Моя жизнь в дороге. Мемуары великой феминистки

Mesaj mə
4
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Врач больницы – которая была чуть посерьезнее обычного придорожного медпункта – отправил мне в Нью-Йорк сообщение. Должно быть, отец дал ему мой номер. Сестра не могла оставить маленьких детей, мама – путешествовать в одиночку, а значит, из всей семьи он мог рассчитывать только на мою помощь. Но ведь я была «папиной дочкой» – то есть путешествовала где-то за пределами страны и была недоступна.

К тому времени, как я вернулась домой – несколько дней спустя, – доктор уже успел связаться с моей сестрой. Она посоветовала мне лететь к нему неделей позже, когда он уже будет готов выписываться и ему понадобится помощь дома (он снимал комнату).

Думаю, я интуитивно почувствовала, что ехать надо немедленно, хотя авария казалась мне чем-то вполне обыденным, учитывая отцовский образ жизни, а вовсе не поводом для тревоги. И еще я почувствовала холодный укол в сердце: по приезде в Калифорнию мне предстояло стать сиделкой при отце – как когда-то при маме, – и я никогда больше не вернусь к прежней жизни.

За несколько дней до вылета врач позвонил сестре и сообщил, что состояние отца ухудшилось: у него началось внутреннее кровотечение. Я поспешила на ближайший рейс до Лос-Анджелеса, но во время пересадки в Чикаго услышала звонок пейджера: это была сестра. Доктор позвонил снова. Отец умер от обильного внутреннего кровотечения.

Приехав в больницу, я обнаружила лишь пакет из манильской бумаги с мелкими вещами отца и врача, который с трудом сдерживал гнев оттого, что никого из родных не было рядом.

У отца, сообщил он, обнаружились множественные травматические язвы, вызванные стрессом и отчаянием, и они были гораздо опаснее, чем повреждения, полученные при аварии.

Не знаю, слушала ли я его как дочь или же как беспристрастный свидетель, которому сообщают некий факт, но, кажется, он сказал, что причиной кровотечения, повлекшего за собой смерть, была не авария как таковая, а психологическая травма, стресс и отчаяние.

Я так и не нашла в себе смелости передать эти слова сестре. Никогда их не забуду. И все же я решила, что справлюсь со стандартной больничной процедурой и не сломаюсь. И у меня получилось – до тех пор, пока в руках у меня не оказался потрепанный отцовский бумажник, с загнутыми краями, за долгие годы странствий в заднем кармане его брюк практически приросший к его телу. Кажется, будто бы я до сих пор ощущаю его пальцами.

Никогда себе не прощу, что не была рядом с ним в его последнюю минуту. И никогда не перестану спрашивать себя: если бы ему, одиноко лежащему на больничной койке, предложили отдать то ощущение свободы, что он чувствовал в дороге, в обмен на присутствие родных и друзей, – согласился бы он? Он всю жизнь верил, что вот-вот, за углом, его ждет что-то важное и великое, – понял ли он в тот момент, что это был его последний поворот?

Сожалел ли он о том, что воспитал свою дочь путешественницей?

Когда я была маленькой, нам с отцом часто казалось, что мы одни наслаждаемся путешествием. Мама лежала где-то в глубине трейлера, а сестра часто была в школе. Как капитан утлого суденышка, он искал во мне союзника – так же, как когда я помогала ему заворачивать предметы старины. Но в последнюю минуту меня рядом не было. Была ли эта участь результатом череды его решений? Или моих? Или этот выбор сделали мы оба? На эти вопросы у меня нет ответов. Лишь на один я должна ответить сама себе: каково идеальное равновесие между домом и дорогой? Между домашним очагом и дальним горизонтом? Между настоящим и возможным?

Знаю одно: другой жизни для своего отца я не представляю.

В моих воспоминаниях он всегда странник – обедает в придорожном кафе, а не дома в столовой; достает одежду из чемодана, а не из шкафа; ищет глазами таблички о свободных комнатах в мотелях, а не дорогу домой; вместо того чтобы строить планы на будущее, только отшучивается, предпочитая спонтанность определенности. Даже уговаривая мою маму выйти за него замуж, он сказал: «Это займет всего минуту». Он никогда не готовился к походу в кино – вместо того чтобы прочесть соответствующую рубрику в газете, он садился за руль и объезжал все окрестные кинотеатры. Лишь спустя много лет я узнала, что другие люди не заходят просто так в кинотеатр, чтобы досмотреть фильм до того момента, с которого они начали смотреть в прошлый раз.

Помню, как он выбирал самое быстрое шоссе – а не самый живописный маршрут, на котором всегда настаивала мама. Доехав до штата, где жил кто-то из его друзей, он никогда не звонил заранее – просто заявлялся в гости. Никогда он не планировал и игр в свои любимые шахматы и покер, а попадал на них по случайному стечению обстоятельств. Незнание собственного будущего вселяло в него спокойствие. «Если я не знаю, что случится завтра, – вдруг это будет что-то хорошее?» – говорил он.

В моем воображении его голос в телефонной трубке всегда звучит после голоса далекого оператора на коммутаторе: «Пожалуйста, оплатите вызов…» – и звона падающих монеток.

Он был моряком, а не мастером парусов. Он не мог оставаться в порту или оазисе, когда мимо проплывали корабли и проходили караваны. Он был вечно в движении.

Когда он умер, мне было двадцать семь. Я побывала и пожила в разных странах, но почти не знала своей. Думаю, он знал, что я скучала по нашим странствиям. В его памяти я так навсегда и осталась ребенком, уткнувшимся в книгу и отказывающимся подпевать его веселым перепевкам военных песен; ребенком, который просил его вести помедленнее, когда мы проезжали мимо хорошеньких домиков, и вслух сокрушался, что мы не живем в одном из них. Боюсь, он знал, что в детстве я отчаянно надеялась, что меня удочерили, что мои настоящие родители однажды приедут и заберут меня и я буду жить в настоящем доме, спать на кровати с балдахином и кататься на лошади.

В колледже я стеснялась нашей нетипичной семьи и, чтобы избежать неудобных разговоров, старалась припомнить как можно больше интересных историй – вроде этих:

– Отец никак не мог отучиться от ругательств, а мама просила не ругаться в присутствии дочерей, поэтому собаку он назвал Чёртпобери. На случай, когда все же нужно было что-то покрепче, он придумал длинную цепочку имен, которую произносил на пределе скорости: ЧертпобериКалораморбусАнтониоКановаСципионАфриканскийСтаршийМладшийиСредний. Уже потом, узнав, что Антонио Канова был итальянским скульптором девятнадцатого века, Сципион Африканский Старший одержал победу над Ганнибалом, а Младший разграбил Карфаген, я была потрясена. Но когда спросила отца, почему он выбрал эти имена, оказалось, ему просто нравилось, как они звучат.

Однажды дома – в нашей мичиганской деревушке – у нас сломалось радио. Мы рисковали пропустить свою любимую вечернюю программу. Отец уверял маму, что сможет достать новое – хотя в радиусе нескольких километров не было ни одного магазина, а если бы и были, в этот час они все давно закрылись. Тогда он сел в машину и через час вернулся с огромным, абсолютно новым аппаратом – и так никогда и не рассказал нам, где он его взял.

Как знаток густого солодового, он знал все лучшие придорожные заведения от одного побережья до другого. И еще знал, что если двое посетителей заказывают напиток одновременно, то каждому достается по половине стандартной порции, зато одиночке доставалась вся гуща на дне банки. Поэтому он давал мне в машине деньги и отправлял в бар, чтобы я заказала себе солодовый, а через пару минут входил сам – как будто мы не знакомы. И тогда мы оба получали густой напиток, хотя сомневаюсь, что нам и в самом деле удавалось кого-то обмануть.

Если и было для пяти-шестилетнего ребенка что-то слаще солодового напитка – это возможность притвориться, что не знаешь собственного отца и принять участие в игре для взрослых.

В лифте или каком-нибудь другом общественном месте он всякий раз учил меня отвечать на свои фразочки.

Отец: «Если будешь себя плохо вести, то не попадешь в Рай».

Я: «Папа, я не хочу в Рай, я хочу с тобой!»

Или – его любимое:

Я: «А что потом, пап?»

Отец: «А потом я и говорю этому парню: забирай свои пятьдесят тысяч долларов!»

Когда мне было лет пять, мы зашли в деревенский магазин и я попросила у отца пятицентовую монетку. Он спросил зачем, на что я ответила: «Хочешь – давай, не хочешь – не давай, но не спрашивай, зачем она мне!» Тогда он не только дал мне монетку, но и похвалил. Потом он всем рассказывал эту историю как свидетельство силы моего характера. На самом же деле истинным подарком было то, что он дал этому характеру полную свободу.

В колледже я рассказывала эти истории для смеха, но втайне искренне надеялась, что отец не заявится в общежитие в заляпанном едой костюме на своей запыленной машине, полной коробок и с просевшим под его весом водительским сиденьем. Я радовалась, если в День отца он оказывался слишком далеко и не успевал приехать – ведь он был совсем не похож на остальных отцов. Я представляла, как он откидывается на сиденье, плотно поев, и храпит, или смахивает сентиментальные слезы, когда речь заходит о деньгах, или отпускает жизнерадостно-наивные комментарии вроде «Нет дыма без огня» в ответ на обвинения в антиамериканской деятельности, выдвинутые против двух моих преподавателей, но отчаянно игнорируемые колледжем.

От однокурсников я узнала, что, оказывается, люди могут жить в чистеньких и аккуратненьких домиках не только в кино; что там они ведут спокойную и размеренную жизнь – спят после обеда, работают с девяти до пяти, вовремя оплачивают счета и едят за столом, а не у холодильника.

Как мой отец протестовал против упорядоченной жизни своих родителей-иммигрантов, сбежавших от неопределенности, так и я страдала от неопределенности и, словно моряк на голос сирен, тянулась к спокойной, размеренной жизни.

В годы, последовавшие за окончанием колледжа, отцовское влияние стало еще заметнее в моих решениях, – например, отправиться в Индию, вместо того чтобы найти постоянную работу, – но я по-прежнему отказывалась это признавать. Как и многие дети, я подсознательно тяготела к тому родителю, кому моя помощь была нужнее. Как многие дочери, жила той жизнью, какой не смогла жить моя мать. Как мой отец, я с надеждой смотрела в будущее, видя в нем массу возможностей, но об этом мы никогда не говорили. Нам обоим не хватало времени и места для того, чтобы осознать то, что мы оба наверняка понимали: в нашей маленькой семье мы двое сильнее всего походили друг на друга.

 

Из-за работы и географии мы все реже виделись в последние годы его жизни. Я никогда не говорила, что видела в нем себя, и наоборот. Я никогда не благодарила его за то, что он останавливался на бесчисленных конефермах и ипподромах, а также возле каждого пони и паломино, пасущихся на пастбищах, – и все ради того, чтобы порадовать свою дочь, сходившую с ума по лошадям. Однажды летом он даже купил мне собственного жеребца, но я еще была слишком маленькая, а конь – слишком старым. Сосед-фермер подсказал нам, что делать, и отец помог мне кормить его и ухаживать за ним – до тех пор, пока фермер не сжалился над нами тремя и не забрал лошадь к себе, «на пенсию».

Я так и не поблагодарила отца за то, что он был не таким, как отец моей подруги. Однажды у нее в гостях я стала свидетельницей унизительной сцены: ее отец заявил, что, пока она не доест свой ужин, оставив чистую тарелку, сладкого не получит. Придя домой, решила испытать своего отца. Мы, как обычно, ели в гостиной, безо всякого порядка и церемоний – за столом мы ели только по великим праздникам, – и он спросил, хочу ли я сладкое. Я сказала, что еще не доела ужин. «Ничего страшного, – сказал он, отправляясь на кухню за мороженым. – Иногда хочется чего-то конкретного, а не всего сразу». В тот момент я подумала о том, как сильно его люблю! Он выслушивал все мои стенания по поводу того, что я не хожу в школу, как другие дети. Однако спустя несколько лет после его смерти я осознала, что вместе с этим избежала стереотипных ограничений в отношении девочек. И понимание, что без любящего и внимательного отца моя жизнь сложилась бы совершенно иначе, тоже пришло, когда его уже не было в живых. А когда я увидела женщин, которых привлекали сдержанные, надменные, а иногда и жестокие мужчины, я начала понимать, что, будь у меня такой отец, подобные качества в мужчине казались бы мне неизбежными и даже привычными. Но привычной мне была только доброта.

Для моего отца воспитывать ребенка означало смотреть вместе фильмы, которые нравились ему, даже если они совершенно не подходили для детей; покупать неограниченное количество мороженого; укладывать меня спать, когда я сама этого хотела и когда уставала; и ждать в машине, пока я сама выбираю себе одежду. Продавцы были в шоке, когда видели шести-восьмилетку с деньгами, делавшую собственный выбор, результатом которого было невероятное удовлетворение от покупок вроде красной шляпы «для взрослых», пасхальных туфель с «живыми кроликами» и ковбойской куртки с бахромой.

Я знала лишь то, что моему отцу было хорошо со мной, он всегда интересовался моим мнением и обращался со мной лучше, чем с самим собой. Чего еще желать ребенку?

Став свободным журналистом, я осознала и ценность его умения жить без оглядки на завтрашний день – и даже наслаждаться этим. У него было два предмета для гордости: он никогда не носил шляпы и не имел работы – то есть у него никогда не было начальства. Я чувствовала себя папиной дочкой, даже когда искала работу редактора на полставки, чтобы было чем платить за квартиру. Эту работу можно было делать из дома, но, когда однажды мне сказали, что нужно будет приезжать в офис на пару дней в неделю, я ушла оттуда. Выйдя, купила рожок мороженого и пошла по залитым солнцем улицам Манхэттена. Отец поступил бы так же – кроме пешей прогулки.

Говорят, самым точным показателем нашего мироощущения является то, видим ли мы мир дружелюбным или враждебным.

Каждый человек становится пророчеством, которое сам и осуществляет. Моя мать совершила чудо, создав добрый мир для меня и сестры, хотя сама она выросла во враждебном. Однако ее сломленный дух не мог справиться с тьмой – она прокрадывалась внутрь, и в те годы, что мы жили вместе, я впитала в себя эту тьму. С отцом мы провели гораздо меньше времени, но его вера в то, что мир дружелюбен, стала противовесом материнским страхам. И это он вручил мне этот дар. Он впустил свет.

С течением лет после его смерти отец стал казаться мне настолько неправдоподобным, что я порой и сама задавалась вопросом – уж не выдумала ли я его? Моя мама умерла спокойно, в свой восемьдесят второй день рождения, от проблем с сердцем. О ней я написала длинное эссе под названием «Неспетая песня Рут». Я оплакивала жизнь, которой она не могла насладиться сполна. При этом жизнь, которую выбрал для себя мой отец, была менее понятной. Моя сестра была единственным свидетелем, но она ушла из дома в семнадцать. Отцовские друзья были разбросаны по разным уголкам страны, и я их совсем не знала.

Когда я совершенно неожиданно получила два письма о нем, лет мне было больше, чем ему, когда он умер. А сами авторы этих писем знали моего отца, когда еще были мальчишками.

Первое письмо было от Джона Гровера – врача-акушера, который к тому моменту был уже на пенсии. В старшей школе он подрабатывал на летних каникулах, играя на тромбоне в местной группе в «Океанском пирсе». Однажды ночью лидер группы забрал все заработанные наличные деньги, спрыгнул с пирса и уплыл, оставив Гровера и еще одного члена группы не у дел.

«Ваш отец спас нас тем летом, дав нам крышу над головой и денег на еду, – писал Гровер. – Взамен мы стали ночными «стражами» пирса. Спали на матрасе, постелив его прямо на танцпол, под звездами… а еще он нашел для нас подработку на день, на местном заводе по производству бетонных панелей… Кроме того, я был третьим тромбонистом в нескольких проезжих группах и так заработал еще немного деньжат».

В то лето Гровер с другом устроились музыкантами в бродячий цирк, а потом вернулись домой, оканчивать школу.

Уже семидесятилетний Гровер писал:

«Я никогда не забуду, с какой готовностью ваш отец помог двум бездомным, несчастным мальчишкам из Западной Вирджинии… Любопытно, что и я в конце концов стал заниматься деятельностью, связанной с защитой женщин и их прав. Большую часть своей профессиональной карьеры я посвятил попыткам обеспечить более человеческие условия содержания в клиниках женщин в период беременности и родов. И еще я непосредственно участвовал в движениях за контроль рождаемости и легализацию абортов в штате Массачусетс в 1960-х годах».

Наконец у меня появился свидетель доброты моего отца! И хотя сам он предпочитал игнорировать несправедливые правила, а не менять их, неудивительно, что молодой человек, которому он когда-то помог, повзрослев, сам стал помогать другим. Отец умел чувствовать людей. Ведь и его собственная судьба нередко зависела, выражаясь бессмертными словами Теннесси Уильямса, «от доброты незнакомцев».

Спустя еще несколько лет я получила письмо с Гавайев от другого врача. Доктор Ларри Пиблз вырос в Лос-Анджелесе, а его покойный отец – тоже врач – был лучшим другом моего отца. Ларри написал мне потому, что только что вернулся из отпуска, проведенного в Латинской Америке, где купил несколько драгоценных камней, и внезапно вспомнил моего отца. Он захотел поделиться этим воспоминанием, раскрыв неизвестную мне прежде сторону его жизни.

«Для меня Лео был старшим товарищем. Когда он умер, ему было за шестьдесят, а мне – пятнадцать. Мой отец, Уильям Пиблз, был его лучшим другом. Я никогда не видел отца счастливее, чем в компании с Лео. Я знал, что по сравнению с ним еще совсем мальчишка, но само знакомство с вашим отцом было для меня честью. Он со всеми обращался как с равными, никогда не был надменным или высокомерным. И еще он был добрым, а главное – веселым, и в запасе у него всегда была интересная история.

Мой отец придавал себе важный вид, но, по сути, он так и остался сыном фермера из Гранд-Прери, что в провинции Альберта. В четырнадцать лет он убежал из дома, от отца, который над ним издевался, и его воспитала улица.

Думаю, им с Лео – который вечно что-то продавал – обоим нравилось путешествовать. Нравилось это ощущение обостренности всех органов чувств, которое появляется, когда постоянно находишься в незнакомой обстановке – в любое время дня и ночи. Кажется, это называется «уличное чутье». Когда у отца появлялись деньги, он их тратил – и Лео ему помогал. Они постоянно продумывали стратегии зарабатывания денег. Их мантрой было «Никогда не работай на дядю». Это была игра, а жизнь – игровое поле.

Отец был врачом, и они строили свои планы между приемами и после окончания рабочего дня. Я по субботам якобы ходил на работу: раскладывал таблетки по коробочкам, клеил на них этикетки или проявлял рентгеновские снимки. Иногда приходилось ассистировать на несложных операциях. Когда приходил Лео – почти все время проводил с ним, в приемной отцовского кабинета с собственным входом.

Лео был большим человеком. Во всех смыслах: его вес был больше 130 килограммов. Разговор наш начинался всегда одинаково: я называл его «мистер Стайнем», а он морщился и говорил: «Зови меня Лео». Не «дядя Лео» или еще как-нибудь, а просто Лео. Именно так я понял, что мы – друзья.

Приглашая меня сесть, он всегда похлопывал по сиденью дивана рядом с собой и хитро оглядывал комнату. То, что происходило дальше, было не для посторонних глаз. Он принимался шарить по карманам своего пальто и в конце концов выуживал из них драгоценные камни. Бриллианты, рубины, сапфиры. Крупные и мелкие. Они были без коробок и без какой-либо обертки. Даже без оправы – просто лежали кучкой у него в карманах. Он их любил, и я тоже. Мы внимательно их разглядывали, обсуждали, а часто просто молча любовались ими. У нас обоих было много времени… Но неизменно вслед за этим он доставал из другого кармана свернутые в трубочку деньги и спрашивал, не нужно ли мне. Но мне почему-то никогда не было нужно.

Мне невдомек было, зачем он таскает с собой все эти деньги и камни. Все это было очень загадочно и опасно.

Больше всего я любил ходить на обед через дорогу – в «Радарную комнату». Снаружи она была выкрашена черной краской, а над дверью висела одинокая неоновая табличка, почти незаметная днем, но по вечерам загорающаяся великолепным зеленым светом. Слово «радар» было написано в правильном и обратном направлении, и в темноте буквы мигали. Внутри тоже все было черное с красным – кожаные барные стулья, столики и большое зеркало за баром. Мы садились за любимый папин столик в темноте. Я всегда заказывал чизбургер, а папа выпивал за обедом один мартини. Лео же ел, но никогда не пил.

Ради забавы Лео с отцом заключали пари с посетителями, что я назову любую кость и мышцу человеческого тела. Когда мне было восемь, этот трюк проходил, но потом, когда я забывал какое-то название, то просто говорил «грудино-ключично-сосцевидная мышца» – и потрясенный посетитель отдавал проспоренные деньги. Но я-то знал, что дома отец обязательно спросит у меня правильный ответ. Лео было все равно, прав я или нет, – нам было просто весело. Он вообще не заморачивался. Я хотел быть похожим на Лео.

Однажды летним утром отец сказал мне, что Лео не приедет, потому что попал в серьезную аварию. Мы поехали в округ Ориндж, где он лежал в больнице, в отделении интенсивной терапии. Отец поговорил с персоналом, и нас пропустили к Лео. Он дышал кислородом через прозрачную маску, его могучее тело было до пояса укрыто простыней, футболки на нем не было. Тогда я впервые увидел его без всегдашнего серого костюма. Он тяжело дышал, по-видимому, изо всех сил, и обильно потел. Вся верхняя часть тела была в ссадинах и ушибах. Но, хотя ему было тяжело, он был спокоен. Думаю, его накачали морфином, и все же мы смогли поговорить с ним. Мы сказали, что приедем к нему завтра утром. Семья уже едет, сказали нам. Жаль, что я не помню всего, что было тогда сказано. Но, наверное, это и не важно. Главное – он знал, что не одинок.

Прежде чем сесть в машину, отец спокойно сказал мне, что Лео не переживет эту ночь. А я уже планировал завтрашний приезд и очень на него разозлился. Мне и так было нелегко, и я вовсе не чувствовал себя храбрым солдатом. Но я знал, что отец прав. Летнее утро вселяло в меня оптимизм – но теперь я получил порцию реализма. Быть может, и во мне начало развиваться уличное чутье?

После смерти Лео отец проработал еще год. Потом у него случилась неприятность, он ненадолго попал в тюрьму, после чего ушел на пенсию… Сам я работал почти тридцать лет. Стал заведующим отделением хирургии и часто, особенно когда вижу драгоценные камни, вспоминаю своего друга Лео.

 

Интересно, если думать о том, кого любишь, можно стать хоть чуточку похожим на него? Мне нравится эта мысль».

Я написала милому доктору Пиблзу (который в память об отце просил называть его Ларри) ответное письмо и сердечно поблагодарила его. Я наконец узнала, что перед смертью рядом с отцом было двое близких ему людей. Когда я объяснила ему, что опоздала (он этого не знал), он ответил, что спустя несколько лет он и сам опоздал на встречу с отцом в его последний час. И еще, по его словам, отец «похоже, принял свою судьбу – как человек, проделавший славный путь».

Мы оба понимали, что утешаем друг друга.

Если верно то, что каждому из нас суждено пройти полный цикл развития человеческих качеств, значит, нужно следовать в том направлении, где мы еще не были.

Horreur du domicile — «боязнь оседлости», – от которой страдал мой отец, настолько распространена среди мужчин, что еще Бодлер назвал ее «La Grande Maladie» («Великий недуг»). Отец вырос в квартире, где за стол садились по расписанию, а единственным звуком было тиканье часов на камине. Психолог Роберт Зейденберг, работавший с женщинами из подобных семей, где ничего не происходит, назвал подобное явление «травмой бессобытийности». Думаю, мой отец тоже перенес ее в детстве. Вот почему во взрослой жизни его маятник качнулся в противоположную сторону.

Разумеется, немалую роль в этом сыграла и его «донкихотская» натура, а также природный оптимизм и тяга к излишествам. И все же я сомневаюсь, что он избрал бы для себя столь рискованный образ жизни, если бы не попытка убежать от рутины и однообразия.

Моя мама по натуре тоже была искательницей приключений. Ее поведение было своего рода бунтом против собственной матери, которая считала, что для того, чтобы две ее дочери прилично себя вели, нужно внушить им чувство вины. И еще – это был бунт против церкви, настолько строгой, что она запрещала даже танцы. Мама рассказывала, как переодевалась в отцовский костюм, чтобы играть в баскетбол в то время, когда среди девочек это было не принято, и раньше всех в своем квартале научилась водить машину. Потом она заработала себе на обучение в университете, занимаясь вышивкой для магазина дорогого постельного белья и обучая детей счету. В студенческом общежитии она познакомилась с моим безбашенным отцом – парнем из состоятельной еврейской семьи. С ним ей было весело, и он был мечтателем – полной противоположностью ее строгой, не умеющей прощать матери и отца-железнодорожника, которого вечно не было дома. Она полюбила отца за беззаботность, а взамен получила одни только тревоги и волнения.

И мать, и отец заплатили высокую цену за то, что бросили вызов правилам. Но отец хотя бы сам выбрал свой путь. Он так и не осуществил мечты, но мама не смогла сделать и нескольких шагов на пути к исполнению своих.

В глубине души я знаю, что, если бы меня поставили перед выбором между постоянством и переменами, домом и дорогой, между оседлостью и кочевничеством, – я бы тоже выбрала дорогу.

Иногда я гадаю про себя, не проезжаю ли по тем же улицам и дорогам, по которым когда-то ездил мой отец. Быть может, его дух незримо присутствует в тех же городах, что я встречаю на своем пути, и в придорожных закусочных, или в черных лентах шоссе, поблескивающих после ночного дождя, словно мы – образы на выцветших от времени фотографиях.

Мы такие разные, но во многом так похожи.

С партнером по выступлениям Флоринс Кеннеди на студенческом мероприятии в 1970-х. Из личного архива Глории Стайнем