Kitabı oxu: «Прощай, Олимп!»
«…Только тихо головой качая
Да светил дороги озирая,
Стужею космической зимы
В поднебесье дышим бесконечно.
Холодом сплошным объяты мы,
Холоден и звонок смех наш вечный».
Герман Гессе
Пролог. На краю Космоса
Чуть слышно, едва уловимо нашептывал август сентябрю последние тайны уходящего лета, а вечерние туманы баюкали дольние луга засыпающих трав. И падали яблоки в садах. И звезды катились по небосклону с востока на запад калейдоскопом неведомых далеких миров. И среди многих перемен и примет уже ничто не поражало опытный взор, ведь все шло прежними, известными от века путями. Сентябрь, в свой черед, сдавал права октябрю, разливая на прощание теплые тона осенних красок увядающей листвы. Чему же здесь удивляться? Всегда так бывает.
Но иногда случается так: идешь себе улицей по делам, своим или чужим – неважно – и вдруг, как будто остановишься, хотя продолжаешь идти… Или может, и вправду замрешь со странным чувством, что вот прямо здесь и сейчас соприкоснулся или вот-вот соприкоснешься с какой-то неуловимой данностью, с пронзительной догадкой еще только предощущаемой, но не осознаваемой до конца, с неким озарением. На долю секунды, на мгновение можно выпасть из мира обыденного и оказаться в странном и вместе с тем ясном потоке. И здесь главное – вовремя довериться всем своим шести чувствам, поймать его, этот миг, окунуть руки в поток и вытащить рыбку догадки, приноровиться, как удержать ее. Ведь бьется чертовка, выскальзывает из неловких рук, да и молчит: разевает, конечно, рот, однако поди разбери, что хочет сказать. Это очень похоже на имя или мысль, которую забыл и уже почти вспомнил: крутится на языке – да не ухватить. Но если все же рыбка эта заговорит, облечется в слово и назовет себя – тут уж держи ухо востро, ведь тогда и впрямь она – золотая! Я думаю, наверняка и у вас случались в жизни такие моменты, потому как, если увериться в обратном, то нечего и огород городить. Иногда так бывает…
Вот осенью, в такие особые дни, когда еще довольно тепло, почти по-летнему греет, но солнце уже излучает необычный свет, странный оттенок: золотой и теплый, но уже мягкий, какого не сыскать в иное время, что-то внутри уже самого человека растревожится, разболится беспокойно под сердцем.
Странно, ведь если так подумать, солнце – и солнце, ну, повернулась планета под особым углом – вот тебе и весь фокус, тоже мне открытие! Да и к тому же, посмотри – вон аллея вся золотом усыпана, да еще с погодой повезло: без дождя, листва под ногами сухая, шурши – не хочу. А все же мы уже в предощущении остановились у каменной стены одного из домов Города, выкрашенной в цвет охры, наподобие римской. И взгляд наш не видит ни листвы, ни аллеи, а только стену да окна дома на солнечной стороне улицы, на нашей стороне…
Ан, нет, никуда не делся этот особый свет, этот странный оттенок. Он обволакивает и успокаивает, и, однако же, не дает покоя. Ну, давай, давай, не молчи, рассказывай! Ну, родной, не бойся, поведай нам, отчего так ласков и заботлив ты сегодня? Можно ли ухватить молнию? Можно, если это – молния догадки: да ведь он прощается! Этот свет своим странным оттенком, теплом и заботой, особой музыкой поет нам о собственном уходе и пророчит грядущие времена. Вот только теперь мы уже не просто знаем и понимаем умом, а в полной мере, так сказать, всем нутром предчувствуем близкую зиму. Теперь-то мы осознали, что она неизбежна.
А в северных широтах, в заполярье, где еще и день с ночью раз в полгода меняются, так вот и там, вероятно, нечто подобное можно отыскать и так же определить, почувствовать тот самый миг, когда мы уже не просто знаем, но всем сердцем понимаем: впереди большая ночь. И, подозреваю я, мы – не первые, кто подобное испытал. Наверняка, каждую осень находятся люди, которые вдруг остановятся ошарашенные такой простой и в то же время весьма неоднозначной догадкой.
Вот и теперь, в особые октябрьские деньки солнце баловало Город своим прощальным теплом, заливая улицы, аллеи и крыши. Пожалуй, если так подумать, этих даров крышам достается больше, по крайней мере, нечто такое можно подметить, глядя в окно с седьмого этажа нового корпуса Института. Желательно бы, конечно, подняться на восьмой, да вот беда – его не построили еще. В том смысле, что их изначально, по первичному проекту, кажется, планировалось восемь – ходили слухи… Потом начались всякие перипетии, сдвинулись планы, говорят, подрядчику чего-то не хватило (то ли ума, то ли совести), и получилось в итоге семь. Таков уж человек, что поделать. Да и давненько это было, уже никто точно и не вспомнит, когда. Так что с восьмым этажом мы как-то пролетели. Но, ничего, и с седьмого тоже открывается прекрасный вид на Город, благо район – исторический, и здания вокруг пониже будут, ничто не мешает любоваться перспективой. Правда, злые языки поговаривают, это – единственная приличная перспектива, которая просматривается из данного Института.
Похожая мысль посещала и профессора Виктора Ивановича Громова, заведующего кафедрой экспериментальной психиатрии. Он был еще не старым, совсем недавно отпраздновавшим пятидесятилетний юбилей и полным сил. Высокий рост, правильная осанка и вполне атлетическое телосложение выдавали в нем человека крепкого, а опрятность и элегантность в одежде свидетельствовали о наличии хорошего вкуса. Характером обладал волевым, но выдержанным: мог и голос повысить, а мог и терпеливо объяснить все в пятый раз. Стригся он всегда коротко (что придавало ему дополнительную молодцеватость), делая это с умыслом: так было проще скрыть обильную седину на висках. Его красивое симметричное лицо по высокому лбу пересекали две глубокие морщины. А серо-зеленые глаза всегда смотрели внимательно и серьезно. Причем серьезность взгляда с переменой настроения сохранялась: даже когда профессор смеялся, в глазах все равно оставалась грусть. Казалось, какая-то беда или ноша оставили рубец на его сердце. Хотя с чего бы? Нельзя было назвать его ни «гонимым миром странником», ни «узником совести». Да и мало ли, что может показаться, чужая душа – потемки.
Иногда, в свободные минуты профессор любил пройтись по коридору кафедры, обдумать текущие дела и просто размяться. Сам он подмечал, что во время ходьбы думается лучше, а иногда, выйдя из размышлений, ловил себя на том, что описывает уже черт знает какой круг по собственному кабинету. Коридор имел несколько окон с видом на огороженный бетонным забором внутренний двор. Забор этот шел от боковой стены Г-образного здания Института, выходившего фасадом на проспект, и огибал прямоугольную асфальтированную площадку, приспособленную под парковку для машин сотрудников. Потом тянулся вдоль переулка, создавая небольшой квадратный карман, скрывавший мусорные контейнеры, и выходил к пропускному пункту заднего двора с неизменной будкой охраны и шлагбаумом.
Виктор Иванович остановился у окна, посмотрел поверх крыш, вздохнул и уже принялся обдумывать итоги последней публикации, но тут заметил на контейнерной площадке собаку. Обыкновенную дворнягу, которую поначалу как только ни называли, какие только клички ей ни присваивали до того дня, когда один из охранников, уволенный по самодурству предыдущего директора Института, в отместку не написал краской на боку пса фамилию обидчика. Это был, пожалуй, единственный случай массовой охоты, организованной начальством во внутреннем дворе и по соседним улицам – пес оказался шустрым. Тем не менее, силами пары десятков ученых мужей, под чутким руководством заместителя директора, злосчастная дворняга была изловлена и отмыта в ближайшей душевой. Но, несмотря на скоро разрешившийся конфуз, по негласному и единодушному решению сотрудников, кличка пса была навеки определена. Поначалу тихонько, а после ухода директора на заслуженный отдых – во весь голос и под общий смех подзывали собаку: «Лямзин, Лямзин, ко мне! Почему на ученом совете не был?».
Лямзин быстро привык и охотно откликался, виляя хвостом.
Виктор Иванович улыбнулся, наблюдая за псом. Лямзин обнюхал край контейнера, помочился на него и засеменил к будке пропускного пункта. Затем не торопясь проследовал мимо шлагбаума, свернул направо и скрылся за углом.
– Интересно, куда он теперь отправился? – подумал профессор. Он все еще улыбался, но на его лице уже появились нотки задумчивости.
– На край света, – пробормотал он себе под нос. – На край света… – продолжил про себя.
«Вот ведь интересное дело: жили же когда-то люди, для которых вопрос, есть ли край света, был насущным. Если они считали, что земля плоская, то такая проблема становилась непраздной. Ведь раз земля плоская, то должен же быть где-то у нее край, а может, она и вовсе бескрайняя? Адепты теории плоской Земли ставили перед собой настоящую научную проблему, причем достаточно сложную. Ведь как проверить? Как отыскать этот край или его отсутствие? Наверняка были сторонники обоих подходов, были споры, борьба, кто-то побеждал и объявлял противоположную сторону еретиками, еретиков побивали камнями и, возможно, сжигали на первобытных кострах. А потом выяснилось, что Земля – круглая, сферическая, что это – шар. И выходит, правы были обе партии: с одной стороны, она бескрайняя – куда ни пойди, так и будешь ходить без остановки кругами и края не найдешь. С другой стороны, она имеет край, и он как раз в том месте, где находится вопрошающий, да и по большому счету – везде. Человек-то стоит на поверхности сферы, а значит, в любом месте находится на ее краю – на краю Земли. Вот и вышло, что Земля одновременно и имеет край, и бескрайняя. Так что сам вопрос, получается, потерял смысл, стоило только перейти из двухмерной системы в трехмерную. По сути, в новую систему мышления.
Хм… а что же сегодня относительно вселенной, космоса – есть у него край или нет? Следуя той же логике, можно утверждать, что подобный вопрос некорректен, ведь космос и имеет край, и одновременно бескрайний. Бескрайний он, если лететь на космическом корабле сквозь звездное пространство: вероятно, будут открываться все новые, неведомые, неуловимые до этого галактики. И имеющий край прямо здесь и сейчас. Здесь и сейчас я нахожусь на краю космоса… Космоса. Бытия. Стоит только изменить систему мышления, дерзнуть, осмелиться – и заглянуть за его пределы… Что там? А там – то, что сверхкосмично, сверхбытийно. И если Космос – это порядок и система, как и вся упорядоченная совокупность человеческих знаний, то по ту сторону – область иного мышления, принципиально непознаваемая старыми методами и мозгами, область сверхсознания и сверхбытия, сфера божественных откровений и озарений. Робкое проникновение в тот мир ужели не есть соприкосновение с чем-то сверхчеловеческим, а проникающий не изменяется ли сам раз и навсегда? Уж не потому ли Оппенгеймер назвал первое испытание атомной бомбы «Тринити»? Не заглянул ли он за пределы Космоса, в более сложную сферу? И если здесь, в нашем мире, в данной нам системе бытия – Космос, то там получается – Хаос. И как более многомерная, а следовательно, и более сложная «сверхсистема» Хаос принципиально непознаваем Космосом и не может ему подчиняться. Мда… а все-таки выходит, Оля права: Хаос правит миром. Но и ты сам, Виктор Иванович, не дерзнул ли и ты заглянуть за этот край? Эх, Виктор Иванович, Виктор Иванович…»
– Виктор Иванович, – донесся откуда-то знакомый голос. Профессор вздрогнул и, возвращаясь к реальности, обнаружил, что по-прежнему стоит у окна коридора, а рядом, в нескольких шагах – молоденький лаборант, который обращается к нему явно не в первый раз:
– Виктор Иванович, Вас директор разыскивает, звонил на кафедру, просил зайти.
– А? Эмм… – профессор машинально прошелся руками по боковым карманам халата (а телефон-то в кабинете), – хорошо, я понял, спасибо!
А про себя подумал:
– Ладно, стало быть, вызывают. Дошла, значит, информация. Ну-ну, сейчас начнется. Ой, что будет, дяденька! Хех, – и он не без внутреннего удовольствия представил себе лицо директора.
Глава первая. Четыре кабинета
Кафедра, которую профессор возглавлял вот уже пять лет, была одной из старейших в Институте и, можно сказать, ключевой. По крайней мере, таковой считали ее сотрудники. За более чем семидесятилетнюю историю менялись названия, объекты и предметы исследований, место размещения, руководители и коллективы, но одно оставалось неизменным: размеренная и спокойная атмосфера. Казалось, это был самостоятельный живой организм, главная цель и смысл существования которого заключался в «переваривании» времени. Эдакие большие песочные часы, где, как песчинки измельченной глыбы кварца, бесчисленные публикации – крупинки глыбы «гранита науки», что вдруг однажды возвысилась и поразила мир своей масштабностью и смелостью мысли, а потом была раздроблена и основательно измельчена – проходили через горловину редактуры и падали в копилку прошлого. Если и случались редкие происшествия, к примеру, когда песчинки сталкивались и мешали друг другу пройти, то и это не было бедой: указующий перст слегка стукал по колбе – и все сразу налаживалось. А когда заканчивался песок, и менялась эпоха, часы переворачивали – идеи переосмысливались, проблемы рассматривались под новым углом, объединялись, разбивались, переписывались. И мало-мальски грамотный сотрудник, подвизавшийся трудиться на ниве науки, смотрел на все это «наследие предшественников», понимая, что до пенсии ему – еще лет тридцать пять, и с удовлетворением отмечал: в эти годы он без хлеба насущного точно не останется. Ну, а те возмутители спокойствия, что неосмотрительно желали изменить наш бренный мир, довольно быстро отбраковывались еще в студенческие годы или немного позднее, если им все же удавалось прикинуться благоразумными и просочиться в аспирантуру. Таковые донкихоты неизбежно раскрывали себя при первой встреченной «мельнице». В общем, система работала без сбоев. Почти без сбоев.
Вернувшись в кабинет, Виктор Иванович нашел телефон на рабочем столе.
– Ага, – подметил профессор, – четыре пропущенных. Значит, очень хотят видеть, прогноз подтверждается.
Сняв и повесив на вешалку у двери халат, он на секунду задержался и подумал: «А не взять ли с собой материалы статьи? Хотя, к черту. Не статья их интересует».
Спокойными шагами он отмерил расстояние от кабинета до лифта (как обычно – сорок шесть) и, пройдя еще пару, свернул влево, на лестницу.
– Зачем гонять лифт, когда нужно всего-то спуститься на один этаж? – рассуждал про себя Виктор Иванович. Он взялся справа от себя за перила, сделанные из стальных отполированных труб, но сразу убрал руку: они, как обычно, оказались холодными и неприятными.
– А ведь раньше было куда лучше! – отметил он, с неудовольствием посмотрев на элемент «хай-тека». Ему вспомнились перила с деревянной дубовой отделкой в старом корпусе, где когда-то размещалась его кафедра. Приятное на ощупь дерево, отполированное до блеска, хранящее в себе тепло человеческих рук. И всего – два этажа.
– Зачем столько строить, когда не умеют жить? – спрашивал он себя, спускаясь по лестнице. – Семь, восемь, сто двадцать восемь этажей! Сбиваются в кучу, как муравьи, и устраивают муравейник, копошатся, копошатся, бегают с этажа на этаж с умным видом, надувают щеки, а толку – ноль. Хотя, почему ноль? Бюджет-то освоен, зарплаты и премии выплачены, коэффициенты растут, графики плодятся – благодать. «Хех, – иронично крякнул профессор, живо представляя себе эту картину, – и еще умудряемся кого-то выучить. Или вымучить? Давно нужно признать, что, если убрать студентов, то станет еще лучше: система не будет отвлекаться от работы, больше публикаций – больше планов и отчетов по ним».
На шестом этаже Громову предстояло повернуть налево и пройти по длинному коридору соседнего бокового крыла (в противоположном, самом дальнем углу, в небольшом помещении бывшей кладовой, ему великодушно позволили разместить своих «подопечных»: пару десятков кроликов, любезно согласившихся потрудиться на благо науки). Он кивком поприветствовал пару сотрудников, прошедших в другой части лифтового холла, и уже было свернул в нужном направлении, как вдруг в одной из дверей появился человек, с которым профессору меньше всего хотелось сейчас встретиться. Это был Илья Петрович Колымако – заместитель директора Института. Серый кардинал, наводящий обо всех справки и устанавливающий собственные порядки везде, куда только дотягивался длинный нос этого интригана. Внешности он был довольно внушительной: выше среднего рост, крепкая и плотная комплекция. Категорически опрятен. Ходил он всегда, заложив руки за спину и подав голову немного вперед, словно проводил ревизию и взглядом из-под густых бровей пытался вас просканировать или припомнить ваш последний промах. Говорил он, немного затягивая слова, как бы придавая им особый вес. Разговор начинал всегда с себя, вернее, с очередного своего «открытия», которое, конечно, было о вашем последнем «упущении». Брал снисходительный тон, чем сразу ставил собеседника в неловкое и зависимое положение, вынуждал оправдываться и скорее соглашаться выполнить еще какое-нибудь нелепое поручение или «просьбу», лишь бы отделаться от этого «паука». Мнения о себе он был самого наивысочайшего и, по его собственным словам, давно бы получил «нобелевскую», если бы не исполнял священную обязанность – «спасение Института от различных лодырей и проходимцев». В общем, это был настоящий чистокровный нарцисс.
Но, хвала богам, нарциссы хоть и манипуляторы, однако не очень глубоки. Так что достаточно умный человек спокойно избегает сетей, ими неустанно расставляемых, что, в свою очередь, немало оберегает человечество от подобных козней.
– На ловца и зверь бежит! – с места в карьер пустился Илья Петрович обрабатывать профессора. – Что же это Вы, Виктор Иванович, наделали делов, а теперь скрываетесь?
Он уже подошел к профессору и подал ему руку, причем таким движением, которым подают руку студенту, когда вручают грамоту.
«Ах, ты, сволочь недалекая, все выпендриваешься?!» – подумал Громов. Он краем глаза взглянул на длинный коридор слева и понял, что придется идти в сопровождении зама. И, конечно, то, что разговор с директором будет в присутствии этого… деятеля, можно было не сомневаться.
– Работы много, Илья Петрович, – ответил профессор, пожав руку и сделав вид, что не заметил упрека. Они двинулись по коридору.
– Работа – это, конечно, хорошо, но… Она должна приносить пользу, а не наводить смуту. Институт – это единый механизм, а наука – коллективный труд, я это всегда объясняю студентам и не думал, что придется доносить подобное Вам. Еще и аспиранта втянули в свою авантюру.
– Аспирант, к счастью, достаточно умен, чтобы понимать суть нашего открытия и быть полноценным соавтором, – не поддавался Виктор Иванович.
– Это Вы так считаете, поскольку в специфике нашей научной системы еще плохо разбираетесь. Поэтому и действуете неосмотрительно. Вот если бы Вы обратились ко мне, то я помог бы сгладить острые углы и подать все в правильном виде. Что ж Вы постеснялись? – продолжал Илья Петрович свои провокации, целью которых явно было выбить профессора из колеи еще до разговора с директором. Он, по обыкновению, шел на полшага позади, как бы конвоируя собеседника.
– Да как-то некогда было разбираться в спецификах. Я же говорю: работы много. К тому же, когда статья готовилась, Вы в отпуске были, а наука ждать не может, – профессор уже успокоился и начал аккуратно издеваться над замом. Он его чистосердечно презирал, от всей души презирал, но, конечно, в общении соблюдал определенный такт.
– А позавчера у Вас кролик сбежал. Дааа! Я его лично в холле встретил. Говорит, после Громовских экспериментов обрел разумную искру и желает устроиться на полставки.
– Если так, то нужно было брать, хуже бы не стало.
В приемной, где их встретила взглядом секретарь, Илья Петрович сделал реверанс в своем духе:
– Лидия Сергеевна, Вы как всегда обворожительны!
Лидия Сергеевна, приветливая хрупкая женщина, уже давно шагнувшая в эпоху «немного за тридцать», расплылась в улыбке.
– У себя? – продолжил зам, наклонив голову к двери директора. Секретарь утвердительно кивнула. Он произвел согнутым пальцем три дежурных стука по дверному полотну, потянул дверь и жестом пригласил профессора. Не успел Громов войти и открыть рот, чтобы поздороваться, как за спиной раздалось:
– Вооот, Андрей Дмитриевич, доставил пропавшего Виктора Ивановича, поймал в коридоре и сразу – к Вам!
Директор Института, Андрей Дмитриевич Воронцов, сидел у себя за столом и просматривал бумаги. Он имел весьма приятную наружность, симметричное округлое лицо с правильными чертами. Его лысина настолько разрослась, что остатки волос он просто сбривал. Это одновременно и шло ему, и придавало образу некоторую добродушную комичность.
Человек он был порядочный и ответственный, внимательный и, насколько это было возможно, даже добрый. Но как будто стукнутый чем-то: при долгом общении с ним складывалось впечатление, что он перегружен непомерной ношей. Живо представлялся образ человека, несущего поднос с пирамидой из стеклянных фужеров и мечтающего только об одном – донести и передать следующему. Любой толчок, любое возмущение или лишняя деталь могли пошатнуть всю хрупкую конструкцию, и она разлетелась бы на множество частей и осколков. Это, конечно, исключало любые резкие маневры и авантюры.
– Здравствуйте, Андрей Дмитриевич! – поприветствовал профессор директора и, пожав его руку, приглашенный жестом, занял место слева у т-образного стола. Напротив устроился Илья Петрович, показательно вздохнув, дабы подчеркнуть свое понимание всей глубины сложившейся проблемы.
Директор явно нервничал и был озабочен больше обычного.
– Виктор Иванович, – начал он, – Ваша последняя публикация… – руководитель пошевелил губами, как бы подбирая слова, – оказалась весьма интересной. Я, признаться, не сразу уловил всю ее новизну. Индекс цитирования, наверняка, будет замечательный, и можно ожидать, статья наделает шума. Вот теперь мне звонят сверху… и вот… даже вызывают Вас в Спецотдел с докладом по поводу этих Ваших разработок…
«Ага, понятно теперь, почему вы так всполошились. Все, как я и предполагал», – отметил про себя профессор, кивком обозначив, что, дескать, понял, осознал, готов нести науку даже в недра Спецотдела.
– Виктор Иванович, – продолжал директор, – времени у нас в обрез. Вас уже сегодня к двум ждут, так что, – он посмотрел на часы, – на подготовку к докладу осталось каких-то три часа. Нужно все сделать качественно и доходчиво, и… – и Андрей Дмитриевич пустился в экскурс по ценным методическим указаниям относительно особенностей общения с представителями Спецотдела, дабы не навлечь на Институт гнев их ведомства, да и вообще, по возможности, не привлекать излишнего внимания к работе ученых мужей.
«Э, нет, ребята, тут – не Спецотдел, тут что-то покрупнее зашевелилось, раз вы так всполошились, – подумал профессор, слушая вполуха эту инструкцию, и вдруг отчетливо понял, что именно такой человек, как Андрей Дмитриевич, лучше других подходит на должность директора Института. Да и окормляющий его заместитель тоже получается на своем месте. – Как это я раньше не сообразил? Работают они в тандеме, и все у них хорошо, порядочек. Ведь они абсолютно нерешительны и исполнительны, а, следовательно – безопасны. Они ничего не придумают и не организуют, они – само олицетворение стабильности и безопасности, несущее в себе жизненное кредо: как бы чего не вышло. И, если так подумать, когда во главу самой жизни ставится подобный принцип, то нужно признать, что самое безопасное место – на кладбище. Получившим там последнюю прописку уже поистине ничего не угрожает: вокруг порядочек, аккуратные аллейки, цветочки пластиковые и стабильность! Эх, Андрей Дмитриевич, Вам бы домом престарелых руководить. Хотя, возможно, и там не уберегла бы жизнь от неожиданностей: нашел бы какой-нибудь любопытный старикан под кроватью вместо горшка священный Грааль – и опять двадцать пять…»
– Виктор Иванович, вы слушаете? – проник в контекст размышлений вопрос директора.
– Да. Вы, Андрей Дмитриевич, не беспокойтесь, сделаю все аккуратно, доложу по существу, никаких лишних вопросов к Вам не будет.
– Вы уже доложили «по существу», – нравоучительно изрек заместитель, – теперь мы тут все на ушах стоим.
– Заверяю Вас, – обратился профессор к директору, показательно игнорируя зама, – все сделаю, как надо. С Вашего позволения, не буду терять времени и пойду готовиться к докладу, – едва сдерживая иронию, произнес Громов и встал из-за стола.
Обратный путь, к счастью, проходил без «конвоира», и ничто, кроме нескольких рукопожатий и приветственных кивков, не мешало ему еще раз обдумать свое наблюдение, сделанное в кабинете директора: «Да уж, а времена теперь поразительные, – думал профессор, поднимаясь по лестнице, – времена маленьких людей на больших должностях. Но, в конце концов, что могу я предъявить маленькому человеку, на какой бы должности он ни сидел? Разве была у него возможность помыслить о чем-либо большом, если всю свою великоценную для него жизнь он только и видел, что маленькие радости и маленькие подлости. О-о-о, да тут-то ведь даже подлости могут быть только маленькие, чтобы, не дай Бог, никакого величия не проскочило! Да и какое может быть величие, пусть даже и в подлости, если этакие обитатели простых мирков живут от понедельника до пятницы, а годовой отчет встречают, как новую эпоху? И чем дальше, тем больше на всех уровнях и этажах, к месту и нет, в лампасах и без, сидят эти “неплохие ребята”, надуваются, важничают. И вроде все вместе даже какую-то работу делают, и вроде издали “ничего так” смотрятся, а подойдешь поближе, приглядишься к каждому в отдельности, пальцем лампасик сковырнешь, а там – пошлейший обыватель. Мир обывателей: все вместе что-то делают, а каждый в отдельности ни за что не отвечает. Случись катаклизм или катастрофа – никого не найти: кто – в отпуске скоропостижном, кто – на лечении задним числом, разбегаются моментально, как тараканы какие-то, ей Богу!»
– Здравствуйте, Зинаида Петровна!
– Здравствуйте, Виктор Иванович! – уборщица заканчивала мыть полы в коридоре кафедры. – Ничего, ничего, идите, я сегодня пораньше начала, так думала, может, и кабинет Ваш сразу, а то мне на ту сторону еще идти?
– Спасибо, кабинет не нужно, – уже закрывая за собой дверь, сказал профессор. Ему не хотелось сейчас пересекаться с сотрудниками. Он щелкнул замком, опустился в кресло и, закрыв глаза, помассировал пальцами веки и виски: нужно было сосредоточиться и еще раз все обдумать.
* * *
Кабинет профессора представлял собой нечто среднее между инсталляцией в стиле «семидесятые», приемной психотерапевта и маленьким, но уютным читальным залом. Теплые тона, дерево, мягкий свет, зеленые шторы. Он был настолько далек от стандартного офисного помещения, что, скорее, напоминал квартиру какого-нибудь писателя. Никаких тебе жалюзи, дежурной мебели, стеклянных шкафов с «достижениями», портретов президентов и прочих «святых». Стены были оклеены обоями в вертикальную полоску с причудливыми узорами. Справа от двери большой письменный стол располагался таким образом, что сидящий за ним был обращен спиной к стене и анфас к входу. Слева от стола на стене висела большая меловая доска темно-коричневого цвета. Напротив входа было два окна, по обыкновению задернутых шторами так, чтобы создавать легкий приглушенный свет даже в яркий день. Между окнами размещалось кресло, далее – довольно большой журнальный столик, а за ним – диван. Напротив кресла, слева от входа, у стены расположились большие книжные шкафы такого же темного дерева, как и доска. Некоторые элементы интерьера были бережно сохранены, перекочевав из старого корпуса. Некоторые, такие как стол и кресло, подобраны много позднее. Диван вообще пришлось завозить тайно, в выходной день, а на баланс поставить как «мебель вспомогательная для изучения гипнотических состояний».
В свободное от основной работы время Громов любил иногда устроиться в своем кресле. То, замирая и погружаясь в некую медитацию, он «высиживал» кое-какие собственные идеи, то вдруг внезапно вскакивал, перемещаясь к доске, расчерчивал ее различными, одному ему понятными, схемами. Обычно это происходило уже по вечерам, после окончания рабочего дня, когда на кафедру, да и на весь Институт опускалась особая тишина. Со стороны могло показаться, что ушлый карьерист просиживает на рабочем месте лишние часы и штаны в ожидании очередной должности. Но ему не были нужны ни должности, ни звания, ни даже деньги – это все, скорее, обременяло и отвлекало от основной цели. Он относил себя к людям, которые приходят на эту землю только ради одной, но главной и сокровенной задачи – мысль разрешить. Нормально ли это? – Конечно, нет! Профессор и сам понимал свою ненормальность и признавался себе, что не предназначен в полной мере для счастливого удовлетворения этим «нормальным» миром. Еще на самом старте своей карьеры, только придя на кафедру молодым аспирантом, он уже был достаточно умен и быстро сообразил, что не нужно выставлять свои мечты и чаяния напоказ, а лучше сначала присмотреться к людям. И он присматривался и к людям, и к себе, не торопясь, понемногу, шаг за шагом снимая социальные роли и маски. Ему казалось, что он пробирается через огромный многослойный шатер, туда, к его центру, в самую сокровенную середину, где должен же гореть огонь извечной жажды – жажды познания! Но находил только пепел. Ни искорки. Тогда в изнеможении он опускался в кресло, и ему казалось, что он – вовсе не врач, исследующий подлинную природу болезни и источники выздоровления, а патологоанатом, устанавливающий причину смерти. А вдруг он просто не там ищет? Возможно, он подобен сумасшедшему смотрителю кладбища, что раскапывает могилу за могилой, тщетно пытаясь найти бьющееся сердце? А может, так – везде, и вовсе это – не люди (не в полном смысле люди), а только параллельная ветвь эволюции, что перемешалась с истинной, живой и весьма малочисленной ветвью? Или генетический «белый шум», среди которого изредка, как искорки среди дыма, проскакивают настоящие глубокие и живые человеческие глаза? Такие глаза промелькнули перед ним однажды, когда ему уже перевалило за сорок пять. Глаза с запредельной глубиной, как два омута, глаза его жены Ольги.
Они встретились на одной из конференций. Он уже был вполне состоявшимся ученым, носившимся со странной и спорной идеей. Нельзя сказать, что он влюбился. Это не была обычная чувственная и сентиментальная любовь, скорее, Ольга поразила, даже околдовала его. Не интеллектом, не образованностью (хотя и в них не было недостатка), нет. Как будто в зеркало смотрел он в ее серые глаза и видел в них нездешнюю глубину, бездну, по краю которой ходил сам и, положа руку на сердце, признавал: бездна эта уже давно манила его и обещала невероятные сокровища. Нужно было только решиться, отбросить сомнения – и шагнуть за край. И он решился.