Kitabı oxu: «Дом у кладбища»

Şrift:

Серия «Нечто»


© Койке М., 2025

© Катайцева Э. С., перев., 2025

© Нигматулин М. В., перев., 2025

© ООО «Издательство Родина», 2025

Хтоническая инициация, или Откуда берутся монстры

Марат Нигматулин, Эвелина Катайцева, Александр Шпак


Хтоническая инициация – это, образно говоря, то, о чём не говорил Конфуций. И не только он. Это тот пласт антропологического и онтологического опыта, который по умолчанию оставался за пределами легитимного культурного дискурса – потому что он разрушает его изнутри. О нём не говорят в лекциях по введению в культурологию. Он практически не обсуждается в учебных курсах по нарративным структурам. Студенту, изучающему сценарное мастерство, непременно расскажут о мономифе Джозефа Кэмпбелла, где герой проходит через Зов, Порог, Испытания и Возвращение. Образ «героя с тысячью лицами» стал своего рода золотым стандартом драматургии – и даже предметом академической ортодоксии.


Марико Койке получает награду


Но этот путь – уранический. Он – путь света, дисциплины, порядка и возвышенного Разума. Он восходит к мифам о Гильгамеше, Одиссее и Моисее. Это путь, где герой покидает дом, сталкивается с трудностями, принимает вызов и возвращается домой сильнее. Он вписывается в общество. Даже если он его меняет, то делает это ради восстановления нового порядка. Этот путь априорно считается «позитивным» и потому рассматривается как универсальный. Но универсальность – это миф о самой универсальности. Ибо есть иные пути, которые не стремятся к свету и не ведут к общественному возвращению, – но ведут к подлинной глубине.

Мирча Элиаде в своих фундаментальных трудах о священном и профанном, о мифе и обряде, едва касается хтонической инициации. Когда он упоминает шаманизм, темные обряды, смерть и расчленение посвящаемого, он делает это с академической дистанцией. А обратная инициация – инициация в смерть, в небытие, в грязь, в отказ от возвращения – чаще всего трактуется как деградация или патология. И здесь проявляется ключевой предрассудок: традиционная культурология и религиоведение, даже когда описывают тьму, по-прежнему находятся во власти уранической (солнечной, возвышенной) логики мышления. Им хочется, чтобы любой путь заканчивался Возвращением. Чтобы герой вернулся, стал взрослым, нашёл своё место в иерархии, исправился, стал лучше.

Хтоническая инициация отрицает само понятие «лучше». Она не предполагает возвращения. Это путь, который не ищет завершения в социуме или в божественном порядке. Это не путь к Граалю. Это путь к Кибеле, к Персефоне, к Эрешкигаль, к Маре, к Ояма-но-ками. Это путь Милли Мэнкс, которая осталась в Стране Рождества и не захотела взрослеть. Это путь Каяко Саэки, которая растворилась в ненависти и превратилась в орудие инфернального закона. Это путь тех, кто выпал – но не разрушился, а переформатировался, переродился в иной, тёмной, полной онтологической силы форме.

Почему же в академии о таких путях не говорят? Почему Элиаде, Леви-Стросс, Дюмезиль, Барт и Батлер обходят их стороной? Не потому, что эти пути редки. А потому, что эти пути – опасны для структуры легитимного знания. Хтоническая инициация ставит под сомнение само деление на норму и девиацию, на высокое и низкое, на свет и тьму. Она не нуждается в оправдании. Она не требует морального или политического контекста. И она не «лечится». Это не болезнь. Это пугающая и жуткая альтернатива.

Тот, кто прошёл через этот путь и остался собой – изменён, но не разрушен, – приобретает власть, с которой невозможно говорить на языке Кэмпбелла. Это не победитель, не герой, не святой. Это – ведьма. Онрё. Призрак. Демон. Или девочка, которая навсегда осталась в грязной квартире с выключенным светом, но стала хозяйкой этой тьмы. Ужас академического ума в том, что она не хочет признать: эта девочка может быть также и источником смысла. Хтоническое – это не «выпадение из смысла». Это смысл иной природы.

Следовательно, отрицание хтонической инициации как полноценного пути – это не просто академическая ошибка. Это отказ признать, что есть альтернативные структуры бытия, в которых грязь – не ошибка, страдание – не повод для исправления, а тьма – не антагонист света, а его сестра. Это – отказ признать, что иногда путь начинается вниз. И не заканчивается никогда.

* * *

Хтоническая инициация ускользает от схемы. Трудность её формализации не является недостатком метода описания, а связана с её онтологической природой. Мономиф Кэмпбелла (а вместе с ним и вся структура уранического пути героя) основан на представлении о временном и осмысленном изгнании, за которым следует интеграция. Герой покидает мир, проходит сквозь испытания и возвращается – трансформированным, но вернувшимся. Возвращение – суть схемы. Возвращение – это момент, в котором коллективное признаёт индивидуальное, а личная трансформация возвращается в общественное русло.

Хтоническая инициация разрушает эту опору. В ней нет возвращения. Порой – и нет самого «общества», в которое можно вернуться. Она не предполагает, что человек, пройдя путь, снова будет «своим» в мире. Более того, она не требует, чтобы он хотел возвращения. В этом её антигуманизм, её аморальная сила, её глубокая инаковость. Потому и попытка разложить её на этапы – дело сложное, требующее особого подхода.

Тем не менее можно попытаться выделить парадигмальные фазы хтонической инициации. Но с оговоркой: они не обязательны, могут чередоваться, повторяться, меняться местами или исчезать вовсе. Это не лестница, а спираль, корневая система, воронка, прорастание. Ниже – попытка выделения этих фаз, которые можно уловить в жизнях Милли Мэнкс, Каяко Саэки, Хироко Нагаты, Ульрики Майнхоф, Джули Бельмас, Энн Хэнсен и других.


I. Сбой сцены

Это момент, в котором рушится сцена, маска, ритуал. Девочка больше не может быть «обычной школьницей». Парень больше не верит в университетский путь. Больница, семья, партия, система – дают сбой, и это сбой не в них, а в их восприятии субъектом. Это не обязательно насилие или травма. Иногда это просто разлад, диссонанс, обессмысливание.

Девочка Юки перестаёт приходить в школу. Каяко замыкается в себе и не отвечает матери. Хэнсен замечает, что левые теории не соединяются с опытом и практикой.


II. Изоляция / Оседание / Блуждание

Следующий этап – уход с социальной сцены. Героиня остаётся одна, или среди маргиналов, или становится «невидимой» – вещью среди вещей. Это может быть самоизоляция, изгнание или просто утрата голоса.

Милли Мэнкс остаётся в Стране Рождества, забытая всеми. Каяко живёт в хаосе своей квартиры. Бельмас пьёт, не моется и спит под мостом. Менигон теряет способность удивляться.


III. Кристаллизация / Обретение формы

В какой-то момент, на дне, во Тьме, появляется образ. Символ. Ритуал. Желание. Сила. Это может быть нож, как у Нагаты. Сабля, как у Милли. Перо, книга, пуля. Или – внутренняя клятва. Человек обретается как существо, не желающее возвращения.

Джули Бельмас говорит: «Цель панка – стать как можно более мерзким». Хэнсен принимает решение действовать автономно. Каяко перестаёт говорить. Мэнкс находит Страну Рождества.


IV. Инверсия морали

Человек перестаёт видеть добро и зло как общественные константы. Он начинает чувствовать себя этически избыточным. У него может быть своя мораль, но она либо ритуальна, либо хаотична, либо парадоксальна. Это уже не девиация – это онтологический отказ от внешней нормализации.

Нагата убивает своих же товарищей. Милли вежлива, но ест «плохих взрослых». Каяко убивает не с ненавистью, а с безмолвной силой.


V. Новая идентичность / Онтологическое оформление

Человек перестаёт быть человеком. Он становится хтоническим существом, стражем, ведьмой, онрё, демонессой, королевой теней. Он может «маскироваться» под обычного человека, но внутри его метафизический статус изменён. У него больше нет необходимости в одобрении. Он не просит ни любви, ни прощения, ни включения в общество.


Каяко Саэки


Милли Мэнкс правит в Стране Рождества. Каяко становится живым проклятием. Менигон – «та, кто никогда не удивляется». Не слуга Тьмы, а её часть.


VI. Уход вглубь / Пульсация / Рассеяние

Путь не завершён. Не следует возвращение, не следует смерть. Существо уходит дальше. Может замереть на века. Может раствориться в поле. Может стать тенью. Может сидеть в подъезде или ждать в машине. Оно – засеянный архетип, и однажды кто-то снова пойдёт тем же путём.

Милли ждёт нового Рождества. Каяко остаётся в доме. Нагата умирает в тюрьме, но её имя шепчут в подворотнях.


Милли Мэнкс


Эта схема не предполагает победы. Она не обещает вознаграждения. Она не требует катарсиса. Она не исходит из идеи, что мир надо исправить. Напротив: в ней содержится сокровенная правда о том, что мир – это не то, что нужно победить или объяснить. Это то, что можно переварить, сожрать, обжить, и уйти ещё дальше.

Потому этот путь бесконечен. Он не закольцован, он ветвится. Он не геройский – он мифологический. Не искупительный – а инфернальный. И его не найти в схемах учебников. Но его можно найти в тени за спиной, в трещине на стене.

Потому и страшен, и притягателен.

История Каяко

Разберём это на примере Каяко Саэки. Каяко – легендарный японский онрё, героиня фильмов «Проклятие». Но оригинальная её история намного глубже и страшнее того, что показано в фильмах. Городская легенда о призраке Каяко говорит следующее.

Каяко Саэки родилась в шестидесятые и жила в семье среднего класса. Её мать была одержима социальными нормами. Она очень боялась, что люди могут неправильно подумать об их семье. Она била дочь, запирала её в чулан. Она постоянно делала ей гадости, замечания, придирались к ней, боясь, что люди подумают плохо об их семье. Она настолько стала одержима социальными нормами, что сошла с ума. Её положили в психбольницу. Родственники забыли о ней, так как в то время в Японии было неприличным иметь психбольных родственников. Она стала жертвой своих же социальных норм.

Каяко отдали её бабушке, которая была ведьма, жила в деревне и занималась японским экзорцизмом. Духов и бесов, которых она изгоняла из людей, она «скармливала» Каяко. Каяко выступала как медиум. Однако бабушка баловала Каяко. Она стало плохо учиться и много времени проводить, играя на кладбищах и в заброшенных местах.

Потом умерла бабушка. И Каяко жила у тётки в Токио. Там она окончательно распустилась. Стала пить, курить, употреблять наркотики. Вошла в молодёжную тусовку. Жила пьяными загулами в маленькой комнате в Токио. Потом она каким-то образом вышла замуж.

Муж с ней быстро начал пить. Их подаренный родителями мужа дом зарастал грязью и мусором. Каяко пила, курила, обжигалась, набирала лишний вес. Она открыто изменяла мужу, иногда у него на глазах. Однако у них родился сын Тосио. Каяко регулярно дралась со своим мужем. Он бил её, а она его.

Однажды муж в припадке ревности убил Каяко и Тосио, подумав, что сын рождён не от него. И после этого Каяко и Тосио переродились в онрё.

История Каяко Саэки – одна из самых насыщенных и завершённых моделей хтонической инициации в японской мифологической современности. Её путь – это не просто последовательность несчастий или гротескный ужас городской легенды. Это живая демонстрация того, как в культуре с мощной ритуальной структурой, в обществе сцены и масок, человек может не только выпасть из нормы, но и стать альтернативным воплощением сакрального.

Как и многие героини хтонического пути, Каяко проходит все ключевые стадии: разрушение сцены, блуждание в лимбе, телесное и этическое распадение, возвращение к ритуальному, смерть и окончательное перерождение в инфернальную форму. Мы можем рассмотреть её судьбу как один из эталонных архетипов современного онрё – не как фигуру злобы, но как онтологическую альтернативу японскому ураническому порядку.

Мать Каяко не просто «жестокая женщина». Она – представитель сцены, носительница маски. Для неё важнее не дочь, а то, как выглядит дочь. Важно не поведение – а его интерпретация другими. Такая фигура в японской культуре – не редкость. Это человек, который воплощает коллективное ожидание. Но доведённое до абсолюта, это ожидание уничтожает. Мать Каяко буквально становится жертвой своей же маски: её сжигает сцена, и она исчезает в психиатрии – там, где японское общество прячет всё, что невозможно объяснить в терминах гармонии.

Первый сбой маски: для Каяко сцена оборачивается безумием. Она больше не доверяет миру, где «правильность» важнее всего.

После матери – бабушка. Сакральная фигура, ведьма, экзорцистка. Это – уже совершенно другая структура, структура иного сакрального. Бабушка живёт в деревне – не в урбанистическом центре. Она изгоняет духов – и отдаёт их Каяко. Это не наказание. Это посвящение. Впервые Каяко получает контакт с внечеловеческим. Она становится медиумом. Она ест духов – как древняя марианская демоница, как кормящая хтоническая фигура.

Но бабушка не авторитарна. Она балует внучку. У Каяко появляется контакт с потусторонним, но без нормы, без дисциплины, без контроля. Её связь с нижним миром свободна, размыта, амбивалентна.

После смерти бабушки Каяко попадает в Токио. В этот момент она теряет всякую структуру. Теперь она – человеческий лимб. Она пьёт, изменяет, живёт в грязи. Но важно: она делает это не с виной. Она не просит прощения, не рефлексирует, не возвращается к порядку.

Каяко не обретает нового ритуала, но не нуждается в нём. Она – ленивая, нечистая, вонючая красавица. Она буквально сливается с городской хтонической плотью. Она не хочет любви, не требует уважения, она сама по себе. Это её пассивная фаза демонизации: телесность, сексуальность, запущенность, распад без боли.

Муж убивает её и ребёнка. Но это не финал – это отправная точка. В этот момент Каяко становится онрё, проклятием, которое невозможно устранить. Она умирает не как невинная и не как виновная. Она умирает как инфернальная плоть, как мясо, как существо, которое не пожалели – и которое теперь возвращается, чтобы никогда не быть отпущенным.

Онрё – это не просто призрак. Это не мстительное существо. Это – сама искавшая справедливость, но не нашедшая её плоть. Онрё – не «душа», а энтропия памяти, сгусток неотданного смысла, формула повторяющейся боли.

Теперь Каяко – не женщина. Она дом. Голос. Крик. Она перестаёт быть субъектом – и становится средой. Её нельзя убить. С ней нельзя договориться. Её нельзя простить. Потому что её нет – есть только её форма.

Каяко – это тот, кто выпал из ритуала, но стал ритуалом сам по себе. Дом, где она живёт, не поддаётся очищению. Все, кто входят, – не возвращаются теми же. Без морального урока. Без религиозной цели. Она не судит. Она заставляет распасться.

Каяко – одна из немногих современных фигур, у которой нет ни миссии, ни раскаяния, ни искупления, ни пути назад. Она не призывает к мести, не требует справедливости, не предлагает выхода. Она – свидетель, превращённый в червоточину. Именно это делает её столь хтонически полноценной.

В массовом японском сознании она не пугает как враг, она пугает как невозможность исключить такое из жизни. Каждый может стать ею. Каждый – это потенциальная Каяко, если не впишется, не прорвётся, не сольётся с потоком.

Через Каяко японская культура признаёт страшную вещь: даже в её высокоорганизованной онтологии возможен распад в нечеловеческое, и этот распад необратим, совсем не романтичен, он не геройский – но он реален, завершён и обладает силой.

Путь Каяко – это один из самых ярких образцов хтонической инициации, в котором сакральное не устраняет травму, но поддерживает её существование, как вечное свидетельство того, что не все смерти – конец. Некоторые – начало.

Японская культура – уникальный пример того, как ураническое и хтоническое не столько сосуществуют, сколько находятся в состоянии постоянного вытеснения и взрывного возвращения. Это не диалог, не баланс, не синтез – это трагическая борьба двух начал, при которой одно (ураническое) настаивает на маске, ритуале, функции, долге, порядке и эстетике, а другое (хтоническое) не столько бунтует, сколько прорастает под плитами, как корни мёртвого дерева сквозь бетон.

Япония как культура маски и вытеснения

Японская маска – не метафора. Это повседневная онтология. Уже в детстве японский ребёнок учится не просто правилам – он учится движениям, углам поклона, взгляду в пол, молчанию в нужный момент, правильному употреблению уровней языка (кеиго). Его формируют не как личность, а как сценическую фигуру, встроенную в большую хореографию. Это – предельное ураническое. Это Аполлон не просто как бог порядка, но как тренер поведения, как архитектор социального тела.

Но эта маска, будучи прекрасной, требует постоянного подавления. В японском обществе не существует места слабости, грязи, боли, некрасивости. Упавший ребёнок должен встать и извиниться за неудобство. Умерший родственник – не повод срываться с графика.

Хтоническое как прорыв под маской

Но человек – не только маска. Вытесненное не умирает. Оно копится. И в Японии это приводит к уникальной структуре культурного и социального поля: все формы вытесненного возвращаются в гипертрофированной, нередко извращённой форме.

Именно отсюда берутся, например:

Отаку-культура, доведённая до состояния изоляции, фетишизации, асексуальности и одновременно гиперсексуальности.

Девиантная сексуальность, которая не может существовать публично, но прорывается в форме странных порнографических жанров, уходящих в зоофилию, насилие, фиксацию на школьницах и расчленении.

Явление хикикомори – не как каприз, а как ритуальное бегство из ритуала.

Мания к самоубийствам и «лесу самоубийц», который становится пространством тихой онтологической капитуляции.

Культ школьного насилия (идзимэ) – как проявление безличной, не наказуемой жестокости, не имеющей субъекта.

Маньяки как разрушенные зеркала общества, например, Цутому Миядзаки – не случайный изверг, а существо, родившееся внутри логики вытеснения. Он как результат математического уравнения, где ураническое давление не позволяет выйти в трансгрессию в светлой форме, и всё прорывается в инфернальной.

Таким образом, японская маска не является символом лицемерия, как её могут трактовать европейцы. Она – онтологический панцирь, ритуальная оболочка, которая защищает не столько общество, сколько само существо человека от собственной хтонической природы.

Но именно поэтому, когда кто-то выпадает из сцены (будь то школьник, женщина, офисный работник), его падение не остаётся нейтральным. Он не становится «другим». Он становится ничем – и может превратиться в любое существо без формы. Он рождён был, чтобы быть функцией, но став нефункцией, он становится живой дырой в реальности. Он не больной – он пустой, как Каяко Саэки, как призраки, онрё.


Многоквартирные дома данчи в Японии 1960‑х


Для внешнего наблюдателя Япония – одновременно крайний порядок и крайняя извращённость, крайняя дисциплина и крайнее безумие. Но это не парадокс. Это – следствие онтологической конструкции культуры, где ураническое подавляет всё лишнее, а потому рождает ужасную хтоническую плоть под кожей.

Этим же объясняется и «жестокость японцев», часто приписываемая им в военное время или в художественной культуре. Жестокость – это не черта характера, а побочный продукт полного вытеснения и отказа от эмпатического синтеза. В момент, когда сцена разрушается (например, в условиях войны, насилия, катастрофы), – вытесненное возвращается не в форме диалога, а в форме чёрной воды, беспорядочной, безликой и неуничтожимой.

Япония в этом смысле – это зеркало всего человечества, доведённое до совершенства. Страна, где маска стала бытием, а забвение собственного тела – нормой. И где хтоническое царство не находится «где-то там», а живёт в лице каждого неудавшегося школьника, каждой усталой девушки в метро, каждого дома с запертой дверью.

Хтоническая инициация в Японии – не вызов. Это естественный исход, если ты не справился. Или не захотел справляться.

Следует отметить, что японская культура в целом очень толерантна к хтоническим женским образам. В японской культуре начиная с периода Эдо можно очень часто встретить пьющих, матерящихся, злобных, доминирующих, самовлюблённых женщин. Это выражается в целом ряде архетипов. От анего до онибабы. Так как женское является воплощением хтонического, а такие женщины непосредственно несут на себе хтонический заряд – их активное представление в культуре (без стигматизации, что важно) показывает укоренение хтонического в японской культуре. Это глубоко отличает Японию как от традиционно монотеистических культур с жёстким моральным дуализмом, так и от современных западных моделей женского поведения, склонных к этическому идеализму или морализирующей критике.

Японская культура, начиная ещё с периода Хэйан и особенно с Эдо, не просто допускает хтонические женские фигуры, но естественно вписывает их в пантеон возможных масок и ролей, не считая их чем-то патологичным. Это – глубокая культурная особенность, тесно связанная с синтоистским представлением о природе: грязное неотделимо от чистого, страшное от доброго, а смерть от жизни. Женское же здесь – априорно соединено с телесным, влажным, лунным и изменчивым, то есть с хтоническим.

Вот лишь некоторые ключевые архетипы, несущие хтонический женский заряд в японской культуре:

1. Онибаба (鬼婆) – демоническая баба, людоедка, ведьма.

Происхождение: древний фольклор.

Черты: старая женщина, изуродованная, живущая в горах, питается детьми или путниками, может быть шаманкой или изгнанной монахиней.

Функция: оберегает порог между цивилизацией и дикостью, женское и постчеловеческое. Она – стражница страшной стороны материнства и женского тела.

2. Анего (姐御) – «старшая сестра», женщина из якудзы.

Происхождение: криминальная культура и поствоенная литература.

Черты: пьющая, курящая, авторитарная женщина в мужском коллективе; резкая, грубая, но способная к защите слабых.

Функция: замещает мужскую силу, но не становится «мужчиной», а остаётся ярко женственной – именно в своей жёсткости. Образ тесно связан с уличной хтонью.

3. Окуньо (おくにょ) – сумасшедшая нищенка, грязная мудрая баба.

Происхождение: народная мифология и городские повести Эдо.

Черты: странная, бездомная, одержимая духами или собственными фантазиями, часто пугающая детей.

Функция: маргинальное женское тело как носитель нерациональной мудрости и опасности. Она – городская шаманка в форме безумной женщины.

4. Хисокани икаку (密かに威嚇) – «скрыто пугающая женщина».

Происхождение: современные социологические описания.

Черты: женщина, внешне соответствующая всем нормам скромности, но от неё исходит глубокое, подспудное напряжение. Часто – молчаливая доминирующая мать или жена.

Функция: демонстрация того, как женское, даже под маской социальной нормальности, может удерживать власть в молчаливой форме.

5. Ямауба (山姥) – горная ведьма, мать-людоедка, дикая ведьма

Происхождение: ещё до периода Эдо, одна из самых древних фигур.

Черты: мать, отвергнутая обществом; живёт на границе цивилизации, кормит грудью и убивает. Часто связана с рождением героев (пример – Кинтаро).

Функция: архетип хтонической матки и дикой плодовитости. Священная и страшная одновременно. Образ темного материнства.

6. Дзёро-гуумо (絡新婦) – паучиха-женщина, соблазнительница и убийца

Происхождение: фольклор периода Эдо.

Черты: красивейшая женщина, соблазняющая мужчин, чтобы пить их кровь или поедать.

Функция: зловещая женская сексуальность, опасная и бездонная, как лес. Сексуальность без морали.

7. Мадонна-садистка – женщина-учительница, начальница, тюремщица.

Происхождение: pinku eiga, некроманга, эксплуатационное кино 1970‑х.

Черты: сочетает красоту, холодность и жестокость.

Функция: фетишистская форма хтонической власти. Женщина как богиня боли.

Эти архетипы – не маргиналии, не исключения. Они входят в театр японской культуры на правах полноценных действующих лиц. Причём часто – без моралистического приговора. Они могут быть страшными, опасными, злонамеренными, но они естественны, узнаваемы, принимаемы.

Женское в Японии не противопоставляется священному. Оно есть сакральное. Но сакральное не как порядок, а как бездна, дающая и отнимающая. Именно потому Каяко Саэки – не ошибка, а возможность. Именно потому онрё не считаются злом, а мстителями. Именно поэтому пьющая, смеющаяся, спящая до полудня и любящая деньги женщина может быть не «женщиной падшей», а просто одной из форм женского бытия.

В этом – древнейшая правда японской хтонической антропологии. И в этом – глубокая причина того, почему путь хтонической инициации у женщин в Японии не стигматизируется, а находит множество обличий – от фольклора до pinku eiga и субкультуры гяру.

Иное складывается в англосаксонской культуре, где демонстративный, но абсолютно мёртвый уранизм доминирует в культуре тотально. В этом аспекте уместно рассмотреть хтоническую инициацию Чарли Мэнкса и Милли Мэнкс (персонажей произведений Джо Хилла).

Чарли Мэнкс в изначальном своём виде однозначно и недвусмысленно является жертвой обстоятельств. Его отец пьяница, а его мать проститутка.

Он растёт в захолустном городке на Северо-Западе США среди гор и лесов. Он подвергается бесконечным издевательствам. Однако он получает на День рождения детские санки. И катаясь на них, он силой своей мечты прорезает путь в хтоническое пространство. Позднее он сталкивается с насилием со стороны одного из клиентов его матери. И он убивает его этими санками (у них полозья острые как бритва).

Позднее Мэнкс женится на девушке из богатой семьи. У них рождаются две дочери: Милли и Лорри. И если Милли растёт активной и любознательной, то Лорри – ленивой, изнеженной, слабой и сентиментальной. Мэнкс старается скрывать свои сверхъестественные способности. Потом случается Великая депрессия. Его семья беднеет. А сам он не может заработать денег достаточно для всех нужд. Жена (дочь покойного к тому времени богача) ненавидит его, а заодно ненавидит их детей.

Позднее Мэнкс вкладывает последние оставшиеся деньги семьи в строительство парка развлечений «Страна Рождества». И ещё покупает Роллс-Ройс Wraith, в котором до этого предыдущий хозяин убил всю семью. Выясняется, что Мэнкса обманули. Никакого парка развлечений нет, все деньги украл недобросовестный партнёр. Жена приходит в ярость.

Но дочери Мэнкса уверяют его: «Не верь маме, не верь жене, поезжай дальше – найдёшь Страну Рождества».

И, что интересно, он находит. И это весьма жуткое хтоническое пространство. Настоящий инфернальный диснейленд. Но, что ещё важнее, его дочерям там нравится. Очень нравится.

Милли и Лорри превращаются в бессмертных вампироподобных существ, обретают волшебную силу. Милли становится правительницей Страны Рождества, Лорри – душой праздника. Важно отметить, что жену Мэнкса, которая хочет повернуть назад и не верит в страну вечного праздника – съедают заживо её же дочери.

Тут видны явные отличия англосаксонской хтонической инициации от японской. В американском аспекте она производится с надрывом, с прорывом, с яростью. Она является результатом острого отвержения самого противопоставления лидеров и лузеров, отвержением идеи очищения через труд, отвержением американской мечты. Это инфантильная мечта о стране вечного детства и вечного праздника, которая вырвалась за грани собственного инфантилизма и стала реальностью.

Хтоническая инициация в англосаксонском контексте – это не тихое укоренение в земле, как в Японии, и не медленное вползание в ночь, как в России, а яростный, почти психотический прорыв через бетон американской уранической морали. История Чарли Мэнкса – это чистейший образ такого прорыва, и она особенно важна тем, что делает это наоборот: не кто-то разрушает детскую мечту – сама детская мечта разрушает мир взрослых.

13,98 ₼