Kitabı oxu: «Гладиаторы», səhifə 4

Şrift:

– Пусти эту девушку! – повторил Эска тем отчетливым голосом, каким говорит человек, собирающийся нанести удар. С этими словами он сжал обидчика в своих объятиях, и его руки, как железо, врезались в дряблое тело евнуха.

Спадон завопил от ярости и испуга, но отпустил девушку, инстинктивно подбежавшую к своему защитнику.

– На помощь! – вскричал евнух, озираясь вокруг себя, чтобы позвать товарищей – На помощь! Или вы позволите оскорблять жреца и позорить богиню? Хватайте его и не пускайте!

Если бы Эска оказался на земле, несомненно, ему уже не пришлось бы подняться, так как столпившиеся вокруг него жрецы, с дикими криками и пылающими глазами, вслух высказывали свое возмущение. Разгул предыдущих часов быстро сменился жаждой крови. Валерия, хотя и ни на мгновение не опасавшаяся за жизнь бретонца, протолкалась в середину.

А между тем уже становилось опасным оставаться долее среди этой фанатической толпы.

Эска охватил одной рукой талию девушки, готовясь другой защищать ее от обидчиков. Спадон, ободренный своими товарищами, сильно ударил бретонца и сделал безнадежную попытку отнять ускользнувшую от него жертву.

Тогда Эска собрался с силами, как готовая прыгнуть пантера, и вдруг его мощная рука вытянулась с силой и упругостью катапульты. Евнух отскочил на несколько шагов и тяжело упал на землю, со шрамом на щеке, как будто нанесенным ударом меча.

– Euge! – воскликнула Валерия в порыве удивления и восторженности. – Метко!.. Клянусь Геркулесом, эти варвары славно владеют своими руками… Жрец повалился, как бык под ударом жреца. Тяжко ли он ранен? Встанет ли он?..

Эта последняя фраза была обращена к толпе, скучившейся около злополучного Спадона, и исходила из того чувства любви, какое никогда совершенно не исчезнет из сердца женщины. Свалившийся евнух, казалось, не обнаруживал никакого намерения встать. Он растянулся на земле, испуская продолжительные, жалобные стоны.

После такого испытания силы бретонца никто другой из посвященных уже не взял на себя обязанность отомстить за оскорбление величия богини и заниматься дальше девушкой и ее заступником. Поддерживая ее и почти неся, Эска удалился решительным и скорым шагом, останавливаясь минутами, чтоб оглянуться назад, как будто жалея покидать неоконченное дело и ничуть не боясь возобновить бой. В последний момент, когда Валерия видела его, он учтиво и покровительственно наклонил к девушке свое благородное лицо, утешая и ободряя все еще страшно перепуганного ребенка.

Тогда в знатной даме вдруг возникло инстинктивное отвращение к окружавшей ее толпе. В ней проснулась зависть к этой незнатной и неведомой девушке, которая удалялась по стемневшим улицам, опираясь на руку своего сильного защитника. Ей хотелось бы быть крестьянкой или рабыней, лишь бы только у нее был кто-нибудь в мире, кем бы она могла интересоваться, кого бы могла любить. Валерия была балованным ребенком с того самого дня, как она покинула свою колыбель, ту колыбель, около которой римские кормилицы, восторженно повторяя свои благословения, оказавшиеся для нее пророческими, пели: «Дитя, пусть монархи домогаются твоей руки и розы распускаются на твоем пути!»

Казалось, в самом деле метафорические цветы богатства, счастья и уважения рождались под ее ногами и благодаря своей величественной красоте она действительно была достойна сделаться невестой императора. Но, чтобы завоевать сердце Валерии, нужно было нечто другое, чем помпа и роскошь, нечто более благородное, чем порфира и диадема.

Она до такой степени привыкла ко всему красивому, дорогому и утонченному, что уже стала смотреть на эти излишества как на необходимость. Ей казалось совершенно естественным, что дома были великолепны, повозки роскошны, кони быстры и мужчины отважны. «Nil admirari» – «ничему не удивляться» – было девизом людей ее положения, идеал которых не давал достигавшему его лицу патента на превосходство, но зато покрывал насмешкой и презрением того, кто стремился достигнуть его и не достиг. Жизнь Валерии была непрерывной цепью наслаждений и развлечений, и, однако же, она не была ни счастлива, ни довольна. С каждым днем она чувствовала нужду в чем-нибудь новом, в каком-нибудь новом возбудителе, и, бесспорно, эта-то нужда, более чем ее испорченность, заставляла ее, как и многих других женщин ее положения, участвовать в столь скандальных сценах, как торжество культа Юноны, Изиды и других богов и богинь мифологии.

Излишне говорить, что у Валерии была масса поклонников. Но каждое новое лицо для нее представляло только интерес новизны. Минутный фаворит напрасно хвалился бы своим успехом. В продолжение первой недели он затрагивал ее любопытство, во вторую увлекал ее воображение; после этого, если он был благоразумен, он отходил в сторону, прежде чем его к этому пригласили бы с не допускающей колебаний откровенностью. Ее родственник Лициний, быть может, был единственным человеком в мире, которого она уважала, и это происходило потому, что она не имела ни малейшего влияния на его чувства и мнения, потому, что она ясно видела, как часто неодобрительно смотрел он на ее поступки и относился к ее характеру с той любовной жалостью, которая недалека от презрения. Даже Юлий Плацид, наиболее постоянный и искусный из ее поклонников, не производил на ее сердце никакого впечатления. Она ценила его ум, забавлялась его разговором, сочувствовала глубине его замыслов, его княжеской причудливости и беспорядочной жизни, но ни минуты не думала о нем, когда его не было с нею. В холодной жестокости характера этого человека было что-то отталкивавшее от него Валерию помимо ее воли. Пожалуй, она уважала личность Гиппия, своего учителя фехтования, отставного гладиатора, соединявшего красоту черт с выправкой солдата, в которой была своя привлекательность. Пожалуй, этот человек возбуждал ее уважение более, чем всякий виденный дотоле, так как, несмотря на всю свою гордость и холодность, Валерия была женщиной, способной увлечься счастливой наружностью. Но Гиппий, в силу репутации, какой он был обязан своему ремеслу, был баловнем доброй половины римских дам, и, возможно, Валерия в данном случае следовала только примеру своих подруг, среди которых в эту эпоху считалось признаком большого щегольства и самого тонкого вкуса быть влюбленной в гладиатора.

Склонная по своей физической организации к пылким страстям, Валерия сдерживала себя крайней гордостью и более чем мужской силой воли. Под ее атласистой кожей мускулы ее белой руки были тверды и крепки как мрамор, а в спокойной и невозмутимой груди билось сердце, которое и в счастье, и в беде могло быть дерзким, могло выносить страдание и делать вызов кому бы то ни было. Валерия была женщиной, которую и очень смелый, и вовсе неопытный любовник мог бы прижать к своей груди, но только один человек мог приручить ее и сделать кроткой и терпеливой, как голубка.

Теперь, казалось, что-то подсказывало ей, что пустота ее сердца скоро должна быть заполнена. Мужественная красота Эски произвела сильное впечатление на ее чувства. Аномалия его положения пленила ее воображение. Было что-то удивительно увлекательное в тайне, окружавшей его, было какое-то мучительное наслаждение в позоре любить раба. И когда она увидела его, храброго, красивого и торжествующего победу над злополучным противником, она сразу увлеклась им, и ее глаза следили за ним с выражением ласки и влюбленности, еще никогда не воодушевлявшим их прежде.

Бретонец удалился, поддерживая рукой нетвердо ступающую девушку, воздерживаясь несколько минут от произнесения хоть бы одного слова ободрения или утешения. Сначала, под влиянием внутренней реакции, девушка шла шатаясь, затем поток слез облегчил ее. Долгое время она плакала молча, затем, когда к ней, казалось, возвратилось мужество, она достаточно пришла в себя, чтобы заметить своего защитника и поблагодарить его с нежной живостью, доказывавшей, что ее слова шли прямо от сердца.

– Я вижу, что на тебя можно положиться, – сказала она особенно нежным голосом, хотя в ее языке, как и в языке Эски, слышался легкий чужестранный акцент. – Я не могу ошибаться, глядя на лицо храбреца, а ты, конечно, храбрец. Теперь нам недалеко идти. Ты доведешь меня до дому?

– Я доведу тебя до твоего порога, – ответил он глубоко почтительным тоном. – Но бояться тебе нечего. Пьяные жрецы и их таинственная богиня теперь далеко. Вот уж, право, богослужение, вполне достойное владычицы мира!

– Это ложные боги, – пылко ответила молодая девушка. – Как это люди так слепы, так испорчены!

Она вдруг остановилась и прижалась к своему спутнику, надвигая свое покрывало на лицо. Ей послышался шум торопливых шагов, и она испугалась преследования.

– Пустяки! – отвечал Эска, ободряя ее. – Самое худшее, чего можно бояться, – это встреча с каким-нибудь пьяным клиентом, уходящим с обеда своего патрона. Удивительно изнеженный народ эти римские граждане, – прибавил он добродушным тоном. – Я могу обещать тебе, что мы минуем их благополучно, если только их пойдет не более дюжины одновременно.

Эти ободряющие слова успокаивали девушку так же, как и мощная рука, на которую она опиралась. Ей было отрадно чувствовать себя в безопасности после пережитого испуга. Поспешные шаги, в самом деле, принадлежали каким-то разгульным праздношатаям, возвращающимся с оргии домой. Увидев промелькнувший силуэт женщины, они поторопились пойти ей навстречу, но выражение лица ее защитника заставило их переменить намерение, и они предпочли пройти по другой стороне улицы, чем иметь дело с таким сильным бойцом. Молодая девушка в душе гордилась своим провожатым, и с каждой минутой спокойствие ее увеличивалось.

Наконец она ввела его в тесную и мрачную улицу, с конца которой можно было видеть, как при свете звезд блестел Тибр. Она остановилась у маленькой низкой дверцы, пробитой в голой стене, и нажала пальцем на потайную пружину. Дверь бесшумно отворилась. Тогда, повернувшись к своему спутнику, она сказала полным искренности тоном:

– Я не поблагодарила тебя, как ты того стоишь. Не хочешь ли ты зайти в наше скромное жилище и разделить наш обед, прежде чем пойдешь продолжать свой путь?

Эска не чувствовал ни голода, ни жажды, однако наклонил голову и последовал за девушкой в дом.

Глава VII
Истина

Помещение, в котором оказался бретонец, представляло странный контраст простоты и блеска, изобилия и умеренности, совершенной бедности и изысканной роскоши. Голая стена почернела от времени, но на ней была прикреплена серебряная лампада, поддерживаемая грубой подставкой, и в лампаде горело благовонное масло. Сырой и поврежденный пол местами был устлан густым шелковым ковром ярких цветов. Ткани самых дорогих азиатских фабрик покрывали изуродованные скамейки и сломанную кровать, по-видимому единственную мебель квартиры. Те же самые контрасты Эска заметил и во всех других предметах обстановки. Чаша, наполненная ливанским вином, охлаждалась в сосуде из грубой глины, а в золотом кубке была налита вода; связка восточных дротиков прекрасной работы, с инкрустациями из слоновой кости, по-видимому, находилась под защитой обыкновенного обоюдоострого меча, чуждого всяких украшений, и его рукоятка, лоснящаяся и истертая от постоянного употребления, указывала на оружие, служащее не для роскоши, но для ежедневного употребления, словно бы это был верный спутник какого-нибудь грубого солдата. Комната, которую Эска мимоходом окинул быстрым взором, вела во внутренний покой. Этот последний, вероятно, был прежде так же гол и попорчен, но обстановка его казалась еще богаче и необычайнее. Помещение освещалось приятным светом, исходящим от лампады. В ней горело редкое сирийское масло, которое с большим трудом могли доставать только самые богатые лица в Риме. Когда Эска вслед за девушкой вошел в это уединенное место, у него замелькало в глазах, и он несколько мгновений должен был всматриваться, чтобы разглядеть окружавшие его предметы.

Почтенный человек, с лысой головой и длинной с проседью бородой, сидел у стола в ту минуту, когда они вошли. Он читал пергаментный список, весь испещренный сирийскими буквами. Сирийский язык в то время вообще был употребителен во всей Малой Азии и довольно обычен в Риме. Старик, казалось, был так погружен в свое чтение, что и не заметил их прихода до того момента, пока девушка, не снимая покрывала, бросилась к нему с выражением глубокой нежности и радости, вызванной возвращением. Язык, на котором изъяснялась она, был незнаком бретонцу, но по ее жестам и тому волнению, какое минутами охватывало ее, он понял, что она рассказывала о своем ночном похождении и том участии, какое принимал в нем Эска. Вдруг она обернулась и сказала по-латыни:

– Вот мой спаситель! Он, как лев, пришел выхватить меня из рук злых людей. Благодари его от имени моего отца, от твоего собственного, от всего моего рода и всего моего колена. Предложи ему всего, что есть лучшего в доме. Дочь Иуды не каждый день встречает опору в такой руке и сердце, когда попадает в руки язычника и гонителя!

Старик сердечно и благодушно протянул руку Эске, и бретонец заметил добрую улыбку, сопровождавшую этот жест и озарившую его спокойное и кроткое лицо.

– Мой брат вскоре вернется, – сказал он, – и сам поблагодарит тебя за спасение своей дочери от надругательства и, может быть, еще от чего-либо худшего. А пока Калхас высказывает тебе привет в доме Элеазара. Мариамна, – прибавил он, обращаясь к девушке, – приготовь нам чего-нибудь поесть. Не в обычае нашего народа отпускать чужестранца голодным.

Девушка вышла, чтобы исполнить поручение, а Эска, избегая всякой похвальбы и вовсе уже позабыв о той опасности, какой он только что избежал, по-своему передал рассказ о ночных приключениях. Калхас выслушал его с серьезным видом. Когда тот кончил, старик показал на читаемый им свиток, в эту минуту разостланный на столе.

– Придет время, – сказал он, – когда написанные здесь слова будут на устах всех людей, живущих на земле. Тогда не будет ни битв, ни гонений, ни страданий, ни скорбей. Тогда люди будут любить друг друга, как братья, и жить в любви и милости. Этот день может казаться отдаленным и пути, которые ведут к нему, жалкими и недостаточными, однако писано, что это будет так, а что написано – сбудется.

– Ты думаешь, что Рим все выше и выше вознесет свое могущество и подчинит все народы, как подчинил нас, одним словом, сделается тем, чем он гордо называет себя теперь, – владыкой мира? Да, действительно, крылья орла огромны и сильны, его клюв наточен, и когти никогда не выпустят из своих объятий того, во что они вопьются.

Калхас улыбнулся и покачал головой:

– Голубь возобладает над орлом, ибо любовь – сила, более могущественная, чем ненависть. Но я разумею не Рим, говоря о том влиянии, которое водворит истинного Бога на земле. Легионы, действительно, очень хорошо дисциплинированы, солдаты, составляющие их, готовы на смерть, но я знаю воинов, служащих более великому делу, чем служба цезарю, ведущих более тяжкую брань. У них караул дольше, противники многочисленнее, но зато триумф будет надежнее и достославнее.

Эске казалось, что он слышит слова непонятного ему языка. В уме его возникали мысли о столкновение войск и шуме оружия. Он думал о воинах в белых туниках, вооруженных длинными мечами, упорно сопротивляющихся нападающему врагу. И среди них он был одним из самых храбрых и лучших.

– Трудно бороться с Римом, – сказал он с загоревшимися щеками и заблестевшим взором. – Однако я не могу воздержаться от мысли, что, если бы мы не перешли в наступление, а ограничились только защитой, затем сосредоточивали бы силы внутри, по мере приближения врага, пользовались бы случаем изнурять его и наносить ему удары, не позволяя ни на минуту собраться, наконец, если бы мы больше полагались на свои леса и реки, а не на телесную силу – я думаю, что тогда мы не были бы побеждены римскими орлами, сковали бы их когти и отбросили бы их самих за море. Но к чему теперь думать об этом? – прибавил он тоном глубокого смирения. – Я не более как бедный варвар, пленник и раб.

Калхас кинул пристальный взгляд на лицо юноши, затем положил ему руку на плечо и сказал вопросительным тоном:

– В твоих густых кудрях нет ни одного седого волоса, твой лоб не в морщинах и, однако же, ты, должно быть, изведал горя?

– Кто его не изведал! – живо отвечал Эска. – Однако я никогда не думал, что мне придется на опыте изведать его.

– Ты раб и хотел бы быть свободным? – медленно и раздельно спросил Калхас.

– Правда, что я раб, – отвечал бретонец, – но я возвращу себе свою свободу. День смерти, наконец, придет.

– А после смерти? – продолжал старик тем же ласковым и вопросительным тоном.

– После смерти, – отвечал Эска, – я буду свободен, как те стихии, которые я привык почитать и с которыми я сольюсь. Да и зачем мне знать что-либо другое, кроме того, что смерть – конец всех скорбей и всех удовольствий.

– А жизнь, с ее переменами, не слишком ли приятна, чтобы могла погибнуть в подобных условиях? – спросил старик. – Неужели тебя удовлетворит сознание того, что ты исчезнешь так же, как исчезает след твоих шагов на зыбучем песке? Неужели ты можешь вынести мысль, что сегодня прошло навсегда, что от него ничего уже не останется, и завтра наступит ночь бесконечного мрака? Смерть должна быть для тебя весьма ужасна, если таково твое убеждение и вера.

– Смерть никогда не ужасна для храбреца, – отвечал Эска, – нет надобности учить бретонца умирать с оружием в руках.

– Ты считаешь себя храбрецом? – сказал Калхас, внимательно смотря на оживившееся лицо и разгоревшиеся глаза раба. – Ты не видал, как умирают мои сотоварищи, иначе ты знал бы, что нужно еще нечто другое, кроме смелости, чтобы выполнить дело, возложенное на нас. Что бы ты сказал, видя, как слабые женщины и нежные девушки, измученные усталостью, обессиленные голодом, истомленные зноем и жаждой, брошенные в добычу диким зверям, выносят неслыханные пытки и, однако, встречают их с постоянной улыбкой исполненного долга, как будто видят цель, к которой стремятся и от которой их отделяет едва лишь несколько часов? Какого мнения ты будешь о вождях, повелениям которых я служу, о тех людях, которые здесь, в Риме, перед лицом цезаря и его величия исповедали своего Бога и безропотно умерли за свое исповедание? Я видел Петра, того Петра Галилейского, о котором здесь все говорят и о котором не перестанут говорить и в будущие времена. Я видел, как он противопоставил магической силе Симона бесхитростную веру в своего Учителя, Которому он служил, и видел, как маг был низринут на землю, подобно раненому коршуну. Я видел самого надменного и жестокого из цезарей по его возвращении из греческого похода, откуда он вынес презрение этого льстивого народа к своему шутовству, я видел, как он осудил апостола на крестную смерть, так как Петр дерзнул бичевать пороки Нерона и говорить ему истину. Я слышал, как он просил быть распятым головой вниз, так как не считал себя достойным страдать в одном положении с Господом, и еще вижу и сейчас это бледное лицо, эту благородную голову, печальные и проникновенные глаза, слабое и истощенное тело, а над всем этим непобедимую веру и торжествующую отвагу человека, бесстрашно идущего на смерть… Я следовал за Павлом, знатным фарисеем, потомственным римским гражданином, и видел, как он один, среди толпы путников и сотни солдат, бесстрашно выносил бурю, застигшую наш покинутый корабль, и говорил нам слова ободрения, говорил, что как ни много нас, все мы, двести семьдесят пять человек, придем в пристань целыми и невредимыми. Я помню, как верили мы этому человеку невысокого роста, с серьезным и добрым лицом, с блестящим взором, густыми бровями, в окладистой бороде которого там и сям проходили седые пряди. Мы знали, что оскудевшее тело этого человека поддерживал и укреплял его дух. Сами варвары, к которым мы приставали, признавали его влияние и охотно почитали его, как Бога. Нерон был прав, боясь этого спокойного, смиренного, полного веры, но вместе с тем энергичного человека. Царственное животное боялось его и дивилось ему, любило и ненавидело, завидовало ему и презирало его, и, несмотря на эти чувства, оно должно было утопить его в крови.

– И этот человек, – спросил Эска, – подвергся закланию?

Любопытство раба было сильно затронуто рассказом старца, хотя изредка он и бросал взгляды на ту дверь, через которую вышла Мариамна.

– Его не могли распять, – отвечал Калхас, – так как он был благородного происхождения и прирожденный римский гражданин, но они отторгли его от любви нашей и заставили его томиться в темнице до того самого дня, когда его вывели оттуда, чтобы обезглавить. О! Страшно было смотреть на Рим в те дни! Пепел разоренного города разъедал ноги, глаза застилал багровый дым, саваном нависший в удушливом воздухе. Дворцы обратились в руины, и закоптелые останки империи были нагромождены там и сям. Трупы, наполовину разложившиеся, наполовину съеденные, запрудили улицы. Сироты, трепещущие и измученные голодом, бродили с впалыми лицами и горящими глазами, или – о, это было еще ужаснее! – безмятежно играли, не ведая о своей участи. Говорили, будто христиане подожгли город, и эта ужасная, ничем не оправдываемая клевета довела до казни множество неповинных жертв. Христиане! Эти угнетенные, преследуемые, презираемые люди, единственное желание которых – жить в братстве с другими людьми и вера которых – всецело мир и любовь! Среди этих жертв я мог бы насчитать человек двадцать мужчин, женщин и детей из моих соседей, от которых я узнал благие откровения, друзей, с которыми я часто сиживал за одним столом. Окоченевшие и холодные, они лежали на Фламиниевой дороге в то утро, когда Павла вели на смерть. Но на этих неподвижных лицах был написан мир, эти одеревенелые руки были сложены для молитвы, и, хотя тело было истерзано и оболочка повержена в пыли, дух возвратился к создавшему его Богу и отошел в тот иной мир, о котором ты даже и не слышал, но который посетишь и ты, с тем чтобы больше уже не возвращаться назад. Полностью ли ты понимаешь меня? Это уж не только на время, но навсегда!

– Где это место? – спросил Эска, для которого мысль о духовном существовании, врожденная для всякого мыслящего существа, не была новой. – Здесь оно или там? Внизу или наверху? На звездах или под стихиями?.. Я знаю мир, где проходит моя жизнь, я его вижу, слышу и чувствую… Но где же находится иной мир?

– Где он? – повторил Калхас. – А ответь мне, где самые дорогие желания твоего сердца, самые благородные мысли твоего ума?.. Где твоя любовь, твои надежды, увлечения и воспоминания?.. Где лучшая часть твоей природы?.. Где угрызения, вызываемые злом, где твои тяготения к добру, мечты о будущем, убеждение в действительности прошедшего?.. Где все это, там и другой мир. Ты не можешь его ни видеть, ни слышать и, однако, знаешь, что он есть. Разве счастье человека бывает когда-либо полно? Скорбь, наблюдаемая нами в других, одинаково ли тяжела, когда постигает нас? И почему все это так? О, что-то говорит нам, что настоящая жизнь не более как только малая часть того круга, какой душа должна пройти в своем бытии. Ты ведь достаточно пожил в Риме и знаешь, что круг есть символ вечности.

Эска погрузился в размышление и молчал. Это были те думы, которые овладевают человеком помимо его воли и до такой степени непривычны для него, что необходима внешняя причина, наталкивающая его внимание в эту сторону, подобно тому как кожа, покрывающая тело, не обращает на себя внимание человека до той минуты, пока она не будет раздражена ранами или болезнью. Наконец бретонец с возбуждением поднял голову и воскликнул:

– И конечно, в этом мире все люди будут свободны?

– Все люди будут равны, – отвечал Калхас, – но, смертно существо или бессмертно, оно никогда не бывает свободно. Человек создан для того, чтобы нести бремя, но Тот, Кому я служу, изрек мне: «Иго мое благо и бремя мое легко». И каждую минуту моей жизни я вижу, как оно отрадно и легко.

– И однако лишь минуту назад ты говорил мне, что смерть и унижение были уделом тех, кто служил одному делу с тобой! – заметил бретонец, внимательно глядя на своего собеседника.

Лицо старика было окружено ореолом победоносного мужества и воодушевления. На минуту Эске показалось в его лице выражение неукротимой смелости, свойственной отважному и мятежному человеку Но оно так же быстро исчезло, как и появилось, сменившись выражением чистого и непритворного смирения. Наконец старик сказал:

– Смерть для меня – предмет пылкого ожидания, и благословен приход ее! Благословенно унижение, доставляющее величайшие почести в этом и ином мере! Блаженны те, кто претерпевает мученичество! О, если бы я мог быть среди них! Но мое дело начертано, и мне довольно быть смиреннейшим служителем моего Учителя.

– А кто же этот Учитель? Скажи мне о нем! – воскликнул Эска, любопытство которого было затронуто в такой же степени, в какой чувства были возбуждены этой беседой с человеком, по-видимому глубоко проникшим в истину произносимых им слов, святых, отрадных и искренних.

С глубоким уважением старик наклонил голову, и на его лице блеснула безмерная радость, как будто он с любовью и признательностью вспоминал о какой-то торжественной поре своей жизни.

– Я видел Его один раз, – сказал он, – на берегах Галилейского моря. Я, говорящий с тобой в эту минуту, видел Его собственными глазами, когда малые дети были у ног Его. Но мы поговорим об этом после, так как ты устал и тебя ждет отдых. Кто хочет иметь ум победоносным и светлым, тот должен освежать тело. С сегодняшнего вечера ты для нас стал истинным другом. С этого дня благословен твой приход в дом Элеазара!

Когда он говорил эти слова, девушка, на помощь к которой Эска пришел так кстати, вошла в комнату. Она поставила пишу на грубый стол, вылила содержащееся в бурдюке вино в чеканную чашу и предложила ее своему защитнику с выражавшим смущением, но грациозным жестом и робкой улыбкой.

Мариамна сняла свое покрывало, и если воображение Эски во время ночной прогулки было возбуждено грациозностью ее движений и нежной интонацией голоса, то теперь, когда он увидел ее, ему не пришлось разочароваться. Черные глаза, так робко смотревшие на него, были велики и блестящи, как глаза газели. В них было меланхолическое, умоляющее выражение, свойственное этому животному, и, хотя они были полны нежности и ума, в них проглядывало беспокойство, присущее тем, чья жизнь протекает в опасности и всевозможных превратностях. Обыкновенно лицо молодой девушки было бледно, но теперь ее щеки загорелись под тем почтительным взглядом, каким смотрел на нее Эска. Правильные черты ее лица отличались некоторой, не совсем естественной, худобой, являвшейся следствием ее вечно тревожной жизни. В особенности это касалось орлиной тонкости ее носа и едва заметной выпуклости скул. В счастливой обстановке это лицо было бы лучезарно и блестяще, как драгоценный камень, в несчастий оно сохраняло очарование редкой целомудренной красоты, отличавшей ее. В одежде Мариамны заключались те же контрасты, что и в обстановке дома. Платье было черно, как и покрывало, и сшито из простой и грубой ткани. В том месте, где оно распахивалось, складки его были скреплены простым камнем очень высокой цены, и на ее белой, прекрасно выточенной шее можно было видеть два или три звена толстой золотой цепи.

Когда она проходила по комнате, озабоченная приготовлением кушанья, Эска заметил стройность ее рельефно обозначавшейся талии. Во всей ее фигуре было какое-то скромное достоинство, совершенно чуждое той живости и подвижности, какие отличали римских девушек, и в этом заключалась одна из прелестей, особенно увлекавших бретонца.

Казалось, Калхас любил этого ребенка, как свою дочь, и его лицо становилось приветливее и ласковее, когда он следил любовным взором за ее движениями.

Эска заметил, что стол был накрыт на троих и что рядом с одной из деревянных тарелок был поставлен очень красивый и дорогой кубок. Глаза Мариамны уловили минутный взгляд, брошенный рабом на это пустое место.

– Это для моего отца, – тихо сказала она, отвечая на вопрос, прочитанный на его лице. – Сегодня он медлит дольше обыкновенного, и я боюсь… очень боюсь за него, потому что он смел и готов быстро хвататься за меч. Впрочем, нынешний вечер он не взял оружия, и я не знаю, бояться ли мне или успокоиться, что теперь он один и безоружен в этом нечестивом городе.

– Он в руках Господа! – сказал с умилением Калхас. – Но я ничуть не боюсь за Элеазара, – прибавил он с гордым и воинственным видом, – хотя бы он был окружен двадцатью такими бродягами, которые слоняются ночной порой по улицам Рима, и хотя бы они были вооружены с ног до головы, а у Элеазара был только пастуший посох для защиты.

– Значит, он такой грозный боец? – спросил Эска, на которого храбрость редко не производила благоприятного впечатления.

Говоря эти слова, он с возрастающим любопытством скользнул взором по лицам своих собеседников.

– Ты это рассудишь сам, – отвечал Калхас, – потому что теперь он скоро должен прийти. Как бы то ни было, человек, который без лат и оружия решился соскочить со стен осажденного города, как сделал мой брат, без всякой помощи сумел обломать голову римского тарана9 и сделать орудие бесполезным, снова влез на стену со своим трофеем, пренебрегая ранами, вернулся, отбиваясь от целой римской манипулы, затем, удовлетворившись одной каплей воды, снова оделся в свои вооружения и занял свое место на валу, – такой человек не способен испытать малейшего страха, что бы ни произошло у него при встрече с ночными праздношатаями. Но я уже сказал, что ты сам оценишь его.

– Ах, вот он наконец! – воскликнула Мариамна в ту минуту, когда наружная дверь отворилась и в соседней комнате послышались твердые и размеренные мужские шаги.

Эска внимательно смотрел на девушку. И до сих пор она была очень бледной, но ему показалось, что теперь она побледнела еще больше.

9.Таран – одно из стенобитных орудий римлян. Все метательные орудия римлян были основаны на упругой силе тетивы, которой в различных орудиях давали различную толщину. Катапульты метали стрелы почти прямолинейно, баллисты выбрасывали снаряд с навеса, иногда под углом в 45°.
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
17 mart 2018
Yazılma tarixi:
1878
Həcm:
600 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
978-5-486-03505-0
Müəllif hüququ sahibi:
Public Domain
Yükləmə formatı:
azw3, epub, fb2, fb3, html, ios.epub, pdf, txt, zip

Bu kitabla oxuyurlar