Kitabı oxu: «Записки. 1875–1917», səhifə 6

Şrift:

Я мало помню первую зиму в Мясницком доме, да и вообще затруднился бы распределить события между обеими зимовками в Москве. Жизнь родителей шла в ней больше в кругу родных. Посторонних знакомств в Первопрестольной у них было мало. Общественная жизнь в ней тогда, по-видимому, была довольно мало интересной. В центре ее стоял генерал-губернатор князь Долгоруков. Владимир Андреевич, как его все называли, пробыл на этом, более почетном, чем ответственном посту, более четверти века, и был очень популярным лицом, ибо от него зависели все милости, все же неприятности исходили от обер-полицмейстера, коим в то время был генерал Козлов. Полиция московская была при нем ни лучше, ни хуже, чем в других городах, и, если пристава «брали по чину» – претензий на нее не было. Про земство и городскую думу говорили мало, вероятно потому, что они еще не завоевали себе в общественной жизни видного места. Кажется в 1887 г. был уже городским головой Алексеев (двоюродный брат артиста Станиславского), начавший проявлять свою кипучую энергию. Город оставался, однако, все таким же полуазиатским, каким он был до нашествия Наполеона.

В Китай-городе я застал еще Старые ряды, вскоре снесенные к великому огорчению коренных москвичей, особенно же их лавочников. Надо признать, что в этих «калашных» и «суконных» рядах, темных и грязных, всегда была толпа, которой потом никогда не было в новых рядах. Со сносом старых рядов значительная часть их торговли перешла в «пассажи», особенно в Солодовниковский, и вообще в район Кузнецкого Моста и Петровки. В район последней ездили специально тогда в Петровский проезд прокатиться по первой в Москве асфальтовой мостовой. Освещение было газовое, а на окраинах частью и керосиновое. По вечерам бегали по улицам фонарщики, зажигавшие фонари, а по утрам они обходили их с лестницами и чистили. Первые электрические фонари (Яблочковские) появились около 1885 г. на Лубянской площади, и москвичи ездили посмотреть на этот «дивный» свет. Вода была проведена по всему городу, но канализации не было, и на улицах постоянно встречались бочки ассенизационного обоза, распространявшие вокруг себя далеко не приятные ароматы. Вода в Москве была тогда Мытищенская, хорошая, в то время еще не чрезмерно известковая, и москвичи хвастались ею перед петербуржцами.

Слабое воспоминание осталось у меня о выставке 1882 г., для маленького мальчика, каким я был, представлявшая мало интереса. Припоминаю я только вагоны санитарного поезда Московско-Рязанской ж.д., снаряженные для войны 1877 г. по идее дяди Володи.

В Москве меня взяли тогда в Большой театр на «Конька-Горбунка», уже тогда услаждавшего не первое поколение москвичей. В театре, если не ошибаюсь Лентовского, мне показали «80 дней вокруг света». Тогда это казалось фантастической быстротой, и мало кто верил в возможность действительного осуществления такого путешествия, как и вообще в осуществление других гениальных идей Жюль Верна. Почему-то ни разу не был я в Малом театре, но зато припоминаю какую-то комедию в новом тогда театре Корша. Наибольшее впечатление оставил, однако, у меня «Цыганский Барон» в какой-то немецкой оперетке, хотя я и далеко не все понял, что в ней говорилось.

Мясницкий дом явился для меня кладом по части книг. В Гурьеве было много журналов, начиная с конца 60-х годов, но книг было сравнительно мало, и чтение мое сводилось преимущественно к детской литературе – Жюль Верну, Куперу, Эмару, Майн-Риду и переложениям для юношества Вальтер Скотта. Увлекался я также сборником рассказов о последней турецкой войне, изданным князем Мещерским в 6 или 7 томах с альбомом большинства участников этой войны. Тогда эта война была еще почти что событием дня.

Когда мне было лет 7, мне подарили сочинения Пушкина, затем получил я Лермонтова, и так начала образовываться моя библиотека. Однако все это было ничто по сравнению с тем, что я нашел в Мясницком доме, где я часами проводил время в библиотеке, переходя от Шекспира и Шиллера к Моммсену (которого, впрочем, мало оценил) и к путешествиям. Почему-то у бабушки почти не было французских авторов, ни классиков, ни современных. Наоборот, их было много в Гурьеве, также как и английских томиков издания Таухница, бывших постоянным чтением матери. Чтением моим никто не руководил, и только было мне запрещено читать Золя и почему-то «Обрыв», считавшийся тогда сочинением безнравственным. Кстати отмечу, что бабушка Н.Ф. фон Мекк очень интересовалась личностью Людвига II Баварского, быть может, вследствие его увлечения музыкой, собирала все книги о нем, и когда после его смерти появился какой-то немецкий роман о нем в нескольких томах, то моя мать взялась перевести его на русский язык. Было это, впрочем, уже в Петербурге.

Еще до последней зимовки в Москве появился в Гурьеве первый мой гувернер, Рудольф Иванович Таль, только что окончивший тогда филологический факультет Дерптского университета, где его отец был обер-педелем. Типичный немец, добродушный, но недалекий. Он стал меня пичкать греческой мифологией и пересказами Илиады и Одиссеи по немецкому учебнику, который я тогда с трудом понимал. У всех в Гурьеве осталось о нем доброе воспоминание, хотя о наивности его рассказывали немало анекдотов. Так, в Москве он поверил, что в бочках ассенизационного обоза развозят пиво, и подивился – сколько его пьют в этом городе. В одном из Кремлевских соборов он спросил, настоящий ли зуб какого-то святого, показанный ему. Продержался он у нас, однако, не больше года, ибо мать обнаружила, что он часто бывает пьяненьким, напиваясь в одиночку в своей комнате. Заменил его Василий Михайлович Аннинский – тоже филолог, позднее бывший где-то, кажется, директором гимназии. С ним начались у меня серьезные занятия, которыми он сумел меня заинтересовать. Преподаватель он был хороший, и за одну зиму подготовил меня к экзаменам в среднее отделение приготовительного класса Училища Правоведения, соответствующее 2-му классу гимназии. Еще раньше я и мои три брата были записаны кандидатами в Пажи, но позднее, так как ученье давалось мне легко, родители решили отдать меня в Правоведение – считалось тогда, что для древних языков необходимы бóльшие способности, чем для реальных наук.

С Мясницким домом связано у меня воспоминание о борьбе между семьями Мекк и Дервиз за господство над Московско-Рязанской ж.д. Спор возник из-за управляющего ею Ададурова, которого дядя Володя, как председатель правления, находил необходимым сменить. Ему удалось, однако, привлечь на свою сторону братьев Дервиз, сыновей компаньона деда. Началась подготовка к общему собранию акционеров «расписыванием» акций. Ни один акционер не мог иметь на этом собрании более 10 голосов, дававшихся 250 акциями. При этом, однако, уже 10 акций давали 1 голос, а 25 – два. Поэтому производилось распределение их по мелкому числу между фиктивными акционерами, чтобы получить больше голосов. У группы Мекк было меньше акций, чем у Дервиза, но она победила, благодаря 3000 акций Солодовникова, владельца Пассажа и миллионера. Был он человек крайне скупой, и рассказывали, например, что он не подписывался ни на одну газету, а ходил читать их в магазины Пассажа, которые были обязаны выписывать какую-нибудь из них. Если память мне не изменяет, он что-то взял за предоставление дяде своих голосов, хотя и ценил и способности, и честность дяди и, наоборот, не высоко ставил деловитость С.П. Дервиза. Для «расписания» акций были наняты с обеих сторон биржевые артели, члены которых явились фиктивными акционерами. Всего было предъявлено несколько тысяч голосов, но семья Мекк победила всего несколькими десятками голосов. Позднее подобной борьбы уже больше не было, особенно после того, как дядю Володю заменил дядя Коля, авторитет которого в железнодорожном мире установился очень быстро.

Приблизительно к этому времени относится образование дядей Володей пароходного общества «Ока», в которое вступили акционерами и мои родители. Через несколько лет отец поехал с дядей Володей в Нижний Новгород и захватил меня с собой. Оттуда для разнообразия он решил вернуться по Оке до Рязани, однако плохо рассчитал время года (был уже август), и на реке один перекат сменялся другим. Только через 15 часов после ухода из Нижнего, уже поздно ночью, добрались мы до Горбатова, где отец решил бросить пароход, и где нас направили на ночлег к какому-то местному купцу-старообрядцу. Хотя и довольно хмуро, он все же дал нам приют у себя, несмотря на то, что мы и явились к нему без всякой рекомендации, прямо с улицы. Единственное, о чем он нас попросил, это было, чтобы отец у него в доме не курил.

На следующий день через Гороховец мы выбрались в Москву поездом. «Ока» понемногу развилась в крупное предприятие, чему в значительной степени она была обязана А.А. Соколову, бывшему члену Тульской губернской земской управы, которого отец знал за дельного и честного человека и рекомендовал в управляющие «Оки». После его смерти у родителей не было того же доверия к его преемнику, ставленнику дяди Коли, и через некоторое время они вышли из дела, которое осложнилось с покупкой дядей крупного лесного имения «Фоминки», где-то около Оки. Распределение прибылей между имением и пароходством вызывало те же нарекания, что в Браилове между заводом и имением, и, чтобы не портить отношений с дядей Колей, родители предпочли уступить ему свою долю.

Кажется еще в 1881 г. отец ездил в Ессентуки лечить свой кишечник, оставив нас с бабушкой Беннигсен в Гурьеве. В 1887 г. мы снова поехали на Минеральные Воды, на этот раз всем семейством. Ехали мы с исключительными удобствами, в директорском вагоне Рязанской дороги, из «фонаря» которого я любовался всей местностью от Москвы до Кавказского предгорья. В Аксае отец купил осетра, из которого выбрали порядочно игры, а самого его сварили тут же в вагоне.

От Минеральных Вод железной дороги на группы еще не было, и ехали на них в колясках. Дорога по солнцу была для нас, детей, утомительной и тянулась долго с перепряжкой или кормежкой лошадей в колонии Каррас. В Ессентуках мы остановились в единственной в них тогда Казенной гостинице, где у родителей нашлись знакомые, но где мне было изрядно скучно. Гораздо веселее было зато в Кисловодске, где поселились мы в пансионе на даче известного художника Ярошенко. Сам ее владелец, артиллерийский полковник, был на службе в Петербурге, а дачей ведала его жена, внушавшая нам порядочный страх. Кроме нас жили на даче толстая старуха Соловьева, вдова известного историка и мать философа, и ее дочь, если не ошибаюсь, поэтесса Аллегро, молчаливая и, вообще, на мой детский взгляд, неинтересная девушка. В Кисловодске пребывание оживлялось поездками верхом и прогулками, связанными с купанием в речке Березовке, в Березовой Балке. Нашлись там у меня и товарищи по этим прогулкам, которых не хватало в Ессентуках.

Зимовка в Москве в 1887 г. закончилась в конце марта, когда в полную распутицу вся семья направилась в Гурьево. Я не помню другого такого долгого переезда; пришлось делать длинные объезды, ибо кое-где в низинах дорога была уже затоплена, и сани не могли в них пробраться. Когда через 9 часов пути мы добрались до Гурьева, то через Осетр еле перебрались, и через несколько часов лед на нем прошел.

Другая, не менее сложная, поездка в те годы была только раз, но летом, когда отец должен был ехать в Москву во время сильных дождей. До Лаптева он добрался, сидя местами на козлах, ибо ничтожные ручейки раздулись в потоки, и вода доходила в экипаже до сиденья. Добравшись поездом до Серпухова, отец должен был ехать дальше на лошадях до Подольска, ибо паводком снесло железнодорожный мост на Лопасне. По-видимому, на Московско-Курской железной дороге расчеты отверстий мостов и труб были сделаны неправильно или построены они были плохо, ибо за несколько лет до этого на этой же линии была размыта насыпь около станции Кукуевка, что вызвало прогремевшую тогда катастрофу с несколькими десятками жертв.

В Училище правоведения

Весной 1887 г. через месяц по возвращении в Гурьево, отец повез меня в Петербург сдавать экзамены в Правоведение. Все в этой поездке было для меня ново. Тогда как на Московско-Курской ж.д. от Лаптева до Москвы я знал по дороге почти каждый кустик, на Николаевской – и местность, и тип станций, и самые их названия были для меня необычными. В «Питере», как его часто тогда звали, поразило меня электрическое освещение всего Невского, торцовая на нем мостовая и величественность Невы.

Остановились мы в меблированных комнатах на Малой Садовой, в доме, где в 1881 г. помещалась лавка, из которой Кобозев10 вел свой подкоп. Про революционное движение тогда писалось мало, но говорилось много, и мне показали, между прочим, и эту лавку. Когда через несколько дней мы были у моей тетки Погоржельской – сестры отца, в Саперном переулке, то там рассказывали про убийство Судейкина, совершенное в квартире над Погоржельскими. Никто из них выстрела не слышал, но потом им пришлось долго возиться с разными допросами об условиях жизни в доме.

Тетя Лиза Погоржельская мало напоминала моего отца. Было ей в это время несколько больше 40 лет, но впечатление она производила старше, благодаря своей полноте. Муж ее, Виктор Казимирович Погоржельский, служил раньше в Военном министерстве и шел в нем довольно хорошо, но оставил эту службу во время польского восстания 1863 г. Как поляк, он, наверное, сочувствовал повстанцам, а кроме того, участие в восстании ряда военных, вплоть до офицеров Генерального штаба, делало его положение в министерстве деликатным. После этого он стал заниматься ведением в Сенате юридических дел польских магнатов, и заработок его давал семье возможность жить, хотя и скромно, но прилично. Тетя была лет на 20, а то и больше, моложе его, и когда я его впервые увидел, он был уже грузным, малоподвижным стариком типичного польского типа. Через несколько лет он и умер. У них было четверо детей. Трое сыновей были в то время пажами, но старший, кажется, как раз тогда должен был перейти в Николаевский Кадетский Корпус за какой-то дерзкий ответ воспитателю.

Директором Николаевского корпуса был в то время генерал Дружинин, известный своим снисходительным отношением к молодежи. К нему собирались все изгнанные из других корпусов и благополучно кончали у него ученье. Бóльшею частью шли от него в Николаевское Кавалерийское Училище, так называемую «Лошадиную Академию», и пользы от большинства из них стране было немного, но часть вырабатывалась в дельных людей, и за это следовало благодарить Дружинина.

Братья Погоржельские звезд с неба не хватали, но были людьми порядочными и работящими, и позднее стали хорошими офицерами: двое младших в Семеновском, а старший – в Харьковском Драгунском полку. Ко времени войны 1914 г. все они были уже в запасе, и двое младших пошли на нее командирами ополченских дружин, а по развертывания их в полки – и командирами их. Сестра их, Мария, миловидная, но незаметная девушка, была столь же ревностной католичкой, как и мать, и когда ей сделал предложение приват-доцент Блуменау, молодой, но дельный психиатр, она ему отказала только потому, что он был лютеранином. Позднее она осталась старой девой, и всю свою любовь отдала заботам о матери и бабушке, поселившейся окончательно у них, а позднее – племянникам, детям дяди Иосифа Беннигсена.

К экзаменам я был подготовлен хорошо, и сдал их без затруднений, так что последний из них, по арифметике, сдал даже до срока в квартире старшего воспитателя приготовительных классов Э.С. Шифферса. Это был единственный случай, что я с ним имел дело: когда осенью я явился в Училище, Шифферс уже умирал от чахотки, и я его увидел вновь только в гробу, когда мы ходили прощаться с ним. Он был братом известного шахматиста Эм. Ст. Шифферса – чемпиона России перед Чигориным, и сам тоже выступал на русских турнирах. Мои новые товарищи его очень любили и жалели, особенно, когда его заменил преподаватель греческого языка Бюриг, пользовавшийся общей антипатией.

Приготовительный класс Правоведения состоял из трех отделений, соответствовавших первым трем классам гимназии. Помещался он на Сергеевской, против Моховой, в небольшом домике, в котором, кроме трех классов и рекреационного зала, помещались еще дортуары для интернов, коих было большинство. Вошел я впервые в него с трепетом, но после первого удачного экзамена быстро освоился со школьной обстановкой, чему способствовало то, что почти сразу я встретил со стороны будущих моих товарищей доброе отношение. С пятью из них я потом прошел вместе девять классов, кончил с ними же большое Училище, и только позднее судьба разлучила нас.

Уже на втором или третьем экзамене я присоединился к хору товарищей, дразнившему старшего годами и самого сильного из них Радзивилла двустишием «Князь Радзивилл, князь крокодил», который решил меня за это проучить, но я стал сопротивляться, и только появление воспитателя спасло меня от трепки. Тем не менее, эта борьба сблизила меня сразу с классом, в который осенью я явился уже как свой.

В свободные дни мы ездили с отцом по окрестностям Петербурга: через Кронштадт в Петергоф и в Царское Село. Повидали мы и кое-что из достопримечательностей самого Петербурга. В то время перед выходом войск в лагеря, на Марсовом поле устраивались майские парады, и отец взял меня посмотреть один из них с трибун, устроенных вдоль Лебяжьего Канала. В середине их был императорский павильон и перед ним, впереди большой конной свиты, виднелась массивная фигура Александра III.

Это был единственный раз, что я его видел, да и то издали и сбоку, и впечатления на меня он не произвел, но если говорить о «последнем самодержце», то им был именно он, а не Николай II. Правил Россией несомненно он, а не его министры, и если в первые годы его царствования он слушал Победоносцева и читал Каткова и князя Мещерского, то скоро, наоборот, его стали слушать все его министры, хотя вначале они его сильно критиковали. Никто не утверждал, что он был человек большого ума или образования, но никто не отрицал у него твердых убеждений и воли, которых не доставало его отцу и сыну. Кроме того, Александр III был известен, как хороший семьянин и человек, беспощадный к денежным злоупотреблениям, что было другим его плюсом по сравнению с Александром II. Отмечу, впрочем, что подчас ответы Александра III бывали удачны, и передавались с хохотом, указывая, что он за словом в карман не лазил.

Кажется, в этот раз, возвращаясь из Петербурга, оказались мы в купе с красивым старым генерал-адъютантом, как оказалось – Тимашевым, бывшим министром внутренних дел. В памяти остался у меня его рассказ, как в Уфимской губернии, около его имения, крестьяне не хотели унавоживать землю: «Что ж мы станем Божью землю г….м пакостить».

После экзаменов мы заехали с отцом в Кемцы, где я впервые познакомился с северной полосой России, столь мне близкой и дорогой теперь. Старый деревянный, очень скромно меблированный дом, внизу под ним мелководная Кемка с многочисленными омутами, сосновые леса с тучами оводов, облеплявших лошадей, «бейшлоты» на озерах, питавших Вышневолоцкую систему – все это картины посейчас живо стоящие у меня в памяти.

В доме оставалось несколько воспоминаний о Карле Адамовиче – его золотое оружие, на котором я с почтением прочитал слова «за храбрость», и кубок с уланом на крышке, довольно мизерный, поднесенный ему офицерами Литовского полка при оставлении им командования. Увидел я также портрет прадеда Адама Леонтьевича, писанный каким-то неизвестным художником уже с мертвого, с каким-то рыбьими, без всякого выражения глазами. Карл Адамович был похоронен около Кемецкой церкви в склепе, где рядом с ним лежал его старший сын, умерший мальчиком.

Дядя Иосиф Карлович был точной копией Обломова. Воспитывался он в Александровском Лицее, где его товарищами по классу были будущие министры: А.П. Извольский и П.М. Кауфман-Туркестанский, так что и он мог бы сделать хорошую карьеру. Учился он хорошо, однако на выпускном экзамене отказался отвечать известному профессору государственного права Градовскому, мотивируя отказ тем, что Градовский мерзавец. Директор Лицея, Гартман, человек пользовавшийся общим уважением, вызвал моего отца для совместного убеждения дяди, что, однако, результатов не дало. Путем какой-то комбинации дядю все-таки выпустили, но по 2-му разряду. После этого он поступил вольноопределяющимся в Конный полк, но вскоре был забракован по причине крайней близорукости. Было это вскоре после введения всеобщей воинской повинности, и я припоминаю рассказы еще и через 10 лет о том, что дяде пришлось дежурить в конюшне и чистить свою лошадь; в 70-х годах эти, позднее обычные для вольноопределяющихся, вещи казались чем-то странным для «барина». После полка дядя поселился в Кемцах и понемногу уподобился Обломову. Позднее ему случалось по два-три дня не вылезать из халата, и все его интересы сводились к заботам о здоровье, которое, впрочем, никаких мотивов к беспокойству тогда не представляло.

В первые годы дядя еще бывал у соседей и, говорят, ухаживал за хорошенькой соседкой Поливановой, племянницей будущего военного министра, но не решился сделать ей предложение. Позднее он сошелся с горничной бабушки – женщиной, как говорят, и физически, и духовно весьма неинтересной, – от которой у него было трое сыновей, которых он узаконил после опубликования закона, облегчавшего это. Она вскоре после замужества с дядей умерла от чахотки, а дети попали под попечение Погоржельских. Все они были славные мальчики, и двое старший учились в Пажеском Корпусе (младший – слабенький, еще нигде не учился, и в 1919 г. умер в Ленинграде от тифа). Старший в 1917 г., за несколько дней до революции, был произведен из Пажеского Корпуса в офицеры в Лейб-драгуны, где приобрел себе быстро хорошую репутацию, и в гражданскую войну пропал без вести. Второй кончил только общие классы Корпуса, был добровольцем в армии Юденича, и затем жил в Ревеле (Таллинне), работая там шофером.

После лета 1887 г. я должен был к 1-му сентября явиться в Училище, но родители задержались на мое несчастье в Гурьеве, и я, носясь по холмам, изображая маневры с имевшейся в имении медной пушкой, простудился и свалился с воспалением легких. В Петербург мы попали только в середине октября, и то я еще был очень восприимчив к простудам, так что через две недели вновь захворал, и около Рождества у меня развилось 2-ое воспаление легких, чуть не сведшее меня в могилу. Мысль о смерти у меня мелькнула тогда, когда ночью, придя в себя, я увидел нагнувшееся над собой встревоженное лицо матери, но сразу же я снова впал в забытье.

Вышел я из дома только весной, в ростепель, и тут явился для меня вопрос об экзаменах. Та к как зимой я почти не был в классе, меня не могли допустить до них, и пришлось отцу взять меня из Училища и мне вновь явиться на экзамены со стороны. Сдал я их хуже, чем в первый раз, но все-таки благополучно, и на лето мы вновь собрались в Гурьеве. Это были годы моего увлечения оловянными солдатиками, которые в то время были одним из главных развлечений состоятельных мальчиков. Фабриковались они в Нюрнберге, и, надо признать, очень хорошо воспроизводили формы русских частей. В те годы в числе книг, которые я прямо глотал во время моих болезней, я перечитал и бóльшую часть историй войн, начиная с Екатерининских. Михайловский-Данилевский и Богданович были в числе моих любимых авторов, и я пытался моими солдатиками воспроизводить некоторые из сражений, про которые я читал. Такое увлечение игрой в солдатики у мальчика едва ли кого-либо удивит; однако, видоизменения ее мне пришлось позднее встретить у взрослых. В Осло тогдашний русский поверенный в делах граф Коцебу-Пиллар-фон-Пильхау собрал громадную коллекцию этих оловянных солдатиков. Коллекционеры бывают всего и уверяли, что были, например, собиратели даже спичечных коробочек, но почтенный дипломат, вообще человек не мудреный, говорят, посвящал игре в эти солдатики все свои досуги. Позже в Каннах встретился я с генералом Гудим-Левковичем, который сам изготовлял солдатиков, тоже металлических, но более крупных, чем Нюрнбергские. Он сам раскрашивал их в формы частей русской армии и устроил небольшой их музей, в котором собрал и кое-какие другие реликвии, например, купленную им в Цюрихе гренадерку русского солдата, убитого в бою под этим городом в 1799 г.

Две недели, проведенные в Среднем отделении, меня только познакомили с приготовительными классами, но сойтись с товарищами я ещё не смог. После болезни отец привел меня в Училище изрядно обросшим, и хотя через два часа меня уже обстригли, товарищи успели меня окрестить «папуасом» – кличка, под которой я и ходил два года. У меня осталось об этих классах милое воспоминание – и о воспитателях, и о товарищах. Это было до известной степени продолжением семейной жизни, с неизбежными шалостями и нарушениями порядка, но в которых еще ничего нехорошего не было.

Познакомился я тогда с классной жизнью и, хотя и отстал в уроках от своих товарищей, быстро их нагнал. Вообще три первые года моей школьной жизни, когда я пропускал много уроков, меня убедили, что громадное большинство учеников способно быстро нагонять пропущенное, но что подчас бывают у всех небольшие заминки, в которых им необходима помощь, которую они, однако, иногда не в состоянии найти в школе. У меня за эти годы было три таких пункта, в которых частный репетитор мне помог, но, в сущности, было бы необходимо, чтобы такие репетиторы были при самих учебных заведениях, ибо, особенно сейчас, мало кто из детей находится в столь благоприятных условиях, как я тогда. Часто из-за каких-нибудь подобных мелочей молодежь теряет лишний год, и не принимается во внимание, что эта потеря отражается и на всем государстве. Лично я после двух-трех дополнительных часов знал эти детали на зубок (одна из них, например, была такая несложная вещь, как разложение многочлена) и думаю, что и у всех почти учеников бывали аналогичные случаи.

Осенью 1888 г. отец повез меня в Ялту, ибо врачи посоветовали не везти меня сразу в Петербург на его сырость и туманы. Об этой поездке у меня осталось чудное воспоминание. Несколько дней провели мы в Севастополе, обороной которого я увлекался и герои которой, начиная от адмиралов и до матроса Кошки, вырисовывались здесь предо мной в той обстановке, в которой они дрались и умирали. Малахов курган, бывший еще в той обстановке, в которой его оставила война, и Братское Кладбище – эти два контраста, и сейчас ярко стоят у меня в памяти. Погода была чудная и все наши поездки по окрестностям удались. В Ялту мы поехали на лошадях с ночевкой в Байдарских Воротах, но, увы, знаменитого восхода солнца мы не видали, ибо все внизу было затянуто облаками.

Ялта была тогда еще в очень примитивном виде, и кроме двух гостиниц – «Россия» и «Франция» (в которой мы пробыли два дня, пока не устроились в каких-то меблированных комнатах), крупных зданий в ней не было. Из развлечений помню малороссийскую труппу, кажется, Кропивницкого, в которой участвовала знаменитая Заньковецкая. Мы с отцом несколько раз были на этих спектаклях, и позднее я часто жалел, что мне вновь не пришлось видеть этих прелестных в их наивности и столь живо исполненных пьес.

Из Ялты мы проехали как-то в Алупку, где ночевали в какой-то сакле среди скал и поужинали татарской едой. У меня осталось воспоминание об Алупке, – не знаю, правильно ли, – как о самом красивом месте южного побережья Крыма.

В другой раз проехали мы в Гурзуф, где в то время находился дядя Володя. Гурзуф принадлежал бывшему тогда миллионером железнодорожному подрядчику П.И. Губонину, которого я там и видел гуляющим в парке. Петр Ионович, ходивший, как и ранее, в поддевке, был тогда одной из всероссийских знаменитостей и отзывы о нем были положительными. В Гурзуфе, где все удивлялись построенным им гостиницам, к каждому этажу коих можно было подъезжать в экипаже, Губонин любил принимать важных сановников и при отъезде их приказывал не брать с них денег за прожитье. Финансистом он оказался, однако, плохим, и когда через несколько лет умер, оставил семью почти без средств.

Вернулись мы из Крыма в Плещеево, где нас поджидала мать с братьями и сестрами. Через день или два вернувшийся из Москвы отец привез известие о крушении царского поезда около станции Борки. О причинах его имелись две версии: официальная, установленная особой комиссией при участии известного юриста Кони, указывала на непрочность пути и чрезмерную быстроту тяжелого царского поезда. Говорили, что поезд опаздывал в Харьков, и Александр III приказал нагнать опоздание. Говорили, также, что государь поднял лично кусок гнилой шпалы. Однако, наряду с этим, читал я про то, что катастрофа была последствием взрыва на паровозе бомбы, подложенной туда кочегаром-революционером. Где правда, я и посейчас не знаю.

Когда мы через несколько дней приехали в Петербург, отец пошел к своему старому портному «Ганри», ставшему за эти годы портным Александра III. Раньше все царское семейство шило штатское платье у «Тедески» – итальянца, славившегося как лучший портной города. Однако как-то в Дании Александр на ком-то из своей свиты увидел костюм, тождественный с его, и сшитый «Ганри» за полцены. Он сразу перешел к нему и оставался ему верен до смерти. После катастрофы отец видел у «Ганри» царскую военную тужурку, разорванную во время падения вагона-столовой, которую император, очень, вообще, бережливый, прислал для починки.

В один из первых дней по приезде нашем в Петербург все учебные заведения были выведены на Невский, по которому проезжала вся царская семья в Казанский собор к молебну по случаю «чудотворного» ее спасения. За это стояние я вновь простудился, а затем бóльшую часть зимы опять хворал, хотя и не так, как годом раньше. К экзаменам меня допустили, и перебрался я в «большое» Училище, хотя и не блестяще, но без переэкзаменовок. Старшее отделение приготовительного класса служило вообще фильтром, через который процеживались все переходящие в VII класс «большого» Училища, и поэтому было самым многочисленным в нем. Кроме того, плата за учение в Училище была высока – 600 руб. в год, и казенные стипендии были только начиная с 7-го класса, поэтому бывали случаи, что не получившие стипендии оставались на второй год, чтобы добиться ее после повторных экзаменов.

Таким образом, из 50 бывших в старшем отделении нас перебралось в 7-й класс всего около 35. Была, впрочем, еще одна причина этому: попечитель Училища принц Ольденбургский восстановил в это время требование, чтобы в гимназических классах все были интернами, и кое-кто ушел из-за этого, в том числе и наш первый ученик Урусов. И мой отец сперва думал перевести меня из-за этого в соответствующий класс Лицея, почему на лето с нами поехал репетитор Василий Иеронимыч Соболевский (программы обоих учебных заведений не вполне совпадали), филолог, уроженец Верного, рассказывавший мне про страшное землетрясение, разрушившее этот город, где его отец был врачом.

10.Кобозев – подпольная кличка народовольца Юрия Богдановича, устроившего подкоп из снятой им лавки под Малую Садовую для закладки мины. Накануне убийства Александра II подкоп был обнаружен полицией. На другой день, 1 марта 1881 г., Александр II был смертельно ранен на набережной Екатерининского канала. Богданович был впоследствии арестован и приговорен к смертной казне.
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
28 may 2021
Yazılma tarixi:
2018
Həcm:
1153 səh. 22 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-8242-0159-8
Yükləmə formatı:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabla oxuyurlar