валерка, сплюнув сквозь зубы и состроив на мальчишеской, с мягким жёлтым пушком вместо усов над губой, физиономии презрительную гримасу, отвечает: «Нужна она мне, фронтовая. Они, небось, думают, что война им всё спишет. Ничего не спишет. С них после войны спросится».

Но все, однако, понимают, что он говорит так не потому, что убеждён в правоте своих слов, а лишь подражая своему наставнику, старшине Гриценко, который уж действительно от всего сердца убеждён, что все фронтовички распутные бабы.

– Сколько баб пропадает, ай-яй-яй, – искренне сокрушается Гриценко. – Ну кто их после войны замуж возьмёт? Кому будут они нужны, военные эти самые? Надька, к примеру, наша?

Впрочем, ни юный Валерка, ни умудрённый житейским опытом старшина Гриценко не решались высказывать подобные соображения о фронтовых женщинах вообще и о Наденьке Веткиной в частности при командире. Им обоим было хорошо известно, что капитан Терентьев нетерпим к цинизму, пошлости, к грязным недомолвкам и столь же многозначительным жеребячьим ржаньям, то есть ко всему тому, что для людей, подобных старшине Гриценко, служит откровенной мерой их отношения к военной женщине.

Всё это оскорбляет и злит Терентьева. Когда кто-либо высказывается при нём так, как умеет высказываться старшина Гриценко, он морщится, словно от зубной боли, и, по обыкновению не выдержав, негодующе блестя цыганскими глазами, говорит, что только мерзавцы могут так грязно отзываться о женщине, что эти люди прежде всего сами не уважают себя, что за душой у них нет ничего святого.

К маленькой, бесстрашной Наденьке Веткиной капитан Терентьев относится по-братски, с нежной, несколько снисходительной и покровительственной заботливостью. Он всякий раз беспокоится, когда она покидает КП, отправляясь в траншеи переднего края, хотя, по обычаю, и не показывает своих чувств.

Всем, однако, хорошо известно, что обидеть Надю капитан никому не позволит.

3

Володя Терентьев был женат. А женился он за две недели до начала войны, сразу же после выпуска из кавалерийского училища. В кармане его гимнастёрки хранится фотография, на которой запечатлён юный командир с двумя кубиками в петлицах гимнастёрки, в лихо сдвинутой на бок кавалерийской фуражке. Он по поясу и плечам затянут ремнями, при кобуре, свистке, шашке и шпорах. Об руку с ним, победоносно вздёрнув остренький носик, стоит завитая барашком его жена Юля. Командир смотрит с фотографии, мужественно насупив брови, а жена его глядит на мир задорно и вызывающе, как бы говоря: полюбуйтесь, какой великий воин попал в моё полное, безоговорочное подчинение.

Впрочем, никакого подчинения, как казалось Володе, не было. Прежде чем пойти в загс, Володя изложил будущей жене свои взгляды на семью и брак таким образом:

– В основе всей нашей жизни должны лежать дружба, доверие друг к другу и уважение. У нас всё должно быть общим, нашим, ничего отдельного, ни моего, ни твоего. Ну, например, денег.

– А как же быть с платьями и вообще… – глядя на Володю невинными, доверчивыми глазами, спросила Юля.

Володя откашлялся.

– В определённом смысле они твои, конечно, но вообще должны считаться нашими, – несколько обескураженный её вопросом, принялся объяснять он. – Ты, конечно, спросишь почему. Я тебе отвечу: потому что покупать их будем на наши деньги. Ты понимаешь – на наши, а не отдельно на твои. А так платья, конечно, будут твои. Я же не стану их носить. Ты понимаешь мою мысль?

– Понимаю, – сказала Юля.

– Ты согласна со мной?

– Согласна, Вовочка, конечно, согласна. Я и сама так мечтала, – с ханжеским восторгом воскликнула Юля, которой очень хотелось выйти замуж за Володю Терентьева.

Восклицая так, Юля слукавила. Ни о чём подобном она никогда и не думала и согласилась с мнением Володи потому, что боялась упустить удобный случай (очередной выпуск кавалерийского училища). Наивно-доверчивый, бесхитростный, прямодушный, Володя Терентьев был неплохим кандидатом в женихи. Тем более что, по мнению Юли, он был очень симпатичным. «Пусть пока мечтает, – думала она. – Когда я стану его женой, всё будет по-моему». Замужество и отъезд с молодым командиром в какой-нибудь военный гарнизон считалось у девчат маленького заштатного городка очень выгодным. Познакомившись с курсантом в городском парке, такая девушка терпеливо ждала его аттестации и, сыграв весёлую свадьбу, без всякого сожаления покидала родные пенаты важной, счастливой командиршей. Юле тоже до смерти хотелось стать женой командира и вкусить прелести новой, неведомой жизни.

Однако ни в какой гарнизон она не попала. Чета молодых Терентьевых успела лишь добраться до Володиных родителей, где намеревалась провести положенный молодому командиру отпуск, как нагрянула война. Юля поспешила домой, к папе и маме, а Володя укатил в Белоруссию, где квартировал кавалерийский полк, в котором ему надлежало принять пулемётный взвод.

Полк он догнал на марше, скоро стал участником сражения с немцами, был ранен, эвакуирован в госпиталь, а по выздоровлении назначен в формировавшийся невдалеке от Москвы отдельный пулемётно-артиллерийский батальон укрепрайона.

В этом батальоне его и застала весна 1945 года в должности командира роты, в чине капитана, с тремя орденами и медалью «За отвагу» на груди.

Честный, чистоплотный, искренний, он, разумеется, не мог допустить мысли, что Юля нисколько не любит его, даже больше – неверна ему. Он часто и обстоятельно описывал ей свою фронтовую жизнь и с нетерпением ждал её редких, нисколько не обстоятельных, легкомысленно сочинённых ответов. Впрочем, он не замечал той небрежности, с какой Юля писала ему. Каждое слово, выведенное её рукой, приобретало для слепо влюблённого Володи понятное только одному ему, очень торжественное, нежное значение.

Он был в восторге от своей жены, и все, кому в роте доводилось видеть её фотографию, отзывались о ней тоже восторженно, даже старшина Гриценко и Валерка. А Надя Веткина сказала, что она наверняка киноартистка. По своей душевной простоте девушка полагала, что все красивые женщины гениальны и непременно должны сниматься в кино. Жена командира показалась ей удивительно красивой и умной.

Капитана Терентьева этот Наденькин отзыв до того умилил и растрогал, что ему стоило величайших усилий принудить себя сказать правду, что жена его самая обыкновенная девушка из служащих и живёт в маленьком тихом городке, расположенном в такой глубине России, что туда за всю войну не осмелился залететь ни один фашистский самолет.

А как приятно было бы солгать в этом случае. Даже не солгать, а просто промолчать, сделав вид, что не расслышал Наденькиного замечания. Какое удовольствие принесла бы ему эта маленькая ложь! Если бы даже на минуту поверить самому и тем дать повод другим поверить, что его жена киноактриса. Пусть и не очень знаменитая. Но он даже в этом случае не мог отступить от правды, покривить душой.

4

Валерка Лопатин, получив завтрак и успев побраниться с каптенармусом, который, как казалось настырному и дотошному Валерке, не долил в его флягу водки, уступил наконец очередь телефонистам и разведчикам. Прицепив флягу к поясу, сунув под мышку свёрток с печеньем, табаком, консервами, маслом и сахаром, взяв в руки четыре котелка, он направился к подвалу.

– Ты бы ещё в зубы прихватил чего-нибудь, – сказал вслед ему подошедший в это время к кухням капитан Терентьев.

Валерка оглянулся, засмеялся, сверкнув крепкими крупными зубами, которыми и в самом деле можно было бы удержать немалую тяжесть, даже котелок с макаронами, и скрылся в подвале.

Предприимчивый, отчаянный Валерка обожал своего командира и ради него был готов совершать самые невероятные поступки. Но порою Валерку ставило в тупик отношение капитана к этим его сногсшибательным выходкам. Другие офицеры, рассуждал Валерка, знай они, что всё это сделано ради них, только поощряли бы его искренние, бескорыстные порывы.

Но капитан Терентьев смотрел на всё, что ни старался сделать ради него Валерка, своим, терентьевским, взглядом, и результат, стало быть, всегда получался для Валерки самым неожиданным.

Однажды, это было прошлой весной, рота совершала длительный, трудный марш. Противник, бросая технику и снаряжение, валом катил на новые, усовершенствованные рубежи, чтобы хоть там задержать наступление наших войск. На преследование его были брошены танковые, мотомеханизированные и кавалерийские соединения, и малоподвижные укрепрайоновцы безнадёжно отстали.

По-бурлацки накинув лямки на плечи, одни из них тянули волокуши со станковыми пулемётами, санки с патронными цинками и ящиками; другие, подоткнув под ремень полы шинелей, то и дело хватались за постромки, чтобы помочь усталым лошадям вытаскивать орудия из снежного месива, взбитого траками прошедших танков, тягачей и бронетранспортеров; третьи гнулись под тяжестью миномётных плит, стволов и противотанковых ружей.

Вдобавок ко всему, как назло, пошёл дождь, сильно и вдруг потеплело, дороги всего лишь за сутки стали непролазными, и старшина Гриценко где-то далеко и беспомощно увяз со своим санным обозом.

А в обозе было всего вдоволь: снарядов, мин, хлеба, сахара, мяса, крупы.

Из-за распутицы вышло так, что рота за целый день марша не получила ни крошки. Поздно вечером встали на привал в покинутой жителями деревне. Капитан Терентьев был очень огорчён, что рота не накормлена, и зол на старшину. Так страшно, жестоко зол, что, появись сейчас перед ним Гриценко, Терентьев, кажется, залепил бы ему пощёчину. На КП собрались офицеры. Молча, уныло докуривали последние крохи табака, слушали попискивание рации, радист налаживал связь со штабом батальона, находившегося неведомо где. И тут Валерка, тихонько тронув капитана Терентьева за рукав, заговорщически поманил его за дверь.

– Что ты ещё? – недовольно спросил Терентьев, однако нехотя вылез из-за стола, на котором была разостлана карта и коптила самодельная лампа: её Валерка всюду таскал с собою в вещевом мешке.

Вышли в соседнюю комнату.

– Вот, – торжественным шёпотом проговорил Валерка, плотно прикрыв дверь и для верности подперев её спиною. – Поешьте, а я покараулю.

И с этими словами он извлёк из противогазной сумки, висевшей на плече, флягу и три великолепных сухаря.

– Это что такое? – удивился капитан.

– Энзе, – с гордостью, самодовольно ответил ординарец.

Терентьев понянчил на ладони флягу.

– Водка?

– Она самая. – Валерка загордился пуще прежнего.

– Где взял? – Терентьев нахмурил брови.

– Моя. Я же не пью. Для вас собрал. Семьсот граммов.

– Ладно. Пускай так. А сухари?

– Старшина, как тронулись в поход, выдал на всякий случай, чтобы вас подкормить.

– Много?

– Ешьте, ешьте, вам хватит, – великодушно ответил щедрый Валерка.

– Я спрашиваю – сколько? – повысил голос капитан.

– Восемь штук. Самые отборные.

– Давай сюда все.

Валерка суетливо схватился за сумку, передёрнул её с бока на живот и, ещё не догадываясь, для чего понадобились командиру сухари, отдал их Терентьеву.

– Пошли, – сурово сказал командир.

Отстранив Валерку, он решительно распахнул дверь.

– Вот, – сказал он, кладя сухари и флягу на стол. – Сейчас буду всех вас кормить и поить. По манерке водки и по куску сухаря на рот. Поскольку рядовой Лопатин не пьёт, а он мой ординарец, то его порция водки переходит ко мне. Не возражаешь? – спросил он у Валерки.

– Н-нет, – сказал Валерка, с ужасом думая: «Сейчас все мои сухари сожрут за милую душу. Вон как вытаращились на них. И никому ведь не придёт в голову, что мне как пить дать попадёт за это от старшины. “Растяпа, – скажет старшина. – Я тебя чему учил? Я тебя учил накормить командира: хоть бы к чёрту на рога попадёте с ним, командир и там должен быть накормлен. Ай-яй-яй. Какой же ты есть ординарец?” Вот как нацелились, словно волки».

Тем временем капитан Терентьев разломил каждый сухарь на две доли и, отвинтив крышку фляги, налил в ту крышку водки.

– Подходи по очереди, не толпясь. Командир первого пулемётного взвода, получай… Командир батареи, причащайся…

Капитан Терентьев повеселел, стал дурачиться. Повеселели заодно с ним и те, что находились в этот час в комнате. Чёрт возьми! Дело ведь было не в глотке водки и не в куске сухаря, а в чём-то другом, более значительном и важном, чего никто из присутствовавших не мог и не стремился объяснить себе. Просто людям стало весело, мигом исчезло угнетавшее их уныние, и пусть теперь всё идет прахом, можно хоть сейчас вновь подниматься в поход по весенней распутице, опять на все сорок километров, дать бы ещё только солдатам по такому вот ломтю сухаря, по манерке водки, да чтоб увидели они таким вот своего командира.

Все задвигались, загомонили, перебивая и почти не слушая друг друга. В комнате стало шумно, а капитан Терентьев знай покрикивал:

– Командир взвода ПТО – получай, телефонист – получай, радист – получай, рядовой Лопатин… Ты чего невесел? – спросил он у переминавшегося с ноги на ногу рядом с ним Валерки. – Жалко сухарей?

Валерка вздохнул, потупясь.

– Ну, – настаивал командир. – Говори, жалко?

Валерка и на этот раз только вздохнул.

– Забирай свою порцию, – усмехнулся Терентьев, – а вот эту отнесёшь часовому. Постой, – остановил он уже повернувшегося было Валерку. – А где твой противогаз?

– А я его, ещё когда двинулись в поход, выбросил, – беспечно сказал Валерка.

– То есть как выбросил? – нахмурился капитан. – Боевое снаряжение выбросил?

– Сухари не в чем было нести.

– Та-ак, – угрожающе протянул командир.

В комнате наступила тишина.

– Ну вот, – Терентьев постучал кулаком по столу, – чтобы противогаз у тебя был. Иначе пойдёшь в штрафную роту.

– Будет, – сказал Валерка дрогнувшим от обиды голосом. – В бою добуду.

– Иди, – махнул рукой Терентьев и обратился к офицерам: – Сейчас же проверить у бойцов наличие противогазов и доложить… – он посмотрел на часы, откинув обшлаг гимнастёрки, – в двадцать…

Тут дверь распахнулась, и на пороге, нетерпеливо постукивая кнутом по голенищу облепленного грязью сапога, встал Гриценко, огляделся, увидел капитана, поправил на боку сумку и, приложив руку к шапке, хрипло рявкнул:

– Прибыл!

– Всем обозом? – быстро и радостно спросил Терентьев, вмиг забыв о том, что ещё минуту назад был неимоверно зол на старшину.

– Никак нет. Одними санями. Четыре лошади впряг и прибыл.

– Что привёз?

– Хлеб, сахар, табак, сало, консервы и гороховый концентрат, – загибая пальцы и вопросительно глядя в потолок, перечислил старшина.

– В чём же солдаты будут варить твой концентрат? – спросил капитан.

– Найдут. В котелках сварят. Нашему солдату только дай что сварить, а в чём варить, он враз сообразит. – Старшина обернулся к взводным, прохрипел: – Давайте, товарищи командиры, присылайте людей. У меня время не ждёт, обратно надо торопиться.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
20 avqust 2025
Yazılma tarixi:
1953
Həcm:
301 səh. 3 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-17-177834-7
Müəllif hüququ sahibi:
Издательство АСТ
Yükləmə formatı: