Kitabı oxu: «Холодная гора»

Şrift:

© Тогоева И., перевод на русский язык, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Посвящается Кэтрин и Энни



Трудно себе представить, сколь ужасна та безмолвная война, которую ведут органические существа в мирных лесах и улыбчивых полях.

Ч. Дарвин, из дневников 1839 г.


Люди спрашивают дорогу к Холодной горе.

Но к Холодной горе прямого пути нет.

Хань-Шань

Карта южной части горного массива Блу-Ридж в Аппалачах (1847)

Тень вороны

С первыми проблесками рассвета зашевелились мухи. Особенно их привлекали веки Инмана и длинная рана у него на шее; жужжание мух и щекотное прикосновение их лапок действовали на нервы и способны были разбудить любого, причем с большей легкостью, чем дюжина петухов на птичьем дворе. Пришлось окончательно проснуться – так начался очередной день в больничной палате. Первым делом Инман разогнал мух, а потом, как всегда, бросил взгляд на вид, открывавшийся из распахнутого трехстворчатого окна в изножии его кровати. Обычно можно было рассмотреть красную грунтовую дорогу, большой дуб и низкую кирпичную стену, а дальше – простор полей и за ними до самого западного горизонта ровный полог соснового леса. Из окна палаты открывался хороший обзор на широкую равнину, поскольку госпиталь был построен на единственном здесь холме. Но сейчас, ранним утром, ничего из этого не было видно. Казалось, что окно закрашено серой краской.

Не будь в палате так тускло, Инман бы с удовольствием почитал до завтрака, поскольку книга, которую он читал, оказывала на него успокаивающее воздействие. Но последнюю из имевшихся у него свечей он сжег еще вчера ночью, поскольку читал допоздна, надеясь уснуть, а ламповое масло им выдавали весьма скупо, и расходовать госпитальные запасы масла на развлечения не разрешалось. Так что Инман встал, оделся и устроился у окна на стуле с прямой спинкой из поперечных планок, поставив его так, чтобы не видеть ни больничную палату, ни ее увечных обитателей. Он еще раз попытался разогнать мух, а потом стал смотреть, как за окном сквозь туман на небосклоне проступают первые проблески зари, и ждать, когда окружающий мир обретет свои привычные формы и очертания.

Окно было «французское», высокое, как дверь, и Инман не раз представлял себе, что за ним вдруг окажется какой-то совсем иной мир и нужно будет всего лишь перешагнуть через подоконник, чтобы в этом мире оказаться. Когда он попал в госпиталь, то в течение первых недель даже головы толком повернуть не мог, и единственное, что занимало его мысли, заставляя мозг работать, – это возможность смотреть в окно и представлять себе чудесные зеленые леса и поля, среди которых он когда-то жил в родном краю. Давно, еще в детстве. Он вспоминал влажную землю на берегу ручья, где росли «индейские трубки»1. Или ту часть луга, где осенью всегда собирались целые стада черно-коричневых гусениц. Или ту изогнутую ветвь могучего гикори, нависавшую над тропой; забравшись на эту ветку, он любил смотреть, как отец в сумерки гонит коров к загону. Они проходили прямо под Инманом, и он, закрыв глаза, слушал, как мягкий топот их копыт становится все глуше, а потом словно растворяется в треске кузнечиков и щебете птиц. Это больничное окно явно поставило себе целью заставить его непрерывно вспоминать прошлое, что, пожалуй, было даже приятно: он ведь успел весьма близко рассмотреть железный лик нынешнего века и был настолько потрясен этим зрелищем, что при мысли о будущем перед глазами у него вставал такой мир, из которого было изгнано – а может, само сбежало! – все то, что он считал для себя важным.

В окно госпитальной палаты Инман пялился в течение всего этого лета, такого жаркого и влажного, что сутки напролет, днем и ночью, казалось, будто на лице у тебя мокрое посудное полотенце, сквозь которое ты вынужден дышать; простыни на постели вечно были насквозь мокрыми от пота, а страницы книги, лежавшей на прикроватном столике, за одну ночь от избыточной влажности успевали покрыться мелкими черными пятнышками плесени. Инману казалось, что он так давно и пристально изучает это серое окно, что оно уже сказало ему все или почти все, что могло сказать. Но этим утром окно его удивило, пробудив в памяти воспоминание о том, что в школе он сидел как раз возле такого же высокого окна, служившего рамой для замечательного пейзажа – уходящих вдаль пастбищ и низких зеленых холмов, уступами поднимавшихся к пологим склонам громадной Холодной горы. Тогда был сентябрь. Нескошенная трава на лугу за утоптанным школьным двором доходила до пояса и уже начинала желтеть. Их учитель, маленький, кругленький, совершенно лысый, но с прекрасным розовым цветом лица, был облачен, как всегда, в свой единственный черный костюм, порыжевший от старости, и старые, со стесанными каблуками вечерние туфли, которые были так сильно ему велики, что носы у них задирались вверх. Он вел у старшеклассников уроки истории и, стоя посреди класса, вечно покачивался с пятки на носок, рассказывая о тех великих войнах, которые вела древняя Англия.

Юный Инман довольно долго старался не слушать учителя, потом все же не выдержал, вытащил из-под парты свою шляпу и, придерживая ее за поля, совершил кистью лишь одно легкое движение. Шляпа вылетела в окно и некоторое время парила в воздухе, подхваченная восходящим потоком, а потом приземлилась далеко за игровой площадкой на краю покосного луга да так там и осталась, черная, как тень вороны, спустившейся на землю. Учитель, заметив выходку Инмана, велел ему сходить за шляпой, а потом получить полагающееся наказание. Для порки провинившихся использовалась особая скамья с просверленными в ней дырками, и учитель очень любил пускать эту скамью в дело. Инман так и не понял, что в тот момент втемяшилось ему в голову, но он действительно вышел из класса, сходил за шляпой, подобрал ее, надел на голову, щегольски сдвинув набекрень, и двинулся прочь от школы, чтобы никогда больше туда не возвращаться.

Воспоминания об этом дне покинули его не сразу; они уходили постепенно, по мере того как свет за окном становился все ярче. Тем временем проснулся сосед Инмана, сел на койке, подтянул к себе костыли и встал; затем, как и каждое утро, подошел к окну и, с трудом прокашлявшись, сплюнул туда, пытаясь хоть немного прочистить забитые мокротой легкие. После чего он пару раз пригладил расческой свои черные прямые волосы, подстриженные под горшок и сосульками свисавшие вдоль щек, засунул мешавшие ему длинные передние пряди за уши, нацепил очки с темными стеклами, которые носил даже в сумерки, ибо его слабые глаза плохо переносили даже неяркий свет, и прямо в ночной рубашке уселся за стол, где его уже ждала стопка бумаг, и принялся за работу. Он был неразговорчив, редко произносил зараз более одного-двух слов, так что Инман знал только, что фамилия его Бейлис и до войны он учился в Чепел-Хилл и вот-вот должен был получить степень магистра по древнегреческому языку. Когда Бейлис бодрствовал, то практически все время тратил на то, чтобы транскрибировать с помощью обычной письменности некий написанный древними каракулями текст из толстой маленькой книжки, чтобы его мог прочесть любой желающий. Сгорбившись и буквально водя носом по страницам, он сидел за столом и все время ерзал на стуле, пытаясь поудобнее пристроить свою изуродованную ногу. Под Колд-Харбор ему крупной картечью срезало правую ступню, и культя все никак не заживала, гнила, и гангрена дюйм за дюймом подползала к колену. Бейлису делали одну операцию за другой, а в последний раз ногу ампутировали уже выше колена, однако вонь от него по-прежнему исходила жуткая, как от протухшего прошлогоднего окорока.

Какое-то время в палате слышался лишь скрип пера Бейлиса да изредка шелестели страницы книги, переворачиваемые Инманом. Затем постепенно зашевелились и другие обитатели палаты, закашляли, застонали. К этому времени свет за окном был уже настолько ярким, что стали отчетливо видны все неровности на стенах, обшитых лакированными деревянными панелями, а Инман, раскачиваясь на задних ножках стула, получил возможность сосчитать на потолке всех мух. Их оказалось шестьдесят три.

Предметы за окном становились видны все более отчетливо, и первыми сквозь утреннюю дымку проступили стволы дубов, затем пестрая, с проплешинами лужайка и, наконец, красная грунтовая дорога. Инман следил за дорогой, ожидая, когда появится слепой. Он уже несколько недель отслеживал каждый приход и уход этого человека и теперь, поправившись достаточно, чтобы считаться ходячим больным, был настроен решительно, намереваясь непременно подойти к тележке слепого и поговорить с ним; ему казалось, что этот человек тоже когда-то получил тяжелое ранение и уже давно сосуществует с полученным увечьем.

Сам Инман был ранен под Питерсбергом. Когда двое приятелей-однополчан сняли с него одежду и рассмотрели страшную рану у него на шее, то сразу же торжественно с ним попрощались, понимая, что смерть его не за горами. «Ничего, встретимся в лучшем мире», – сказали они. Однако Инману удалось продержаться до полевого госпиталя, хотя и там врачи пришли к тому же выводу, что и его приятели, записали его в число умирающих и уложили в сторонке на кушетку, полагая, что в скором времени он их ожидания оправдает. Однако он снова всех подвел. И через два дня в связи с нехваткой свободных мест выжившего Инмана отправили в стационарный госпиталь в его родном штате. И пока он валялся в полевом госпитале, а затем мучительно долго ехал на Юг в товарном вагоне, битком набитом ранеными, он уже почти согласился и с мнением своих однополчан, и с мнением медиков из санчасти. Ему и самому казалось, что он скоро умрет. Та жуткая поездка в товарном вагоне запомнилась ему в основном удушливой жарой и запахами крови и дерьма, поскольку многие раненые страдали дизентерией. Те, у кого хватало сил, пробивали прикладами ружей дыры в деревянных боковых стенках вагона и высовывали наружу головы, словно куры в клетях, чтобы глотнуть свежего воздуха.

В госпитале доктора, посмотрев на него, сказали, что тут вряд ли что-то можно сделать. То есть, может, выживет, а может, и нет. Инману выдали какой-то серый лоскут и маленький тазик, чтобы он сам промывал себе рану. В те первые несколько дней он, чуть не теряя сознание, мыл этой тряпицей собственную шею до тех пор, пока вода в тазу не становилась цвета индюшачьего гребня. Впрочем, его рана в основном предпочитала самоочищаться и, пока не начал образовываться струп, успела извергнуть из своего нутра множество странных предметов: пуговицу от воротника и кусок самого воротника от той шерстяной рубахи, что была на Инмане, когда его ранили; осколок мягкого серого металла размером с четвертак; а также нечто непонятное, более всего похожее на персиковую косточку. Эту «косточку» Инман положил на прикроватный столик и несколько дней изучал, но так и не смог решить, то ли это часть его собственного скелета, то ли нечто совершенно инородное. В конце концов он выкинул «косточку» в окно, и почти сразу ему начали сниться тревожные сны о том, как «косточка» проросла, укоренилась и стала тянуться вверх, превращаясь в нечто чудовищное, подобно тому волшебному бобовому стеблю из сказки, по которому Джек забирался на небеса.

Постепенно шея стала подживать, однако еще несколько недель Инман не мог ни голову повернуть, ни книгу для чтения поднести к глазам, так что день за днем ему оставалось только лежать и смотреть в окно, наблюдая за тем слепым. Этот человек появлялся вскоре после рассвета, чуть ли не на заре, толкая перед собой тележку и уверенно, не хуже любого зрячего поднимаясь по дороге к госпиталю. Устроившись со своим хозяйством под дубом на противоположной стороне дороги, он разжигал костерок в аккуратно выложенном из камней кружке и начинал жарить в глубокой сковороде арахис. Весь день он просиживал на раскладном стульчике, прислонившись спиной к кирпичной стене, и продавал жареный арахис и газеты медперсоналу и тем пациентам, которые уже были в состоянии ходить. Но до появления потенциального покупателя он сидел совершенно неподвижно, сложив на коленях руки, похожий на набивную тряпичную куклу.

В то лето Инман воспринимал мир как некую картину, заключенную в раму окна. Порой довольно долго на этой «сцене» практически ничего не происходило, и пейзаж оставался одним и тем же: дорога, кирпичная стена, дерево, тележка и слепой. Инман порой даже начинал медленно считать про себя, пытаясь определить, сколько же времени пройдет, прежде чем за окном произойдут хоть какие-то существенные изменения. Собственно, это была некая игра, и он даже правила для нее придумал. Например, пролетевшая мимо птица не считалась, а человек, идущий по дороге, считался. Считались также и заметные перемены погоды – выглянувшее солнце, освежающий дождик, – а вот тени на земле от проплывающих облаков не учитывались. В иные дни отсчитанное время доходило до нескольких тысяч, прежде чем в пейзаже за окном происходила хотя бы одна перемена из числа «считающихся». Инман был уверен, что этот пейзаж навеки отпечатался в его памяти – стена, слепой, дерево, тележка, дорога, – и, сколько бы он ни прожил на свете, он и глубоким стариком по-прежнему будет размышлять над его тайным смыслом, ибо составляющие пейзажа явно имели какое-то особое значение. Но какое именно? Этого он не знал и подозревал, что никогда не узнает.

Поедая завтрак – овсянка с маслом, – Инман смотрел в окно и вскоре заметил тащившегося по дороге слепого, который, сгорбившись, толкал перед собой тяжелую тележку, и из-под ее вращающихся колес взлетали маленькие облачка-близнецы пыли. Когда слепой разжег свой костер и в глубокой сковороде зашипел арахис, Инман поставил тарелку на подоконник, вышел из палаты, шаркающей старческой походкой пересек лужайку перед госпиталем и двинулся к дороге.

Слепой оказался коренастым крепким мужчиной, плечи и бедра у него были примерно одной ширины, так что туловище выглядело квадратным; его штаны держались на талии за счет роскошного кожаного ремня шириной с ремень для правки бритв. Даже в жару он ходил с непокрытой головой, и его коротко остриженные густые волосы, обильно пересыпанные сединой, были на вид жесткими, как щетина в кистях из конопли. Он сидел неподвижно, опустив голову, и, похоже, унесся в своих мыслях куда-то далеко-далеко, однако тут же вскочил, словно и впрямь увидел приближавшегося Инмана, хотя веки его при этом даже не дрогнули и выглядели столь же мертвыми, как кожа на сапогах; веки его прикрывали те ямы, что возникли на месте вытекших глазных яблок.

Без паузы, даже не поздоровавшись, Инман выпалил:

– Кто лишил вас глаз?

Лицо слепого осветила дружелюбная улыбка, и он сказал:

– Никто. У меня их никогда и не было.

Инман даже как-то растерялся. Он давно уже выстроил в своем воображении вполне определенную картину, убедив себя, что этот человек лишился глаз во время некой отчаянной, кровавой и жестокой схватки с врагом. Каждое злодеяние, свидетелем которого Инман в последнее время становился, было сотворено кем-то из людей, и он почти позабыл, что несчастье может обрушиться на человека и по иной причине.

– А почему? – спросил Инман, чувствуя, как глупо звучит этот вопрос.

– Просто так получилось.

– Вы так спокойно об этом говорите, – удивился Инман. – Учитывая, что всю жизнь вам недоступно то, чем обладают остальные.

– Было бы куда хуже, – возразил слепой, – если бы я раньше хоть одним глазком белый свет увидел, а потом навсегда его потерял.

– Может, вы и правы, – согласился Инман. – Интересно, а что бы вы сейчас отдали за возможность хоть на десять минут вернуть себе глаза? Спорить готов, что очень многое.

Слепой ответил не сразу, тщательно обдумывая заданный вопрос. Затем аккуратно облизнул губы и заявил:

– Да ни гроша я бы за это не дал! Боюсь, тогда в моей душе поселилась бы ненависть.

– Со мной как раз это и произошло, – вздохнул Инман. – Я бы столь многого в своей жизни никогда не хотел бы видеть.

– Нет, я не это имел в виду. Просто ты сказал: на десять минут. А это значит что-то получить и почти сразу же снова потерять.

Слепой свернул фунтиком четвертушку газетного листа, ловко подцепил шумовкой со сковороды порцию еще горячего, влажного от масла арахиса, ссыпал его в кулек и подал Инману. Потом спросил:

– А назови мне хоть один момент в своей жизни, когда ты хотел бы ослепнуть?

С чего же начать? – думал Инман. С Малверн-Хилл?2 С Шарпсберга? С Питерсберга? Любого из этих сражений он предпочел бы никогда не видеть. Хотя, пожалуй, более других ему запомнилась битва при Фредериксберге. Удобно устроившись под дубом и прислонившись к нему спиной, он стал разламывать влажные ореховые скорлупки, выковыривать большим пальцем ядрышки и отправлять их в рот, одновременно рассказывая слепому о том сражении. Он начал с того момента, когда утренний туман, неожиданно поднявшись, сделал видимым склон холма и огромное вражеское войско, поднимавшееся по этому склону к находившейся наверху каменной стене, за которой проходила размокшая от дождей дорога. Полк Инмана тут же получил приказ выйти на помощь тем, кто уже находился за стеной, и они моментально заняли боевые позиции у большого белого особняка, выстроенного на вершине холма Мэрис-Хейтс. Генералы Ли, Лонгстрит и украшенный пышным плюмажем Стюарт3 стояли на лужайке перед входом в дом, по очереди рассматривали в подзорную трубу противоположный берег реки и озабоченно переговаривались. Лонгстрит накинул на плечи серую шерстяную шаль и по сравнению с двумя другими генералами выглядел как крепкий скотопромышленник, торгующий свиньями. Но, насколько уже успел понять Инман, Ли явно предпочитал, чтобы в любом сражении его тылы прикрывал именно Лонгстрит. Лонгстрит хоть и выглядел туповатым, но мозги у него были устроены так, словно он постоянно высматривает для своих людей некий удобный плацдарм, откуда – разумеется, пригнувшись и соблюдая хотя бы элементарные правила безопасности, – можно было бы непрерывно вести стрельбу, убивая вражеских солдат. И в тот день в Фредериксберге бой тоже шел практически без перерывов, хотя Ли и не слишком доверял подобной тактике, а Лонгстрит, напротив, ее приветствовал.

После того как полк Инмана, закончив перестроение, перевалил через вершину холма, на него обрушился бешеный огонь федералов. Один раз, правда, они остановились и попытались дать отпор, но потом были вынуждены стремительно отступить за каменную стену к размокшей от дождей дороге. Во время отступления случайная пуля слегка, точно кошка, царапнула запястье Инмана, не причинив, впрочем, особого вреда и лишь содрав небольшую полоску кожи.

Когда они выбрались на дорогу, Инман понял, что в целом позиция у них неплохая. Те южане, что еще до их прихода успели там закрепиться, вырыли вдоль прочной стены на вершине холма глубокие окопы, в которых вполне можно даже выпрямиться во весь рост и чувствовать себя при этом в относительной безопасности. А федералам приходилось наступать вверх по склону холма, преодолевая акры открытого пространства. Кое-кто из конфедератов, укрывшихся за стеной, даже настолько осмелел, что влез на нее и заорал: «Эй, вы совершаете большую ошибку! Слышите? Ужасную ошибку!» Вокруг смельчака тут же засвистели пули, и он был вынужден поскорее спрыгнуть обратно в окоп и там, за стеной, от избытка чувств сплясал джигу.

День был холодный, лужи и грязь на дороге почти замерзли, превратившись в густое земляное месиво. А у них в полку некоторые были даже босиком. И большинство – в самодельной форме из тонкой дешевой материи, плохо покрашенной в серый цвет с помощью домашних растительных средств. Федералы же, рассыпавшиеся внизу на склоне холма, были в новых ладных мундирах фабричного производства и в новых сапогах. Когда они пошли в атаку, южане из-за стены открыли ответный огонь и заставили их отступить, а кто-то крикнул: «Пусть поближе подойдут! Я тоже такие сапоги хочу!» И они действительно позволили федералам подойти совсем близко, до них оставалось буквально шагов двадцать, а потом расстреляли их в упор. Южане стреляли из-за стены с такого близкого расстояния, что кто-то даже заметил: какой, мол, стыд, что они пользуются готовыми бумажными патронами, ведь если бы они все делали по старинке – порох, пуля, пыж, – им бы и заряд требовался поменьше, порох бы экономили.

Присев на корточки и заряжая ружье, Инман слышал не только грохот выстрелов, но и глухие шлепки – это пули пронзали человеческую плоть. А какой-то вояка с ним рядом то ли от чрезмерного возбуждения, то ли от усталости забыл перед выстрелом вынуть из дула шомпол. Он так и выстрелил – шомполом – и попал какому-то федералу прямо в грудь. Тот рухнул навзничь, и шомпол торчал у него из груди, покачиваясь в такт его предсмертным вздохам, похожий на старинную стрелу, лишенную оперения.

Федералы продолжали наступать; в течение всего дня они тысячами шли в атаку, пытаясь пробиться за ту стену, упорно поднимались по склону холма и падали убитыми. Помимо главного строения за стеной по полю было раскидано еще три или четыре кирпичных домика, и через некоторое время за каждым из них скопилось такое количество федералов, что, казалось, от домов в закатных лучах протянулись небывало длинные синие тени. Однако из этих ненадежных укрытий их периодически выгоняла своя же собственная кавалерия; кавалеристы били их плашмя саблями – так школьные учителя наказывают прогульщиков, – и после этого солдаты уже не прятались, а вновь устремлялись к стене на вершине холма, сгорбившись и сильно клонясь вперед. Многим, кто видел эти атаки, казалось, что эти люди движутся вперед, вынужденные сопротивляться сильным порывам встречного ветра с дождем. Федералы упорно продолжали наступать и после того, как конфедераты перестали получать удовольствие от безнаказанного уничтожения врага и сражались просто в силу приказа. А Инман тогда северян попросту возненавидел за их тупую решимость умереть в бою.

Это сражение было чем-то похоже на кошмарный сон – когда снится, что на тебя строем надвигаются враги, бесчисленные и могучие, а ты при этом чувствуешь себя невероятно слабым. И все же враги продолжают падать на землю, и в итоге их армия оказывается полностью разбита.

Инман стрелял до тех пор, пока правая рука не онемела от бесконечной работы шомполом, а зубы не стало ломить от скусывания бесчисленного множества бумажных патронов. Ружье у него так нагрелось, что порох порой вспыхивал раньше, чем он успевал вогнать в ствол пулю. Под конец дня лица людей покрыл плотный слой пороховой пыли разных оттенков синего, и это вызывало у Инмана непристойные ассоциации с голой синей задницей одной крупной обезьяны, которую он однажды видел во время представления странствующих циркачей.

Бой шел весь день, и весь день генералы Ли и Лонгстрит внимательно наблюдали за ходом сражения. Людям, что оставались за стеной, достаточно было чуть выше поднять голову, и они увидели бы прямо над собой, на холме, этих великих военачальников. Оба генерала с утра и до вечера торчали на вершине холма, чеканя красивые фразы точно пара записных острословов. Лонгстрит, например, заявил, что его люди заняли на раскисшей дороге такую выигрышную позицию, что запросто перебили бы хоть всю армию, приведенную сюда с берегов Потомака, если бы ее командирам пришло в голову направить ее вверх по склону холма к стене, за которой укрылись конфедераты. И еще прибавил: «Федералы сегодня так равномерно падают на землю, как капли дождя с откосов крыши».

Старый Ли, не желая, чтоб его перещеголяли, в свою очередь заметил, что война – вещь, конечно, хорошая, но уж больно страшная, иначе мы бы слишком ее полюбили. И этот «шедевр» остроумия, как и все прочие высказывания «массы Роберта», южане повторяли снова и снова, передавая из уст в уста каждое словечко, оброненное генералом Ли, словно через него говорил сам Господь Бог. Когда упомянутое изречение достигло ушей Инмана, стоявшего у дальнего края стены, он только головой покачал. Ведь даже тогда, в самом начале войны, его мнение о ней существенно отличалось от мнения генерала Ли; он убедился, что южанам не просто нравится сражаться, но для них чем схватка страшней и кровопролитней, тем лучше. А еще Инман подозревал, что Ли и самому очень нравится воевать, и он готов, если его точка зрения возобладает, направить своих солдат хоть прямиком смерти в пасть. Впрочем, сильней всего Инман встревожился, когда генерал Ли ясно дал понять, что война – это всего лишь способ прояснить волю Господа, которую Он якобы выразил недостаточно ясно. Генерал, похоже, считал, что сражение – по сравнению со всеми прочими деяниями человека – это нечто сопоставимое по святости лишь с молитвой и чтением Библии. Инману казалось, что если следовать подобной логике, то и любого, кто победит даже не в рукопашном бою, а в обыкновенной уличной сваре или пьяной драке, можно будет объявить истинным героем, осененным крылом самого Господа. Разумеется, подобные мысли нельзя было высказывать вслух, как нельзя было и открыто говорить о своих чувствах и о том, что он отнюдь не записывался в ряды сторонников «массы Роберта», такого сурового и благородного, каким казался генерал Роберт Ли в тот день на Мэрис-Хейтс.

Ближе к вечеру федералы приостановили наступление, и стрельба несколько затихла. На пологом склоне холма под стеной лежали тысячи мертвых и умирающих, и, когда сумерки сгустились, те, кто был способен передвигаться, стали собирать трупы в кучи и строить из них убежища. Всю ночь северный край неба полыхал грозовыми мрачными сполохами, похожими на северное сияние, и столь редкое явление все сочли дурным предзнаменованием – и те, что находились за стеной на вершине холма, и те, что оставались внизу, на склоне. Обе группы соперничали друг с другом в том, кто наиболее убедительно и просто сумеет разъяснить значение этого божественного знака. Вдруг где-то на самой вершине холма послышалось пение скрипки – печальные аккорды «Лорены», и федералы, даже раненые, сквозь стоны и слезы, скрежеща зубами и лежа на подмерзшей земле, стали напевать знакомый мотив, а некоторые громко выкрикивали имена своих возлюбленных.

И вот под этот аккомпанемент разутые и раздетые вояки из отряда Инмана стали потихоньку перелезать через стену и стаскивать сапоги с мертвых федералов. У самого Инмана сапоги были еще в приличном состоянии, однако и он ночью совершил вылазку за стену – ему хотелось собственными глазами увидеть результат дневного сражения. И он его увидел. Земля была буквально завалена трупами федералов; их тела были либо собраны в кровавые груды, либо валялись как попало и в самых невообразимых позах. Какой-то человек, вылезший за стену вместе с Инманом, сказал, глядя на это: «Если б я тут всем заправлял, то к северу от Потомака вся территория выглядела бы в точности как это поле». Инман промолчал, но при виде стольких поверженных врагов в голове у него билась лишь одна мысль: «Уходите! Возвращайтесь домой!» У некоторых мертвецов к одежде были пришпилены документы, чтобы сразу стало ясно, кем они были при жизни. Остальным, видимо, суждено было сгинуть неизвестными. Инман заметил, как один из солдат-южан, присев на корточки, начал стаскивать сапоги с лежавшего навзничь неподвижного тела, но едва потянул за ногу, как мертвец вдруг сел и что-то сказал с сильным ирландским акцентом. Инман сумел разобрать лишь одно-единственное слово «дерьмо».

Позднее, когда было уже далеко за полночь, Инман решил заглянуть в один из тех разбросанных по склону холма домиков. Входная дверь с застекленной верхней частью была приоткрыта, из нее широкой полосой падал свет, а внутри сидела старая женщина с всклокоченными волосами, безумным взглядом и совершенно опрокинутым лицом. Возле нее на столе догорала свеча, а вокруг все было буквально завалено трупами; они лежали и на пороге дома, и внутри – видимо, несчастные заползали туда в поисках убежища да там и умирали. Жуткий взгляд старухи был устремлен куда-то вдаль, за порог, мимо Инмана, которого она, похоже, так и не заметила. Он осторожно прошел дом насквозь и выбрался через заднюю дверь, во дворе наткнувшись на какого-то человека, который добивал тяжелораненых федералов, нанося им удары по голове тяжелым молотком. Федералы были сложены в определенном порядке – головами в одну сторону, – и он быстро двигался вдоль этого ряда, стараясь не тратить больше одного удара на каждого. В нем не чувствовалось ни злобы, ни гнева; он просто спокойно выполнял порученную ему работу, переходя от одного раненого к другому. Он даже что-то насвистывал себе под нос. А ведь и его самого запросто мог бы пристрелить кто-нибудь из прекраснодушных офицеров, застигнув его за этим занятием, даже если он и выглядел сейчас всего лишь усталым исполнителем чужой воли, мечтающим поскорее убрать с дороги еще нескольких врагов при минимальном риске для себя самого. Инман навсегда запомнил тот миг, когда палач дошел до конца ряда и лицо его осветил первый луч зари.

* * *

В течение всего долгого рассказа Инмана слепой не вымолвил ни слова. Но едва он умолк, слепой быстро сказал:

– Тебе надо выкинуть все это из головы.

– Тут я с вами не спорю, – сказал Инман.

Однако он так и не признался слепому, что, как он ни старался, память о событиях той ночи была по-прежнему жива и покидать его не желала. Мало того, из-за этих воспоминаний у него появились навязчивые сны; один из них повторялся особенно часто все то время, что он пробыл в госпитале. В этом сне в ночных небесах пылал ослепительный свет, а разбросанные по земле кровавые ошметки человеческих тел – руки, головы, ноги, туловища – начинали медленно собираться, как бы подтягиваться друг к другу, создавая новые чудовищные тела из разрозненных и зачастую совершенно не сочетающихся друг с другом частей. Эти новые существа либо сильно хромали, либо вообще были способны лишь кружиться на месте, но все же пытались бродить в темноте по полю брани, похожие на горьких пьяниц, едва державшихся на неверных ногах. Они налетали друг на друга, сбивали друг друга с ног, тупо бодались окровавленными головами и размахивали разнокалиберными руками. Лишь у очень немногих руки составляли более-менее удовлетворительную пару. Некоторые выкрикивали имена своих женщин. Другие же вновь и вновь повторяли обрывок какой-то песни. А кто-то, стоя в стороне и упорно глядя во тьму, звал свою невидимую собаку.

Одно такое существо, покрытое столь ужасными ранами, что тело его напоминало скорее кусок сырого мяса, все пыталось подняться, но ему это не удавалось. И в итоге оно, лишившись сил, шлепнулось на землю и осталось лежать практически неподвижно, лишь время от времени поворачивая голову из стороны в сторону. Вдруг это распростертое на земле существо посмотрело своими мертвыми глазами прямо на Инмана и тихим голосом произнесло его имя.

1.Безлистное растение-паразит с единственным цветком, формой напоминающим курительную трубку; растет на стволах и стеблях других растений. – Здесь и далее примечания переводчика.
2.Плато в Восточной Виргинии, где 1862 г. имело место крупное сражение.
3.Роберт Эдуард Ли (1807–1870) – главнокомандующий армией конфедерации южных штатов; был разбит при Геттисберге в 1863 г., а в 1865 г. капитулировал перед войсками федералов.
  Джеймс Лонгстрит (1821–1904) и Джеймс Стюарт (1833–1864) – генералы армии конфедератов.
7,48 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
05 sentyabr 2025
Tərcümə tarixi:
2025
Yazılma tarixi:
2004
Həcm:
671 səh. 2 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-04-228719-0
Naşir:
Müəllif hüququ sahibi:
Эксмо
Yükləmə formatı: