Kitabı oxu: «Мои друзья»
MY FRIENDS by HISHAM MATAR
Copyright © 2024 by Hisham Matar
Все права защищены. Любое воспроизведение, полное или частичное, в том числе на интернет-ресурсах, а также запись в электронной форме для частного или публичного использования возможны только с разрешения владельца авторских прав.
Книга издана при содействии литературного агентства RCW
Перевод с английского Марии Александровой
Редактор Игорь Алюков
© Мария Александрова, перевод, 2025
© Андрей Бондаренко, оформление, макет, 2025
© «Фантом Пресс», издание, 2025
* * *
Моей покойной подруге и издательнице Сьюзан Камил, которая поверила в эту книгу задолго до того, как было написано хоть слово, и память о которой помогла мне ее написать
1
Разумеется, невозможно знать наверняка, что таится в чужой душе, не говоря уже о своей собственной или душах тех, кого хорошо знаешь, – возможно, особенно тех, кого знаешь лучше всего, – но, стоя здесь, на верхнем уровне вокзала Кингс-Кросс, откуда я могу наблюдать за своим старым другом Хосамом Зова, идущим через вестибюль, я словно вижу его насквозь, понимаю его точнее, чем когда-либо прежде, как будто все это время, все два десятилетия, что мы знаем друг друга, наша дружба была наброском, эскизом, а теперь, по иронии судьбы, сразу после того как мы распрощались, его портрет предстал наконец завершенным. Возможно, это и есть естественный порядок вещей – когда дружба подходит к необъяснимому концу, или постепенно угасает, или просто растворяется без следа, то изменения, которые мы переживаем в этот момент, кажутся неизбежными – судьбой, которая все это время надвигалась, как некто, приближающийся издалека, кого узнаёшь, только когда встречи уж не избежать. Никто на свете не был ближе моему сердцу. И я точно знаю, глядя, как он идет к своему поезду до Парижа – города, где мы впервые встретились давным-давно и самым невероятным образом, – я убежден, что там, где смыкаются ребра в грудной клетке, он несет невидимое бремя, которое я, кажется, могу различить даже издалека.
Когда он еще жил в Лондоне, не проходило и недели, чтобы мы не отправились на прогулку по парку или вдоль реки. Порой мы спорили, обычно по поводу запутанного литературного вопроса, и эти споры, как, вероятно, любые споры, маскировали более глубокие разногласия. Иногда я – к собственному сожалению, поскольку этот жест всегда меня раздражал – постукивал пальцем по его груди и на неуловимое мгновение прижимал ладонь, как будто удерживая там нечто, что якобы вложил, и вновь замечал отчетливый абрис его ребер и то, как странно выпирали его кости, словно в постоянном ожидании нападения.
Он не знает, что я до сих пор тут. Думает, я ушел, поспешил на званый ужин, куда, как сам сказал, уже опаздывал. Не знаю, зачем я соврал.
– С кем ты ужинаешь? – спросил он.
– Ты не знаешь.
Он посмотрел на меня, как будто наши пути уже разошлись и настоящее стало прошлым, я стоял на берегу, а он – на борту судна, отплывающего в будущее.
Эта ноша в груди, видел я, чуть отклонила назад его плечи, вынуждая слегка выпятить бедра, компенсируя наклон и удерживая от падения лицом вперед при малейшем толчке. Издалека он и впрямь выглядел человеком, одержимым действием, устремленным вперед, полным решимости вступить в новую жизнь.
Годы, прошедшие с 2011-го, с Ливийской революции и всего, что за ней последовало – бесчисленные неудачи и упущенные возможности, похищения и убийства, гражданская война, целые города, что сровняли с землей, правление боевиков, – изменили Хосама. Свидетельством тому не только осанка, но и множество мелочей: легкая дрожь в руках, заметная всякий раз, как он подносил сигарету ко рту, недоверие в глазах, постоянная настороженность и лицо, словно пейзаж перед непогодой.
Вскоре после начала революции Хосам вернулся домой и – вероятно, это закономерно – мы отдалились друг от друга. Он изредка наезжал в Лондон, общались мы непринужденно, но как-то менее искренне. Уверен, он тоже заметил перемены. Иногда он останавливался у меня, ночевал на диване в моей студии, в одной комнате со мной, и мы могли долго разговаривать в темноте, пока один из нас не засыпал. Однако чаще он снимал номер в маленьком отеле в Паддингтоне. Мы встречались там, и этот район, расположенный вокруг вокзала, который отбрасывает на все окрестные улицы тень мимолетности, временности, заставлял нас обоих чувствовать себя просто приезжими и усугублял ощущение, что наша дружба стала лишь подобием того, чем была раньше, когда Хосам жил здесь и мы делились друг с другом этим городом, как честные работяги делятся инструментами. Но сейчас, разговаривая, Хосам часто смотрел в сторону, и казалось, что он думает вслух или беседует сам с собой. А я, рассказывая ему о чем-нибудь, замечал, как чуть подаюсь вперед, и улавливал в своем голосе почти сварливые нотки, как будто пытался убедить его в сомнительном предложении. Именно те, кто хотел бы никогда не расставаться, наиболее склонны к неискренности и нуждаются в ней более всего.
2
Хосам вчера вечером приехал из Бенгази. Мы засиделись за разговорами до рассвета. Он уснул на диване и проспал полдня. Нам нужно было спешить на вокзал Сент-Панкрас, откуда уходил его поезд до Парижа, где Хосам задержится на пару дней, а потом полетит в Сан-Франциско. Лондон – это место, где он жил когда-то. Я должен с тобой повидаться, – было в сообщении, отправленном из Бенгази, – прежде чем уеду жить долго и счастливо до конца дней. А двадцать один год назад, когда Хосам был достаточно молод, чтобы поддерживать иллюзию самосозидания, промежуточным этапом жизни для него стал Париж. Хочу увидеть его еще один, последний раз. Это он заявил вчера, едва войдя в мою квартиру.
Я поехал забрать его из аэропорта, и всю дорогу в метро от Хитроу до Шепердс-Буш1 он только и говорил по-английски о своей новой жизни в Америке. И ни слова про последние пять лет, что он провел в Ливии, хотя только об этом я и надеялся услышать.
– Безумие, конечно. Я растерян и удивлен не меньше тебя. В смысле, планировать поселиться навсегда в стране, где никогда прежде не бывал, в доме, который никогда не видел, который мой отец спонтанно купил во время деловой поездки еще в молодости, задолго до моего рождения. И вот теперь я собираюсь растить своего ребенка там, в Америке. – После короткой паузы, в течение которой поезд прогрохотал по тоннелю, он добавил: – Бедняга, – имея в виду своего покойного отца.
Сменялись станции, двери открывались и закрывались, выпуская пассажиров и впуская новых, а он рассказывал мне то, что уже говорил раньше, – как его отец влюбился в Северную Калифорнию.
– Он собирался ездить туда каждое лето, а потом ему запретили путешествовать вообще, на всю оставшуюся жизнь.
Тут он рассмеялся, и я почувствовал себя обязанным поддержать.
Через проход от нас сидело молодое семейство. Мужчина – красивый темнокожий, с дерзкой искоркой в глазах. Женщина – белая блондинка – полушепотом разговаривала с сыном. Мальчик на вид лет девяти, с шапкой курчавых волос, отливающих коричневым и золотистым, от которых голова его казалась вдвое больше. Мать время от времени запускала в них пальцы. Он стоял, глядя на нас, мальчик, держась за колени родителей. Покачнулся, когда поезд тронулся. Было в этих людях что-то неуловимо демонстративное. Осознание, что они красивая семья. Все трое не сводили с нас глаз, словно настраиваясь на то, что говорил Хосам. Он часто производил на людей такой эффект.
– Только представь, – продолжал он. – Ни с того ни с сего купить вдруг дом и прожить всю оставшуюся жизнь, не имея возможности даже увидеть его. Даже в самые тяжелые времена он отказывался его сдавать. Пока Пойнт-Рейес – ближайший городок – не стал аллегорией, олицетворением утраченного и невозможного, моей семейной Атлантидой.
Мы выехали из-под земли, и вагон заполнился светом. Прекрасное семейство глазело на виды, открывающиеся за окном позади нас.
Отправив все свое имущество в Калифорнию, Хосам путешествовал налегке. Я узнал старый чемодан. Маленький, синий и потрепанный. Тот же самый, с которым он вернулся из Парижа и с которым ездил потом, когда отправлялся с Клэр, своей подружкой, поплавать в реке Дарт в Девоне – они оба любили так развлекаться время от времени. Увидев знакомый предмет, я затосковал по тем временам, когда Хосам жил в Лондоне и довольно долго в квартире прямо подо мной, которая занимала весь первый этаж таунхауса, к ней еще прилагался запущенный садик на заднем дворе. Моя спальня располагалась прямо над их гостиной, и много ночей я засыпал под тихое бормотание его с Клэр голосов.
Все сложилось естественным образом. Хосам вернулся в Лондон, а квартира освободилась. Сначала он колебался, и я понимал, что не надо его подталкивать. Низкая арендная плата решила дело. Чуть позже к нему переехала Клэр. Ирландка, нежная, умная, и в ней чувствовалась твердость, которая ясно давала понять, что не стоит за нее переживать, что последнее, в чем она нуждается, – ваше беспокойство за нее. Помню, как-то мы ждали ее в кафе и она опаздывала. Хосам бесконечно проверял свой телефон. Я подумал, не волнуется ли он. «Волнуюсь? – откровенно озадаченно переспросил он. – Я никогда не волнуюсь за Клэр». Они познакомились в дублинском Тринити-колледже, где Хосам изучал английский язык, а Клэр – историю. Она любила напоминать нам, что она здесь тоже в изгнании.
– Однако должен тебе признаться, – продолжал Хосам, чуть тише и придвинувшись поближе, но все так же по-английски, – эти последние несколько недель, пока мы паковали вещи и готовились к переезду, мой старик, помилуй Господи его душу, не выходил у меня из головы. Понимаю, это звучит безумием, но я уверен, что он знал, что этот момент придет, что его черная овца – сын, которому, как он говорил матери, суждены либо великие свершения, либо полный крах, – однажды плюнет на все и уедет в Америку – страну, откуда никогда не возвращаются.
Мы вышли на нашей станции, и, шагая к дому, где он некогда жил, Хосам отмечал изменения, случившиеся со времени его прошлого приезда: старая пекарня уступила место супермаркету, попытки реконструкции Шепердс-Буш-Грин – большого треугольника травы, вокруг которого всегда было оживленное дорожное движение.
Он притих, когда мы добрались до знакомой улицы с рядами домов по обе стороны. Я, как всегда, не копался с ключами и за все годы, что тут прожил, ни разу не забывал ключи дома, не терял ни их, ни бумажника. Неизменные привычные детали – почта, разбросанная по выцветшему ковру, свет, который гаснет еще прежде, чем вы доберетесь до верхней площадки.
– Но Париж, – вдруг сказал он, пока мы поднимались по лестнице. – Это чистая ностальгия.
Хосам поставил чемодан в кухне и пошел прямиком в ванную, оставив дверь широко открытой. Намылил руки и лицо, продолжая рассказывать про свои планы – как он хотел бы пройтись по знакомым улицам, навестить сад Сен-Венсан, куда он однажды водил меня. По мере того как вечерело, лицо его менялось. Сидя в моей кухне с маленьким чемоданом у ног, он будто бы сидел не просто поставив рядом свое имущество, но и отложив в сторону собственное сердце, превозмогая расстояние между Ливией и Америкой, между своей прошлой жизнью и будущей. Возможно, сейчас, когда он оказался в Лондоне, где-то на полпути, и услышал себя, рассказывая мне о своих планах, и, несомненно, почувствовал отсутствие восторга с моей стороны, ему внезапно открылась истинная природа того, что он затеял: иллюзия, будто можно уехать в Америку, как на другую планету, и никакие призраки прошлого не последуют за ним. Было очевидно, что этот тур по двум его бывшим городам отчасти объяснялся сожалением о прошедшей жизни, которая приносила много радости, пока все не переменилось, пока ливийский ветер, гнавший нас на север, не повернул вспять, чтобы унести своих детей домой.
– Мы на волне, – сказал он тогда, в мятежные бурные дни Арабской весны, когда пытался убедить меня вернуться вместе с ним в Бенгази. – В ней и на ней. Глупо думать, что мы свободны от истории, это все равно что не зависеть от гравитации.
3
Той ночью я почти не спал. Хосам встал поздно, проглотил свой кофе, и мы вышли из квартиры, не прибрав за собой, как будто в любой момент могли вернуться и вновь завалиться спать.
На 94-м автобусе мы доехали до Мраморной арки2, там пересели на 30-й. Устроились наверху, он у окна, глядя на улицу, а я – наблюдая за ним. Я размышлял обо всех коллизиях, случившихся с ним с тех пор, как уехал отсюда. Спустя более чем тридцать лет отсутствия Хосам наконец вернулся домой повидаться с семьей. Влюбился там в свою кузину Малак, которая, как он рассказывал в письме, «кажется, моя судьба». Присоединился к революционному движению и с автоматом в руках участвовал в нескольких ключевых сражениях, пока не дошел до Сирта, родного города диктатора. Здесь он с группой уставших, измученных бойцов принял участие в решающем столкновении с силами режима. После авиаудара они выследили главный приз: Муаммара Каддафи, Полковника собственной персоной, – или, как описал его Хосам в письме ко мне всего несколько часов спустя, в два часа ночи по его времени, «корень наших бед», – прятавшегося в дренажной трубе в песках. «Он еле держался на ногах, – продолжал описание Хосам. – Как старый немощный дядюшка. И разве не этим он был для нас – не столько политиком, сколько спятившим родственником?»
Я прочел письмо сразу же, как оно пришло, примерно в три часа ночи по моему времени. В те дни мне редко удавалось заснуть. Я представлял, как Хосам сидит в чужой комнате в Мисрате3, представлял, как экран телефона подсвечивает его лицо голубым. Мисрата в 150 милях к северо-западу от Сирта – туда, как написал Хосам, они вместе с остальными бойцами приволокли труп диктатора.
Несколько дней спустя, когда Хосам вернулся к семье в Бенгази, он прислал сообщение:
ПОМНИШЬ ФАЭТОНА?
ОН БЫЛ ОДЕРЖИМ ИДЕЕЙ ДОКАЗАТЬ, ЧТО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЯВЛЯЕТСЯ СЫНОМ СВОЕГО ОТЦА. «ТУТ УВИДАЛ ФАЭТОН СО ВСЕХ СТОРОН ЗАПЫЛАВШИЙ/МИР… ЛИВИЯ СТАЛА СУХА, – ВСЯ ЗНОЕМ ПОХИЩЕНА ВЛАГА»4. ЕСЛИ ВЕРИТЬ ОВИДИЮ, НАША СТРАНА СГОРЕЛА ИЗ-ЗА СВАРЫ МЕЖДУ ОТЦОМ И СЫНОМ.
В ЭТИ ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ НЕПРЕРЫВНЫХ БОЕВ, БЕССОННЫХ НОЧЕЙ, ВЕЧНО В ПУТИ, Я ЧАСТО ЗАДУМЫВАЛСЯ ОБ ЭТОЙ ИСТОРИИ.
ЧТОБЫ В ИТОГЕ НАЙТИ ЕГО, НАШЕГО СПЯТИВШЕГО ОТЦА, СПРЯТАВШЕГОСЯ В ДРЕНАЖНОЙ ТРУБЕ В ТЕХ САМЫХ ДИКИХ ПЕСКАХ.
Вскоре после этих событий Хосам женился на Малак. У супругов родился ребенок. Хосам работал в новом министерстве культуры, а когда все посыпалось и многочисленные группировки, боровшиеся за власть, обратили оружие друг против друга, он отошел от публичной деятельности, и в какой-то момент, пять лет спустя после его возвращения в Ливию, они с Малак решили эмигрировать в Америку, вместе с Анжеликой, своей четырехлетней дочерью.
4
Едва приземлившись в Сан-Франциско, я уже влюбилась, – написала Малак Хосаму вчера вечером, когда мы с ним собирались ужинать. Он прочел мне сообщение целиком, а потом добавил, скорее себе самому, глядя в телефон:
– Там сейчас полдень. Интересно, что у них будет на обед?
Уже через три дня они встретятся и поедут на север, два часа до Пойнт-Рейес. Все уже готово.
– Я никогда не был в Америке, – напомнил он мне, когда мы ехали в автобусе. – Но эти последние недели мысленно разглядываю ее. Северная Калифорния. Кипарисы я знаю. Но чем пахнет секвойя?
Чуть позже, когда автобус свернул на Марилебон-роуд, он спросил:
– Думаешь, это хорошая мысль? Америка – в смысле, поселиться там?
Я хотел промолчать, изобразить равнодушие, отчасти по доброте, а отчасти из мести за те времена, когда он указывал мне, что я должен делать, как должен вести «более полную и активную жизнь», так он однажды выразился, и вернуться в Ливию.
– Это хорошее место, чтобы растить ребенка, – сказал я наконец, хотя понятия не имел, правда ли Америка хорошее место для детей и на что вообще теоретически может быть похоже такое место, из каких элементов оно может состоять и какими свойствами обладать. – Особенно Калифорния, – продолжал я. – Солнечный штат.
Хосам рассмеялся.
– Да бога ради, – усмехнулся он. – Не вздумай отправиться во Флориду, рассчитывая найти меня там. Ты же навестишь нас, правда? В смысле, я знаю, у тебя пунктик насчет полетов.
Я летал самолетом единственный раз в жизни, из Бенгази в Лондон, и это было в сентябре 1983 года. В 2011-м, вскоре после Революции 17 февраля, думая о возвращении домой, я планировал поездку по суше. Хосам сказал, что поедет со мной. «Чтобы одновременно ступить на родную землю». Путешествие заняло бы три дня – несколько поездов и паром до Сицилии, потом до Мальты, а оттуда катер на воздушной подушке, который добирается до Триполи за пару часов. Я мысленно представлял все это и видел, как приближается родной берег и ветер шумит у нас в ушах, так что трудно расслышать, что мы говорим.
– Точно, – согласился я. – Солнечный штат – это Флорида. Я рад буду навестить тебя в Калифорнии.
Он, кажется, поверил.
– Кто знает, – с деланым воодушевлением продолжал он. – Может, тебе так понравится, что захочешь остаться. Билет в один конец. Мы снова станем соседями. И у Анжелики будет дядюшка рядом.
Я представил, как сажусь в самолет, с таблетками снотворного в кармане.
На вокзал Сент-Панкрас мы прибыли загодя. Я предложил посидеть в кафе в мезонине вокзала Кингс-Кросс.
– Не так шумно, – объяснил я.
На самом деле я хотел, чтобы вокруг были те, кто регулярно ездит поездом, – люди, возвращающиеся домой с работы или уезжающие на выходные, они как-то поспокойнее и выражают свои восторги более сдержанно. Регулярно посещая Британскую библиотеку, расположенную по соседству, я заходил сюда, перед тем как возвращаться домой, в это самое кафе, чтобы поглазеть на этот человеческий театр, который вдобавок становился еще более захватывающим, когда кто-то вдруг бежал с объятиями навстречу другому или утирал слезы, направляясь к поезду.
Мы заказали кофе и сели не лицом друг к другу, а по одну сторону маленького круглого столика, как два старикана, созерцающие окружающий мир или ожидающие, что Мустафа, третий из нашего треугольника, чудесным образом появится и присоединится к нам. Но Мустафа вернулся в Ливию и маловероятно, что когда-нибудь ее покинет. Два ближайших моих друга разъехались в противоположные стороны: Мустафа – обратно в прошлое, а Хосам – в будущее.
Я подозревал, что Хосам тоже, с этим своим маленьким чемоданчиком рядом, чувствовал, что напрасно тянет время, стремясь поскорее покончить с этим моментом и отправиться в путешествие. Мы выпили свои эспрессо и обнялись – возможно, подумал я, в последний раз.
Мы познакомились в 1995-м, когда ему было тридцать пять, а мне двадцать девять, и хотя мы знали друг друга уже двадцать один год, я удивился, услышав, как он прошептал: «Мой единственный настоящий друг», выпалив эти слова стремительно и с глубоким чувством, как будто это было вынужденное признание, как будто в тот момент и вопреки общим законам беседы речь предшествовала мысли и он – точно так же, как и я – впервые осознал смысл этих слов и – возможно, как и я – заметил одновременно радостный и скорбный след, который они оставили за собой, не только потому что прозвучали в миг нашего расставания, но и потому что придали еще более тоскливый оттенок иллюзорному свойству нашей дружбы, отмеченной огромной привязанностью и преданностью, но заодно и равнодушием, и подозрительностью, могучей природной связью и вместе с тем бездонной, невообразимой немотой, которая всегда, даже когда мы находились бок о бок, казалась не совсем преодолимой. Я, несомненно, в равной степени несу ответственность за эту дистанцию между нами, но все же мысленно продолжаю обвинять его, убежденный, что именно он предпочитал замкнуться в себе. Я ощущал его отчужденность даже в самые бурные времена. Но сейчас эти слова стали окончательным вердиктом.
Потом, прямо перед тем как уйти, он сказал:
– Останься здесь, – полагаю, имея в виду, что мне не нужно идти за ним следом.
Но то, как он произнес эти два слова, напомнило мне о том времени, когда Хосам вернулся в Ливию, а я отказался поехать с ним, не желая или не имея возможности вернуться домой, Халед Нерешительный, как они с Мустафой повадились называть меня в безумные и страстные дни революции, когда два моих единственных ливийских друга превратились в энергичных людей действия.
– Останься здесь, – повторил он, и на этот раз прозвучало похоже на просьбу, будто на самом деле он говорил: дай слово, что ты всегда будешь здесь.
И вот я стою на Кингс-Кросс, глядя, как Хосам идет через запруженный людьми зал со столь безразличным видом, что, столкнувшись вдруг с кем-то, он запросто пройдет сквозь него.
Иди за ним, говорю я себе.
И остаюсь на месте, кутаясь в это пальто и эту минуту, пока время коконом сворачивается вокруг меня. Весь век нашей дружбы заключен в этом мгновении.
Лондон – город, который я пытаюсь сделать своим домом последние три десятилетия, – мыслит конкретно. Он обожает классификации. Линия, отделяющая проезжую часть от тротуара, одного человека от другого, здесь притворяется столь же незыблемой, как научный факт. Даже теням отведено их место, а Лондон – это город теней, город, созданный для теней, для людей вроде меня, которые могут прожить здесь всю жизнь и все равно оставаться невидимыми, словно привидения. Я вижу его свет и камень, его сжатые кулаки и праздные газоны, его голодные рты и акры невыразимых тайн, мышцы, напрягающиеся вокруг меня. Из его крепкой хватки я провожаю взглядом старого друга, смотрю, как расстояние между нами увеличивается.
Давай, беги за ним.
Или мчись прямиком к билетной кассе и удиви его уже в поезде.
Или сядь в другой вагон и несколько часов спустя, когда въедете в Париж, набери его и скажи, что сел в следующий поезд, и назначь встречу в старом кафе на углу площади Одеон, где вы провели несколько вечеров двадцать один год назад, когда впервые встретились, где постепенно узнавали друг друга. Расстаньтесь там, где все началось.
Но я стою где стою, окно мое закрыто, и мое одиночество подступает все ближе, как здание, возвышающееся над головой. Оно прижимается своим холодным камнем к моей спине. Хосам теперь лишь крошечная точка в море голов. Может, если я кинусь следом, то обрету свободу. Или потеряюсь и сорвусь с якоря. Нужно очень много тренироваться, чтобы научиться жить.
Иди, слышу я приказ и на этот раз бегу. Я уже на лестнице, перепрыгиваю через три ступеньки за раз, пугая окружающих пассажиров, уезжающих и приезжающих из разных мест, которые останутся для них доступными. Петляя в толпе, я удивляюсь, как быстро сумел преодолеть расстояние между нами. Вот же он, его беззащитная спина так близко, что если потянуться, можно положить ладонь ему на плечо. Я чуть отстаю, следуя за ним к выходу с вокзала. Он останавливается на светофоре, дожидаясь, когда можно будет перейти дорогу к Сент-Панкрас. Если он сейчас обернется, как я буду объясняться? Но когда это я чувствовал необходимость объясняться перед ним? Неважно, он все равно уже почти ушел, почти где-то в другом месте, околдованный планами, которые выдумал для себя, «чтобы наконец заняться частностями», как он сформулировал вчера вечером, когда мы ужинали у меня на кухне, сидя за маленьким столом у окна, выходящего на то, что раньше было его садом и садиками его соседей. Я улыбнулся ему, подбадривая, и улыбка получилась еще легче, когда он показал мне в телефоне фотографию своей дочери. Нур – но он зовет ее Анжелика. Девчушка выглядела маленькой и решительной, не столько потому что мир принадлежал ей, но потому что она, по какому-то магическому стечению обстоятельств, сама стала миром. Хосам рассмеялся и обнял меня.
– Почему Анжелика? – спросил я наобум.
– А почему нет? – ответил он, сияя от гордости.
– И вправду, почему бы и нет, – согласился я.
Загорелся зеленый, и я двинулся следом за ним на Сент-Панкрас. Пока он приближается к билетным кассам, я держусь на порядочном расстоянии. Хосам проходит через турникет и, прямо перед тем как скрыться за углом, оборачивается. Кажется, он не видит меня и продолжает свой путь. Или, возможно, он меня увидел, и сумрак в его глазах – это тот сумрак, что все мы прячем глубоко внутри себя, связанный с теми, кого любим.
Я иду к табло отправления. Вдруг его поезд задерживается или даже отменен. После нескольких объявлений, призывающих пассажиров на посадку, проходит добрая минута. Я представляю, как он входит в вагон, двери за ним закрываются и тяжелый состав трогается с места.
