Kitabı oxu: «Два пути. Русская философия как литература. Русское искусство в постисторических контекстах»

Şrift:

@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ



Фрагмент фасада Дмитриевского собора во Владимире


На обложке: фрагмент картины Винченцо Катена

«Портрет Джан Джорджо Триссино» (1525-15272.)



© Е. В. Барабанов, 2025

© Издательство «Алетейя» (СПб.),2025

Том I
Русская философия как литература
Философия, эстетика, публицистика

Автор и редактор-составитель с помощниками благодарят давнего друга Галину Маневич за помощь в издании двухтомника; она взяла на себя труд по систематизации публикуемых во второй части издания материалов, провела глубокий анализ текстов, неутомимо и самоотверженно поддерживала каждый этап сбора работ.

Предисловие
О творчестве Евгения Барабанова
Вступительное слово

Цель нашего издания – вернуть памяти русской культуры имя не только выдающегося, но и необходимого ей сегодня мыслителя, которое давно заслуживает того, чтобы в ней надолго остаться. Не то, чтобы это имя было совсем поглощено беспамятством; где-то, вероятно, хранятся публикации, рассеянные по журналам, кем-то не забыты слова, наделавшие в свое время немало шума, художественные выставки помнят своего куратора, ценителя и участника, но память наша прежде всего откликается не столько на текст, сколько на встречу с человеком, которая благодаря ему происходит. Книга сохраняет его лицо, не только то, что было им высказано. Тем более, что под натиском плотных текущих дней с их обилием информации, часто агрессивной, задыхающейся от своей полноты и густоты, подвалы нашей памяти уже забиты до отказа. Но одно устаревает в один день, другое подлежит бережному, внимательному хранению. Не все написанное обнаруживает свою ценность на момент публикации, часто голос, кажущийся поначалу негромким, теряющимся в толпе, потом, через годы, доносит свою очень нужную нам весть, и тот, кто окажется способным ее услышать, понимает, что она обращена именно к нему.

Корпус собранных здесь работ делится на две части: философско-публицистическую и искусствоведческую. Они тесно примыкают друг к другу, но существовать надлежит им порознь, как близким родственникам, живущим по соседству. Возможно, они найдут для себя и разных читателей. Но тот, кто будет заинтересован Барабановым-философом и публицистом, возможно, потянется и к Барабанову-художественному критику. И наоборот. Дары различны, но человек всегда тот же. Но для того и сложилось все это вместе, чтобы ты, читатель, мог с ним познакомиться. Пусть эта встреча будет даром и для тебя.

Книга открывается «скандальным» Заявлением более, чем полувековой давности, оно сразу погружает нас в специфическую атмосферу эпохи, как будто близкую нашей, но с другим, уже полузабытым идеологическим климатом. Знакомство начинается с ситуации, в которую мы входим: вот человек, он уличен и «разоблачен», пойман на передаче криминальных в ту пору текстов на Запад, загнан в угол, приперт к стене, бежать ему некуда. Но там в углу, в ожидании неминуемого удара, он не съеживается, не трепещет, не мямлит, мол, бес попутал, не буду больше и вообще все это не я, совсем не я, на меня наговорили и прочее. Нет, это был именно я, чуть ли не кричит он перед разинутой пастью Левиафана, я все это делал, ибо в том была моя правда, моя свобода, моя вера в Россию и ее культуру. И в ответ ему неожиданно подымается невиданная волна поддержки. От академика Сахарова в Москве до самого папы Павла VI в Риме, не считая сотен, если не тысяч, неравнодушных соседей по планете откликаются на этот призыв к солидарности, опубликованный во многих западных, газетах, и неудивительно. Когда человек открыто исповедует свое кредо перед нависшей над ним угрозой, выносит припрятанную свою «вину» на площадь, он, словно ударяет в хранящийся где-то в нас «колокол братства» (Мандельштам), будит и нас, как свидетелей, взывает к некой заложенной в нас солидарности. В то время на политической поверхности нашего мира витало слово «разрядка», оно висело как облако, особо не защищая, но в редких случаях проливаясь летним дождем, заставляя с ним считаться. Судьба Барабанова оказалась как раз тем самым редким случаем, автор этих слов не был арестован.

Заявление 1973-го года стало вехой, разделившей его путь на две неравные части. Первая, совсем небольшая, это творческое брожение или кипение московского интеллигента и самиздатчика, который на свой страх и риск связывается с парижским журналом Вестник РСХД (сегодня РХД), прорывает ход между далеким, в ту пору почти экзотическим «тамошним» изданием и своим частным, никому неведомым, уединенным подпольем, создавая как бы общее культурное пространство. Именно в этот анонимный период 26-летним выпускником искусствоведческого факультета МГУ пишется и публикуется под псевдонимом В. Горский одна из важнейших работ Евгения Барабанова: Русский мессианизм и новое национальное сознание. Более, чем через полувека, перечитав ее заново для настоящего издания, я бы назвал ее классической. Горский входит здесь в неиссякающую уже почти два века тему ожесточенных русских споров, ту самую, которая именно в наши дни обрела неожиданно новый, актуальнейший смысл. Статья вошла в 97-й номер парижского Вестника вместе с близкими ей по духу и по-своему замечательными текстами М. Челнова (псевдоним будущего священника Михаила Меерсона-Аксенова) Как быть? и О. Алтаева (псевдоним писателя Владимира Кормера, 1939–1986) Двойное сознание интеллигенции и псевдо-культура.

Русский мессианизм и новое национальное сознание у Горского-Барабанова – эти понятия скорее полемизируют, чем поют осанну друг другу. Полемика заложена уже в самом названии; автор вступает в спор со сложившимся коллективным образом русского религиозного мессианизма, обращенного к образу славной, мощной, вечной Руси, мессианизма, возродившегося как реакция на уже угасший в то время мессианизм коммунистический, но со многими его родовыми чертами. Как определить его? Мессианизм возникает при слиянии исповедания веры с исповеданием державной мощи, притязающим стать имперско-религиозным единством, олицетворенных в союзе царя и первосвященника вместе с заранее вписанным в этот союз населением. Как известно, первая программа мессианизма на Руси была сформулирована в давнишнем письме старца Филофея к Ивану III-му в XV веке; именно в нем впервые сформулирована идея Москвы – Третьего Рима, как последнего и потому несокрушимого оплота истинного христианства. Идея, обусловленная исторической катастрофой той эпохи, прежде всего падением Константинополя, временным отпадением греков от православия на Флорентийско-Феррарском соборе, оказалась столь живучей, что стала символом или парадигмой, а для кого-то и карикатурой русской веры в ее проекции на прошлое, на Святую Русь, так и на эсхатологическое будущее в чаемом Царстве. При этом миссия настоящего – возвращение к первому и в подготовке ко второму, которые почти сливаются, становясь неразличимыми.

Следуя по стопам мессианской идеи автор отмечает ее в видоизмененном виде в реформах Никона и последовавшим за ним расколе, она по-своему оживает в славянофильстве, вспыхивает и по-своему даже покоряет в Достоевском с его верой в народ-богоносец, призванный нести спасительное слово миру. Но вопреки чисто религиозному, почти мистическому настрою, идея Третьего Рима уходит затем в народничество, а далее опрокидывается – в русский марксизм, действительно ставший донельзя искаженным, неузнаваемым, но все же тем, кто принял «эстафету» мессианства, мессианства совершенно иного с его освободительной, спасительной эсхатологией, несущей, несмотря на весь ее рационализм, свет с Востока для всей планеты. Ибо и в русский марксизм – здесь проступает знакомая интуиция Бердяева – врывается идея Третьего Рима как средоточия самой верной веры, абсолютной антихристианской, но утверждающей себя в видении грядущего счастья и истины, чья идеология охватывает собой всю подвластную ей территорию, заполняя все ее уголки. Государство здесь – воплощенная идея правильной веры, оно несет в себе ту главную весть народам, которая во что бы то ни стало хочет быть для всех обязательной, единственной и неоспоримой. Это держава-церковь, к которой тяготеет всякое мессианство, ее чисто культовый проект трудно игнорировать, оглядываясь и на наши дни. У Горского: «Большевизм – это особый образ мысли и жизни, своеобразная псевдо-религия и псевдо-культура, сознательно и жестоко утверждающая себя помимо и против христианской культуры и религиозного смысла жизни».

Революция стала гибелью для России, не только из-за разрушения всех ее традиций, институтов, ценностей, но вследствие соединения отравленного национал-мессианского духа с человеческой массой, вознамерившейся в разгуле «мирового пожара» и насилия родить вселенскую правду, охватывающую собой шар земной. И здесь немало и далеко не льстивых слов говорится о народе, зараженном этим духом, и в спокойном тоне Барабанова можно расслышать жесткие пророческие нотки почти в библейском смысле. Его наблюдения несут в себе обличения, высказанные как бы беспристрастным критиком, не скрывающим горького тона, однако сама горечь их целительна. Ибо жесткий тон автора, недавно обратившегося к вере Христовой, служит здесь очищению ее от смешения с новым мессианизмом как некой сладкой на вкус языческой отравы, и вместе с тем, новому служению этой веры, раскрывшейся в национальном сознании. «Преодоление национал-мессианско-го соблазна – первоочередная задача России. Россия не сможет избавиться от деспотизма до тех пор, пока не откажется от идеи национального величия. Поэтому не «национальное возрождение», а борьба за Свободу и духовные ценности должна стать центральной творческой идеей нашего будущего».

Эту фразу изобличительно цитирует и А.И. Солженицын в сборнике Из-под глыб. Вот, мол, «под видом покаянщиков слетятся и корыстные печень твою клевать». Те три статьи 97-го номера Вестника были встречены сокрушительной критикой, которая в иных формах, под иными именами продолжается до сих пор. Автора Архипелага, а вместе с ним и всю «белую идею», нельзя было уколоть болезненней, разглядев в русском мессианизме и вовлеченность в него народа, тем самым перепутав мучителя с его жертвой. Солженицын услышал в этих статьях и прежде всего той, что подписана была Горским, голос нелюбви и образованской надменности. Если перевести это столкновение в спор архетипов, то, думаю, можно будет сказать, что ревность о народе-страдальце-богоносце вступила в пререкание с любовью к истине, той, которая, по слову Чаадаева, прекрасней любви к родине. Истина для Барабанова не сводится ни к одному из образов родины, она прежде всего – во Христе, оставившего всем народам и родинам Свой вопрос: «Сын человеческий пришед, найдет ли веру на земле?». И вот по такому следу идет автор статьи, задумываясь: какую же веру? Будет ли она замешана на том слове, которое принес Христос, или в веру иную, облеченную в похожие слова, но с иным, «национальным», сокровищем в сердце? Будет ли эта вера вселенской, которую могут разделить все народы, или верой одного народа в себя, в свою святость, избранность, богоносность, верой, растворенной в религиозных мифах и смешавшейся с ними до такой степени, что подлинно Христово нельзя будет уже отличить оттого, что по сути уже вместохристово,т. е. антихристово. Смысл или, скажем, послание статьи Горского в том, чтобы указать на эту разделительную грань, которая часто сдвигается, колеблется, но когда ее нет, нередко происходит смешение того и другого, и подобие веры выдает себя за служение Богу.

Удивителен, однако, итог того давнего идейного спора. В тех же Глыбах, где изобличается Горский)Барабанов, Барабанов Евгений выступает уже открыто без псевдонима со статьей Раскол Церкви и мира. Псевдонимы теперь не нужны, после Заявления он уже прошел диссидентскую инициацию, поставив себя под удар, и не должен больше прятаться. В глыбовской статье он не отрекается от Горского, скорее идет по его следам, хотя и несколько иначе. Здесь речь идет о противоречии между храмом как местом «отправления культа в религиозной общине» и «человеческой реальностью» Церкви,т. е. «миром» не за церковными стенами, но в ней самой. Речь идет о взаимной чужедальности Церкви и общества, их взаимонезнании. Оно выражается в отсеченности сакраментальной, духовной жизни от социально-исторического ее измерения. Этот раскол, нигде не утвержденный догматически, заявляет о себе прежде всего в тотальной подчиненности православной Церкви в России, под каким бы её режимом Церковь не находилась. Духовная удача Православия («прорыв к нетварному Свету…») неизменно сопутствует ее «неудаче исторической», ее вписанности в жесткий, античеловеческий, антиевангельский порядок мира. Заповеди блаженства за литургией, как путь к духовному раскрепощению человека и практика повиновения миру в любой его ипостаси, означающая прежде всего как благословение рабства человека.

«На всех стихиях человек тиран, предатель или узник», – такова формула существования человека «здесь и теперь», если вспомнить о строке Пушкина. Церкви словно нечего сказать об этих социальных ролях, кроме призыва не к терпению только, но и к радости своего повиновения. Она надмирна и в силу самой надмирности сгибается перед миром, служит ему потаканием, в лучшем случае – молчанием. И это разделение на прозябание мирское и высокое бытие духовное, ставшее неоспариваемой и необсуждаемой нормой жизни Церкви, трагично для самого мира, который требует от нее покорности. Мир уходит от Церкви, отворачивается оттого, что она может принести, чем обогатить и, в конце концов, сваливается в утопию суда над миром, который перенимает на себя марксизм, или хуже того, в утопию национального единства под эгидой бога языческого, под сенью креста.

Можно спросить: а разве должно, разве могло быть иначе? Мир сей падший, во зле лежит, и все его здешнее падшее время во власти тьмы. И свет миру, это свет уединенной молитвы, и свобода человеческая обретается лишь на глубинах соприкосновения с Богом, преображения в Нем, а всего этого не бывает за пределами этих высот. Отсюда следует примирение с падшестью мира, таким, каким он нам дан, что реально означает бегство от повседневно окружающего нас зла, и в этом как бы примирительном разделении на две, не соприкасающиеся друг с другом сферы существования христианина, сокрыт трагизм не только Церкви, но и мира, в котором он живет. На этот вызов откликается другая статья Барабанова Правда гуманизма, помещенная в сборнике «Самосознание», по отношению ко Глыбам в известной мере полемическом. И в данном случае название ее полемично: какая у гуманизма может быть правда, если в православии он гласно и негласно почитается ересью, а правда лежит совсем в другой области. От гуманизма к Христу (есть такая книга Д. Кончаловского) наша вера знает лишь одно направление духовного пути к истине, суть которого – отречение. Либо ты готов принять посулы сатаны, который, условно говоря, обещает камень превратить в хлеб, чтобы якобы накормить голодных (хотя никогда обещаний не выполняет), либо ты идешь за дарами Христа, и этот путь означает прежде всего отвержение нашей греховной природы. Барабанов выбирает иной маршрут – от

Христа к гуманизму, от Бога к человеку, сотворенному по Его образу. «Гуманизм принял на себя жертвенный подвиг поиска Подлинности, и в этом смысле он может быть истолкован как трагический, но необходимый опыт внутри христианства». Отказываясь от традиционного противопоставления гуманизма и Церкви, Барабанов ищет свою Подлинность в «новом опыте и в новой правде», которые автор, вслед за о. Сергием Желудковым, находит в «христианстве воли», обретения Христа за пределом сакрального пространства Церкви. Как и за порогом тайной внутренней клети, куда оно уходит от мира, исходя из принципа неделимости добра, живущего в людях, как отражения Света, просвещающего всякого человека, входящего в мир.

В то время эта проблема была обусловлена специфическим контекстом полувековой давности, спорам о диссидентах, поддержкой их интеллигенцией, неприятием их православной Церковью и редкой попыткой их оправдания, которую мы находим в настоящем сборнике. Но обсуждавшаяся в то время проблема «анонимных христиан» (выражение Карла Ранера, от которого он потом отказался) далеко выступает за эти рамки; оглянувшись вокруг, разве не услышим отголосок этих споров в самой кипучей современности? Оглянувшись назад, как не вспомнить о дальних корнях этого разногласия, восходящих к Владимиру Соловьеву и его Забытому спору об упадке средневекового миросозерцания и еще дальше к спорам стяжателей с нестяжателями, о чем напоминает посвященная ему обширная статья настоящего сборника? Вглядевшись в будущее, как не узнать в давних и нынешних противостояниях отзвук неминуемого пророчества, которому суждено будет сбыться – не будем называть времена и сроки – в том новом возрасте Церкви, которая по слову Иоанна Златоуста – на него ссылается и наш автор – «вечно юнеет»? У этой юности – богатая традиция, столько святых явило ее своей жизнью или мыслью. Не касаясь старины она, помимо Владимира Соловьева, могла бы опереться в недавнем прошлом на Бердяева, на Георгия Федотова, на почти современника о. Александра Шмемана (если называть самые видные имена), да и не забыть о. Сергия Желудкова, как и самого Евгения Барабанова, так и на десятки голосов, спорящих ныне на дорогах интернета.

«Но почему же мы так глухи к этому великому «общему делу» воцерковления мира? Почему мы так молчаливы и бесстрастны перед натисками лжи и бесчеловечности? Неужели наша церковность – это только чувство немощи и жажда духовных утешений? Неужели слова о христианской ответственности за судьбы мира – пустая и ничего не значащая болтовня?» Эхо, если не буквально тех же, но подобных, созвучных вопросов сегодня можно слышать повсюду. На них есть свои традиционные ответы, которые принимают вид старых обличений в неправомыслии, но просыпаются вновь и вновь. При всей кажущейся их наивности они свидетельствуют о той юности, которая не позади, а впереди нас.

В чем же может заключаться эта возможная юность Православия? Ее можно описать одним словом, безмерно глубоким, как и бесконечно растяжимым, этим словом будет «человечность». Человечность питается соками, наполняющими человеческую природу Христа, Который во веки Тот же, стоящий вне истории, но пребывающий в ней, спасающий человека для жизни вечной, но и не оставляющий его в этой, временной, являющий Себя в Священном Предании, но и в новых гранях, новых преданиях, новых встречах. В человечности и заключена «правда гуманизма», как называется одна из статей, вошедшая в наш сборник. Разумеется, в гуманизме есть и неправда, столько раз изобличенная русской религиозной мыслью от Флоренского до Бердяева (далеко не только русской, есть на эту тему фундаментальное исследование Анри де Любака Драма атеистического гуманизма). В гуманизме есть соблазн человекобожия, разговор о котором стал уже в какой-то мере идеологическим штампом, служащим для вековой борьбы с Западом, заведомо это человекобожие как бы в себе осуществившем. Однако с этой мутной водой греховного гуманизма в канаву сливается и живое дитя, т. е суть христианского благовестия о человеке, его богопросветленности (см. Ин.1,2), его достоинстве, его свободе, отношении к ближнему, его сострадании, вослед Христу исцеляющему. Соучастие человеку в его болезни, нужде, рабстве, унижении – одно из проявлений совести, той, что отвечает на вопрос: а кто есть мой ближний? Оно открывает себя и в ощущении неправды этого падшего мира, его потребности в Спасителе. Об этом ряд текстов можно найти в третьем разделе книги, особенно в замечательном предисловии к письмам и заметкам из тюрьмы Бонхеффера, размышлении об Освенциме и, наконец, самом опыте противостояния бесчеловечному режиму, в какую бы идеологию он не прятался. Вечная проблема, которой не миновать: как случилось, что в нашей Церкви любое, даже и мысленное, противостояние внешней бесчеловечности с презрением отвергается как «политика», а примирение с ней служит признаком ортодоксии?

По примеру известной книги Джона А. Т. Робинсона Честен перед Богом, Барабанов в молодости хотел написать книгу Честен перед Церковью. Книга осталась ненаписанной, но ее, условно говоря, можно собрать, почувствовать во многих собранных здесь текстах. Отголосок ее ощущается особенно в предисловии к Письмам и заметкам из тюрьмы Дитриха Бонхеффера, вышедшим по-русски под названием Сопротивление и покорность. Его «безрелигиозное христианство», которому автор здесь явно сочувствует, было и остается вызовом даже для протестантского богословия, в православие же со всей его тысячелетней разветвленной догматически-уставно-обрядово-бытовой структурой не помещается никаким боком. Но все же оно постоянно просачивается в него, то здесь, то там глухо ропща в тесноте ее уклада, остающегося при этом для православных людей единственным и родным. Разве не слышим мы этот мотив в прочитанных всеми Дневниках о. Александра Шмемана, да и во многих других, чаще всего не сформулированных подходах к той же проблеме религии и веры? Так и наш православный автор, оставаясь в Церкви, хочет открыть его во всех подлинных проявлениях совести, в нравственной позиции в безнравственном обществе, наконец в самом противостоянии ему, точнее стоянии вопреки, во всей сфере человеческой деятельности, которая охватывается словом «культура».

В статье Судьба христианской культуры Барабанов рассматривает культуру, которая по слову византийского историка Прокопия Кесарийского, созидается «Божиим соизволением… когда «разум, устремляясь к Богу, витает в небесах, полагая, что Он находится недалеко»… И здесь автор выступает против разделения человеческой деятельности, в данном случае в культуре на «благодатную» и «естественную». Культура, храмовое строительство, поэзия, музыка, наконец сама философия и даже мысль, именуемая отвлеченной, способна выразить Божественный замысел о мире, выразить это, – здесь легко услышать перекличку со Смыслом творчества Бердяева – в назначении человека, однако Барабанов ссылается и на свт. Григория Паламу. При всех возможных подменах и искажениях на пути ко спасению человек остается свободным, и эта свобода не только в том, чтобы грешить, но и в том, чтобы творить, повинуясь не одним данным ему талантам, но и замыслу Божию, вложенным в саму нашу человечность.

Этот дар творения осмысливается в замечательной статье Образ Софии Премудрости в древнерусской живописи, где автор обращается к одной из самых радостных «тайн» православия и, возможно, к одной из тех «священных тем», которые некогда завораживали русскую религиозную мысль-теме Софии как Премудрости. Здесь поневоле вспоминаются слова блаженного Августина о том, что к каждому народу при крещении Христос приходит с новыми дарами. Для России, для всего последующего русского богомыслия, новым был дар Премудрости. Премудрость заговорила прежде всего в безмолвной красоте, красоте храмостроительства, церковной живописи, как и в молитвенном труде первых отшельников, уходивших спасаться в киевские пещеры. Родословная Софии начинается уже с выбора веры св. князем Владимиром, откликнувшимся на свидетельство посланных им мужей, побывавших на торжественной службе в храме св. Софии в Константинополе. Они, как пишет Повесть временных лет, не знали, где пребывали – на небе или на земле, не знали даже, как рассказать об этом. Но в эту весть о красоте богослужения, донесенной будущему крестителю Руси, они вложили и другую – весть о Премудрости как явленной иконы Бога. В богословском ее осмыслении Премудрость раскрывается нам в трех ликах. Прежде всего – это лик христологический, это образ Слова Божия, Которое было в начале у Бога, и все чрез Него начало быть. «Творческое Слово Божие созидает вселенную, соединяя земное с небесным посредством Божьей Силы и Божьей Премудрости (Софии); Воплощенное Слово спасает своей крестной смертью человечество, собранное в Церковь – Тело Христово; в конце времен это же Слово Божие произносит свой Последний Суд над миром».

Христологический лик Премудрости, Логос творения мира, оставляет, согласно преп. Максиму Исповеднику, свою печать на каждом из творений Божиих; любое из них хранит в себе то Слово, посылаемое людям, Которое было в начале у Бога. Другой лик Премудрости – богородичный. Лоно вместившее Христа – утроба Богоматери, «Звезда, являющая Солнце», как называет Ее один из акафистов, и в этой Звезде по-особому преломляется сияние Солнца. Мария – целостный образ творения (Т. Шипфлингер), Мария – проступающий в нас образ материнства Бога (о. С. Булгаков). Здесь Премудрость раскрывается излучением любви, которое особым образом передается в древнерусской иконописи. Богородичные иконы на своем языке говорят нам, что любовь-милосердие окутывает собой все созданное Словом, Сыном Божиим и Марией. Но есть еще и экклезиологический образ Премудрости, являющий себя в Церкви, собирающую в себе Премудрость, как весть о спасении, как упование Царства Божия, как чаяние жизни будущего века. Эта весть отражает в себе замысел Бога о человеке, который ищет воплотить его в устроении храма, в видении неба на земле, открывающегося в богослужении, церковной живописи, преображения жизни, любви, «невидимой брани», совести, памяти. Премудрость – растущий символ, родившись в Библии, он может бесконечно отражаться во все новых образах Христа, Богоматери, Церкви, они не повторяют друг друга, ибо отвечают непреходящей человеческой потребности во встрече с Господом повсюду, к распознаванию Его следов, которые открываются в дарах Духа Святого. Премудрость постоянно входит в новую реальность, точнее – узнается в ней от глубокой древности до сего дня.

Дары Духа персональны, они лежат в основе самой нашей способности мыслить о Боге, описать Его догматически, нужными, ответственными словами выразить нашу веру, коснуться нашей молитвы, запечатлевать их в «умозрении в красках», но в Церкви все это собирается вместе. В литургическом смысле Премудрость соборна, то есть, социальна, коллективна и коммуникативна: будь то формы организации общежительного монастыря, хозяйства, храмового или книжного знания. Премудрость есть и человеческая способность восприятия устроения мира, творения мира Богом и одновременно само это устроение, встреча с Ним «под грубою корою вещества» (Вл. Соловьев). Она – «не свойство отдельного человека, не результат его собственной интеллектуальной, практической жизнедеятельности, его усилий, но – свойство Бога, которым он одаривает человека». «Узнай себя», по слову св. Василия Великого, и в глубине, в тайне своего творения и призвания найдешь ту Премудрость, которую вложил в тебя Господь.

Но за иконой следует и антиикона, перед которой автор-созерцатель возвращается к своему призванию строгого критика. В блестящем эссе Философия снизу Барабанов анализирует процесс умирания советской философии и того, что рождается ей на смену. Он ставит перед ней и нами ряд вопросов, следующих из другого: «Ну как было не спросить себя: могу ли я именоваться философом, находясь на содержании репрессивного партийно-государственного аппарата? Могу ли я называть философским мышлением те обязательные процедуры соизмерения свободы мысли – не в печати, не в рукописи, не в диалоге, лишь в собственной голове! – с требованиями цензуры? Как это возможно: говорить о критической функции марксистской философии и – ни разу этой функцией не воспользоваться по отношению к повседневной бесчеловечности господствующей системы?». Ответ достаточно очевиден: советская философия, какая она была, выполняла заданную ей идеологическую программу, была частью всеобщего государственного плана, состоящего из марксистско-ленинского предвидения, сконструированного этой философией будущего и оценки ею настоящего, уже предрешенного. И в этой схеме советская философия была частью действующей власти и выполняла ряд ее функций. Но это лишь первоначальная социологическая ступень его критики, далее следует интереснейший анализ внутренних мотивов советских философов, когда сам их предмет вошел в стадию перестройки. Происходит то, что никаким планом не предусматривалось: исчезает идеологическое государство с его миражом будущего, но потом приходит другое, с его, условно говоря, воображаемым прошлым. Увлекаемая им мысль или, по крайней мере, то, что ею официально называется, вновь сливается с властью, даже перенимая какую-то часть ее идеологических функций. Программа меняется, лежащие под ней матрицы нет. «Снова – стремление вернуть философии партийность и массовость, соединить ее с идейной непримиримостью, с эстетикой монументальности и долгом служения народу. Снова – потребность очистить ортодоксию от ересей…».

Образы иные, образцы те же. Барабанов – человек, впитавший советский опыт, но не оставшийся его пленником, последовательно отказывается от смешения мысли с мифом, будь это предустановленный порядок советской философии или лозунге нации, с изображением русской идеи подобной купчихе на картине Кустодиева, словом, любая любезная нам идеологическая предзаданность, в скрепах которой тонет трезвый, иногда суровый взгляд на то, что автором было продумано и пережито. Впрочем, это лишь один из многих сюжетов этого великолепного текста, который на наш взгляд, должен остаться в нашей памяти как отпечаток чаадаевского наследия.

Автора никак не назовешь человеком, непомнящим родства, за всеми барабановскими работами слышен неслышный диалог с его предшественниками и учителями, диалог не ученический, но активный и творческий: с тем же Петром Чаадаевым, Виктором Несмеловым, Семеном Франком и просто любимыми авторами, З.Н. Гиппиус, В.В. Вейдле… Им в нашей книге посвящен ряд отлично выписанных, талантливых философских портретов, составляющих второй раздел этих избранных работ. Конечно, само это деление достаточно условно, все разделы перекликаются между собой. Так авторское предисловие к Письмом и заметкам из тюрьмы Бонхеффера или интервью После Освенцима вливаются в тему сопротивления злу, или скажем бердяевскими словами, трагической судьбы человека в современном: этой теме посвящен третий, публицистический пласт нашего издания, но сама тема пронизывает собой весь этот том.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
07 fevral 2025
Yazılma tarixi:
2025
Həcm:
1363 səh. 6 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-00165-903-7
Müəllif hüququ sahibi:
Алетейя
Yükləmə formatı:
Audio
Orta reytinq 4,2, 402 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,7, 1877 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,3, 510 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 5, 468 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,9, 458 qiymətləndirmə əsasında