Kitabı oxu: «День»
Посвящается Фрэнсис Коуди
Из прошлого восставши, молчаливо
Ко мне навстречу тень моя идет.
Анна Ахматова
Michael Cunningham
DAY
© Michael Cunningham, 2024
© Л. Тронина, перевод на русский язык, 2025
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2025
© ООО “Издательство Аст”, 2025
Издательство CORPUS ®
5 апреля 2019 года утро
В этот ранний час Ист-Ривер окутана тонкой полупрозрачной пеленой, глянцево-стальной оболочкой, которая плывет как будто над поверхностью воды, тем временем меняющей цвет: ночная чернота переходит в густо-зеленую муть уже близкого дня. Огни Бруклинского моста блекнут на фоне неба. Мужчина поднимает рольставни над входом в обувную мастерскую. Девушка с хвостиком пробегает трусцой мимо другого мужчины средних лет в маленьком черном платье и солдатских ботинках, наконец-то идущего домой. Светятся редкие окна, яркие, как и четвертинка луны.
Так и не сомкнувшая глаз Изабель в безразмерной футболке – ей чуть ли не по колено – стоит у окна своей спальни. Девушка с хвостиком пробегает мимо мужчины в платье, тот тем временем вставляет ключ в замок подъездной двери. Обувщик поднимает стальную решетку – скоро откроет мастерскую. И чего он так рано? Кто, скажите на милость, придет обувь чинить в пять утра?
Весна подает уже первые робкие знаки. Серебристый клен под окном Изабель (дерево, согласно Гуглу, “сорное, с поверхностной корневой системой”) выпустил крепкие почечки, которые прорвутся скоро пятизубыми листьями, ничем не примечательными до тех самых пор, пока не всколыхнет порывом ветра их серебристые изнанки. На окне в доме напротив стоят нарциссы в стеклянной вазе. Зимний свет, потускневший, застывший на долгие месяцы, разгорается ярче, будто снова запущен ток воздушных частиц.
В начале апреля календарная весна в Бруклине, может, и наступила, но настоящей – c оттенками зелени, пробуждением стеблей с побегами – еще не одну неделю ждать. Почки на дереве – пока только плотные наросты, готовые вскрыться. А появление нарциссов в окне напротив означает лишь, что их теперь можно купить в магазине на углу, что их уже привозят оттуда, где они растут.
Отвернувшись от своего окна, Изабель глядит на Дэна, который все еще крепко спит, тяжело дыша, похожий в забытьи на ребенка (с поправкой все же на свои сорок лет), – рот его приоткрылся, обесцвеченные волосы белеют в сумраке.
Можно ведь спать вот так, ты подумай! Способности Дэна ко сну внушают ей зависть и в то же время – признательность. Пока он и дети спят, она, чей сон – пугливый, с вкраплениями сновидений – чаще всего сводится лишь к попыткам уснуть, все равно что одна в квартире и в ночном уединении погружается в свои грезы, размеченные лишь зелеными цифрами светодиодных кухонных часов.
Опять повернувшись к окну, она видит сову. Сначала кажется, что это просто утолщение на суку. Расцветка совиных перьев и пятнистой серо-бурой коры совпадает почти точь-в-точь. Изабель, может, и вовсе бы не заметила сову, если бы не ее глаза – два черно-золотых диска размером с мелкую монетку: пристальный блеск и ничего человеческого. На секунду чудится, что само дерево, и именно теперь, решило сообщить Изабель: я все вижу, все осознаю. Сова, крохотная, с садовую перчатку, вроде бы глядит на Изабель, так кажется сначала, однако, подстроившись под птичий взгляд, та понимает, что сова не на нее глядит, а просто в ее сторону, созерцает ее, не отделяя от комнаты, как и прикроватную тумбочку с погашенной лампой и номером “Атлантика” за прошлый месяц, как и стену со снимком детей в рамочке – профессиональным, черно-белым, на котором они так с виду послушны и настораживающе невинны. Нацелив немигающие, как у кошки, глаза за оконное стекло, сова видит все в общем, не отличая, похоже, Изабель от лампы или снимка – невдомек ей да и все равно, что Изабель живая, остальное – нет. Мгновение обе не двигаются с места, сомкнувшись взглядами, а потом сова вспархивает, да так легко, вроде бы и крылом не взмахнув, просто согласившись подняться в воздух. И, описав дугу, исчезает. Ее отлет – как отречение, будто на дереве за окном сова возникла по ошибке, непреднамеренно прорвав ткань возможного, тут же ловко восстановленную. Изабель уже кажется, что сова ей просто пригрезилась, и это было бы неудивительно, ведь нынче ночью она так и не уснула (обычно удается хоть на пару часов), а между тем вот-вот навалятся трудности нового дня (Робби так и не нашел себе квартиру, Деррика от пересъемки не отговорить), и придется ей во всем этом участвовать, собраться и как можно убедительней изображать из себя человека, способного выполнить все, что требуется.
Сова исчезла. Бегунья побежала дальше. Мужчина в платье зашел в подъезд. Один обувщик остался, зажег в мастерской люминесцентную лампу, освещающую лишь пространство за стеклом витрины, не подсвечивая заодно и улицу. Изабель неизвестно, затем ли обувщик, с которым она ни разу не разговаривала (поскольку чинит обувь в Мидтауне), открывается так рано, чтобы сбежать из дома, от затянувшейся семейной распри, или ему просто не терпится вновь оказаться в этом квадратике света, просто очень нравится зажигать голубую неоновую вывеску “Обувная клиника” (надо непременно начать чинить обувь у него, думает Изабель, уже только из-за одного этого названия) и заводить метровое чучело в витрине – выцветшего на солнце то ли енота, то ли лиса, сидящего за сапожным верстаком, поднимая и опуская молоточек, который возвещает теперь, когда обувщик включил электричество и вывеска “Обувная клиника” засветилась голубым неоном, а неизвестный зверь опять принялся за работу, начало нового дня.
Будь Вульф настоящим, все вокруг этого неуловимого персонажа и вертелось бы. Он был бы энергичным парнем, окруженным друзьями, к которому на вечеринке не подступишься, мускулистым незнакомцем, размашисто выходящим, мелькая в толпе, из поезда метро, принцем, способным все исправить одним поцелуем, если только он отыщет в лесной чаще хрустальный гроб, а в нем тебя, впавшую в кому.
Все подписчики Вульфа, коих 3407, думают о нем примерно одно. Он, как видно, из тех, кто не только получает, что хочет, но и хочет того, что получает. Непрерывным хроникам его повседневности подписчики ставят лайк. Лайк – его соболиной щетине и нестандартной привлекательности. Он и фантастичен, и доступен одновременно – обычный парень, только громкость у него слегка прибавлена и свет горит вовсю. Этот симпатяга доведет дело до конца, он не бросит, он разглядит в тебе то самое, твою… сущность, которая ускользает, кажется, от внимания других или со временем перестает их интересовать.
Вульф очарован великолепием твоей персоны. Ему около тридцати. Он готов брать на себя обязательства. Быть красивей всех вокруг ему нет нужды, зато он, как правило, притягательней всех, хочет того или нет. Что-то такое от него исходит. Однако Вульф лишен тщеславия. Он сексуален пока еще – жмет 90 килограммов, не догадывается, выходя из душа, как красиво в этот момент унизаны капельками воды его кудри, не отмечает в раздевалке парней, отмечающих в свою очередь его грудные мышцы и пресс, и не питает преждевременных сожалений о будущем, когда станет близоруким и наберет лишний вес, – он хороший врач и добросовестно лечит пациентов в ожидании вечера наедине с тобой и никем другим, и только этого желает, только в этом нуждается. Подписчики и его профессии ставят лайк, а он педиатр в бесплатной поликлинике, последний год ординатуры. Лайк его съемной квартире в Бруклине, соседке Лайле и их общей питомице Арлетт – недавно взятой из приюта помеси бигля с кем-то там. Лайк намекам, напрямую, впрочем, ни разу не подтвержденным, что были у него бойфренды, но как-то ни с кем не сложилось, и теперь он в ожидании новой любви, хотя особенно с этим не спешит. Он жизнерадостно девствен, хоть и во многих постелях перебывал. Кто знает, сколько подписчиков в него влюблены и не сомневаются, что оказались бы теми самыми долгожданными избранниками Вульфа, доведись им только повстречаться.
Слишком обширный вопрос, чтобы задаваться им в такую рань, а ведь Робби еще надо прочесть с десяток сочинений шестиклассников по истории на тему “Как, по-вашему, туземцы восприняли появление Колумба?”.
Обдумывая первый на сегодня пост Вульфа, Робби заваривает кофе, глотает по таблетке паксила с аддераллом и останавливается под квадратом светлеющего серого неба, виднеющегося в самодельное мансардное окно – новшество это привнес один из прежних жильцов. Окно и правда впускает в мансарду больше света, вот только течет, как его ни закупоривай. Даже сейчас одинокая капля воды, небесно-яркая, дрожит в его левом верхнем углу. Роса, а может, конденсат, кто знает. Дождя давно уже не было.
Вода вторгается в квартиру отовсюду: кран в ванной вечно течет, в бороздке на полу под раздвижной стеклянной дверью, ведущей на пожарную лестницу (дверь эта, без сомнения, дело рук все того же пусть и неумелого, но исполненного благих намерений бывшего жильца), после малейшего дождя образуется болотце. Будь Робби больше склонен к мрачному романтизму, счел бы, пожалуй, это беспрестанное истечение воды следами горестей, постигших первых обитателей этой мансарды – каких-нибудь юных ирландок, бежавших в Америку от голода, и для того лишь, чтобы тут добиваться места горничной, а ведь в Дублине они были бы нарасхват, ведь о них говорили: Через год-другой найдет себе жениха. Предполагалось, что и за эти две сырые комнатки на чердаке в Бруклине они должны быть благодарны.
Робби – последний в череде людей, считавших, в отличие от давно покойных ирландок, эту тесную сырую нору подарком судьбы. Кто, интересно, из недавних его предшественников был столь оптимистичен, что, стремясь впустить сюда свет, недооценил зиму в Бруклине с дождем и мокрым снегом? И кто другой (ведь уж, наверное, кто-то другой) выкрасил стены в тоскливый грязно-рыжий цвет, потом забеленный сверху, но оставшийся на кусочке стены за шкафчиком, под кухонной раковиной, как самое печальное на свете привидение? Вселился этот обитатель до или после того, который проделал в потолке протекающее оконце?
И вот теперь здесь обретается Робби, школьный учитель, – зарабатывая 60 тысяч в год, он выживает в Нью-Йорке, где ничего сносного не снимешь дешевле трех тысяч, это минимум, но, если тебе везет, твоя сестра покупает два верхних этажа в старом каменном доме и пускает тебя в мансарду за плату, лишь частично покрывающую ее ежемесячный ипотечный взнос.
Тебе везет, но и везение имеет срок годности. Тебе везет, пока сестре самой не понадобится мансарда.
А значит, пора творить везение самостоятельно.
Аддералл действует, вот счастье-то, ведь этой ночью Робби посмотрел пять серий “Дряни”, вместо того чтобы дочитать стопку сочинений, так и оставшуюся на кухонном столе.
Он позволил себе отложить сочинения, поскольку школа сегодня откроется позже – будут пробы брать на асбест. Считалось, что асбест уже лет двадцать как удалили, но недавно кто-то там не обнаружил в архиве никаких записей об этом, по-видимому, пропавших вместе с прочей документацией за 1998 год, и теперь бригада в химзащите (так во всяком случае представляется Робби) сверлит стены в поисках асбеста, которого там, может, и нет, если только стены эти и впрямь проверяли и “пропавшие” записи впрямь существовали, а не просто кто-то на кого-то понадеялся.
Робби берет верхнее сочинение, стараясь сейчас не беспокоиться (будет еще время) насчет того, не заглатывали ли они с учениками, как рыбы, каждую неделю с понедельника по пятницу невидимые черные крючки.
Он взял сочинение Сони Томас. Эта меланхоличная рыжая девочка выдумывает наверняка, что до семи лет жила в Румынии, а потом ее удочерили, но зачем она рассказывает сказки о собственном происхождении, никто не понимает и до сих пор не выяснял.
Соня начинает так: “От человека в большой лодке мы ждали волшебства”.
Робби откладывает сочинение. Нет, он еще не готов. Съесть, что ли, кукурузных палочек? Робби снова поражает не новая для него, да и многих других, мысль: ведь должно же существовать замысловатое хитросплетение невидимых нитей, глубинная сеть, связавшая эти корабли на горизонте с работорговлей, Льюисом и Кларком, впервые узревшими реку Миссури, “войной, которая покончит с войнами”, со Всемирной выставкой в Чикаго, Великой депрессией и “Новым курсом”, другой войной, реактивными ранцами (до повсеместного ношения которых мы так и не дошли), беспорядочной стрельбой в предположительно безопасных местах (школах, кинотеатрах, зеленых зонах и далее по списку), мигрантами, любой ценой стремящимися пересечь границу тех краев, где им, может быть, посчастливится стать обслуживающим персоналом или садовниками, в то время как в неизмеримых далях открываются все новые пригодные для жизни планеты, а сам Робби обеспокоен перспективой лишиться квартирки, где томились те давно покойные ирландки.
Робби надеется, что ни его легкие, ни Сонины не унизаны еще микроскопическими крючками карциномы. Размышляет, не попробовать ли опять сойтись с Оливером. И не вынес ли он, Робби, сам себе приговор, пожелав преподавать в бесплатной средней школе, и никакой другой, то есть именно там, где наличие асбеста в стенах, скорее всего, никто и не проверял. Размышляет, не зря ли все-таки отверг медицинский колледж. И не подумать ли еще раз над кое-какими из просмотренных уже квартир. Как, например, насчет той двушки в Бушвике с высокими потолками, но одной лишь амбразурой окна? И не слишком ли поспешно он забраковал “мини-лофт” (названный так в объявлении) по причине общего с соседним мини-лофтом санузла?
А может, Вульфу пора отправиться на поиски приключений? На время сняться с места, двинуть куда-нибудь? Он как-никак живет на восточном краю обширного континента, вмещающего моря кукурузы с корабликами ферм, леса и горы и придорожные ночные кафе, где тебя назовут дружочком и подольют кофейку. Его подписчикам такая авантюра наверняка придется по душе. Heкоторые точно обрадуются, что он не сидит на месте, а разъезжает где-то. Тогда ведь с ним, выходит, можно пересечься. И даже оказаться тем самым, кого он так долго ждал.
Кто не надеется, что и к его берегам причалит волшебник?
Спускаясь из своей мансарды к Изабель и Дэну, Робби застает сестру на лестнице – она сидит, обхватив руками сжатые колени, сложившись как можно компактней.
– Доброе утро! – говорит он.
С высоты двух ступеней видна в основном ее макушка. Волосы, нерасчесанные после сна, неровный пробор, зигзагообразно обнажающий белый череп.
Робби с Изабель не очень-то похожи. Ей достались от матери ярко-серые глаза под густыми бровями и костистый выступ носа – доминанта, в данном случае вступающая в дисгармонию с боксерской челюстью, доставшейся неизвестно от кого. Изабель рано уяснила, что раз на так называемую красоту в ее случае надежды мало, сработает воинственность. За мной еще побегают. И с мальчиками буду гулять, и старостой выпускного класса стану. Сестра, сколько Робби помнит, вечно претендовала на исключительность, и все из-за одной только непростительно своеобразной внешности.
В лице же Робби хищные черты матери – обличье ястреба, обращенного в женщину, настороженную и неуступчивую, – подпортила англо-ирландская уравновешенность отца: его сдержанный нос и подбородок, молочно-шоколадные глаза и безобидная приветливость.
В старших классах Изабель прорубалась сквозь чужую глупость, оставляя позади качков и королев красоты. Робби, нежная душа, был похлипче. С пяти лет ходил в очках (а в двадцать целый год носил небесно-голубые линзы, но об этом, пожалуй, не стал бы распространяться). Рос замкнутым и меланхоличным (спасибо на добром слове маме, говорившей “мрачен, как Хитклиф”, пусть даже намекая, что Робби никакой не Хитклиф и надо бы ему старательней двигаться в этом направлении). Он мучительно переживал и преднамеренные оскорбления со стороны, и, хуже того, не предназначенные для его ушей, но легко вообразимые. Робби отчаянно хотел быть любимым, а это, понимает он задним числом, надежная гарантия того, что в любви тебе откажут всюду и почти все, исключая родных.
– Доброе утро, солнце мое, – говорит Изабель.
– Да уж, начинается. Утро доброе.
– Как там сочинения про Колумба?
– На данный момент шестеро считают его злодеем и захватчиком, трое полагают – он и впрямь открыл Америку и правильно сделал. А один парнишка, похоже, решил, что я задал описать, как Колумб был одет.
– И как он был одет?
– В мантию, кажется. А на голове тиара, что ли.
– Красота.
– И не говори. Однако же…
– Однако же?..
– Вот думаю, надолго ли меня еще хватит. Выматывает это все, и чем дальше, тем больше. Знала бы ты, каково изо дня в день находиться с ними в одном помещении.
– Да знаю. Знаешь ведь, что знаю?
– Ну да, конечно. Но. В последние неделю-две я даже…
– Должна спросить. Не из-за переезда ли ты вымотался больше обычного?
– Должен опять попросить не терзаться чувством вины по этому поводу.
– Жалеешь, что не пошел в медколледж?
– Нет, об этом не жалею. Да в нашей школе все учителя, по-моему, не прочь сменить работу. Кроме Мирны.
– Которая и учить-то не умеет. И вообще, как я поняла, ничего не умеет толком.
– Хоть бы парик себе новый купила.
– А я вот все думаю об отце. Доктор Мир чего только не говорит о его самочувствии.
– Ох уж этот доктор Мир…
– Он тут паломничество в Лурд поминал, отец тебе не рассказывал? Почему бы, мол, не сделать ставку на чудотворное вмешательство?
– Это примерно как сделать ставку на самого доктора Мира. Не замечала случаем, что все журналы у него в приемной – за прошлый год? Как минимум. А в вазочке ириски. С Хэллоуина.
– Робби, тут не до шуток. Отнесись к этому посерьезней, будь добр.
– А я, думаешь, не серьезно отношусь?
– Ладно-ладно. Знаю, что серьезно. В самом деле ириски? Может, я просто отказывалась замечать.
– Послушай.
– Я вся внимание.
– Я не пошел в медколледж не наперекор желанию отца. Хорошего доктора, чтобы лечить его теперь, из меня бы все равно не вышло. Это давно установленный факт, разве нет?
– Ты знаешь, что я думаю о фактах.
– А в Лурд отправиться – может, и не такая уж плохая идея. А то отца из дома не вытащить.
– Видела сову сегодня утром. На дереве.
– На этом вшивеньком деревце за окном?
– Ага.
– Исключено.
– В Центральном парке водятся совы.
– Так то в Центральном парке.
– Ладно. Мне приснилось, что я видела сову. Запостил уже что-нибудь от Вульфа?
В каком-то смысле Вульф – повзрослевшая ипостась старшего брата, придуманного ими в детстве, брата-защитника, никого и ничего не страшившегося и понимавшего язык зверей и птиц.
Воображаемого брата они так и называли: Вульф. Правда, Робби до шести лет слышалось “Вуф”, но он в этом никогда не признавался.
– Нет еще. Уж очень увлекся Христофором Колумбом.
– Мне нравится представлять его в тиаре.
Робби садится рядом с ней на третью ступеньку. Обоняет ее утренний запах, не перебитый еще душем и дезодорантом. Дынная свежесть и совсем чуть-чуть сухоцвет. Они вдыхали друг друга с детства, но Робби давно уже не заставал сестру в такую рань, до душа. И теперь втягивает носом воздух, не может удержаться.
– Поеду после обеда смотреть квартиру в Вашингтон-Хайтс, – говорит он. – Вроде как с видом на реку.
– Река – это прекрасно. Не то что вшивое деревце и обувная клиника.
– Давно надо было этим заняться. Детям, сама знаешь, пора уже иметь отдельные комнаты.
– Вчера вечером Вайолет спросила меня, зачем Натану пенис.
– Что же ты ответила?
– Что мальчики отличаются от девочек.
– И устроил ее такой ответ?
– Нет. Ей хотелось знать, для чего конкретно он предназначен.
– Наш человек. Всего пять лет, а уже факты ей подавай.
– Будем считать это напоминанием, что дети уже слишком взрослые для общей комнаты. И почему мы с Дэном так долго закрывали на это глаза? Паршивые мы родители.
– Вовсе нет. Просто родители с дефицитом комнат.
– Вспоминаю, какой мы когда-то собирались купить загородный дом, – говорит Изабель.
– Дети, одно слово.
– Дом на десяток комнат с огородом и тремя собаками. А то и четырьмя.
– Фантазии мисс Мэнли, – говорит Робби. – Которыми она заразила тебя, а ты – меня.
– Лучшая учительница пятых классов. В жизни каждого ребенка должен быть педагог-хиппи.
– Склонный романтизировать действительность.
– Но кто-то ведь переезжает за город. Домов продается полным-полно, и даже, я слышала, по приемлемым ценам.
– До ближайшего гея, правда, будет километров с полсотни.
– Жаль, что так вышло с Оливером.
– Он ни за что бы не согласился переехать за город.
– Не купить ли нам Вульфу дом где-нибудь на севере штата? – говорит Изабель.
– Даже не знаю. А нужен он ему, по-нашему?
– Почему бы и нет? Он работает как проклятый.
– Но ведь маленьким пациентам без него не обойтись.
Изабель шаловливо толкает Робби в плечо, как делала со времен… да сколько он себя помнит. Толчок этот дружеский (каким и был всегда), но совершается (и всегда совершался) с расчетом причинить мимолетную боль, как бы намекая, что и дружба порой подостлана злостью.
– Ты заставил его печься о больных детях! В голове не укладывается.
– Не то чтобы он этим одержим. Так, упоминает изредка.
– А ты бы стал хорошим врачом.
– Можно подумать, я плохой учитель. Просто утро такое выдалось. А все Колумб, будь он неладен.
– Значит, в медицинский ты идти не хотел. И в начальной школе преподаешь вовсе не назло отцу.
– Такова упрощенная версия, а кому нужны другие?
– Вульф в хороших отношениях с отцом, как по-твоему?
– Вульф – это посты в инстаграме, только и всего. Мы выдумываем его по ходу дела. Он не личность. Даже не идея личности.
– Раскомандовалась я?
– Пожалуй, есть немного.
– А помнишь, как я однажды съела весь твой именинный торт?
– Тебе было четыре. Мне два. Нет, я этого даже не помню.
– Зато мама эту историю сто раз рассказывала. Такими по официальной семейной версии мы были в детстве.
– К чему ты сейчас об этом?
– К тому, что такова, как видно, моя натура. Могу съесть чужой именинный торт. Выставить на улицу собственного брата. Мирюсь с крепчающим идиотизмом на работе.
– И до чего уже дошел идиотизм?
– Сегодня буду отговаривать Деррика от пересъемки сюжета про Асторию – за неимением средств. И материалом на тему нетрадиционных семей он недоволен, кажется. Предстоит еще выяснить почему.
– Хочешь, спущусь проведаю Дэна и детей?
– Будь так добр. Я бы посидела еще одна. Хорошо здесь, на лестнице, – как на полпути между тут и там.
– Все наладится.
– Да конечно. Все наладится.