Kitabı oxu: «Энтомология для слабонервных»
© Качур Е., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Предисловие
Я помню запах каждого лета в своей жизни. Даже в лютые морозы я слышу, как благоухает июнь, как дурманит июль, как щекочет ноздри спелый август, как запоздало цепляется к вечному празднику увядающий сентябрь. Я вижу развитие природы в цикличности жизни насекомых. Я – энтомолог, учёный с мировым именем. У меня сотни собранных коллекций. Эндемики, космополиты, реликты, синантропы. Будете смеяться, но я храню в памяти каждый экземпляр: где пойман, в какой местности, в какой день, час, при каких обстоятельствах. Что делали в этот миг моя мама, мой папа, моя бабушка, моя старая прабабка. Качали меня в колыбели, ждали из экспедиций, разыскивали по всему миру, находили, обнимали, пили чай, ели беляши, хохотали, рассказывали байки. О, мифы и легенды моей семьи – это отдельные страницы, нет, сборники, тома, фолианты… И каждое сказание – перл, крупная жемчужная бусина на золотой нитке воспоминаний. А для меня, «чокнутого зоолога», как шутят до сих пор мои дети, это коллекция с отборными особями класса Insecta. Одна особь – одна история. А вместе они собраны в мой бесконечный учебник жизни. В мою хрестоматию. В мою личную «Энтомологию». Если вы сентиментальны и слабы нервами – вам стоит это почитать. Поплачьте. Посмейтесь. Посомневайтесь. Поверьте на слово. Для пущей документальности подброшу вам старую тетрадку стихов от женщин моей семьи. Не карайте, не судите строго. Это о любви. Жестокой, прекрасной, всепоглощающей…
Ваша О. Г.
Виньетка тутового шелкопряда

Голова
Как только Аркашка Гинзбург продрался сквозь засаленные юбки молочниц и окровавленные штаны мясников, его пробил сильнейший озноб. В проёме двери рыночного туалета, во второй дырке от входа виднелась мёртвая мужская голова с приоткрытым ртом и глазами, залепленными отвратительной коричневой жижей. Хозяин головы находился ниже уровня досок, на которые люди вставали ногами перед тем, как спустить штаны. Аркашка, покрываясь гусиной кожей, сделал ещё несколько шагов и оказался внутри общественной уборной. Теперь ему было видно лицо утопленника – оно скорбело, на залитых человеческими испражнениями губах застыла горькая усмешка. Ледяная игла пронзила Аркашкин позвоночник и вышла из затылка, притягивая к себе волосы. Кто-то толкнул его в спину, и он упал на колени, оказавшись нос к носу со зловонным покойником. Аркашка попытался вскочить на ноги, но его тело будто парализовало. Он хотел зажмуриться, но глаза предательски уставились на прилипшие ко лбу мертвеца волосы и жёлтые зубы, обнажённые в левом углу рта. Сзади Аркашку схватили за резинку на штанах и выволокли на улицу, пинком под зад придав направление его полёту. Ударившись головой о лоток с арбузами, он очнулся, и звенящую тишину его ужаса наконец прорвали крики толпы. Женщины выли, мужчины о чём-то громко спорили.
– Ну что, видел жмурика в говне? – к Аркашке подскочил одноклассник Лёвка Фегин.
Он попытался ответить, но тугая волна подступила к горлу и выплеснулась наружу маминым форшмаком. Лёвка Фегин ловко отскочил, замарав только носок жёваного ботинка.
Вечером у Аркашки поднялась температура. Бывший полевой врач дядя Додик – сосед по маленькой четырёхкомнатной квартире в кирпичном доме на улице Полторацкого – прохладной сухой ладонью убрал со лба мальчика вспотевшие волосы и, обернувшись к матери, грустно произнёс:
– В этом мире нельзя быть таким впечатлительным, Бэлла.
Аркашка Гинзбург был впечатлительным. Он знал за собой этот грех и ничего не мог поделать. Под лысой головой с огромными ушами, растущими строго перпендикулярно черепу, скрывался могучий на выдумки мозг. Он домысливал едва увиденное и услышанное до мельчайших деталей: будь то рассказ болтуна Лёвки Фегина или математическая формула, выведенная на доске Людмилой Ивановной.
– Величайшего ума мальчик, – говорила Людмила Ивановна матери, навещая Аркашку в момент острой пневмонии, – только болеет часто. Скажите спасибо, что в век пенициллина живём – иначе бы труба! И знайте, – она понижала голос до шёпота, – он станет академиком! Или будет в правительстве сидеть!
Бэлла Абрамовна Гинзбург вздыхала, а у Аркашки перед глазами вставали плакаты членов Политбюро во главе со Сталиным, которыми были увешаны стены его ташкентской школы и расцвечены первые страницы учебников. Он буквально наяву видел, как Лёвка Фегин открывает литературу за третий класс и с тыльной стороны обложки между Молотовым и Ворошиловым обнаруживает его, Аркашкино, ушасто-лысую голову.
– А ты говорил, в ЦК – специально сделанные люди, – подденет Леночка из соседней девчачьей школы, – а вот он, Аркашка, сидел во дворе с нами, а теперь сидит там, – и возденет глаза к небесам, закатывая зрачки и являя миру тыльную сторону своего белейшего ока с сеточкой розовых сосудов.
Лёвка фыркнет, обмакнёт перо в чернила и начнёт с усилием рисовать на Аркашкиной фотографии очки, бороду и рога.
В этот момент Гинзбург ёжился и ощущал, как кожу на лбу и возле носа царапает раздвоенное перо, а чернила противно въедаются в поры. К вечеру на его лице возникала красная сыпь, по форме напоминавшая очки.
На этот раз Аркашку трясло. Он представлял, как тонет и захлёбывается в гуще испражнений, отплёвываясь и глотая отвратительную фекальную массу, которая наполняла желудок и лёгкие, как бочковое пиво папину военную флягу. Мама готовила что-то вкусное на керогазе. В комнату, постучав, попытался войти Гриша – красивый, статный мужчина, служивший, как и отец, военпредом на авиационном заводе. Он открыл дверь и споткнулся о раскладушку, на которой разметался Аркашка, перегораживая вход. Обычно раскладушку ставили поздно вечером, когда все ложились спать, и убирали с подъёмом. И лишь во времена Аркашкиных болезней её не складывали даже днём.
– Бэллочка, насыпь соли жмень, – обратился Гриша к матери, перешагивая через Аркашкино ложе, – а ты что, малой, опять киснешь? – подмигнул он пацану.
– Дядя Гриш, посиди со мной, – хриплым голосом попросил Аркашка, – мне страшно.
– Чего? – присвистнул Гриша.
– А ну всех начнут в туалетах топить? – Аркашка натянул одеяло до уровня глаз.
– О, началось! Тебя точно не утопят.
– Почему?
– Ты же отличник, октябрёнок, пионером вот-вот станешь, тебя-то за что?
– А его за что?
– Наверное, плохо учился, выгнали из комсомола, – предположил Гриша.
– Гриня, а правда, что слышно? – переспросила мать, протягивая ему соль в бумажном кульке.
– А я знаю? Поди, шобла бандитская порешила, перебежал дорожку кому-нибудь. Ранение у него ножевое в боку оказалось.
– Личность-то опознали?
– Да, отмыли, десять вёдер воды вылили, старлей из районной милиции вроде опознал – вор он, проходил по краже в доме Харузовых как соучастник, да не хватило улик, чтобы посадить.
Гриша подмигнул Аркашке и вышел в коридор, неровно стуча сапогами – осколки немецкого снаряда, раскроившие бедро, сделали его походку неустойчиво-раскосой.
За стеной послышались гортанное пение и смех – проснулась сумасшедшая Лида. Через десять минут из щелей потянуло чем-то горелым.
– О! Мишигине 1 снова кашу сожгла, – вздохнула мать, – придёт тот день, когда она нас всех спалит, попомни моё слово!
У матери Лида всякий раз вызывала брезгливый страх: своим горящим безумным взглядом, рыхлым бесформенным телом, абсолютно белой прозрачной кожей и полным отсутствием бровей, да и вообще любой растительности на теле. Кроме светло-пшеничной косы и белёсых ресниц у неё не было ни одного волоска ни на руках, ни на ногах. Из-за этого Лида казалась чем-то средним между ангелом и лягушкой-альбиносом. Всем недовольным Лида совала в нос потрёпанную бумажку, где неразборчивым почерком на латыни было что-то написано и стояла фиолетовая печать. По факту это означало, что она официально признана дурой и может делать всё, что заблагорассудится. Сколько Лиде лет – не знал никто. Предполагали, от восемнадцати до сорока. Раньше за ней ухаживала родная тётка, кормила, одевала, водила за руку по улицам, заходила в лавки и на рынок. Лида всегда ржала, как лошадь, задирая верхнюю губу и обнажая красивые перламутровые зубы, она любила внимание, и чем больше в неё тыкали пальцем, тем громче смеялась. Впрочем, вскоре к Лиде привыкли. Женщины на рынке часто совали ей в карман фартука конфеты, изюм, яблоки. Пацаны – какашки, камни и жуков. Лида была одинаково рада и тому и другому. Мужики не упускали возможности ущипнуть её за дебелый зад и пухлые, болтающиеся под цветастым ситцем груди. Её безумие их возбуждало. Нередко, в байках между собой, они имели Лиду и так и эдак, но дальше слов не заходило – родственница охраняла её, как сторожевая собака. Умерла тётка в одночасье. Лида осталась одна, шефство над ней неформально взяли соседи по квартире – жильцы четырёх комнат, среди которых были семья Гинзбург, Гриша и врач дядя Додик. Её перестали выпускать на улицу, покупали продукты на государственное пособие и с каждого обеда оставляли куски – то пирог, то рыбу, то плов, то кашу. И Лида, всякий раз подогревая еду на примусе, наполняла двор запахом гари.
– Ма, можно я к Лидке пойду червей кормить? – оживился Аркашка, учуяв знакомую вонь, – мне уже лучше!
– Что у вас общего с этой мишигинской женщиной, не могу взять в толк, – проворчала мать, – иди, только раскладушку сложи с прохода, пока мы все тут ноги не переломали… И сними с примуса её кастрюлю, если она ещё жива…
Уже через пять минут Аркашка был во дворе своей школы под тутовниками, высаженными в ряд по периметру забора. Подпрыгнув, он подцепил нижнюю ветку и начал обрывать листья, погружая их в край рубашки, завёрнутой на животе. К Лиде прибежал вспотевшим, радостным, забывшим про голову и кошмарные ночные видения.
– Аргаша пришёл… – заулыбалась рыхлая Лида, впуская соседа в комнату, – ягоды принёс?
– Лид, ягоды в августе закончились, каждый раз тебе говорю. – Аркашка деловито прошёл в угол, где на сундуке стояли три коробки из-под обуви, в которых на зелёной подстилке из листьев разной свежести копошились серовато-блестящие червяки тутового шелкопряда. Они с Лидой сели на пол, Аркашка аккуратно разложил по коробкам сорванные листья.
– Уууу, мои кецелы 2, – засмеялась Лида, вороша червяков белыми пальцами с розовыми прозрачными ногтями. Одного из них, самого жирного с серыми бородавками на тельце, она поднесла к пухлым губам:
– Глаааденький, нееежный такой! – и протянула его Аркашке.
Он аккуратно двумя пальцами принял шелкопряда из её рук и тоже поднёс к губам.
– Ага, пахнет шелковицей! – блаженно произнёс Аркашка. – Назовём его Мусей.
– Муузяаа! – попробовала на вкус это имя Лида и снова задрала верхнюю губу в лошадином смехе.
Мусю опустили на свежий лист, он деловито прикрепился задним своим концом к поверхности и изогнулся подковой.
– Сейчас начнётся, – произнёс Аркашка, и они замерли, словно перед титрами трофейного фильма в городском кинотеатре.
Шелкопряд вгрызся в край листа и методично, с точностью ювелира, начал обкусывать зелёную плоть, оставляя за собой волнистую дугообразную линию.
– Кушает, – с замиранием сердца произнесла Лида.
– Хрумкает, – подтвердил Аркашка.
Они соединились лбами над коробкой шелкопрядов, и Аркашке в нос ударил Лидкин запах – странный, чуть сладкий, чуть солёный, животный, не приятный, но и не противный. Запах исходил от её грудей, подмышек и вечно влажных кипенно-белых ладошек. Они уже два года вместе выращивали шелкопрядов, наблюдали, сидя голова к голове, весь цикл их земного существования, и когда червяки, впав в нирвану, наматывали вокруг себя космический кокон, относили их на фабрику и получали вознаграждение. Как эти деньги делились между Лидкой и мамой, Аркашка наверняка не знал. Возможно, мама брала их себе и покупала «мишигине» новое платье или кастрюлю, потому что Лидка точно бы постирала купюры в тазу или отдала в окно подросткам за кружку пива. В любом случае поход на фабрику был для неё событием, и она долго потом вспоминала и рассказывала всем, как «вот этими ручками заработала себе копеечку».
– Скоро оденутся мои хорошие в белые одежды, получим денежку, куплю себе новое платье и выйду замуж за принца! – размечталась Лидка.
– А принц-то есть у тебя? – спросил Аркашка.
– Есть. Он мне колечко подарит, на море увезёт. И убьёт драгона. – Лидка любила заменять глухие согласные звонкими, за счёт чего её речь будто переливалась колокольчиками.
– Сама придумала? – уточнил Гинзбург.
– Он сказал. Он умный. Добрый. Я верю ему.
– Когда же ты с ним познакомиться успела?
– Не разгажешь никому?
– Зуб даю. Никто ничего не узнает. – Аркашка нетерпеливо дёрнул Лиду за юбку.
– Он ходит ко мне в окно ночью, – прошептала она на ухо, – и носит мороженое. Он любит меня.
Аркашка замер на месте. Он сидел некоторое время, пытаясь понять, зачем ему эта информация и как на неё реагировать. Тишина вокруг была такой всеобъемлющей, что слышалось, как Муся и ему подобные поглощают листья тутовника.
– Я пойду, – не выдержав погружения в тайну, произнёс Аркашка, – мама сказала, надо выключить примус, кастрюля горит.
Во дворе, образовав большой неровный круг, уже собрались пацаны всех возрастов и мастей. Увидев их, Гинзбург мгновенно забыл, о чём говорила ему Лида.
– Давай в лянгу 3, второй тур уже! – крикнул ему маленький коротконогий Мишка. – По копейке сегодня!
В середине круга восьмиклассник Лёха Палый подбрасывал внутренней стороной стопы шерстяной диск с утяжелителем под ровный счёт ребятни: двадцать три – двадцать четыре – двадцать пять…
Аркашка машинально запустил руку в карман брюк, подхваченных верёвкой, и нащупал там три копеечные монетки, перемешанные с горстью семечек. В кармане холщовой куртки всегда лежала наготове его гордость – лянга из кожи лисицы с длинным рыжим мехом, которая планировала в воздухе как парашют и вызывала зависть у всего двора. Аркашка лично пришивал островок лисьей кожи, привезённый ему дядей Додиком, к трёхсантиметровой свинцовой пуговице. Свинец они с Лёвкой Фегиным нарезали с кабеля, украденного и спрятанного старшими ребятами в яме под забором. Даже у дворового авторитета Лехи Палого не было такой шикарной лянги. Его собственная – из шерсти верблюда – смотрелась рядом с Аркашкиной лисьей как вышедший на волю рваный зэк в сравнении с женой зажиточного мясника.
– Давай, умник, люры 4 пошли, не подведи! – крикнул маленький Мишка.
Аркашка, слывший во дворе «умником», вышел на середину круга, подкинул лянгу и в прыжке из-под бедра начал отбивать её тыльной стороной ноги. Паря в воздухе, словно семя одуванчика, меховая шайба всякий раз приземлялась точно на Аркашкину прыткую лодыжку.
– Скачет как обезьянка, – сплюнул Лёха Палый, – умный, а верткий!
В толпе показалась веснушчатая морда Лёвки Фегина. Он при хрупком телосложении не обладал прыгучестью и меткостью, а потому всегда появлялся к концу игры и драл горло за победителя.
– Ар-ка-ша, Ар-ка-ша, – скандировал Лёвка под общий вой и улюлюканье, пока его друг отдувался в кругу на тридцать шестом прыжке.
Мокрый Гинзбург получил свои три копейки и отошёл в сторонку, ведомый под локоть Лёвкой Фегиным.
– Завтра утопленника хоронят в десять, – сообщил Фегин.
Казалось, все информационные потоки Ташкента имели точку пересечения в Лёвкиной голове. Он с точностью, которой позавидовал бы милицейский оперштаб, знал, где, что и во сколько.
– А школа? – Аркашка манжетой рубашки вытирал струйки пота на лбу.
– Уйдём на второй перемене, пропустим русский, потом вернёмся.
– Русичка маме нажалуется.
– Скажем, что у тебя заболел живот, а я тебя до дома провожал. А потом разболел, и мы обратно пришли.
На следующий день, оставив портфели в подвальном воздуховоде школы, они влились в жидкие ряды провожающих покойника в последний путь. Процессия двигалась по дороге вдоль длинного арыка к катафалку, стоящему возле площади Кафанова. Люди шли тихо, лишь изредка воздух резали отчаянные всхлипы матери. Пацаны протиснулись сквозь толпу и вынырнули рядом с гробом. Аркашка, как всегда пытаясь зажмурить глаза, раскрыл их ещё шире. Волчий азарт познания был выше желания забиться в глухую нору и ничего не видеть. Покойник выглядел ухоженным, чистым, с такой же, как и в первый раз, горькой ухмылкой на лице, фрагментом жёлтых зубов в просвете приоткрытого рта и небольшим выбитым крестом на шее, позади левого уха. Аркашка заметил этот знак ещё в общественном туалете, а потому вытянул указательный палец.
– Видел? – шепнул он на ухо Лёвке.
– Ага, значит, принимает свою судьбу, – ответил Фегин, с ловкостью гадалки интерпретирующий любую тюремную наколку.
Перед ними две женщины в чёрном тихо переговаривались.
– Кто-то мощный его утопил, высокий, с огромной силой, думают на Дикого, авторитета, – сказала одна скорбно.
– Так Дикий сидит! – вскинулась вторая.
– Ага, сбежал, как и все другие во время землетрясения!
– Жди беды теперь…
Аркашка вздрогнул. Он знал из заголовков газет и разговоров родителей, что в Ашхабаде подземным толчком разрушило тюрьму и весь бандитский сброд рассредоточился по ближайшим городам и весям.
– И Равиля нашего затаскали по допросам, – добавила всезнающая.
– А Равиль-то при чём?
– Да видели его выходящим из туалета ночью. А наутро там труп и нашли. Говорят, потом нож из дерьма выловили, которым его в бок-то пырнули, – классическая Равилева заточка.
Аркашка с Лёвкой переглянулись, обменявшись молниями ужаса в глазах.
Равиль был их кумиром: громадный хмурый точильщик ножей с мускулистыми руками и выпуклыми жёлтыми ногтями на волосатых пальцах. Аркашка с отцом нередко приходили к нему в самый дальний угол рынка и приносили пару-тройку кухонных ножей и бритв. Равиль брал их из папиных рук с видом рыцаря в процессе обряда посвящения. Сначала в лезвие бритвы вгрызался серый точильный круг, наполняя рынок визгом падающего истребителя, затем Равиль на ленте из замши с обеих сторон доводил клинок до кристального совершенства. В конце обязательно был ритуал, которого Аркашка всякий раз ждал и всякий же раз цепенел от жуткого восторга. Равиль резким движением вырывал с головы отца тёмно-русый волос и, артистично подняв руку, разжимал два пальца, как фокусник в цирке. Волос пером жар-птицы описывал небольшие круги, медленно парил, качаясь вправо и влево, затем касался бритвы и, рассечённый надвое, падал на край станка.
– Браво, Равиль, вот это работа! – восхищался папа, доставая деньги.
Мама, правда, недели две после заточки резала пальцы на кухне, ругалась и потихоньку елозила ножом о край стола, чтобы притупить лезвие.
– Равиль же в моём дворе живёт! Такой здоровяк, как он, запросто мог бы затолкать в дырку сортира взрослого человека. – Голос Фегина вывел Аркашку из оцепенения.
– Всё, тикаем отсюда, – прошипел он, ткнув Лёвку под лопатку.
Они пригнулись, лавируя между коленями скорбящих, как мелкие рыбёшки в косяке ставрид, и всплыли в конце процессии. Аркашка наткнулся на мужика в черном пиджаке и поднял обезумевшие глаза. Перед ним оказался сосед Гриша, замыкавший с двумя милиционерами печальное шествие.
– А ты что здесь делаешь, малой? – опешил он.
Аркашкина кожа опять покрылась инеем, по спине рисунком треснувшего льда прошёлся удар тока.
– Я… это… мне на русский надо, – пролепетал он и дёрнулся влево, спотыкаясь и догоняя скачущего саранчой Лёвку.
После учёбы они гуляли в вязком молчании. Порывистый ветер метал взад-вперёд чернявый чубчик Фегина под пыльной вышитой тюбетейкой, Аркашкин же миллиметровый ёжик, каждые две недели бритый машинкой, был незыблем, как бронзовый Маяковский в школьном коридоре.
– Жаль, что у покойника глаза закрыты, – поддел сухую ветку Лёвка.
– Почему?
– Знаешь, как раскрыли убийство мужика, который лежал неделю назад возле арыка?
– Ну?
– В его зрачках отразилось лицо убийцы!
– Да ладно! – Аркашка понял, что ему обеспечены ещё две бессонные ночи с ужасными фантазиями на тему фотографических свойств роговицы глаза.
– Нам тоже нужно поменьше совать свой нос в такие дела, – продолжил Фегин, без облупленного носа которого не обходилось ни одно районное происшествие. – Знаешь, что делают уголовники с теми, кто оказался свидетелем?
– Убивают? – Аркашка в ужасе заморгал огромными ресницами, которые не позволяли ему плотно закрыть глаза даже во время сна.
– Нет! Хлещут ножом вот так, чтобы человек ослеп! – Лёвка полоснул палкой на уровне зрачков. – Особенно это тебя касается: растопыришь зенки – утопнуть можно!
Аркашка в который раз пожалел, что родился таким уродом. Фегин с его узбекскими, завёрнутыми вовнутрь черными глазками казался ему верхом природной эволюции, направленной на защиту человека от криминальных поползновений. В Аркашкиных бездонных морских глазищах действительно тонули все – от учениц соседней девчачьей школы до маминых сестёр и подружек: «Какие глаза, Бэлла, сапфиры в огранке из чёрных бриллиантов!»
Теперь Гинзбург зажмурил свои сапфиры, представляя, как заточенный Равилем клинок рассекает его небесные радужки. Воображаемый мир залился кровью, он закрыл голову руками и замотал головой. Его ум был истощён и измучен. От Лёвкиных бредней тошнило, хотелось быстрее сесть за математику и уйти с головой в логичную последовательность действий, которая припорашивала воспалённый мозг, как первый снег вонючую грязь.
В ближайшие дни Аркашка чувствовал себя скомканной газетой. Тревога заполнила всё его тело, растекаясь по мельчайшим капиллярам от кончиков пальцев до кончиков ушей. Он ходил по улицам с прищуренными глазами, исподлобья рассматривая фигуры крупных незнакомых мужчин. В каждом виделся убийца или сообщник. Аркашкина душа устала от страха и стремилась расслабиться дома рядом с папой или дядей Додиком, но ноги зачем-то несли его вместе с Лёвкой на городские задворки, в промышленные зоны с унылыми бетонными заборами, индустриальными свалками и огромными пустырями, идеальными для совершения кровавых преступлений. Фегин травил Аркашку жуткими историями, нагнетал, провоцировал, строил безумные гипотезы и тут же находил им подтверждение в виде дохлой собаки или доски с ржавыми гвоздями, облитыми красной краской. С его подачи они начали следить за Равилем, который стал куда более хмурым, и зачем-то ещё раз обследовали рыночный туалет. Дождавшись закрытия рынка, они юркнули внутрь и просветили фонариком все дыры.
– Мы должны найти улики, ускользнувшие от следствия¸– скомандовал Лёвка и, когда друг наклонился над очередным отверстием, резко гаркнул над его ухом.
Аркашка вздрогнул, потерял равновесие и упал перед дырой на локти, измазав школьную рубашку.
– Дурак ты! – сорвался он на Фегина. – Я больше не играю в сыщиков. И вообще мне надо к контрольной готовиться.
– Давай-давай, умник! Только помни, мы много знаем, за нами следят! – припугнул Лёвка.
Во дворе было темно и пусто. Пахло первыми подсохшими листьями и канифолью. Аркашка обожал этот запах, исходящий из Гришиного светящегося окна, и по привычке постучал по стеклу:
– Дядь Гриш, я зайду?
– Давай, – донеслось изнутри, и он кинулся в подъезд.
Гриша был известным радиолюбителем и всё время что-то лудил в своей комнате. Пацаны прозвали его «Паяльником». Аркашка, прикрыв за собой дверь, сел рядом с ним на табуретку и замер от удовольствия. Раскалённым медным жалом того самого паяльника Гриша плавил кусочек янтарной канифоли.
– Подай резистор, – скомандовал он.
Аркашка, распираемый гордостью, подцепил пинцетом черный сантиметровый цилиндрик из картонной коробки и положил на металлическую подставку, где происходило главное действо. Гриша набрал на кончик серебристый сплав олова, быстро окунул в канифоль и ловко соединил между собой волоски проводов. Аркашка блаженно втянул пары податливой канифольной смолы. Облаком Аладдиновой лампы они поднимались к потолку, выползали из дверных щелей в коридор и через окно вырывались во двор. В комнате Гриши этим запахом было пропитано всё, да и сам хозяин ходил насквозь пропахший канифолью, выдавая себя на расстоянии, где бы он ни появлялся.
– Что ты делал на похоронах? – строго спросил Гриша.
– Да ничего, – ответил Аркашка, – просто мы с Лёвкой ведём своё расследование.
– И что же вы расследовали?
– Какой-то огромный мужик его порешил, типа сбежавшего Дикого или Равиля-заточника, – сумничал Аркашка. – Вы маме только не говорите, что я школу прогулял.
– Ты бы не совался, куда не следовало, детектив, а то уши твои оторвут вместе с головой. – Гриша криво усмехнулся.
– Но вы же меня защитите, дядь Гриш?
– Защищу… если успею. – Он опустил голову и набрал на жало паяльника ещё немного припоя.
Глядя на крупные кисти радиогения, Аркашка с облегчением выдохнул. За Гришиными мощными плечами он чувствовал себя как за каменной стеной.





