Kitabı oxu: «Удивительные истории о соседях», səhifə 2

Şrift:

Лев Вениаминович твердо решил худеть и попытался объяснить домоправительницам, что готовить для него отныне надо поменьше. Он разделял поднос мановением руки надвое, показывал – вот столько приносите, а остальное – оно лишнее. Но выяснилось, что ни Агафья Трифоновна, ни тем более Дунища совершенно не понимают слов «поменьше», «чуть-чуть» и «лишнее». Слово «диета» и вовсе закономерно представлялось им иностранным. Накладывая Льву Вениаминовичу полную миску, Агафья Трифоновна заботливо приговаривала:

– Ты не блажи, ты ешь. Ешь больше, проживешь дольше.

Оставлять часть еды нетронутой тоже не получалось – Агафья Трифоновна, увидев недоеденное, принималась горестно и сумбурно причитать: да как же это, не понравилось, ни на что я не гожусь, а дитями-то мы все очистки подъедали, последние дни настают, когда печеное на землю бросают – войну сеют… Сердце кровью обливалось, и философ, сгорая от стыда, доедал все.

Ему пришлось собрать всю свою волю в кулак и пойти на хитрость. Лев Вениаминович делал вид, что с особенным наслаждением смакует Агафьини яства, спрашивал, что она туда подмешивает, уж не любовное ли зелье для ненасытности, – а потом в изнеможении откидывался на подушки и просил оставить еду у него, он, мол, сам доест и позовет, когда надо будет забрать поднос. Простодушные бабы отправлялись на свою делянку под окнами, а Лев Вениаминович, слушая, как они там перекрикиваются под стук тяпок, ползал по комнате, словно неповоротливая жаба, и прятал еду.

Сперва он пробовал прятать ее под матрасом, но вскоре Агафья Трифоновна нашла и с ласковой улыбкой протянула ему выкатившуюся шанежку, а в другой раз он сам не выдержал и съел все, на чем лежал три дня.

Поэтому выбор пал на книжные шкафы. Всю жизнь до благословенной встречи с Агафьей Трифоновной именно в книгах одинокий философ искал ответы на мучившие его, как любого культурного горожанина, проклятые вопросы: для чего нужен человек и как следует жить человеку, чтобы ощущать, что он нужен. Стоял вместе с другими библиофилами в очередях, оформлял подписки в надежде, что многотомного розового Вальтера Скотта можно будет обменять потом на что-то хорошее, знал всех букинистов на Кузнецком мосту. И добыл много достойного, редкого, но ответов так и не нашел и слишком поздно понял, что книги – тоже пустое и лишнее…

А теперь он, кряхтя, распихивал кулебяки по шкафам, за книги, засовывал коврижки в щели так, чтобы не было видно. Книги быстро промаслились, пропахли сдобой, но мышей Лев Вениаминович больше не боялся – наоборот, пусть приходят и пируют, пусть поскорее съедят все улики.

Диета не принесла Льву Вениаминовичу облегчения, ему даже как будто стало хуже. От одышки, мучительной нехватки воздуха он часто просыпался по ночам. Садился в постели, стирал пот со лба, смотрел в темноту в безмолвном ужасе. Темнота была живая, липкая, она тянулась к нему, хватала за отекшие ноги, выкручивала их до горячих судорог в икрах. Темнота была смертью, смерть пахла сдобой, землей и немытой Дунищей. Болели мучительно сведенные мышцы, и Лев Вениаминович плыл во тьме, среди простых крепких запахов, плыл со своими ненужными мыслями и чувствами, со своим городским страхом. И вдруг вздрагивал – а что, если домоправительницам просто нужна московская прописка? Для того и кормят, втираются в доверие, а потом захватят квартиру, да какое потом – уже захватывают, нельзя было их пускать, это же трехкомнатная квартира в центре, недавно за такую сельские родственники растворили старушку в кислоте, кто-то рассказывал…

Еще Лев Вениаминович слышал по ночам стук. Размеренный стук, словно колотили чем-то железным не то по тонким дощечкам, не то по глиняным черепкам. Хрустело, дробилось, стук продолжался, все сильнее пахло землей, и иногда Льву Вениаминовичу чудились карканье и клекот.

А потом, одним не самым лучшим утром, он проснулся от новой тяжести и новой боли. И оторопел, сраженный нелепостью открывшегося ему зрелища и не уверенный до конца, что все это ему не снится.

Сверху на Льва Вениаминовича тускло глядела Дунища. Она восседала у него на груди, раскинув сильные ноги поверх одеяла. На прикроватной тумбочке стояло блюдо с заплесневелыми ватрушками, ковригами и кулебяками, которые он так старательно прятал на книжных полках. Агафья Трифоновна притулилась рядом, горестно подперев подбородок кулачком.

– Нешто плохо стряпаю? – вздохнула она, заглядывая лучистыми глазами в побагровевшее лицо придавленного философа. – Мож, сухо или пересолено? Ты б сказал, облаял, как заведено. Недосол на столе, а пересол-то на спине.

И Агафья Трифоновна, встав, повернулась к нему спиной, точно ждала, что он и впрямь сейчас ударит ее по выступающим позвонкам, по застиранному ситцу. Мучительный вековой стыд ошпарил сердце Льва Вениаминовича, и он придушенно замычал.

Дунища повернула его лицо к себе, впилась твердыми пальцами в щеки и надавила. Философ вскрикнул, а Дунища кратко приказала:

– Базло открой.

– Что?.. – не понял Лев Вениаминович, но этого было достаточно. Дунища втиснула пальцы в его приоткрывшийся рот и, словно крючьями, разжала ими челюсти. Рот распахнулся широко, как на приеме у зубного. Агафья Трифоновна аккуратно отправила туда кусок залежавшегося купеческого пирога, посыпанного черной земляной солью. У Льва Вениаминовича на глазах выступили слезы.

– Есть надо, а то испортится, – мягко сказала Агафья Трифоновна. – Для тебя земля рожала, для тебя пахали-сеяли. Стыдно не есть.

И соль земли вновь сотворила чудо: дальше Лев Вениаминович ел уже сам. Подернутый плесенью пирог, черствые пряники, заветренные перепечи и копытки – он пожирал все, хныча от восторга и боли в судорожно работающих челюстях. Желудок, казалось, занимал все его нутро, еще кусочек – и он лопнет… Лев Вениаминович икал, стонал и плакал. Агафья Трифоновна улыбалась.

А потом на него, распираемого едой и чувством вины, навалился сонный паралич. Отрыжка бурчала в пищеводе, но Лев Вениаминович был не в силах разлепить почерневшие от соли земли губы и выпустить ее. Стены комнаты растворились в холодной дымке, требовательно закаркали вороны, и он вновь увидел поле. Только теперь поле не выглядело заброшенным – множество мужиков и баб с привязанными у бока младенцами трудились на нем, колотя по комковатой земле какими-то инструментами, точных названий которых Лев Вениаминович, к стыду своему, не знал. Он помнил столько ненужных слов – «эмпириокритицизм», «обертон», «палеография», – но гадал, что именно в руках у этих людей: вилы, мотыги, цепы?.. Наверное, все-таки мотыги.

И вдруг работа замерла, все головы полевых тружеников повернулись в одну сторону, до Льва Вениаминовича долетел неразборчивый, взволнованный шепот. Он с превеликим трудом приподнял голову чуть повыше – и увидел, что к ним через поле идет неправдоподобно высокий и худой человек в черном. Его одежда напоминала рясу, только покороче. У него были длинные темные волосы, такие прямые, что казались прилипшими к черепу, острая борода и узкий, как ноготок на мизинце, бледный лик. Человек приближался быстро, точно грозовая туча, казалось, что он летит над полем. Труженики истово кланялись ему в пояс.

Неожиданно и резко, будто наткнувшись на невидимое препятствие, человек в черном остановился рядом с низкорослым мужичком, тот отбросил мотыгу и замер, запрокинув к нему сияющее преданным восторгом курносое лицо. Человек в черном навис над ним, тремя клевками поцеловал в заросшие щеки, а потом распахнул рот, оказавшийся совершенно каким-то резиновым, неправдоподобной ширины. Лев Вениаминович охнул от ужаса и отвращения – он никогда прежде не видел, чтобы рот был шире самого лица… Этой огромной, словно выдвижной пастью черный наделся мужичку на голову и стал, змеино подергиваясь всем телом, наползать на него, как удав на добычу. Мужичок быстро исчез в черной пасти по самые плечи, он был еще жив – опущенные по швам руки слабо шевелились, – но не оказывал никакого сопротивления. Другие люди поспешили к нему, шлепая по земле грязными босыми пятками, и сгрудились вокруг черного и его жертвы. Сначала Лев Вениаминович решил, что они бегут на помощь, но люди, встав в кольцо, принялись хлопать в ладоши и приплясывать. В воздухе задрожала неузнаваемая стонущая народная песня, кольцо дрогнуло и закружилось против часовой стрелки. «Это же хоровод», – догадался Лев Вениаминович и почувствовал тошноту.

Наконец черный наделся на мужичка до самой земли, голые ноги исчезли в его необъятной пасти. Черный сомкнул челюсти, ужав их невероятным образом до прежних размеров, и выпрямился – теперь он казался еще выше и тоньше и еще меньше походил на настоящего человека. Хоровод остановился, наступила тишина. Худая женщина сняла с бока орущего младенца и с поклоном передала черному. Тот пощекотал младенца под шейкой, поцеловал в пуп и проглотил целиком.

Безуспешно пытаясь проснуться, Лев Вениаминович отчаянно засипел, но его заглушила громоподобная отрыжка, вырвавшаяся из горла черного людоеда. Тот запрокинул голову, и из его растянутой пасти хлынул фонтан костей – потемневших, как будто обожженных. Люди с ликующими воплями схватили мотыги и разбежались в разные стороны. Кости, крутясь, взлетали высоко к небу и дождем сыпались на поле, где люди трудились в поте лица, измельчая их и вбивая в землю, тщательно перемешивая с ней. И прямо на глазах земля утучнялась, жирнела, из-под мотыг, как в ускоренной съемке, полезли первые зеленые иглы ростков.

– Родит земля, – с радостным облегчением приговаривали люди. – Наелась кормилица…

Черный поднял голову и вдруг посмотрел прямо на Льва Вениаминовича, в упор, не мигая. Парализованный философ отчетливо разглядел его дикие водянистые глаза – не человеческие и даже не звериные, а как у птицы, круглые и без единой понятной мысли. И еще он увидел, что одежда черного – это не ряса, а что-то людскими руками не тканое, то ли волосы, то ли перья. Черный взмахнул руками над головой, точно крыльями, вытянул вперед узкое лицо с длинным носом-клювом… И поскакал по пашне к Льву Вениаминовичу, быстро перебирая длинными голенастыми ногами.

Лев Вениаминович заорал, и стены родной комнаты вновь выросли вокруг, закрывая его от страшного поля, которое удобряли костями. Но философ по-прежнему не мог шевельнуться, он словно был нафарширован всем съеденным от макушки до пяток. Он чувствовал себя молочным поросенком на блюде, по фантастическому кухонному недоразумению поданным к столу живым.

По комнате сновали две деловитые тени. Одна, повыше, снимала с полок книги и уносила их целыми стопками. Лев Вениаминович прожил с этими книгами всю жизнь, знал, у какой отходит корешок, а у какой надорван титульный лист. Где-то сам исправлял карандашом досадные опечатки, где-то спорил с автором, усеивая поля мельчайшими буковками своих соображений с гневными «!», «???» и «sic!». Самые любимые хранили на страницах сияюще-желтые пятна от апельсинов, которыми он лакомился за чтением. И вот теперь Дунища – а это, судя по крепкому телесному запаху, несомненно была она – безо всякого разрешения уносила их и с грохотом сваливала прямо на пол где-то за стеной.

Вторая фигура расстилала по полу что-то тонкое и шуршащее. Приминала ногами, ныряла под кровать, чтобы постелить и там. Краем глаза Лев Вениаминович заметил сухую цепкую ручку, цепляющую шуршащий краешек за плинтус, и опознал во второй тени Агафью Трифоновну.

Дунища зашла за очередной порцией книг, оглядела комнату:

– Веревкой сповьем? Лязнет еще. Баба в том годе Матвею ум туфлёй отшибла.

– Так снимать туфли-то надо. Он тихенький, – ласково улыбнулась Агафья Трифоновна, склонившись над поспешно закрывшим глаза философом. – Гля, горло налитое, чиркнешь – и не заметит.

– Струмент нести?

– Пойдем, покажу, чем сподручней…

Обе вышли, и Лев Вениаминович заметался внутри собственного грузного тела. С трудом поднял одну руку, коснулся невольно своего налитого горла, а потом начал изо всех сил отталкиваться локтем от стены, помогая себе затекшими ногами. Диван был узкий, не рассчитанный на огромную тушу, в которую успел превратиться одинокий философ. Напряженно прислушиваясь сквозь шум крови в ушах и бурление внутренних газов к тому, что происходило в квартире – Агафья Трифоновна и Дунища шумели и звенели на кухне, подыскивая «струмент», – Лев Вениаминович наконец сполз с дивана на шуршащую ткань, которая оказалась полиэтиленовой пленкой. Агафья Трифоновна недавно купила такой много – говорила, устроит на будущий год парник под огурцы.

Лев Вениаминович оглядел полутемную комнату, казавшуюся с пола огромной и неуютной, и заметил на письменном столе сувенирного орла из города Минеральные Воды. Большую деревянную птицу с раскинутыми крыльями привезли с юга еще его родители. В те времена каждый, видевший увитые тяжелой южной зеленью горы и пивший соленую минералку в специальных павильонах, считал своим долгом приобрести перед отъездом подобного орла. Годами орел собирал пыль, падал и оббивал свои гордые крылья, но Лев Вениаминович не мог его выбросить – ведь это было единственное материальное доказательство того, что на свете существуют горы и целебная невкусная вода, а мама с папой жили на свете и даже были молодыми…

Он подполз к краю стола, качнул орла пальцами – и верная птица спикировала на пол. Лев Вениаминович зажал в зубах пыльное твердое крыло, обеими руками ухватился за край подоконника и стал медленно подниматься.

Ему удалось встать на колени. Цепляясь за нижнюю оконную ручку, он размахнулся и несколько раз ударил деревянным орлом по стеклу. Зазвенело, руки обожгло осколками, прохладный вечерний воздух ворвался в комнату, зашумели, став вдруг близкими и родными, немногочисленные в этот час автомобили на Садовом кольце. Кто-то шел по двору, беспечно постукивая каблуками, остановился, послышалось отчетливое женское «ой».

– Помогите! Убивают! Пожар! – завопил Лев Вениаминович…

И обнаружил, что издает сквозь слипшиеся губы лишь тихое нечленораздельное сипение. С трудом, морщась от рези в глазах, Лев Вениаминович приподнял веки. Он лежал на диване, целое и закрытое окно было недостижимо далеко, и за ним уже серел рассвет, а над диваном стояла Дунища с тесаком в расплющенной многолетним трудом руке. Лицо ее, похожее на картофелину, было торжественно и спокойно.

– Это ничего, ничего, – услышал одинокий философ уютный шепот Агафьи Трифоновны и зажмурился, потому что на его веки посыпалась черная соль земли.

На седьмом этаже вдруг проснулась гадалка Авигея, отодвинула атласную подушку, потерла виски костлявыми пальцами, на которых даже сейчас поблескивали тяжелые кольца. В квартире было тихо, легко дышали во сне дочери, внучки и сестры, но в голове старшей гадалки, угасая, все еще перекатывался чей-то истошный крик.

Авигея запахнула халат – темно-синий, китайский, дар давнишнего ухажера-моряка, от которого только и осталось в памяти, что запах табака с солью, – на цыпочках, чтобы никого не разбудить, подошла к столу и раскинула карты. Вышли король на виселице и черт в ступе. Раскинула снова – вышла черная птица, выклевывающая глаза королю, а если заветную карту добавить – то ведьмина смерть. Потом опять черная птица и заколотое дитя. А потом три раза подряд ведьмина смерть. Хотела перемешать карты получше – ссыпались со стола. Не желали идти в руки, прятались, да еще и пугали. Авигее за всю жизнь ведьмина смерть три раза подряд всего однажды выпадала, и она сразу в чем была из города уехала, а на следующий день тогдашнего ее поклонника арестовали, пикнуть не успел. Сейчас бы она свое место ни за что не покинула, а тогда молодая была, своевольная и очень уж жить любила. Так и сидела тихонечко у сестер двоюродных на выселках, пока не пришло письмо от ныне покойной матушки Пантелеи: «Не твоя судьба была, возвращайся…»

Авигея достала забившегося под угол ковра короля – толстого, с грустными глазами. Вылитый сосед Лев Вениаминович был тот король, гадалка даже удивилась: и как она раньше сходства не замечала? Секунду поразмыслив, Авигея сняла с безымянного пальца кольцо со змеей и положила его на карту.

Кольцо потемнело моментально, будто подернулось черной изморозью.

Всю оставшуюся ночь Авигея беспокойно ворочалась, а утром явилась проведать Льва Вениаминовича. Открыла ей Дунища, а из глубины квартиры вместе с привычной волной сдобного тепла донесся голос Агафьи Трифоновны, как будто она давно дорогую гостью ждала:

– Заходите, заходите!

Дунища молча проводила Авигею на кухню. Гадалка уселась за стол, с благодарностью приняла чашку чая, покачала головой, заметив, что Агафья Трифоновна снимает полотенце с пышного пирога, но все равно получила на блюдечке щедрый кусок.

– А хозяин где?

– Ох… – Агафья Трифоновна села напротив, сразу обмякла и подперла щеки кулачками. – Ох, беда. Это чего мы пережили. Ночью-то слышали?

Гадалка решила, что слышала она не совсем то, о чем говорит Агафья Трифоновна, и вопросительно приподняла выщипанные брови.

– Такие криксы на него напали, как на младенчика. Плакал, метался, тошнился. Доктор сказал: от переедания. А как за ним уследишь? Все просит: Агафья Трифоновна, пирожок. Агафья Трифоновна, трясенца, кашки. Агафья Трифоновна…

– Так и где он, у себя? Проведать хотела по-соседски.

От чая внутри разлилось приятное тепло. Агафья Трифоновна и впрямь выглядела расстроенной, ее губы были поджаты горестной гузкой, на лучистые глаза набегали слезы.

– В гошпиталь забрали. Вроде как родимчик с ним приключился. Вот ждем. – Агафья Трифоновна кивнула на зеленый телефон. – Да вы ешьте, ешьте. Вместе и подождем, все лучше…

Гадалка поднесла к губам кусочек пирога и встретилась взглядом с Дунищей. Маленькие глазки глядели цепко и тяжело, а пальцем Дунища пробовала на остроту лезвие маленького топорика для костей.

– Холодец варили, – кивнула на топорик Агафья Трифоновна. – Все лучше, когда руки заняты…

На широком подоконнике горкой лежали еще перемазанные в земле овощи – как видно, с приподъездного огорода. Авигея откусила один кусок пирога, тщательно прожевала, откусила другой. Пирог был с мясом, и чувствовались там травки, луковая сладость, чеснок. Похрустывала на зубах черная соль – четверговая, наверное, – и давала чуть подкопченное, разжигающее аппетит послевкусие. Гадалка и не помнила, когда последний раз ела так вкусно и сытно.

– А зубы-то у вас вставные? – продолжила застольную беседу Агафья Трифоновна. – Ишь, белые какие. Вот бы и мне так.

Тут Авигея поморщилась, поднесла ладонь ко рту, деликатно кашлянула. И почему-то побледнела.

– Руки помыть забыла, – сказала она, приподнимаясь.

Дунища с топориком молча встала в дверном проеме, перегородив его своим коренастым телом. А еще Авигея заметила, что зеленый телефон не включен в розетку.

– Вы ешьте, ешьте. Мыть ноги надо, а руки и сами чистые, – ласково засмеялась Агафья Трифоновна.

Гадалка откусила еще пирога и, аккуратно измельчая его правой половиной челюсти, стала внимательно смотреть на Агафью Трифоновну. Сытая нега медленно, по капле уходила из ее сухого тела. А добродушное лицо Агафьи Трифоновны неуловимо змеилось, изменяясь: заострился нос, выперлась на нем бородавка с жестким волоском, лучистые светлые глаза остыли, стали внимательными и без единой понятной мысли, как у птицы.

– Я пойду, – сказала Авигея.

– Не пойдешь, – глухо ответила Дунища.

– Пойду. А вечерком вернусь, вы мне новости расскажете. Ладно?

Агафья Трифоновна медленно кивнула. В ее птичьих глазах на долю секунды мелькнуло удивление. Она шевельнулась, будто хотела тоже встать с табурета, но осталась сидеть на месте.

Гадалка неторопливо прошла – точнее, протиснулась мимо Дунищи, – а та продолжала стоять, одну руку уперев в бок, а другой сжимая топорик для костей.

– Поточить бы, затупился, – посоветовала Авигея.

Дунища мыкнула что-то и дико покосилась на Агафью Трифоновну. И тут фарфоровая чашка, из которой пила гадалка, подпрыгнула на столе и разлетелась на мелкие кусочки, забрызгав чаем и скатерть, и половики.

– Ой, ой! – запричитала Агафья Трифоновна и, точно очнувшись, бросилась собирать осколки.

Авигея выскочила на лестницу, сбежала вниз и остановилась только на крыльце подъезда, у которого девчонки прыгали «в классики». Она побелела так, что чей-то голосок отчетливо сказал: «Бабуле плохо». Авигея шумно выдохнула, разжала кулак и посмотрела на то, что попалось ей в умопомрачительном мясном пироге.

Это была полупрозрачная роговая пластинка. Человеческий ноготь с застарелой трещиной и темным пятнышком, которые остались со времен неравных боев с посягавшими на домашнюю библиотеку мышами. Ни одна мышь не попалась тогда в стратегически расставленные мышеловки, зато пружинные рычаги постоянно прихлопывали пальцы хозяина. Это был ноготь одинокого философа Льва Вениаминовича.

Милиция, которую вызвали гадалки, нашла у Агафьи Трифоновны семь свежевыпеченных пирогов с человечиной, а в холодильнике – человеческие кишки, фарш и порцию готового холодца. Единственное, чего не было ни кусочка, – это костей. Куда они делись, Агафья Трифоновна и Дунища говорить отказывались, только улыбались благостно:

– Весь в дело пошел.

Зато под кроватью у Дунищи обнаружился резной деревянный сундук, доверху забитый пузырьками с черной солью. Один пузырек отправили на экспертизу и нашли в нем соль, ржаную муку, землю, а еще – пережженные и истолченные в порошок человеческие кости. Так и осталось неизвестным, в чем деревенские гостьи их жгли и как управились за такое короткое время. А гостьи только улыбались.

Агафью Трифоновну и Дунищу забрали, и что было с ними потом – мы не знаем. Огород их у подъезда перекопали и засеяли цветком «золотой шар». Он очень красиво цветет осенью.

Еще год ходили по двору слухи, что ту деревню, из которой Агафья Трифоновна и Дунища по документам происходили, милиция так и не нашла. То есть по документам она была, а по факту – чисто поле.

А кое-кто утверждал, что деревню-то как раз нашли, самую настоящую, а вот следователи, туда поехавшие, пропали с концами.

Pulsuz fraqment bitdi.