Kitabı oxu: «Детство и юность», səhifə 2

Şrift:

Ученье мое между тем быстро подвигалось вперед: я уже довольно бойко читал, а писал далеко лучше отца, хотя он иногда и сравнивал мои буквы с своими иероглифами и даже уверял, что он лучше меня пишет; другим же отец меня рекомендовал как гениального мальчика, прибавляя: «Вы посмотрите, как он пишет, точно печатает». Но вскоре моей гениальности суждено было испытать самый жестокий удар…

Комната, в которой учились мы, имела, как все комнаты в остроге, окна с железными решетками. Дело было перед пасхой. Выставили рамы, и мне непременно хотелось просунуть голову сквозь решетку и подышать чистым весенним воздухом. Несмотря на увещания учителя, я вскарабкался на окно и начал приводить в исполнение задуманную мысль. Промежутки между прутьями решетки оказались слишком узкими, так что попытка моя удалась после чрезвычайных усилий. Совершенно довольный успехом, я с жадностью смотрел то направо, то налево и наконец до того увлекся, что начал плевать вниз, стараясь попадать в одно и то же место. Учитель несколько раз советовал мне сойти с окна, но я не слушал. После долгих упражнений я действительно начал плевать в одну и ту же точку, раз за разом, как вдруг услышал позади себя голоса отца и еще кого-то.

– Отлично пишет, ваше превосходительство, – говорил отец. – У ребенка девяти лет совершенно министерский почерк… совершенно… Да где же он? – спросил отец учителя.

– Они вон на окне, – смиренно отвечал тот. Положение ребенка с министерским почерком было совершенно критическое: он упирался и руками и ногами, стараясь высвободить голову из решетки, повертывался то направо, то налево, пятился назад, подвигался вперед, – все напрасно, ничто не помогало.

– Да он к тому же бойкий мальчик, – заметило постороннее лицо и, подойдя к окну, посмотрело на меня сбоку. – Что, мой друг, застряла голова? – прибавило лицо с улыбкой, уходя.

Я продолжал биться и прыгать, как лошадь в кузнечном станке.

– Вы совершенно осрамили меня, – тихо заметил отец учителю. – Оставьте так его до вечера, – прибавил он и поспешил за посторонним лицом, мимоходом вытянув меня чем-то по спине.

Тотчас по уходе отца учитель побежал за мылом; мне намылили уши и щеки и тогда только кое-как освободили голову из добровольного заключения.

Но вот наступило лето, и отец стал поговаривать о том, как бы отдать меня в гимназию. Притом же брат мой, так увлекавшийся сначала уездным училищем, теперь стал упрашивать отца перевести его обратно в гимназию: он понял наконец, что гимназия все-таки лучше уездного училища.

Утром, в один из праздничных дней, отец приказал мне одеваться, чтобы ехать вместе с ним. Я с радостью исполнил его приказание, и мы отправились.

До сих пор я ни разу не видел хорошенько города и с любопытством озирался на обе стороны, расспрашивая отца обо всем, встречавшемся на пути. Чтобы отделаться от моих докучных вопросов, отец объявил мне, что скоро я сам узнаю обо всем, когда буду ходить в гимназию. Мы приехали в гимназию, в квартиру директора, который встретил нас в зале. Это был низенький, толстенький человечек, с порядочным брюшком, по которому он постоянно похлопывал, как бы стараясь дать другим заметить, что вот-де оно какое у меня. После различных китайских церемоний, поклонов, вопросов и ответов о здоровье и погоде, отец наконец представил меня ему.

– Вот хотел бы я, ваше превосходительство (директор был статский советник)4, определить его в гимназию под покровительство ваше, – сказал отец.

– Что же, что же, можно, можно… – и директор захлопал по брюху.

– Дома-то он совсем избалуется, а у вас все-таки.

– У нас все-таки… у нас все-таки… – и опять хлопанье по брюху.

– Он закон божий, арифметику и грамматику знает, – пояснил отец.

– Больше ничего и не нужно… больше ничего и не нужно… Мы латыни выучим, всему выучим… и всему выучим… – твердил директор, опуская докучную ладонь на брюхо.

– Пишет отлично, – ввернул-таки отец.

– Тем лучше, тем лучше, а то у нас учитель чистописания злой: все уши обобьет линейкой, все уши обобьет линейкой…

Тут отец и директор подались вперед и протянули правые руки, после какового рукоприкладства отец, как человек военный, опустил свою на шов, а директор, как гражданский чин, понес свою сначала в левый карман жилета, а потом уж захлопал по брюху.

– Когда же, ваше превосходительство, приводить его прикажете? – спросил отец.

– В августе, в августе… в первых числах, в первых числах…

– А старшего-то как же, ваше превосходительство?

– Не приму, не приму… Негодяй! – возразил директор. – Начальство не уважает и бьет, начальство бьет…

– Он исправится, ваше превосходительство… – Отец и директор опять совершили рукоприкладство, после чего директор забормотал:

– Хорошо, хорошо… приму, приму… только пусть исправится, пусть исправится…

– Да уж в этом будьте благонадежны – исправится, – поручился отец.

Мы раскланялись с директором и отправились к инспектору, который жил тоже в гимназии. С инспектором (он был поляк) отец обходился гораздо бесцеремоннее, чем с директором, и даже иногда позволял себе подшучивать над ним, уверяя, например, что отдает полную справедливость его уму, но никак не может простить того, что он, вместе с другими поляками, «проспал Варшаву» (известный упрек, делаемый полякам нашим простонародьем). Инспектор сердился и отвечал отцу колкостями. После долгих споров подали водку, и инспектор начал толковать о трудности своей обязанности, за что и получил от отца беленькую…

От инспектора мы поехали домой. Дорогой отец толковал о новой жизни, в которую предназначается мне вступить, и советовал прилежно учиться и хорошо вести себя, уверяя, что инспектор и директор такие люди, которые готовы съесть ленивого и безнравственного ученика.

По приезде домой я рассказал, обо всем братьям и сестрам, которые позавидовали моему счастью; няня при этом объявила мне, что будет звать меня не иначе, как «красной говядиной» или «грачом» (клички гимназистов, чрезвычайно распространенные в то время).

Я был в совершенном восторге. К тому же у меня образовался в это время порядочный альт, и отец позволил мне петь на клиросе в острожной церкви, где мы вместе с гнусавым дьячком и дряхлым ключником, певшим дискантом, отличались на левой стороне, образуя трио. Но счастью моему, как и всякому счастью в сей жизни, суждено было на некоторое время помрачиться… Дело было вот какого рода.

В первый воскресный день, забежав в кабинет отца, я уронил на пол и разбил вдребезги любимый его фарфоровый стакан. Отец окончательно вышел из себя… Но покуда он ходил в детскую за нагайкой – я скрылся. Зазвонили к обедне, и отец, сопровождаемый кучей детей мужского и женского пола, отправился в церковь, приказав няне отыскать меня и привести туда же. Делать нечего – нужно повиноваться. Вошедши в церковь (обедня уже началась), я, по обыкновению, стал пробираться на левый клирос, как был остановлен резким криком отца: «Куда ты?» Я совершенно оторопел. Дьякон, услышав крик, сбился в произносимой им ектении, но, к счастью, скоро поправился и продолжал. Отец между тем подозвал меня к себе и, взявши за ухо, поставил на колени на амвон, против образа богоматери. Я опустил глаза в землю и начал учащенно накладывать на себя крестное знамение и делать поклоны, стараясь хотя сколько-нибудь скрыть от других свое волнение и свое тяжелое положение. Оправившись, я взглянул на левый клирос, где грустные лица дьячка и ключника, сочувствовавших моему горю и убитых тем, что расстроилось трио, глубоко тронули мое детское сердце. Совершенно уничтоженный таким нежданным оборотом дела, я уставил глаза на образ богоматери и на ее святом лике ясно прочел печаль и сожаление обо мне. Это меня несколько ободрило, и я спокойно выстоял на коленях целую обедню, после которой отец засадил меня читать жития святых и продержал в детской за этой книгой целых три дня. Наконец в один прекрасный день я получил амнистию, потому что скоро должен был отправиться в гимназию.

II

А вот и время моего отправления в гимназию наступило. Раз поутру отец разбудил меня часов в шесть и велел готовиться к отправлению на приемный экзамен. Я тотчас оделся, взял в руки арифметику и начал перелистывать ее, вовсе не думая читать, потому что голова моя была занята совершенно иным. Фантазия быстро представляла один за другим различные образы, в которые воплощалась моя собственная персона: то являлся маленький гимназистик, бойко отвечающий свой урок и хвалимый учителем; то рослый, плечистый молодец, побивающий целую толпу своих товарищей; то наконец робкое, забитое, чахлое существо, от которого я с негодованием отворачивался, как от странного порождения праздной фантазии… Подержав в руках арифметику, я принялся перелистывать точно таким же образом грамматику, в которой был гораздо слабее. Пересматривая цифры на страницах, я наконец остановился на самой большой из них, думая, что уж тут непременно должно быть что-нибудь важное. Начинаю вчитываться… Раз прочел – не понимаю; в другой – тоже; в третий читаю – та же история. Я уже хотел бросить мудреную книгу, как вдруг подходит отец и спрашивает меня, что я читаю. Я ответил: «Грамматику». – «Ну, вот ты это место долго читаешь, дай я спрошу: знаешь ли?» Отец взял у меня книгу и громогласно произнес: «Говори отсюда: глаголы начинательные…» Я молчал. «Как же ты учил, учил, а ничего не знаешь?» – спросил отец. «Да этого я не учил, это я так только посмотрел». – «А, так-то ты готовишься к экзамену? – протянул отец. – Стань на колени и учи, что нужно», – прибавил он. Я повиновался и со слезами на глазах начал бормотать какое-то давно мне известное правило. Наконец встали мои братья и сестры и начали бегать мимо меня, стараясь узнать, за что я поставлен на колени. Я уткнул лицо в книгу, читая мертвые и сухие правила, которые едва ли могли пойти в голову, и на все расспросы братьев отвечал только энергическим движением головы. Так выстоял я до девяти часов. Отец не велел мне даже давать чаю, потому что, говорил он, сытое брюхо к ученью глухо… Так отравлена была заря моего счастья!

Часов в девять мы отправились: я, старший брат и отец. Дорогой отец делал наставления брату в таком роде: «Ой, берегись, Миша! ой, берегись делать такие шалости! Ты ведь знаешь, что у меня нет пощады… Я тогда тебе полтораста розог дал, теперь двести дам – и в кантонисты! Я тебе, как перед богом, говорю это!» Брат молчал и нервически подергивал губами, вероятно припоминая «полтораста».

По приезде в гимназию мы пошли в публичный зал, где производились в это время экзамены. Директор сидел у одного стола вместе с вертлявым господином, тонким и изящно одетым, и другим господином, толстым, опухшим, хриплым и грязным; инспектор, на противоположном конце зала, у другого стола, тоже с двумя существами, из которых одно было немецкой расы, другое – русской, с сивушным запахом, как случилось мне заметить, проходя мимо него. Перед обоими столами стояли гимназисты, человек по пяти. Мы направились к директорскому столу.

– Вот, ваше превосходительство, привез детей, – произнес отец, обращаясь к директору.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал директор. – Мы сейчас этого маленького проэкзаменуем, проэкзаменуем… – И директор обратился к вертлявому господину, приказав ему проэкзаменовать меня из математики и прочих наук.

– Они-с в первый-с класс? – спросил вертлявый директора.

– Да, в первый, – отвечал тот.

Вертлявый господин не без грации приподнялся со своего места, осторожно взял меня двумя пальцами за рукав и повел к доске. Тут он скорчил серьезную мину и задал мне какую-то задачу, которую я разрешил удовлетворительно, за что и был подарен от моего экзаменатора приветливой улыбкой. Потом он спросил меня кое-что из закона божия, причем не замедлил пуститься даже в различные тонкости. Спросил меня также вертлявый господин и из грамматики, в которой, надобно заметить, он не был таким знатоком, как известный пристав, выпускавший разбойников из части, хотя тоже пробовал пускаться в различные отвлеченности. Тем мой экзамен и кончился. Вертлявый опять схватил меня двумя пальцами за рукав и повел к директорскому столу.

– Они прекрасно-с выдержали экзамен, – с лакейскими поклонами и ухватками сообщил мой экзаменатор директору.

Дальше начался разговор между отцом и директором по поводу брата, причем директор объявил, что принимает его не иначе, как на прежних условиях, то есть сечь четыре раза в неделю по собственному усмотрению и два раза в месяц с разрешения отца.

– Завтра можно в классы приходить, в классы приходить, – сказал нам директор, когда мы откланялись.

На лестнице догнал нас опухший, хриплый толстяк, сидевший за директорским столом, и, схвативши отца за руку, спросил:

– Какую, я забыл, наливку вы мне хвалили?

– Вишневка, вишневка, – отвечал отец. – Приезжайте попить.

– То-то, то-то… А я все сижу да думаю: какую, мол, наливку он мне хвалил? а спросить-то неловко. Теперь приеду, теперь уж не отвертитесь; сыновей в гимназию отдаете, нужно вспрыснуть, – прибавил опухший и захохотал.

– Милости прошу, – отвечал отец, и мы пошли дальше, оставивши толстяка в приятной надежде на изрядную выпивку.

Я приехал домой в совершенном восторге. Экзамен выдержал отлично, завтра пойду в гимназию, стало быть, все-таки реже буду встречаться с отцом, – какое счастье! Ко всему этому, в довершение моей радости, после обеда портной из арестантов принес мне гимназический сюртук и фуражку с красным околышем.

– Вот, ваше благородие, – говорил портной отцу, – никогда не шивал фуражек, а для вашей милости сшил.

Фуражка в самом деле была верх совершенства – на проволоке, картоне, китовом усе и проч., так что представляла собою полый цилиндр с отверстием в одном из оснований, назначенном для всовывания головы. Три четверти края отверстия занимал козырек, чуть ли не из жести, который служил впоследствии ужасом для моих товарищей и набил не одну шишку. По поводу этих вещей между отцом и портным произошел следующий разговор:

– Эх, братец, – говорил отец, обращаясь к портному, – ты бы вверху-то пошире пустил, оно красивее бы было.

– Я пущал, ваше благородие, и много пущал, да как-то не вышло. И как это оно не вышло? – допытывался портной, осматривая фуражку.

– Опять вот воротник у сюртука, – замечал отец, – как ты его сделал?.. Он должен подпирать шею, чтобы прямее стояла голова, а ты вон какой маленький сделал.

– Это ничего, ваше благородие, эдак еще лучше, красивее, – замечал портной.

После таковых рассуждений сюртук был сложен и отнесен в шкаф, а фуражка, не помещавшаяся ни в одну картонку, повешена в зале на гвоздь рядом с каким-то генералом.

На следующий день я отправился в гимназию вместе с братом. Я отказался даже пить чай, утверждая, что никогда не любил его. Матушка и няня напихали мне в карманы разных припасов и долго давали наставления брату, чтобы он присматривал за мною и берег меня. Когда мы выехали из дома, брат дал мне заметить, что вовсе не намерен быть моим гувернером, на что, впрочем, я и не рассчитывал.

– Спиши расписание да узнай, какие книги тебе нужны, вот и все, – объяснил мне брат, – да дома советую поменьше болтать; а то пойдешь рассказывать всем и про себя и про меня.

Я принял все это к сведению, стараясь по возможности следовать добрым советам.

Вот наконец и гимназия, об устройстве которой я скажу теперь несколько слов.

Гимназия находилась в лучшей части города и отличалась необыкновенною ветхостью и грязным наружным видом. Во время моего поступления стали поговаривать об ее переделке, потому что действительно некоторые части здания угрожали падением: с потолков сыпалась штукатурка целыми глыбами, а полы совершенно сгнили. Здание состояло из трех этажей: в среднем помещались классы, в нижнем – пансион и квартира директора, в верхнем – библиотека и физический кабинет. Классы гимназии располагались по обеим сторонам грязного узкого коридора, в одном конце которого помещалась дежурная комната (местопребывание инспектора и надзирателя), в другом – сборный зал. Пансион, занимавший нижний этаж, состоял из нескольких спален, одной столовой, одной гардеробной и одной занимательной комнат. Он назначался для тех из учеников гимназии, которые отдавались на собственный или казенный счет и обязаны были жить в самой гимназии. О гимназической библиотеке и физическом кабинете трудно сказать что-нибудь определенное, потому что в первую никто не допускался, а во второй иногда водили учеников, как будто именно для того, чтобы показать им, что все инструменты находятся в совершенной негодности. О библиотеке ходили слухи, что главная достопримечательность ее – самовар, назначавшийся для директора, который любил иногда выпить чашку чаю с Ломоносовым или Державиным в руках; что на случай приезда ревизоров книги собирались по городу, и тогда полки шкафов совершенно ломились под различными отечественными и иностранными изданиями. Кроме главного здания, гимназия имела при себе несколько флигелей, в которых нельзя было жить по их ветхости, и необходимые надворные строения, в которых помещались кухня, баня, конюшня, сараи, погреба и проч.

Когда я вошел в зал, куда собирались ученики гимназии до классов, меня, как новичка, сейчас окружили и начали расспрашивать, как моя фамилия, в который класс поступил, сколько мне лет, кто мой отец и проч. Я по возможности удовлетворял всем этим вопросам; но так как они сыпались на меня целым градом, то наконец я рассудил не отвечать на них и смиренно уселся за ученический стол, неизвестно зачем стоявший тут. Первою моею мыслью было – спрятать свою фуражку; но, о ужас! – она не входила в отверстие стола. Это сейчас заметили и начали подсмеиваться надо мною.

– Вы видели барабан? – спросил один мальчик другого, подводя его к моей фуражке.

Мальчик вместо ответа постучал по предполагаемому барабану.

– Господа, господа! – кричал первый мальчик, – к нам барабанщика определили! Посмотрите, вот и барабан у него… – Он схватил мою фуражку и бросил в толпу, которая принялась ожесточенно колотить по ней линейками, уверяя, что даже слышны звуки. Вместе с другими в этом приняли участие такие великаны, что я совершенно обмер, считая свою фуражку погибшею. К моему счастью, вошел инспектор, и толпа разбежалась, оставивши мою фуражку на полу среди залы. Инспектор поднял ее и, узнавши, что она принадлежит мне, объявил, что высечет, если я не буду беречь свои вещи. Через четверть часа раздался звонок; все побежали в классы; вместе с другими и я.

Первый урок – арифметика. Знакомец мой, вертлявый господин, важно вошел в класс и, рассевшись на кафедре, торжественно произнес: «Перо и чернила!» Тотчас явилось перед ним то и другое; затем учитель спросил, какое число, и записал его в свой журнал. Все это делалось с необыкновенным достоинством и серьезностью, хотя прямо противоречило с комической фигурой вертлявого господина.

– Что же вас мало? – спросил учитель, важно разваливаясь на стуле.

– Не все еще собрались, – отвечал кто-то.

Подле меня сидел довольно плотный мальчик в изорванном сюртуке, ясно указывавшем на его бойкий характер, и, как я узнал, оставленный в первом классе на четвертый год…

– Это Петька, – сказал он мне, кивнув на учителя, – он арифметике учит. Видите, как он важничает, а ведь прежде мещанишкой был. Нет, вот после, во второй урок, – прибавил он, – придет Митька Сайга, грамматик, тот преуморительный! Посмотрите, что мы будем, делать с ним… просто ужас! – И мальчик от удовольствия стал потирать руки.

Учитель между тем сошел с кафедры, прошелся несколько раз по классу, подпершись в бока и осматривая свои сапоги, снял какой-то пух с рукава и, подняв его двумя пальцами над своим носом, пресерьезно подул, отчего некоторые из учеников принялись фыркать; потом подошел к доске и начал объяснять первые правила арифметики.

– Ведь вы думаете, кто он? – спросил меня сосед. Я вопросительно посмотрел на него.

– Его мать картошкой торговала, ей-богу! А он, смотрите-ка, как важничает.

Сын торговки картошкой, вооружившись мелом, начал выказывать всю силу своего красноречия, с различными словоизвитиями доказывая, что единица есть известная величина и т. д. В самую патетическую минуту, когда он обтачивал вторую половину изящнейшей фразы, имевшей целью сделать переход от единицы к числу по возможности легким, кто-то сильно закашлял.

– Кто это кашляет? – закричал учитель, побагровев от злости. Все молчали.

– Старший, кто кашлял? – спросил он.

– Нет старшего, – был ответ.

– Я вас назначаю старшим, – сказал учитель, обращаясь к рослому мальчику, – а кто закашлял, тот мужик, невежа!

Раздался общий хохот.

Учитель еще больше сконфузился и, обернувшись к доске, вместо арифметики понес такую дичь, что я даже глаза выпучил. Арифметика и ругательства, ругательства и арифметика, – все это до того перемешалось, что выходила какая-то новая наука. Однажды выбившись из колеи, учитель уже не мог обратно попасть в нее, он шипел, кричал – все напрасно.

– Разбазился, – шепнул мне сосед.

По окончании класса учитель поспешно схватил свой журнал и, почти выбегая из класса, закричал нам: «Все вы мужики!» Раздался общий смех, свист и хлопанье в ладоши, и все попрыгали через столы и скамейки на середину класса.

Я смиренно сидел на своем месте, посматривая на товарищей. Большинство из них были оставленные в классе за дурные успехи, новичков было еще довольно немного. Несколько человек развязали свои галстуки и начали хлестать ими друг друга, отчего поднялся ужаснейший крик и шум.

– Макарка! Макарка! – провозгласил кто-то.

Все разбежались по местам, когда вошел в класс пресловутый Макарка, надзиратель. Надзиратель был из дослужившихся; роста он был высокого, одет в виц-фрак, выбрит чистенько, острижен гладко: это был прототип выслужившегося из солдат. В речи его слышались темпы, а для красоты слога к каждому почти слову он прибавлял «ста».

– Что-ста развоевались, поросята! – крикнул Макарка. – Смирно! Кто-ста будет шуметь, голову сорву-ста! – угрожал Макарка.

В классе господствовала мертвая тишина.

Едва Макарка, повернувшись налево кругом, вышел, как шум возобновился. Началась прежняя игра в жмурки, причем казачий сын, вершков восьми роста, сделался целью для ударов. Все кричали: «Бей его! бей его!» – и несчастного принялись колотить со всех сторон, ловко увертываясь от страшных размахов его рук.

– Митька! Митька! Сайга! – опять прокричал кто-то, и в класс вошел довольно пожилой человек с гладко прилизанными волосами и огромным носом.

– Молитву! – повелительно изрек Митька.

Прочитали молитву, и Сайга отправился к кафедре, предварительно приказав стереть с доски какую-то фигуру, под которою было подписано «Сайга». Ему подали чернильницу и перо, на конец которого была посажена муха. Развернувши журнал и справившись о числе, Митька погрузил перо в чернила и потом перенес его на свой журнал, отчего вместо числа появилось огромное чернильное пятно.

– Кто это сделал? – закричал Митька. Все молчали.

– Это ты, мужик, сделал, ты, черномазый дьяволенок! – закричал Митька, обратившись к смуглолицему мальчику.

– Нет, это не я, – отозвался тот.

– Ты, цыганская рожа! ты! ты! – кричал учитель, сбегая с кафедры, и, схвативши несчастного за уши, бросил со всего размаха на пол.

Мальчик закричал, застонал, заохал, – и в самом деле было отчего: по лицу несчастного лились потоки крови.

– Я тебе покажу, как шутить со мной! – задыхаясь от ярости, проревел учитель.

В классе раздался шум, шедший постепенно crescendo5 и наконец страшный взрыв криков, свиста, лая, мяуканья и проч. наполнил комнату. Прибежал инспектор и, узнавши, в чем дело, повел смуглого мальчика с собою, несмотря на клятвы и уверения в невинности. Беднягу наказали розгами…

– Пошумите, пошумите… каждому то же будет, – самодовольно произнес учитель, направляясь к кафедре.

– Жалко, что инспектор пришел, – сказал мой сосед, – а то бы мы его побазили. А ведь знаете, если бы инспектор не явился, он сам не пожаловался бы: своими руками оттаскает, да и все тут.

Меня, признаюсь, мало порадовало такое родительское обхождение.

– Он мне в прошлом году вон какой клок волос выдрал, – пояснял мой сосед, указывая на голову, – ну, мы за то и базили его, просто ужас!

На несколько минут водворилась тишина, и Митька начал расспрашивать какого-то быстроглазого мальчика, за что он оставлен в классе, потом стал записывать фамилии новичков, причем спросил меня, не брат ли мой был исключен из гимназии за дурное поведение. Я отвечал утвердительно.

– Ну, братишка мой, – наставительно произнес Митька, – советую вам вести себя хорошенько и не следовать по стопам брата, а то мы попорем, попорем, да и вон из гимназии: мы ведь шутить-то не любим…

Я учащенно моргал глазами и молчал.

Записавши фамилии вновь поступивших, учитель начал рассказывать урок, ввертывая по временам различные шуточки и прибаутки, отличавшиеся своею избитостью и пошлостью, например: «Грамматика есть наука, учить ее скука» и т. д. Все, разумеется, смеялись, а учитель, самодовольно улыбаясь, кричал: «Тише вы, уродцы!» Опять поднимался хохот. Митька ввертывал еще какую-нибудь пошлость, приводившую весь класс в неописанный восторг, и потом первого попавшегося на глаза мальчика драл за уши и ставил на колени, причем другие начинали шипеть, свистать и кричать.

Учитель грамматики, собственно, был человек очень добрый. Это случилось мне заметить в нем уже впоследствии, когда отец посылал меня и брата отвезти ему фунт чая и голову сахару; при этом он расцеловал нас и потом долго-долго ставил высший балл – пять. Причину же зверских поступков, подобных вышеприведенному, разъяснило в последнее время весьма точно наблюдение, доказав, что у каждого преподавателя через десять лет службы совершенно расстраивается нервная система, – а учитель грамматики прослужил ровно вдвое.

К концу класса пришел директор, постоял, постоял и вышел. В двенадцать часов нас распустили по домам, потому что в мое время собирались два раза, утром и пополудни.

За нами прислали лошадь. Брат дожидался меня у подъезда, упрекнул за медленность, и мы отправились. По приезде домой я решительно не знал, как отделаться от различных вопросов, подставляемых мне то матушкой, то братьями, то сестрами, то няней. По обыкновению, каждый непременно спрашивал меня: не высекли ли, не отодрали ли за уши, не стоял ли я на коленях и проч. Отец предложил мне вопрос подобного же рода, причем, между прочим, прибавил, что просил начальство сечь меня точно так же, как и брата. Такая перспектива показалась мне на этот раз далеко не завидною.

После обеда нас опять отвезли в гимназию. Мы опоздали минут пять, и классы уже начались. С сердечным трепетом, едва переводя дух, я вошел, не зная, какой у нас урок. На кафедре сидела какая-то ужасная фигура, которая при моем появлении издала рев. Я побледнел, задрожал и стал пробираться на свое место. Фигура опять заревела, и, обращаясь ко мне, начала ударять левою рукою о правую, висевшую без всякого движения.

– Он вас к себе зовет, – закричали мне.

Я подошел к кафедре; рычание повторилось, но я ровно ничего не понимал.

– Он вас спрашивает, говорите ли вы по-французски? – подсказали мне.

Я отвечал, что не говорю, на что фигура забормотала: «Буд-дит! на место!»

Усевшись, я начал озираться вокруг и заметил в одном углу кучку моих товарищей, которые задумывали что-то. Один из них держал в руках фуражку, закрывши ее отверстие книгой. Выждав, когда учитель обернулся в противоположную сторону, он снял книгу, и из фуражки выпорхнуло несколько воробьев. Все закричали, начали вскакивать с своих мест, махая книгами, фуражками и тетрадями, и в классе поднялся ужаснейший шум. Француз тупо смотрел по сторонам, недоумевая, как поступить в подобном случае, и только когда воробьи, один за другим, повылетели в окна и крики мало-помалу начали утихать, он важно произнес, ударив левою рукою о правую: «Silence!»6 Настала тишина. Учитель сошел с кафедры и начал прохаживаться вдоль класса, заставив одного из учеников читать Сен-Жюльена.

Учитель французского языка был жалкий калека, хромой и сухорукий. Правая сторона его тела была разбита параличом, так что ему стоило, как видно, слишком больших усилий таскать за собою постоянно отстававшую ногу. Личные нервы тоже были сильно расстроены, что замечалось из опустившихся углов рта, широко открытых и редко моргавших глаз и постоянной неподвижности личных мускулов. То же, разумеется, постигло и умственные способности бедняка, расстройство которых он энергически поддерживал употреблением спиртных напитков. Бродя по классу, он беспрестанно бормотал что-то, изредка давая левой рукой щелчки сидевшим на первом месте ученикам, которые марали мелом его фрак. Иногда он останавливался, бил ладонью левой руки о неподвижно висевшую правую и резко кричал: «Silence! taisez-vous!»7. На минуту наступала тишина, но потом возобновлялся прежний шум.

О каждом учителе в гимназии непременно ходили различные легендарные сказания, которые, переходя от поколения к поколению, крепко сохранялись в ученической памяти. О несчастном французе, например, рассказывали, что он когда-то был идеалом своих учеников, что, занявши место учителя, он понял необходимость знания русского языка, о котором учитель не имел ни малейшего понятия, что своими рассказами на ломаном русском наречии о красотах швейцарской природы он приводил своих слушателей в неподдельный восторг и т. д. Легенда во всем обвиняла среду, в которую попал бедный иностранец: что он, как и все ее члены, не мог устоять против известной русской пословицы: с волками жить – по-волчьи выть, служившей девизом среды, и он мало-помалу начал втягиваться в пошлую, грязную жизнь кружка, а тут подвернулся паралич… и из идеала вышла грязнейшая действительность, приправленная физическим и нравственным калечеством.

После французского урока следовало черчение, и учитель чистописания, черчения и рисования вместе, какой-то вольный, следовательно не нуждавшийся в образовании художник, вбивал линейкой из красного дерева общие понятия об архитектуре вообще и о капителях, базисах, колоннах, карнизах и фризах в особенности. Директор недаром предупреждал меня, что он строг: действительно, удары сыпались то и дело без всякого разбора по рукам, спине, плечам, голове и проч. Передо мной он положил какой-то базис, с которого я должен был копировать. Я действительно скопировал, но такую штуку, пред которою побледнели все подобные произведения моих товарищей: вместо базиса я изобразил корову, для красоты прибавив внизу масштаб, которым можно было бы измерить ее.

4.…ваше превосходительство (директор был статский советник)… – Назвав директора гимназии – статского советника по чину – «превосходительством», отец рассказчика польстил ему, так как статские советники не имели права на этот титул.
5.возрастая (итал.).
6.Тише! (франц.).
7.Тише! замолчите! (франц.).
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
19 iyun 2017
Yazılma tarixi:
1862
Həcm:
120 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Public Domain
Yükləmə formatı:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabla oxuyurlar