Pulsuz

Увидеть птицу коростель

Mesaj mə
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Олег пошел к себе в комнату и сел за письменный стол. Бабушка громыхала чем-то на кухне. Судя по звукам, выносила собранные сумки в коридор.

Зазвенел телефон.

– Да. Поняла. Хорошо, через сорок минут я буду готова, заезжай, – ответила она.

Дверь в комнату Олега отворилась, Алевтина Семёновна замерла в проёме и спросила:

– Почему сидим? У тебя экзамены на носу. Ты что, решил их завалить? Опозорить нас на весь город, чтобы мне и деду перемыли все косточки? Где дневник? – она шагнула к столу.

– У меня портфеля нет, – сквозь зубы процедил Олежка.

– Как это нет?

– Вот так. В школе остался.

– Что значит «в школе остался»?

– То и значит.

– У тебя там что? Тройка? – гремела Алевтина Семёновна, подойдя и схватив Олега за лицо своими длинными сухими и цепкими пальцами. Схватив его за подбородок, она буквально одной рукой подняла его со стула. – Смотри на меня! В глаза смотри! Там что? В дневнике!

– Ничего, – Олег вырвался и отступил к двери.

– А ну, марш немедленно в школу за портфелем, а то дед звонил, скоро будет, а тут ты ещё! Быстро!

Олег обулся, спотыкаясь на стоящих в коридоре сумках, напялил шапку, натянул куртку и выскочил из квартиры.

Он бежал по подъезду через ступеньку, затем по улице, разбивая остатки снежной слякоти и громыхая по уже появившемуся асфальту, ворвался в школу и, подскочив к тёте Алле, задыхаясь, спросил:

– Можно ключ от 32 кабинета? Я там портфель забыл.

– Сейчас, милок, – поднялась техничка и подала ему ключ.

– Спасибо, – Олег кинулся к лестнице.

– Пожалуйста. Да, ты не беги, не беги, а то вон весь запыхался! – крикнула тётя Алла ему вслед.

Олег распахнул дверь кабинета математики, спокойно вошел, пройдя вдоль среднего ряда парт, сел на своё место.

Его вещи были уже уложены, сумка висела на крючке. Это Оля. Он сразу понял. Больше некому.

Он положил руки на стол и упал на них лбом. Хотелось заплакать, но не плакалось. Эти подлые слёзы выступали всегда, когда ненужно, а вот сейчас, когда они жизненно необходимы, когда нужен их облегчающий эффект, их не было. Ирония? Закономерность?

Он, как птица в клетке, в просторной клетке этого класса, этого города, птица, которой регулярно подсыпают корм всех мастей, за которой ухаживают, и за это хозяин получает право щипать и терзать птицу, заставлять её перепрыгивать с жёрдочки на жёрдочку, шипеть в испуге, когда кто-то суёт палец сквозь прутья и норовит ударить им по клюву или голове, накрывает чёрной тканью, заставляя поверить, что это ночь, просовывает карандаш и будит, чтобы было веселей. А птичье сердце дрожит в испуге, замирает от резких звуков и больше не может петь. И нет у птицы своей воли, своих желаний… нет… неужели, так и нет? Есть одно, самое заповедное. Хотелось бы сказать Оле, как он ею дорожит.

Поблагодарить ту единственную милость провидения, которое некогда усадило их за одну парту. И её глаза – миндальные орешки, и её калмыцкие скулы, и нежный пушок на шее сзади, когда она склонялась и её тяжёлые, остриженные до мочки уха волосы, падали вниз и скрывали лицо, и он видел этот сумасшедший изгиб, и её почти игрушечная ладошка с маленькими пальчиками и розовыми ноготками, и её самые красивые кружевные манжеты на форме, и её вкрадчивый голос – нет! Это нельзя вынести! От этого должно разорваться сердце. И ещё от того, что невозможно в этом признаться. Признание – смерть. Его не поймут, засмеют, заулюлюкают, заклюют. Разве это жизнь?!

Олег взял сумку, вышел из класса и закрыл дверь.

Через десять минут он переступил порог квартиры, которую всю жизнь считал своим домом. И только теперь понял, что это просто квартира. Квартира супругов Завиловых.

– Явился, – это Алевтина Семёновна.

– Ну-с, молодой человек, что там у нас? – это Андрей Борисович.

Олег молча достал из сумки дневник и подал. Алевтина Семеновна мгновенно овладела им, открыла и, подняв глаза, спросила:

– Здесь ничего нет. Что же тогда?

– У меня четвёрка по математике за контрольную, – сказал Олег, и его нижняя подло губа дрогнула, а к глазам подступили слёзы, которые были нужны раньше, но их не было тогда, а тут…

– Ну, что я тебе говорила, – продолжила Алевтина Семёновна. – Завалит он все экзамены, и тогда стыда не оберёшься. В тебя, дед, все будут в обкоме пальцем тыкать, что внук – неудачник. А внука растили, старались, все условия создали. Ан нет. Подлая натура, да и только. Вот и мать его, и папаша… что тут говорить. Яблоко от яблоньки…

– Алевтина, ну, ни к чему это, – пытался возразить Андрей Борисович.

– Что ни к чему? Учить надо было вовремя, а теперь пусть слушает. Нет, я даже успокоиться не могу, хорош мерзавец. И ведь это не в первый раз. Ему легко на всём готовом: накормлен, напоен, живёт, как царь, – только учись, старайся, не позорь фамилию! А он! Предатель! Фашист!

Олег, сняв ботинки и повесив куртку, рванул дверь ванной и заперся там. И тут птичье сердце разорвалось – слёзы потекли неостановимым потоком. Он зажал лицо большим полотенцем и старался не рыдать.

– Кончай рыдать, – проницательность Алевтины Семёновны не знала границ. Она стукнула в дверь костяшками пальцев. – Вылезай и садись за уроки.

– Оставь его. Пусть поплачет и успокоится, – сказал Андрей Борисович. – Давай сумки грузить и поехали.

Алевтина Семёновна еще раз стукнула в дверь и громко сказала:

– Олег, мы уехали. Котлеты и гречка на плите, суп в холодильнике.

Дверь хлопнула. Шаги на лестнице затихли.

Олег поднял лицо из мягкого полотенечного кома и посмотрел на себя в зеркало. Распухшие веки, красные глаза и нос, надувшиеся губы и неестественно сморщившееся лицо.

«Урод, урод. Я – урод!» – шипел он своему отражению. «Оля… Как мне могла прийти в голову хоть тень мысли о ней! Вот он я. Истинный. Жалкий. Мерзкий», – мысли проносились с быстротой скорого поезда.

«Господи, что же это…» – и он метнулся в коридор, быстро распахивал дверцы прихожей, вытаскивал с нижних полок коробки, щётки, какие-то шлепанцы, чьи-то туфли. И схватив искомое, снова рванул в ванную.

Здесь он опять посмотрел на своё отражение.

«Урод… это невыносимо!» – и размотав верёвку, перекинул её через трубу под потолком.

Пока вязал петлю, вдруг в голове всплыло воспоминание, как во втором классе читал книжку про коростеля. И птичка была нарисована со всей живостью, но ему так хотелось увидеть её. Узнать, какая она на самом деле: как закидывает голову, когда пьет, как машет крыльями, как вышагивает и спит. Но он так и не увидел, так не узнал, какая она, птица коростель.

Птичье сердце остановилось.

9

День выдался на редкость солнечным, похожим на последнюю милость природы по отношению к умершему человеку. На кладбище топталась целая толпа. На похороны пришла большая половина класса, и ребята стояли ошеломленные, словно в почётном карауле. Таська во всё время похорон пристально смотрела в лицо Олежки, словно желая разгадать какую-то одному ему ведомую тайну, понять до конца всю глубину человечьей жизни, которая порой так и остаётся неизведанной.

Оля, напротив, блуждала взглядом, устремив его вверх, на макушки деревьев, птиц, раскачивавшихся на вершинах берёз. Она думала о том, как со смертью на удивление быстро исчезает и сама память о человеке. Вот сейчас они все поглощены этим событием, все прошлые сутки они классом бесконечно перезванивались, бегали по этажам, разнося весть, кучковались во дворе, обсуждали, строили догадки – и вот тут теперь умолкли сообразно моменту, но одновременно с этим молчанием сама мысль об Олежке стала потихоньку уходить. Вот сейчас, в каждую следующую секунду, всё дальше, всё отчётливее. Да поговорят об этом ещё с неделю, потом будут вспоминать раз в полгода – к случаю, скорее как некий казус, а после и вовсе забудут. И через десять лет будет казаться, что этого всего и не было вовсе, будто и не жил мальчик Олежка никогда на этой земле. Да и что в сущности было замечательного в его жизни…. Вон сколько их всяких разных лежит вокруг. И про могилы некоторых уже давно забыли даже близкие родственники, а не то, что кто-то из просто знакомых. Да и какое это имело бы значение, хотя даже и для Олежки? Было бы ему важно, чтобы о нём помнили? Что было для него вообще в жизни главным? Просто учиться на пятёрки? А его ли это было желание? Боже, как всё перепутано.

Лерка стояла потупившись, глядя себе под ноги. Потом, словно очнувшись, начинала носком ботинка приминать землю вокруг себя, затем останавливалась, как будто осознав, что делает нечто неприличествующее моменту, приставляла ногу, стояла так, засунув руки в карманы пальто, прямая, как струна, но через некоторое время начинала по новой. И площадка вокруг неё становилась всё ровнее и плотнее. Она не плакала, но глаза её были красные от напряжения, которое силилось, росло где-то внутри, но так и оставалось стиснутым, не выбравшимся наружу.

Сзади Лерки, почти упираясь ей в спину, стояли Валя и Люська. Как два тонких деревца, прижавшись плечом к плечу. И казалось, налети сейчас ветер – вот и склонятся они вслед за ним, потянутся, затрепещут, захлопают листьями, цепляя воздушные струны – и застонет, заплачет ветер в ответ, задрожит от прикосновения, поклонится чужой, доселе неведомой беде, да так и замрёт, опустившись на землю, утратив свою силу и могущество.

В толпе, помимо учеников, стояли учителя и завуч. Пришли многие из тех, кто работал в восьмом «А» говорили какие-то речи. Но всё это по сути мало относилось к происходящему. Словно смерть сама по себе, а они, живые, с их уже беззвучными для неё словами, безмолвными слезами – сами по себе. И эти два мира никогда не пересекутся, хотя один всегда будет вторгаться в другой, но также равнодушно, как кусочек свинца, летящий в сердце.

Особняком стояли супруги Завиловы. Андрей Борисович, какой-то особенно косматый, словно одичавший, держал Алевтину Семёновну под руку. Она, вся в черном, стояла прямо, как сухое дерево. Выглядела предельно утомленной, но не плакала, держалась как-то подчёркнуто молча, и лишь её губы были немного поджаты, словно закушены изнутри.

 

Рядом с ними стояла невысокая женщина в траурном платочке, завязанном под подбородком. Это была щупленькая старушка в чёрном пальто с меховым, зимним воротником, который так не вязался с облегчёнными ботами на ногах, что казалось, будто женщина надела первое, что очутилось у неё под рукой. Лицо её было неестественно белым, распухшим, с красноватыми нервными пятнами на щеках, глаза, наполненные слезами, отекли настолько, что красные набухшие веки образовали узкие щёлки, не позволяя глазу открыться шире, губы размякли, а нижнюю, влажную и особенно рыхлую свела судорожная мелкая дрожь. Женщина периодически отирала лицо скомканным клетчатым платком, зажатым в правом кулачке. Держалась она как-то отстраненно ото всех, покорно опустив плечи и склонив голову чуть набок.

«Наверное, дальняя родственница, – подумала Таська, остановив взгляд на сухонькой старушке. – Вон, как горюет. А бабка даже слезы не пролила».

И тут женщина взмахнула руками и, закричав что-то нечленораздельное, кинулась к Олежке, упала ему лицом на грудь, затряслась в приступе неистового плача.

Оля вздрогнула, мгновенно отрешившись от своих мечтаний, и пристально посмотрела на женщину.

Та кричала: «Прости, сынок! Как я могла тебя оставить! Заставили! Запретили! Прости!»

«Боже! Это же его мать! А почему старушка? Сколько же ей лет?» – мгновенно пронеслось в Таськиной голове. Она бросила быстрый взгляд на Олю, стоявшую рядом. Оля в упор посмотрела на Таську тем самым взглядом, который невозможно забыть никогда.

– Она – мать… – почти в ужасе шепнула Оля в самые глаза Таськи.

– Андрей, помоги мне! – приказной голос Алевтины Семёновны упал от куда-то сверху. Она решительно шагнула вперёд, и они с Андреем Борисовичем, ухватив дочь под руки, оттянули её от гроба. Та не сопротивлялась и, безвольно повиснув на родительских руках, едва перебирала ногами. Они буквально оттащили её в сторону, усадили неподалёку на зелёную кладбищенскую скамейку, где она продолжала уже беззвучно рыдать.

– Андрей, иди к людям. Неудобно! – продолжала распоряжаться Алевтина Семёновна. И обернувшись к дочери, почти прошипела, стараясь говорить как можно тише. – Да, ты с ума сошла. Ты что не понимаешь, что и так уже позор на весь город. А тут ты ещё подскочила. Говорила я Андрею, что нечего тебя вызывать. Умолкни. От тебя одни неприятности. Ты никогда ни о ком не думала. Только о себе. Только своё я. Ты, когда его рожала, о чём думала? О нас с отцом? О своём позоре ты думала? Нет, ты об ухажёре своём бесстыжем думала. Думала он тебя хоть с ребёнком, да возьмёт. Ан нет! Не вышло! Мы с отцом твой позор на себя взяли, отправили в Ленинград, чтобы всё улеглось, забылось! А теперь вот она – выскочила! Не видали мы твоих покаяний! Сиди уже, помалкивай! Не срами нас! Не позорь! Нам здесь жить, ты-то восвояси уберёшься! Сиди и молчи. Дело-то уже сделано! Не вернёшь!

10

Девчонки высыпались из троллейбуса почти в самом центре города, долго бродили по набережной, останавливались, Лерка ложилась животом на балюстраду набережной и пыталась увидеть своё отражение в воде.

– Лерка, прекрати ты в самом деле. Вдруг кувыркнешься, – раздражённо сказала Валя.

– Так вы же меня достанете, – попыталась пошутить Лерка.

– И не подумаем, – вступила в разговор Таська.

– Ну тогда будет вам ещё один трупец, – отозвалась Лерка.

– Хватит вам всем уже! Это невыносимо! – заорала вдруг Люська, – Я ненавижу вас! И ваши мерзкие шуточки! Неужели вам мало того, что было?!

Люська вдруг зарыдала.

– Люська, ты что! Ну, успокойся, – Оля обняла Люську и погладила её по спине.

– Оля, ну почему эти дуры так шутят? Ну, как так можно?! – всхлипывала Люська.

– Ну, Люсенька, прекрати, – успокаивала Оля.

– Люсёнок, я не хотела, – Лерка подошла и обняла обеих подруг.

От этого Люська зарыдала ещё громче.

– Люсик, не плачь. А то мы все сейчас заплачем, – это Таська приникла щекой сзади к Люськиной спине.

Валя, подойдя последней, накрыла компанию сверху, обхватив руками насколько возможно. Девчонки слились в один ком.

– А давайте пойдём ко мне, – предложила Лерка, – у дяди Лёши в буфете есть водочка.

– А и то, – поддержала её Валя, – отличная идея.

– Айда к Лерке, – Таська уже тащила Олю за собой вдоль набережной.

Ком распался, и уже через минуту девчонки быстро шагали в сторону Леркиного дома.

Сначала они сидели на кухне, предварительно вытащив из дядилёшиного тайничка (ну, тот что в шкафу за стопкой постельного белья) пузырёк со спиртом. Водочку, что стояла в буфете предусмотрительно трогать не стали, чтобы не заметили. Спирт отлили в заварочный чайник и разбавили водой, отмеряя пропорции чашкой. После всех манипуляций в спиртовую бутылочку, также долили воды до изначального уровня, дабы избежать каких бы то ни было подозрений.

На столе среди чайных чашек, из которых собственно они и пили, высилась стопочка нарезанного черного хлеба, миска с солёными огурцами и помидорами, маринованные опята в плошке, горочка дымящихся сосисок. Вроде и всё. О, нет! Еще был изыск в виде шпрот. Когда вся эта «сервировочка», по меткому выражению Таськи, была уничтожена, то девчонки изрядно захмелевшие и осмелевшие, залив еще спиртику в чайничек, переместились в комнату вместе с чайной посудой.

Там они попадали кто куда: на диваны, кресла, а Люська и Лерка растянулись прямо на полу. Говорили только об одном. И тут Валя неожиданно для всех, подавшись вперёд из недр кресла, в котором сидела, вдруг сказала:

– Я бы этой твари, ну, бабке Олеговой, дверь бы бензином облила, да и подожгла, чтобы знала, скотина бездушная.

Повисла неловкая тишина. Люська, лежавшая на полу на животе и чуть было не задремавшая, перевернулась на спину и, подхватив тему, добавила:

– А я бы ей ментов и скорую вызывала бы каждый день, а лучше ночью, чтобы они ей в дверь звонили, спать не давали.

– Это все детский сад, девчули, – вступила Таська, – надо им на работу анонимно написать, чтобы их потом на партсобрании песочили, проходу не давали. А не поможет – ещё одну шарахнуть, чтобы жизнь мёдом не казалась.

– А ещё было бы здорово ведро с краской этой мымре на голову опрокинуть. Только как так прицелиться, чтобы мимо не попасть, – добавила Оля и засмеялась, представив бабку, ослеплённую краской со слипшимися волосами.

Оля слышала будто со стороны, как одиноко и грустно звучал её смех в комнате и поэтому быстро умолкла.

– Не, всё это как-то нереально. А что реально – не пойму, – это Лерка подала голос с пола. Говорила она, положив щёку на согнутые под головой руки. – Надо так, чтобы эти скоты помучались, и чтоб реально. Ну, в том смысле, чтобы и осуществимо, и не попасться.

Но сколько они не пытались придумать что-то подобное – ничего не выходило. Тогда Валя предложила:

– А давайте споём.

– Что споём? – спросила Таська.

– Есаула…

– Запевай.

И Валя запела таким же могучим голосом, как и она сама, таким же сильным, как и её руки – ноги, таким же упругим и гибким, как её тело:

Ой, да не вечер, да не вечер.

Мне малым малом спалось.

Мне малым мало спалось,

Ой, да во сне привиделось…

И девчонки подхватили. И получилось красиво. И втихаря друг от друга они вытирали слёзы, шмыгали носами, но пели, пели дружно и складно. Спели четыре раза подряд без перерывов – и замолчали тоже в раз, как по команде. В комнате повисла тишина. Девчонки, придавленные ею, казалось, даже совсем перестали дышать.

Почему-то именно в эту минуту всем стало ясно, что никому они мстить не будут, что в общем-то это лишено всяческого смысла, что жизнь продолжается, впереди экзамены, надежды, новые встречи, разочарования, мечты, планы, любовь.

11

Кафе «На набережной», казалось, само уже приплясывало, распираемое звуками музыки, вспышками мигающих огней, внутриутробными криками «Горько!» На невысокое крылечко то и дело выскакивали распаренные люди: мужчины, уже снявшие пиджаки и развязавшие галстуки, женщины с локонами, выбившимися из причёсок, которым было отдано всё утро, а то и бессонная ночь, прошедшая не неудобных бигуди – это всё гости сегодняшнего пиршества, вышедшие покурить или просто пройтись, что называется по воздуху, отдышаться, глотнуть вечерней прохлады, остыть от танцевального марафона.

Периодически крыльцо пустело. Люди возвращались внутрь, и оттуда ухало и бухало; орал в микрофон ведущий, топали ноги, плясали руки и головы, кто-то задом к окну пробирался вдоль стола, поднимались бокалы, сходились, завершая тост, и возвращались к своим владельцам.

На крыльцо вышла невеста с двумя подружками. Она в белом платье до колена и пышной фате.

– Ой, Люська, и чего это ты снова замуж в белом платье? Ведь уже в третий раз, – это Валя (бабуля в платочке, похожем на капорок оказалась права – внучка выросла настоящей красавицей).

– Валёк, – ответила Люська, закуривая, – а кто мне может это запретить? Хочу и выхожу в белом! И плевать на всех. Я у себя одна.

– Хорошо, что мы все собрались, – это Лерка. – Люсь, дай зажигалку.

И Лерка тоже затянулась.

– Знаешь, Валя, что-то не то в этой жизни у меня. Не то. Как будто не с той ноги живу, понимаешь. Это как черновик. Пишешь и думаешь, вот сейчас возьму и всё исправлю, вот переверну страничку – и всё заново, красивым почерком, ладно да складно. Помнишь, в школе, когда открываешь новую тетрадь – там промокашечка лежит, такая новенькая, чистенькая. И тетрадочка такая гладенькая, что даешь себе слово: вот буду стараться, писать красиво, так, как только возможно в этой новой душистой тетрадке. Ан нет. Вот уже со второй страницы все вкривь – вкось, рисуночки на полях. А (Люська махнула рукой) и поделать с этим ты ничего не можешь.