Kitabı oxu: «Отцы и дети. Откровенные рассказы детей священников»

Şrift:

Картина на обложке:

Гвидо Рени «Святой Иосиф с младенцем Иисусом» (1635)



© «Пробел–2000», 2025

© Свешникова М.В., 2025



Мария Свешникова – дочь известного богослова, протоиерея Владислава Свешникова. Редактор, журналист, специализирующийся на культурной, религиозной и социальной тематике. Работала редактором в различных православных издательствах, в программе протоиерея Алексия Уминского «Дело житейское» на телеканале «Культура», новостным журналистом на портале «Страна. Ru», редактором отдела «Религии». Позже стала писать о благотворительности, помощи больным детям. В этой книге Мария Свешникова рассказывает не только о своей жизни и семье, но и знакомит с историями детей других священников.

От автора

Порой очевидное для одних людей, для других совершенно невероятное.

Когда я писала эту книгу, у меня и сомнений не возникло, что называться она должна «Поповичи» – емко, звонко, привлекает внимание (считала я). И только после ее выхода, выяснила, что далеко не всем известно, что означает слово «поповичи». Для многих это ничего не значащий набор букв.

Название пришло другое. Однако, поскольку слово это будет часто встречаться в книге, объясню.

Поповичи – это дети священников. В отличие от Католической церкви, запрещающей браки для священства, Православная церковь позволяет жениться священнослужителям, но только – до рукоположения, то есть до того момента, как они станут священниками. И, конечно, в этом браке рождаются дети. Это и есть поповичи.

Дело в том, что у слова «священник» есть устаревший синоним – поп. В Россию существительное «поп» пришло из греческого языка, где «папас»– (παπάς) означает «отец, батюшка». Веками священников называли «поп» – и это считалось литературной нормой. Но в XX веке ситуация изменилась: понятие устарело и обрело экспрессивную насмешливо-оскорбительную окраску.

Интересно, что слово «поп» в отношении священника устарело, да и жену священника – матушку – редко называют «попадья». Зато для детей батюшки и матушки другого слова не нашлось, поэтому их продолжают называть поповичи (или поповны, в случае если речь идет только о девочках).

На тему поповичей я пообщалась с искусственным интеллектом, и он попытался мне объяснить, что слово это не употребляют, поскольку детей попов больше нет. Я не согласна. Слово не устарело, да и сами поповичи не архаизм. Мы живем сегодня в обществе. Учимся, работаем, рожаем детей. И одновременно, как бы пафосно это ни звучало, мы – дети священников – наследуем особый опыт жизни между миром и алтарем.

О детях священников, о том, как жили и живут поповские семьи, и пойдет рассказ в этой книге.

Предисловие

Из комы я вышла на Пасху. В палату реанимации заглянула Инна: подругу пускали, поскольку она работала в той же больнице. Улыбаясь, взяла меня за руку и, поглаживая сухими пальцами, принялась тихонько ворковать: «Машунька, Пасха сегодня. Христово Воскресение. Люди несут в церковь яички и куличи, освящают их, христосуются. Христос Воскресе!» «Воистину Воскресе!» – просипела я, удивляясь издаваемому мной шипению и еще не подозревая, что вернулась из двухнедельного небытия. Не зная, что скоро перестану говорить совсем.

Я вышла из комы, чего не сделали очень многие. По сей день врачи на меня странно посматривают, изучая историю болезни, удивленно прищелкивают языком – не должна бы. По очевидным приметам, параметрам и признакам не должна. Раз уж осмелилась выжить, доживу до 100 лет… Но рассказывать здесь как пережила «мои больничные приключения» не стану, поскольку написала об этом несколько статей. Лучше расскажу историю одной поповны. Меня.

Рассказ дался непросто. А так как мне не хотелось, чтобы читатели составили мнение о детях священников на основании лишь одного примера, я вплела в эту историю отрывки из биографий моих знакомых и друзей. Почему выбор пал именно на этих людей? Всё просто – они тоже дети священников. Тоже поповичи.

Какой интерес говорить только о себе, пусть нас будет много!

Часть первая – полторы комнаты

Я родилась, когда родители жили рядом с метро Университет, о чем я знаю только по их рассказам. Довольно скоро с Ломоносовского проспекта мы переехали в 1-й Басманный переулок, в серый бугристый доходный дом «Мясницкого квартирного товарищества», квартиры которого устроены в каждом пролете. Наша располагалась на втором с половиной этаже старинного тучереза (так в начале прошлого века называли многоэтажки). Вернее, наши полторы комнаты в коммунальной квартире.

Полутемный грязновато-бурый коридор вился между постоянно закрытыми дверьми, ненадолго замирал у висевшего высоко на стене черного телефона с тяжеленной трубкой, проносился на скорости мимо распластавшегося налево рукава кухни и финишировал тупичком.

Впрочем, если знать или хорошенько присмотреться, в небольших углублениях тупика можно было заметить еще две двери. Налево жила вечно недовольная дама, резкого голоса которой я страшно боялась. За правой дверью поселились мы. Соседей по тем временам было не так много (всего пять семей), но и сама квартира невелика: видимо до революции, когда возводилось здание, в доходные дома большие семьи заезжали нечасто.

К слову сказать, нам досталось забавное архитектурное сооружение: комната да небольшой закуток перед ней. В относительно похожем пространстве, судя по эссе «Полторы комнаты», жила семья Иосифа Бродского в Ленинграде: «Наши полторы комнаты были частью обширной, длиной в треть квартала, анфилады, тянувшейся по северной стороне шестиэтажного здания, которое смотрело на три улицы и площадь одновременно… В СССР минимальная норма жилой площади 9 м2 на человека. Следовало считать, что нам повезло, ибо в силу причудливости нашей части анфилады мы втроем оказались в помещении общей площадью 40 м2».

Повезло и нам. Истинного назначения закутка мы не знали. Зато после того, как мама приладила к нему «стену» из тяжелой выношенной портьеры, он превратился в папин кабинет, полный самых замечательных вещей на свете.

Главной достопримечательностью кабинета для меня стал огромный письменный стол со множеством потайных ящичков и стоящей на нем чернильницей со стаканчиком настоящих старинных перьев для письма, да книжный шкаф, полный дореволюционных собраний сочинений Жуковского, Пушкина, Достоевского. Хранились там и лучшие издания советской печати.

Читать меня научили в 3 года. С детской литературой я расправилась довольно быстро, поэтому мне позволяли брать любые книги из папиной библиотеки. Сказки Карло Гоцци слегка пугали темным миром и его противостоянием свету, Одоевский завораживал умением фантазировать. Одолев Пушкина, Достоевского (вместе с дневниками его жены), я добралась до стихов Ломоносова, раз уж он стоял на третьей полке, но они почему-то не впечатлили. Как я теперь понимаю, язык Михаила Васильевича оказался сложноват для дошкольного восприятия. Судите сами:

 
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный аквилон сотрете не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
 

И дальше, и дальше. И все это в издании XIX века с присущей тому времени орфографией.

В «большой» и единственной комнате была устроена одновременно гостиная (тогда люди постоянно ходили в гости), спальня и детская всех четверых детей. Впрочем, до моих пяти лет «всех» нас было трое: папа, мама и младенец. Папа – выпускник ВГИКа – киновед и режиссер неигрового кино, мама – преподаватель русского, литературы и редактор, а также я.

Недавно меня спросили: «Ты когда-нибудь хотела, чтобы твой отец был не священником?» Когда я появилась на свет, отец им и не был. Конечно, я иногда думаю, как бы сложилась моя жизнь, останься отец в кино. Наверняка стала бы теснее связана с кинематографом. И это хорошо. Но, по большому счету, я не променяла бы ни на какую другую биографию то, что со мной произошло и происходит благодаря его священству.

Книжная вселенная в сочетании с миром сказок, устроенная для меня родителями, была прекрасна. Но все же не настолько, чтобы я не замечала традиционно присутствовавших в жизни коммунальной квартиры сложностей: утренних очередей в ванную и туалет, запойного пьяницу, стукача, скандалистку. Или дежурств по квартире.

Они распределялись в зависимости от размеров семьи. Так, семейство из двух человек мыло коридор, туалет, кухню две недели подряд. Трое обязывались убираться три недели. Три недели поначалу были и у нас. Увы, спустя несколько лет маме приходилось вычищать отхожие места 6 недель кряду. Иногда наш черед ее настигал, едва она выходила из роддома – поблажек многодетным не делали.

Долгие годы мне казалось, что нет ничего тяжелее коммунального быта. Невыносимой казалась сама мысль о том, как несвязанным родством, различным по менталитету, образованию и интересам семьям приходилось ютиться на одной территории.

* * *

Так было до тех пор, пока я не познакомилась с сыном протопресвитера Александра Шмемана поповичем Сергеем. Их семье пришлось поселиться в семинарии:

«Мне исполнилось шесть, когда мы переехали в Америку – отца как профессора пригласили в Свято-Владимирскую Академию. Тогда это было совсем маленькое учебное заведение: тридцать студентов расположились в нескольких квартирах одного здания в Нью-Йорке. Один этаж занимали библиотека и часовня: между двумя комнатами пробили стену. Там было открыто только во время учебного года.

Мы жили наверху и на молитву спускались в часовню. У нас квартировались трое студентов, а спальных комнат было две. Это все было очень тесно, дружно и бедно настолько, что студенты сами питались, где и как сумеют.

А в 1962 году (мне как раз исполнилось 12 лет), отец нашел в пригороде место гораздо лучше. Там была отдельная, совсем новая церковь, красивые здания для студенческих общежитий. И у нас появился свой дом. Но тут я уехал в школу (хотя и приезжал на каникулы и в праздники). Дом был примерно в километре от семинарии, и отец всегда ходил пешком, он любил пешие прогулки. Его знали все соседи, поскольку он ходил по улицам в рясе.

Там у меня появилось много друзей, со многими мы продолжаем дружить по сей день. И со священниками, которых мы выпустили, я до сих пор на связи, а мои сестры вышли замуж за священников. Мы жили будто одна семья. Сейчас мое поколение уходит на пенсию. Оба моих зятя на пенсии. Они продолжают служить, но уже не являясь настоятелями: отец Фома Хопко теперь служит только в монастыре, отец Иоанн Ткачук закончил свою деятельность в Монреале. В определенном смысле большая часть нашей жизни – Свято-Владимирская семинария».

* * *

Однако не хотелось бы живописать невыносимые трудности бытия, а потому предлагаю переместиться в середину шестидесятых, когда родилась первая внучка и дочь на оба рода – Волковых и Свешниковых – Маша. То есть я.

Папина ветвь включала бабушку Марусю и дедушку Васю, живущих в подмосковном Дмитрове. Гораздо позже моя сестра Таня каким-то образом высчитает, выведает, что род наш теряется (или, наоборот, обретается) еще в петровских временах, а папа расскажет о своем дедушке:

«Он работал директором Старовнуковского кладбища, а до этого старостой храма Сретения Господня недалеко от нашего дома на Пушкинской. В тридцатые годы храм закрыли, здание превратили в склад, а кладбище работало.

Дед был сиротой, и фамилию ему дали в честь приютского благодетеля, а имя и отчество Петр Павлович придумали работники приюта, где он жил. Видимо, его нашли или он родился примерно 12 июля (день памяти апостолов Петра и Павла)».

Бабуля была честным, бескорыстным и бесконечно преданным делу учителем. Не везло оказаться в ее поле зрения лентяю или ученику, не любящему математику: Мария Семеновна мгновенно пускала в ход всю силу своего убеждения, оставляла на дополнительные занятия, вечерами ходила по домам заниматься с отстающими. С ее стороны это не было жертвой, так бабушка понимала долг учителя. Свою любовь к точным наукам она безуспешно пыталась передать и мне, с малолетства приучая складывать яблоки или вычитать груши в саду. Но моя бесталанность в любимой ею математике проявилась тогда же, когда я с легкостью научилась читать. Дело с передачей знаний шло настолько трудно, что даже бабушка Маруся поняла – ее внучке никогда не стать математиком. И сдалась, лишь изредка пытаясь взывать к моей любви к учению.

О дедушке Васе помню лишь, что он был очень красивым. И добрым. Кроме того, в моей памяти сохранилось, что у него был редкий талант обнаруживать предметы в самых невообразимых местах. Дело, признаюсь, ограничивалось только одной вещью, вернее, жидкостью, обладающей большим градусом: ее он унюхивал, вычисляя местонахождение сквозь все преграды и расстояния. Но однажды нюх подвел его. Мне исполнилось лет 5–6, когда в Дмитрове затеяли торжество. По периметру комнаты поставили столы. Селедка укуталась шубой, салат оливье медленно, но необратимо скукоживался в тепле. Между тарелками вздымались бутылки с напитками. Любыми, кроме детских. Заметив недочет, бабуля отправила дедушку в подпол – достать бутыль грушевого сока (его я любила больше других), который она заготавливала летом, если грушевое дерево переставало капризничать и давало урожай. Бледного, чуть мутного напитка налили в граненый стакан. Я сделала большой глоток… Кто начал кричать первым, уже не вспомнить. Точно не я, пытаясь продышаться, порядочно глотнув самогона. Мама требовала срочно уехать, папа невозмутимо уверял, что протрезвею я быстро. Бабушка, спрятавшая самогон рядом с соком, обвиняла дедушку в том, что он его не нашел и не выпил.

Если же серьезно, то, что дедушка выпивал, никак не укладывалось в рамки нашей семьи. Как и то, что он работал механиком на заводе. На самом деле дедушка был летчиком.

По воспоминаниям папы: «отец учился в педагогическом институте в Москве, там они и познакомились с мамой. Последний перед войной год он преподавал лётное дело в городке Ораниенбаум в Ленинградской области, и оттуда его взяли на фронт. Довольно быстро отец попал в плен, потому что его контузило во время боя. И потом переводили из города в город, из лагеря в лагерь. Отовсюду он пытался совершить побег и всюду неудачно, но, слава Богу, остался жив. А мама моя ждала. Она как-то рассказала, что, когда мы жили в Алтайском крае, куда нас эвакуировали, ей приснился сон: по небу летит множество красивых икон.

Для нее словосочетание „красивые иконы“ было не имеющим никакого смысла – красивым мог быть пейзаж. Но оттуда ей сказали: „Он жив“. Иконам она значения не придала, а информации, которую передали, поверила. И дождалась. Мы вернулись назад в Петергоф, и мать привезла отца в 1945 году из последнего лагеря в Латвии, в 46 году родилась сестра Вера. Отца забрали, когда я учился в пятом классе. И какое-то время мы не знали, куда. Прожили так несколько месяцев. Хорошо, что сохранились точные сведения, что он не был предателем, поэтому его не высылали никуда, но с военной службой было, конечно, покончено – он считался человеком опасным. В конце концов, отец стал главным механиком на заводе и умер довольно молодым, ему было немногим за шестьдесят».

Когда дедушка Вася был на фронте, бабушке приходилось непросто. И не только в бытовом плане (тогда для семьи самой вкусной едой стали оладьи из картофельных очисток, а самое любимое блюдо и сегодня – макароны или гречка с сахаром). Была у бабули особая, тайная драма: она хранила письма мужа, никому никогда не показывая. А ведь в то время подружки ходили друг к другу читать вести с фронта. Не показывала потому, что стеснялась: каждое письмо дедушка, подшучивая над женой, подписывал «Любящей Марусе от любимого Васи». Да вот беда, у Маруси с чувством юмора не сложилось, поэтому она стыдилась этой подписи и ужасно переживала. И память об этой эпистолярной нелепице хранила до конца жизни.

Мамина мама Татьяна Леонидовна Волкова была педиатром. Она приехала в Москву из Ржева, где ее отец был известным протодьяконом. Бабушка Таня рассказывала, как его расстреляли немцы из-за того, что он отказался петь им гимны. Гораздо позже я поняла, что она боялась сказать правду: вероятнее всего, он был убит большевиками. Преступление было тем же: прадед отказывался петь песни, но – прославляющие советскую власть. Я высчитала это довольно просто: к 14 октября 1941 года, когда немецкие войска заняли Ржев, бабушка уже окончила в Москве медицинский институт. Значит, из родного Ржева она уехала не позднее, чем в середине 1930-го, когда и намека не было на военные действия. Так что расстрелять ее отца могли только по приказу местной власти.

Диплом педиатра баба Таня получила 21 июня и, конечно, ее должны были бы отправить на фронт. Но незадолго до окончания института она вышла замуж и к лету оказалась в положении, поэтому ее направили сопровождать эшелоны с детьми, эвакуируемыми из Москвы на Урал. На стоянках они с двумя медсестрами (столько взрослых полагалось на забитый детьми состав) по очереди добегали до полустанков, где им выдавали по ведру каши и кипятка. Иногда в кипяток тонко строгали морковку, тогда это называлось чаем. И обратно бегом – с тяжеленными ведрами. Ездила она так не один месяц, поэтому у моей мамы, появившейся на свет 11 декабря, местом рождения значится «ПГТ Чишмы в Башкирии». Там эшелон остановился на время бомбежки, после чего прямо на станции удостоверились, что ребенок жив, и поезд отправился дальше.

Эта история из жизни моей бабушки спустя полвека получила неожиданное продолжение. Недавно мне предложили сделать интервью с Робертом Турманом (отцом актрисы Умы Турман). За организацию его отвечала переводчик Наташа Иноземцева, с которой меня свела еще одна героиня книги, поповна Соня Кишковская. Пока мы договаривались, наступило 9 мая. И, вспоминая родных, мы с Наташей неожиданно выяснили, что не только учились в одной школе, но еще ее мама родилась в 1941 году на Урале: бывшую на сносях бабушку одним из первых составов отправили из оккупированной Москвы. Я люблю такие повороты сюжета, и мне хочется думать, что Наташина бабушка оказалась в поезде, который сопровождала моя бабуля.

Надо сказать несколько слов и о дедушке, которого я никогда не видела. Бабушка о нем не говорила. Но однажды, пересматривая немногочисленные фотографии, хранящиеся у нее, я наткнулась на черный конверт. В нем была всего одна карточка: бабушка – совсем молодая и какие-то незнакомые люди возле гроба.

– Это твой дедушка, – она быстро убрала фотографию обратно. – Он умер, когда Наташа (мама – прим. автора) была совсем маленькой.

Когда бабушка умерла, никто из пятерых ее братьев и сестер не приехал на похороны (всего их было девять, но трое умерли еще в детстве, потому она и стала педиатром). Среди бабушкиных вещей мама нашла книжку, свидетельствующую, что в 1945 году ее отец, Леонид Васильевич Преображенский, был награжден медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Тогда мы поехали в Люберцы к бабушкиной сестре тете Лере, мама хотела узнать, почему никто не пришел проститься с сестрой. Оказалось, что дедушка был высокопоставленным лицом и даже получил награду как отличник снабжения народного хозяйства нефтепродуктами при Совнаркоме СССР. Однажды его вызвали с докладом к Сталину. На следующий день он умер от внутреннего кровотечения: во время «встречи» ему отбили все органы. Узнав об этом, семья сразу же прекратила общение с бабушкой. Рассказав маме о ее отце, тетя Лера отправила нас домой с напутствием, чтобы мы к ней больше никогда не приходили.

* * *

Судьба моих отцов и прадедов немногим отличалась от удела родни других детей священников. Бабушке и дедушке Сони Кишковской – дочери протоиерея Леонида – пришлось бежать из послереволюционной России не ради самих себя, а чтобы спасти детей:

«В Библии постоянно говорится про родословные. Когда я была маленькой и слышала, как в храме читали Священное Писание с родословной Авраама и Христа, меня эти имена и связь между прошлым и будущим всегда завораживали.

К счастью, я могу подробно рассказать про нашу семью. Мамин дедушка князь Щербатов был государственным деятелем. Он увез своих детей из России во время революции и Гражданской войны. Моя бабушка, которую я не застала – урожденная Мария Николаевна Щербатова – в Париже вышла замуж за Федора Яковлевича Куломзина, сына Ольги Федоровны Мейендорф, и молодожены переехали в Канаду в 30-х годах. Там, в Квебеке, родилась моя мама, Александра Федоровна Куломзина, которую до сих пор в семье зовут Мими.

Папина семья после революции тоже была вынуждена бежать и оказалась в Польше. Папин дедушка, Иван Антонович Кишковский, был учителем. Его сын, папин отец, Александр Иванович родился в Украине под Уманью. Когда семья переходила советско-польскую границу, Иван Антонович дал себе слово, что, если они выживут, он станет священником. Мои родители совершенно случайно узнали у одной русской эмигрантки в Сан-Франциско, что в разные моменты в родовом имении ее семьи, на польской стороне границы, приютили и мамину семью, и папину, когда они бежали от большевиков. Иван Антонович сдержал слово – он стал отцом Иоанном и служил в Польше.

Мой папа Леонид Кишковский родился в Варшаве во время войны, в 1943 году, в самое страшное время. Папиным родителям, чтобы спастись, пришлось бежать из Варшавы, и бабушка была вынуждена оставить своих родителей, которые погибли, но никто не знает, кто их убил – нацисты или Красная Армия. Когда папе исполнилось 8 лет, бабушка и дедушка оказались в Америке. Семью Кишковских поселили в Лос-Анджелесе рядом с собором, где настоятелем был протоиерей Дмитрий Гизетти, двоюродный брат патриарха Алексия II. Папа прислуживал в храме, и, как я понимаю, благодаря отцу Дмитрию и стал священником. Будучи папиным духовным отцом, протоиерей Дмитрий познакомил его с отцом Александром Шмеманом, и под их влиянием папа поступил в Свято-Владимирскую семинарию в Нью-Йорке, где он встретился с мамой на молодежном съезде. Венчались они в Канаде под Монреалем, их венчали отец Иоанн Мейендорф и отец Александр Шмеман».

* * *

От нового, коммунистического строя пострадали не только бабушки и дедушки. Отец Анны Ильиничны Шмаиной-Великановой – священник Илья Шмаин – отбывал срок по доносу своего знакомого:

«Мои папа и мама происходили из очень непохожих социальных кругов. И ни тот, ни другой никак не были связаны с Церковью. Мама из семьи уникальной. Я имею в виду, что мои дед и бабка по матери были сознательными борцами с советской властью и людьми с невероятно широким кругозором.

Когда мои родители познакомились, маме было четырнадцать лет. Она уже хорошо знала Новый Завет, потому что Библия у деда всегда стояла на столе. Для него само собой разумелось, что культурный человек – тот, кто знает Библию, кто соотносит свою жизнь с Нагорной проповедью. При этом порога храма за всю жизнь он никогда не переступал, считая, что это место для православных христиан, а он неправославный, и нечего ему ходить и глазеть. Он был христианин по внутреннему чувству, но не принадлежал к какой-то конфессии. В таком же духе им была воспитана мама. И к крещению он был абсолютно терпим, в то время как от папиных родителей крещение нужно было скрывать. Они никак не могли согласиться с тем, что это не означает предательства своего народа – слишком крепко это было впечатано побоями и истязаниями во время еврейских погромов, в которых участвовали называющие себя православными. Поэтому путь к Церкви у папы и у мамы был совершенно самостоятельным и разным.

Мама крестилась в ранней юности, сразу после ареста папы и его друзей. Она обратилась ко Христу, ходила в храм Пророка Божия Ильи, иногда и в другие московские храмы, но не сближалась ни с какими церковными кругами, и ни с кем про свое крещение не говорила. Тихо молилась в храме и дома, читала Евангелие. Тем временем в лагере папа встречался с разными людьми. Общался с непоминающими1, которые его гоняли, а он за ними все равно ходил. Видимо, это были иосифляне2, потому что они были очень откровенными антисемитами, и папу это страшно мучило. Мама присылала ему в лагерь стихи Пастернака из «Доктора Живаго», и эти стихи сыграли важную роль в его воцерковлении, в обращении не только к Христу, а именно к православию, к Церкви, которое из него никогда уже не выветрилось. А когда они с мамой встретились (2 октября 1954 года Илья Шмаин вышел из лагеря – прим. автора), очень скоро они поженились, и уже в октябре 1955 года родилась я.

Так, с двух сторон, папу побуждали к действию, но еще несколько лет он не решался креститься – главным образом из-за родителей. Нельзя сказать, чтобы он очень сильно уважал их мнение, но он любил и жалел их. Дед мой с той стороны Ханан Моисеевич Шмаин, кинорежиссер, пошел добровольцем в московское ополчение в первые дни войны, почти сразу был ранен, попал в плен к румынам и четыре года провел в плену у нацистов. Чудом спасся.

Семья бабки Лии Львовны Бродзинской бежала из Польши в СССР. В общем, у них не было возможности принять крещение сына, и папа боялся нанести им такую рану, которая вынудит расстаться навсегда. Но в какой-то момент его сомнения кончились, и в Великий четверг 1963 года он официально крестился (он не знал, что можно иначе) в храме Иоанна Воина на Якиманке при невероятном стечении народа. О том, что такое Великий четверг, он узнал позже, но уже не считал это совпадением. И дальше он стал очень быстро воцерковляться. Поэтому дочерью священника я стала в 1980 году».

* * *

Об отце Александре Шмемане известно довольно много. Поэтому я попросила его сына Сергея рассказать о маме, матушке Ульяне:

«Мама выпустила книжку, где описала свою жизнь. Называется она очень просто – „Моя жизнь с отцом Александром“.

Мама родом из имения Сергиевское. Ее дедушка был священником, и все в их семье Осоргиных были очень церковными, жили настоящей духовной жизнью. Кстати, первым приходом моего отца стал их семейный храм. Так что для нее церковная жизнь абсолютно естественна. Она с детства пела на клиросе, знала все службы. И, когда мы построили часовню в Канаде, она была там и чтецом, и регентом. Она поддержала отца в идее переехать в Америку. Это было сложное решение – уехать с маленькими детьми, бросить привычную эмигрантскую французскую жизнь, окунуться в авантюру православия3 в Америке. И она сумела войти в этот новый мир, они оба влюбились в Америку, поверили в нее как в страну, которая дает огромные возможности.

У нее, в общем, была своя жизнь, была самостоятельная профессиональная жизнь, потому что как ректор семинарии отец получал незначительное жалование. Так что она всегда преподавала французский и русский языки и даже на какое-то время стала директором школы в Нью-Йорке, куда ежедневно ездила на машине. Девочки, с которыми она занималась, очень ее любили, по сей день ко мне иногда обращаются: „Вы сын мадам Шмеман?“ Жили они трудно, но отец всегда считался с мамой, они всё обсуждали… Мама до последнего много занималась его жизнью, работала с архивами, даже формально передав их мне».

* * *

Мое знакомство с сыном протоиерея Сергия Правдолюбова священником Владимиром началось с рассказа о том, что в роду есть новомученики и исповедники. Оказалось, что, осознавая ответственность за свой род, он получает помощь от них:

«Бывало, я своей по-юношески рациональной мыслью пытался критически проанализировать Евангельский текст, а когда слышал читаемые отцом за богослужением исполненные Божественной силы слова Господа Иисуса Христа, все эти попытки рационализировать Слово Божие расшибались в пух и прах – Бог говорил со мной голосом моего отца, голосом, который я слышал с младенчества, с детства. Так что, к тому времени, когда я стал осознанно, с работой сердца и ума понимать Слово Божье (в первую очередь, Страстные Евангельские чтения), была спасена моя вера. И я понял: не могут быть фальшивыми, наигранными или слепо-фанатичными подвиги мучеников, подвиги отцов и дедов, шедших на смерть за это Слово – так идут умирать за Истину. А пока открывал для себя Евангелие, молитвенно обращался ко всем отцам нашим, мученикам, исповедникам Правдолюбовым. Мой прадед, священноисповедник протоиерей Сергий окончил Киевскую духовную академию, был великолепным проповедником и знатоком архиерейской службы. В двадцать шесть лет был назначен настоятелем Троицкого собора слободы Кукарки (город Советск Кировской области) и благочинным первого округа Яранского уезда Вятской епархии, был законоучителем девятиклассной женской гимназии, двух мужских средних училищ и председателем педагогического совета гимназии.

Дед, отец Анатолий, обладал удивительным свойством: он никогда не нервничал, не переживал – будь что будет. Наверное, сказались Соловки, куда он попал в 20 лет вместе с отцом и дядей. Хотя сам он вспоминал: „Я с детства такой был. Никогда никого не боялся и не волновался. Архиерейская служба, мне говорят: «Иди и говори проповедь». Я выхожу и говорю проповедь. Вообще без волнения“. Это дано ему было вместе с особым проповедническим даром слова.

Бабушку я застал только одну – по линии матери. Дедушку, бабушку по папиной линии – священнической – не могу помнить. Хотя бабушка Ольга, папина мама, когда мы родились, была еще жива. Все, что я знаю о них-только по фотографиям и рассказам родственников да сохранившимся аудио-пленкам воспоминаний дедушки. И я отчетливо помню впечатления от дедушкиного кабинета. Мы в него входили, как в храм: аналой, иконы, книги и запах – тонкий аромат старинного ладана – простого и исключительно церковного. Вообще церковный запах – им был наполнен дом. Он до сих пор для меня самый родной. Так пахли старинные дедушкины облачения, точно так же пахло от отца, приходившего со служб. Всю жизнь, с раннего детства, этот запах ассоциируется с богослужением, с храмом, со служением Богу и людям, которому посвящали себя даже до смерти прадеды и деды, и преемственно посвятил отец».

* * *

Замечательный священнический род и у дочери протоиерея Геннадия Бартова и жены священника Андрея Грозовского, а значит матушки (или попадьи) Таисии Бартовой-Грозовской:

«Мой сын может гордиться своим родом. Его отец протоиерей Андрей Грозовский – ключарь Николо-Богоявленского морского собора в Петербурге. Оба дедушки – священники: протоиерей Геннадий Бартов и клирик Князь-Владимирского собора протоиерей Виктор Грозовский (скончался 30 декабря 2007 года). А прадедушка сына Борис Бартов был старейшим клириком Пермской епархии и почетным гражданином города Кунгура. Мне посчастливилось быть с моим дедушкой в день 60-летия его священнической хиротонии. Он умер 6 февраля 2013 года, и на его отпевание пришел почти весь город. Я говорю об этом не потому, что он мой дедушка, а потому что его очень любили и любят. Он прожил духовно богатую жизнь. Его знал покойный патриарх Московский и всея Руси Алексий II, знали многие батюшки из Санкт-Петербурга. У дедушки была непростая, но удивительная жизнь.

1.Непоминающие – так называют православных епископов и священнослужителей, не принявших компромиссов с большевистским режимом в СССР, на которые пошел митрополит Сергий (Страгородский), заместитель Патриаршего местоблюстителя митрополита Петра (Полянского), в 1927 году, и отказывавшихся поминать его имя за богослужением. Наиболее видные представители: преосвященные Кирилл (Смирнов), Афанасий (Сахаров), Арсений (Жадановский), Серафим (Звездинский). В 1933 году легальная деятельность «непоминающих» была прекращена: практически все они погибли в 1930 годы. Когда патриархом в 1945 году был избран митрополит Алексий (Симанский), оставшиеся в живых «непоминающие» воссоединились со священноначалием Русской православной церкви.
2.Иосифляне – часть течения «непоминающих». Иосифлянство возникло в конце 1927 года как протест против смещения с Ленинградской кафедры митрополита Иосифа (Петровых). Его сторонники отказывались признавать заместителя Патриаршего местоблюстителя митрополита Сергия (Страгородского) законным управляющим Русской православной церкви. К середине 1940 года иосифлянское движение как обособленное и организованное направление в русском православии прекратило существование. Часть из немногих выживших в лагерях иосифлянских деятелей вместе со своей паствой примирилась с Московской патриархией. Непримиримая часть иосифлян слилась с катакомбниками, составив в их среде особую традицию.
3.По всей видимости, Сергей Шмеман имеет в виду разнообразие юрисдикций и неопределенность канонического статуса Православной церкви в Америке до 1970 года, когда, во многом стараниями протопресвитера Александра Шмемана, она получила статус Автокефальной поместной православной церкви, предоставленный ей Русской православной церковью. Автокефалия до сих пор не признается некоторыми поместными Православными церквами.

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
09 fevral 2026
Yazılma tarixi:
2025
Həcm:
262 səh. 4 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-907975-12-5
Müəllif hüququ sahibi:
Пробел-2000
Yükləmə formatı: