Солнце на антресолях

Mesaj mə
9
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

– Папа, я…

Я замялась. Ведь я пока не говорила папе о своем волонтерстве, не уверена, как он к этому отнесется. А сказать еще, и что я променяю папу, Джонни и Глеба на двух бородатых и усатых йорков и пятьдесят рублей, которые мне заплатят за десятиминутную прогулку с ними, – это унизить папу и его сыновей. Хоть папа и считает, что лучше зарабатывать копеечку, чем грезить о «Бентли» и шикарной жизни, в данном конкретном случае он просто обидится и бросит трубку – я отлично знаю своего папу. – Давай в одиннадцать тридцать, хорошо?

– Ленишься! Все ленишься и спишь! – укоризненно сказал папа. – Вот мои мужики уже встали и сбегали в бассейн! А ты бока отлеживаешь!

Бассейн находится на минус первом этаже папиного дома. Еще у него в доме живут такие богатые люди, что другим жителям в один лифт с ними заходить не разрешается. Если они едут, то охранники оттесняют всех и не дают войти. Я рада, что живу не в том доме, особенно после того, как папа рассказал, что однажды автоматчики заставили всех лечь на пол в лифте, потому что ехал какой-то восточный гость и рядом с ним нельзя было стоять. Он захотел войти в лифт – и вошел, не стал ждать пустой. А остальных положили на пол. Но в бассейн я бы тоже с удовольствием бегала каждое утро, если бы он был у нас в доме.

Папа пожурил меня и согласился, а я встала, сделала зарядку и побыстрее пошла к своим собакам, их же надо успеть выгулять. Я, конечно, преувеличиваю, когда говорю, что ненавижу их, и называю их мусором.

Вчера, например, когда мы топтались с Веней и Алисочкой у нашего подъезда – дальше я никак не смогла уговорить их пойти, – мимо нас пробежал мужчина в спортивном костюме, а за ним, едва поспевая, очень бойко и радостно промчался совершенно голый йорк – мальчик или девочка, я не поняла, но веселый и безо всяких украшений, сапожек, жилеток, шапочек. Мои дохляки проводили чужого йорка растерянными взглядами.

Веня сидел в луже – из вредности, чтобы поскорее пойти домой, а Алисочка беспомощно поднимала переднюю лапку и жалобно смотрела на меня, то и дело облизываясь – она знает, что на Нелли Егоровну вид ее высунутого языка оказывает волшебное действие, та сразу начинает сюсюкать, улюлюкать, брать Алисочку на руки, целовать, кормить конфетами, муссами, мороженым…

И я вдруг поняла – они ведь не виноваты. Могли бы так же бегать, не имея гардероба дорогой одежды и пяти шкатулок с украшениями. И как-то меньше стала их ненавидеть.

Нелли Егоровна ведет активную жизнь в Сети и все время фотографирует своих собачек. Ставит их фото, снимает короткие видео – например, как Веня бежит по квартире. Он бегает, потому что ему больше нечего делать, а Нелли Егоровна ходит за ним с включенной камерой и приговаривает низким голосом, как будто это говорит сам Веня:

– Найду, всех найду, от меня не спрячетесь! Где вы тут? Где вы, а ну вылезайте, всех разорву! Ага! Вот вы где!.. Р-разорву за свою ма! Пока па на работе, у ма – только я защитник! Вы меня еще узнаете… Р-р-р…

Кого ищет Веня – совершенно непонятно, ведь других зверей, кроме двух йорков, нет, а друзья, если и приходят к Нелли Егоровне, точно под кровать не прячутся.

Алисочку она любит снимать, когда та стоит, словно застыв на ходу, и молча смотрит на Нелли Егоровну. А Нелли Егоровна озвучивает внутренние монологи своей собачки. Хозяйка заранее не готовится, поэтому никогда толком не знает, что сказать, просто повторяет:

– Что? Что ты смотришь на меня? Да, я вот такая… Что? Смотришь? Да, я красивая… Показать тебе язычок? А вот не покажу! А попку тебе не показать? У меня на попке золотое сердечко, показать? А что ты мне за это дашь?

Нелли Егоровна каждую неделю водит йорков в парикмахерскую, и там им делают стрижки. Поскольку волосы так быстро не отрастают, им делают разные укладки, прически и рисуют золотой, серебряной, розовой краской разные знаки на тельцах. То иероглиф, то сердечко, вдруг Алисочка заявится на прогулку со свастикой – индийским знаком солнца, а Веня – с черным тюльпаном или одним блестящим глазом на попе… Под курточками, юбочками, штанишками этого ничего не видно, в холодное время года все пропадает зря, поэтому Нелли Егоровна дома фотографирует их попы и как отдельный подарок своим подписчикам ставит в Сеть.

У Нелли Егоровны много виртуальных друзей, которые целые дни проводят в просмотрах чужих фотографий, видео, пишут комментарии и отвечают на комментарии к фотографиям своих собачек.

● Алисочка, какой у тебя язычок… какой же он розовый, сладкий… Не язычок, а марципанчик, так и хочется его съесть…

● Веня, ну-ка еще раз повернись, мальчик, что там у тебя на попке, что сегодня нарисовано… какая сладкая попка… везет же твоей ма…

● Чили-перчик, ты настоящий мачо… проказник такой… какой у тебя галстук… где же ты его взял? Тебе очень идет…

● Свежий осенний вид у Персика – мы, девочки, любим это дело… ха-ха-ха… чмоки-чмоки… Прелесть, чудо, лапочка, ушастик, нежный хвостик, глазки, ротик, лапки… восхитительно…

Я думаю, они сошли с ума. Бывает же такое. Все подруги Нелли Егоровны – взрослые женщины, не девочки. И живут по всему миру. Некоторые комментарии написаны по-английски. Может, просто у них в детстве не было игрушек, они росли в таких бедных семьях, что у них не было ни кукол, ни мячей, ни мишек…

У нас есть рядом один дом. Его в округе называют гетто. Там квартиры – тринадцать квадратных метров, в квартире нет своей кухни, кухня и душ – общие, в коридоре. В такой квартирке иногда живет и шесть, и восемь человек. Разные бывают обстоятельства у людей. Чаще это приезжие, с Кавказа, из Средней Азии, с Украины, – они снимают эту квартиру на всю семью. Я хожу в школу мимо этого дома и смотрю на окна.

В некоторых окнах видно двух- и даже трехэтажные кровати – это же удобнее, чем спать на полу, не все могут спать вповалку, как степные народы. В других видны коробки, мешки, хлам. Иногда на подоконнике стоит красивый цветок, окно чистое, аккуратные шторы… А из какого-то окна обязательно свисают старые треники или продукты в пакетах, на которые зарятся вороны, или кто-то сам свешивается, кричит, ругается, курит, выливает что-то…

Еще в этом доме живут алкоголики, которые нигде не работают, говорят, что они сдают свои нормальные квартиры, на это существуют, а здесь набились в одну такую квартирку и только пьют. Они ходят парами или целой стайкой, редко по одному – страшные, опухшие, с мертвыми глазами, раздутыми веками и губами, сами худые, скособоченные… И мне их жалко, потому что они как ходячие трупы. А у них тоже есть дети. Они выходят сами во двор гетто – даже трехлетние, берут палку, камень, какую-нибудь тряпку и играют с ними, как с настоящими игрушками. Я однажды видела, как маленькая девочка сделала из тряпки куклу и воспитывала ее.

Вот, может, все подружки Нелли Егоровны жили в таких гетто, и у них не было ничего, они в детстве воспитывали тряпки, представляли их принцами и принцессами из далекой волшебной страны… Поэтому теперь они играют в собак? Как будто собаки – это их дети, их принцы, их возлюбленные? Хотя по возрасту это не проходит. Когда они были молодыми, таких нищих еще не было. Мне трудно в это поверить, тем более что все по-разному рассказывают о том, что было в моей стране тридцать, сорок, шестьдесят лет назад. Мама – так, папа – по-другому, учитель истории – по-третьему. Но у меня есть глаза, уши, я могу и сама сделать какие-то выводы.

Погода была очень плохая, Нелли Егоровна нарядила йорков на всякий случай потеплее. На Вене была новая ярко-зеленая крокодиловая курточка, кепи, которое никак не хотело ровно сидеть и съезжало ему на один глаз, отчего Веня тряс головой, разматывая в разные стороны свои длинные усы, постриженные, как у древнего карпатского пана – свисающими прядками. Сапожки у Вени были такие, что соседка в лифте, которая ехала с нами, завистливо покачала головой:

– Да-а… вот мне бы такие…

Алисочка тоже щеголяла обновками: белые слипперы – неспортивные кроссовки, замшевое пальтишко, стильная юбочка из кусочков кожи и кружев и невероятной красоты заколка, собирающая ее пышную челку в задорный хвостик, с разноцветной эмалью, ярко-синими и темно-зелеными камушками.

Нелли Егоровна не рассчитала, что на улице грязно. Как-то быстро в этом году наступила осень, промчался сентябрь, тут же пришел октябрь, и стало невероятно грязно. Откуда берется эта грязь, я никогда не понимаю, ведь у нас почти вся земля уже залита асфальтом. Мне иногда кажется, что пыль и грязь – это параллельная форма жизни. А иначе откуда тогда появляется пыль в закрытом ящике у меня под кроватью? Или грязь перед нашим домом, где до ближайшей клумбы или крошечной лужайки – метров сто, остальное все – асфальт, плитка.

Алисочка и Веня оба сильно испачкались, Алисочкины белые слипперы стали коричневыми, лайковая кожа на Вениных сапожках побурела, одежда тоже промокла от грязи.

Нелли Егоровна всплеснула руками:

– Бедняжки мои! Ласточки! Солнышки! Зайчики! Конфеточки мои! Это кто же вас так извазюкал? Это кто же так вас не любит? Это кто же так над вами насмехался, в грязи вас купал?

Я спокойно стояла, ждала, пока она мне заплатит. Понятно, что моя оплата – это один троллейбусный билет. Но, во-первых, у меня единый, и билет мне не нужен, а во-вторых, надо с чего-то начинать.

У меня есть одна приятельница, которая живет в Подмосковье, Настя. Она на год младше меня, ей только что исполнилось пятнадцать лет, и Настя, сдав экзамены за девятый класс, все лето работала, по одиннадцать часов в день, каждый день, без выходных. За все лето у нее было в общей сложности не больше семи выходных. И в дождь, и в жару, и в самые лучшие летние деньки Настя продавала молочные продукты в магазинчике своего родственника-фермера – с девяти утра до восьми вечера. Обеда у Насти не было. Если она обедала и кто-то приходил за продуктами, вызывал ее, нажимая на кнопку звонка у запертого окошка ларька, то она бросала еду и бежала торговать.

 

Ферма находится посреди огромного поля, на небольшом возвышении, а ниже, в полутора километрах от нее, – наше садовое товарищество, где маме осталась дача от дедушки и бабушки, которых я никогда не видела. Мама однажды, когда у нас были тяжелые времена, пыталась продать эту дачу, но не нашлось покупателя, и она потом радовалась – как же хорошо, что у нас осталась наша дача, где прямо на участке растут грибы и ягоды.

И все то время, пока я утром сплю, потом не спеша встаю, собираю в саду что-то к завтраку, что созрело по сезону, потом читаю, кошу траву, иду на озеро, опять читаю, дыша мятой, розами, елями, Настя в душной темной комнатенке, полной мух, продает молоко и творог, всегда слишком тепло одетая, в вязаной водолазке, длинных брюках – потому что там два огромных холодильника и темнота. Эта мысль не давала мне покоя все лето. Пока нет посетителей, Настя читает в телефоне романы в жанре фэнтези – сказки про другие, выдуманные миры, похожие на сны, которые видишь, когда болеешь и у тебя высокая температура. Наверно, ей хочется уйти далеко-далеко отсюда, спрятаться в другой реальности.

Настя не сирота, она живет со старшим братом и матерью, оба работают, и Настю послали на работу в девять лет. Раньше она работала не постоянно, а этим летом стала единственным продавцом у фермера. Настя уверена, что она обязана зарабатывать себе на жизнь. Как-то так поставлено в ее семье. Ведь когда-то дети начинали очень рано работать, в царской России – иногда с шести-семи лет. И Насте тоже так объяснили. Все лето она зарабатывает себе на новые ботинки, новый телефон, новые очки. Иначе у нее просто ничего этого не будет. Я живу совсем иначе. Поэтому мои легкие обиды на Нелли Егоровну за резкий тон или несправедливые упреки – ничто в сравнении с Настиным рабством и бесправием, которые она воспринимает как данность, не ропща – наоборот, даже гордясь своей работой.

– Там грязно на улице… – все же вставила я, негромко, но твердо.

– Грязно? Грязно?! – взвилась Нелли Егоровна. – Ах, грязно! – Она зарылась головой в Алисочкину челку и с негодованием стала отплевываться. – Да фу ты! И здесь песок! Где ты их изваляла? И что, ты хочешь, чтобы я тебе заплатила? За такую работу? Да я с тебя штраф возьму сейчас!

Моя работа – это принципиальная позиция, я хочу делать что-то полезное, пусть такое мизерное, как прогулка этих разряженных зверюшек. Мы не голодаем, мама достаточно зарабатывает, работает всегда – и летом, и в выходные, и папа каждый месяц дает какие-то деньги. Я еще постояла, подождала, не заплатит ли Нелли Егоровна. Но она все распалялась и распалялась. Я понимаю, что ей очень скучно, наверно, как было тем барыням в девятнадцатом веке, о которых пишут Тургенев и Толстой. Чем им было заняться в своих поместьях? Они мечтали о любви и разгоняли своих слуг. Вот и я – вроде как служанка у Нелли Егоровны.

Я пожала плечами – сколько можно слушать эту галиматью? Повернулась и ушла.

– Сейчас матери твоей позвоню! Скажу, как ты хамила! – кричала мне вслед Нелли Егоровна.

У меня в голове крутились какие-то черные шутки, мне хотелось повернуться и посоветовать Нелли Егоровне, например, съесть своих собак. Или снять с них шкурку и сделать себе воротничок и шапку. Всем бы стало легче – и зверюшкам, и ей самой. Но я сдержалась и так же молча села в лифт. Забавно, что она мое молчание воспринимает как хамство.

Дома я быстро съела теплую, приятно пахнущую ванилью кашку, которая дожидалась меня на плите, поцеловала маму, накинула куртку, которую мама купила себе, а отдала мне – у нас так часто бывает, чем красивее новая вещь, тем меньше мама себе в ней нравится и отдает эту вещь мне (странно только, зачем она покупает вещи, которые ей сильно велики – я ведь выше мамы почти на голову). И выбежала к папе и братьям, которые уже приехали и толклись на стоянке перед домом.

– Ну ты, конечно, Алехандро… – Папа осмотрел меня с ног до головы, от удовольствия даже зажмурился, причмокнул, потом взял себя в руки, оглянулся на Джонни, который тоже глупо улыбался, красный и смущенный. – В смысле, курточка у тебя… гм… Вообще красиво… Тебе красный к лицу… Взрослая такая… Ты зачем так быстро растешь?

Один лишь маленький Глеб, еще не заколосившийся пубертатом, равнодушно и спокойно сказал мне:

– П'ивет, чучелко!

– Привет, малыш! – ответила я и потрепала его по голове, привыкшая к причудам своего полубрата.

Глеб ходил в особый сад, а теперь – в особую школу, в начальный класс, там нет собственно первого, второго или третьего класса. Дети там сидят на полу, спят по желанию – в любое время или не спят днем вообще, едят, когда хотят и как хотят, могут вымазаться кашей, пюре, могут рисовать едой на столе, есть руками, называют учителей на «ты», изучают с шести лет несколько языков, обо всем говорят свободно, у них нет никаких ограничений. Взрослые думают, что от такого воспитания из их детей вырастут гении. В эту школу очень трудно попасть, и обучение там стоит дорого.

Джонни тоже ходит в особенную школу, но в другом смысле особенную. Его с большим трудом устроили в бесплатную школу в центре Москвы, где учатся дети и внуки министров, дипломатического корпуса, знаменитых политиков и народных артистов, композиторов, дирижеров. Джонни хоть и гордится своей школой и одноклассниками, но чувствует там себя неуверенно – он, наверно, самый незнаменитый из них, его папа – никто в сравнении с другими, по той шкале ценностей. Я представляю, как это неприятно.

Я знаю, что я нравлюсь Джонни, еще ему нравится дочка председателя какого-то комитета в Госдуме, он мне сам об этом рассказал. Обе влюбленности совершенно безнадежные, Джонни расцвел прыщами, краснеет, плохо говорит, и наша вынужденная дружба с ним почти закончилась. Но папа ничего этого не понимает, рад, что мы пока хотя бы не отказываемся встречаться.

Джонни толкнул Глеба – то ли случайно, то ли обиделся за меня, а папа, насильно улыбаясь, спросил:

– Почему ты, Глебушка, Алехандру называешь чучелком?

– К'асная мовда у обезьян… – пожал плечами Глеб. – И попа к'асная… Сигнальные огни… Бэ-э-э… бэ-э-э… – Глеб покрутил ладошками, потряс пальцами, как будто показывая, что у него в руках ничего нет.

Папа принужденно засмеялся, приподнял сильно отяжелевшего за последнее время Глеба и опустил обратно на асфальт. Я видела, что папа растерялся и не знает, что сказать. Побоялся, что я не то что-то подумаю, но я давно привыкла к этому бреду и случайному набору слов, который говорит Глеб, потому что их так учат в школе. Что пришло в голову – то и говори. Если не пришло ничего, все равно говори, не молчи. Хотелось бы мне посмотреть на автора этой методики и спросить, все ли у него самого в порядке с головой. Но он живет далеко, за тремя морями. Папе не нравится эта школа, но его жена руководит жизнью папиной семьи, и папа поспорить-то может, но итог спора заранее предрешен.

Глеб, кстати, по возрасту давно должен был уже правильно выговаривать букву «р», но он так рано начал говорить на стольких языках, что запутался, как надо произносить «р», и не стал никак. Нет «р» – и все тут. Глеба сначала назвали Елизаром, но на вопрос «Как тебя зовут, мальчик?» Глеб отвечал «Елизай», и все начинали смеяться. Джонни звал его Елик-Пелик, и это не нравилось его матери. Поэтому малышу поменяли имя, это можно – пойти в загс, сказать: «Извините, мы ошиблись, хотим нашего ребенка назвать по-другому».

Некоторые так по многу раз приходят и все никак не могут остановиться на каком-то имени. То имя стало немодным, то мама разочаровалась в певице, в честь которой назвала дочь, то человек себя опозорил, а у ребенка такое же имя – разве может мальчик носить имя человека, который разворовал полстраны и прячется где-то? Или мама выходит снова замуж и переименовывает дочку в честь матери своего нового мужа, чтобы он лучше относился к приемной дочери… Все это мне рассказал Джонни, который все равно зовет Глеба Еликом-Пеликом, если хочет его подразнить – потихоньку, конечно, потому что опасается своей матери, папиной жены.

Папина жена Лариса внешне больше всего похожа на упитанного крокодильчика, а по характеру мне напоминает быстрого, беспощадного, хладнокровного хищника, умеющего летать, ползать, затаиваться, нападать из-за куста, пикировать с неба, внезапно выпрыгивать из воды, раздирать жертву за несколько секунд и как ни в чем не бывало двигаться дальше, не оглядываясь. Она не разрешает ни смеяться над Глебом, ни учить его произносить «р». Она говорит, что к нему все придет само, потому что гениев вообще учить ничему не надо, только напортишь.

Джонни любит рассказывать мне об этом, жаловаться. Может, он преувеличивает, прибедняется, испытывает какие-то ревнивые комплексы, ревнует папу к своей матери, или мать к папе, или ее к Глебу – так ведь бывает, мы проходили в школе по «обществу» – обществознанию… Но Джонни описывает ее поведение именно так. Я с ней встречалась мельком – иногда она привозит папу ко мне на машине на пару часиков, а сама уезжает по магазинам. Поэтому мне гораздо больше нравится, когда папа приезжает сам, за рулем, со странным Глебом, заколосившимся Джонни, и мы идем в пиццерию, в музей автомобилей, в боулинг, в цирк.

– В зоопарк! – Папа оглянулся на нас, убедился, что на заднем сиденье, где мы уместились втроем, все в порядке.

Глеб, крепко пристегнутый в автомобильном кресле, ответил папе что-то на одном из языков, который он знает, а мы нет. Что-то вроде «ххх плл кллн», из чего я сделала вывод, что это по-немецки. Грубо, резко и как будто рот набит камнями. Я немцев не люблю. Я изучаю историю и понимаю, что с германскими племенами мы воюем испокон веков, точнее, они с нами. У нас есть что-то неуловимо общее. Внешность… (Рядовой немец – как некрасивый русский…) А также смелость, упрямство, стремление быть свободными, несмотря ни на что…

Только мы никогда никого не хотели поработить, а тем более уничтожить. Российская империя шла на Восток, захватывая племенные территории, но не порабощая население. В этом разница. Воевали лишь с теми, кто не соглашался на наше присутствие. А германские племена в известной нам истории пытались сделать всех остальных рабами или просто истребить.

Когда я сказала так на истории, наш историк ответил: «Ну нет, Саш, ты не права». И больше ничего не сказал, не нашел никаких опровержений в ответ. Рассердился и поставил мне тройку.

Так же было и на биологии, когда я сказала, что не могла эволюция привести к созданию такого совершенно беспомощного вида, как человек. Если эволюция и естественный отбор оставляют наиболее выгодные для отдельной особи и вида в целом признаки, то почему тогда мы – голые, без волос? Почему у нас не отрастают волосы хотя бы на зиму? И самые волосатые народы, наоборот, живут там, где жарко, а не там, где холодно? Почему у муромчан, эскимосов, ханты-мансийцев и лопарей нет меха на теле?

Почему у нас не вырастают новые зубы? Ведь зубов не хватает на нашу жизнь… Износился зуб – тут же вырос бы новый, это было бы логично.

Зачем нам волосы под мышками? Например, у животных под мышками мех становится тоньше, реже…

Зачем южным мужчинам столько растительности на лице – до самых глаз? Они были страшнее, лучше устрашали врага и выживали именно такие – с самой волосатой мордой? Глянет на тебя такой – и ты уже упал с лошади, от страха…

А почему у индейцев волосы на лице не растут вообще? Они очень воинственные, веками вели войны, брали пленников тысячами, а ни усов, ни бороды у них нет. Почему?

Или почему эволюция не приспособила нас к поеданию просто травы, которой полно кругом – животные грызут кору, едят траву, цветы, и им нормально – сыты, довольны, у них нормальное потомство. А мы должны в поте лица своего выращивать некие злаки, не у всех из которых в природе есть дикие предшественники. Почему так? Собирать грибы, ягоды и орехи – гораздо проще и надежнее, чем растить пшеницу, рожь, овес, перерабатывать их сложным путем, хранить, готовить из них еду…

Где-то здесь кроется ошибка или загадка, тайна, потерянное знание. Или то знание, которое совершенно не обязательно для основной массы людей. Спрятанная от нас тайна. Почему? Плохая? Страшная? Невероятная? Или непостижимая? Неподвластная человеческому уму?

– Ну вот… Сейчас далеких предков бананами покормите. Алехандро, отстегни Глебушку.

– Елюшку-Пелюшку… – прошептал мне Джонни, с надеждой заглядывая в глаза. Все время, пока мы сидели, он пытался носком своего огромного ботинка дотянуться до моих сапожек и слегка пнуть меня.

– Я – ненавижу – зоопарк, – сказала я. – Мне жалко животных.

– Ничего! – засмеялся папа. – Зато прикольно!

– Не надо так говорить, папа! – вздохнула я.

– Ты против отца выступаешь? – шутливо нахмурился папа, но я видела, что ему не понравилось мое замечание. Он изо всех сил старается быть современным, модным и молодым.

– Нет, я за чистоту русского языка выступаю. Это плохое слово. Давай, говори, – подтолкнула я Джонни. – Я тебе объясняла в прошлый раз.

 

– Это… – Мой полубрат поскреб висок обгрызанными ногтями. – Это…

– Это наркоманский термин, папа, – пришлось сказать мне, потому что Джонни явно не хотел нарываться. Или забыл, что надо отвечать.

– Так! – Папа сгреб в охапку Глебушку, который слушал меня с открытым ртом. – А вот мы такие слова не разрешаем в нашей семье говорить, да, пацаны? А мы ничего не слы-ышим, мы ничего не слы-ышим…

Джонни выразительно скривился. Понятно, что он за меня – я ему нравлюсь, и он не воспринимает меня как сестру, а папа – это просто папа. Папа устарел по умолчанию – для Джонни, по крайней мере.

Молча мы дошли от стоянки до зоопарка. Глеб начинал что-то говорить на разных языках, чтобы привлечь наше внимание, но каждый был занят своим – папа переписывался с кем-то в телефоне, Джонни шлепал рядом со мной, то и дело наступая мне на ноги.

– Кому рассказать анекдот? – Папа наконец оторвался от телефона.

– «Пришел мужик домой…»? – засмеялась я.

– Нет, почему? – удивился папа. – Сидят русский, американец и еврей…

– Евйеям делают объезание! – объявил громко Глебушка.

Папа обернулся – не слышит ли кто. Неудобно как-то… А ведь затыкать Глебушку нельзя! Это закон воспитания будущих гениев, иначе у них в голове остановится мощный поток – если ставить ему на пути преграды. Если папина жена узнает, что папа затыкал сыну рот, папе не поздоровится.

– Расскажи, расскажи! – пихнул младшего брата Джонни. – Давай, давай! Поподробнее!

Папа тем временем расплатился в кассе и, стукнув Джонни кулаком в плечо, крепко взял Глебушку за руку.

– Во-от, – громко и весело сказал папа, – а при совке-то карточек не было! – и убрал платиновую карточку в кошелек. – Как мы жили? Не представляю!

– Расскажи, – мирно попросила я и взяла папу под руку. Этот нехитрый жест дружбы и родственной близости обычно действует безошибочно, и сейчас подействовал.

Папа засопел, не отпуская Глеба и не вырываясь от меня, поправил мне шарф, кивнул:

– И расскажу. А то вы ведь не знаете, как нам тяжело жилось. Нас заставляли быть пионерами. И комсомольцами. И… этими…

– Колхозниками! – подсказал Джонни и тоже попытался поправить мне шарф.

– Да, и колхозниками, – кивнул папа. – Но я имел в виду октябрят. Вся страна была как армия.

– А что ж тут плохого? – удивилась я. – Даже если это и так. У России два союзника – армия и флот…

– По свистку вставать, – раздраженно перебил меня папа, – по окрику ложиться спать, есть по часам – тебя бы это устроило?

– Разве вы ели по часам? – осторожно переспросила я папу. – И вставали по свистку?

– А кто тебе свистел? – спросил Джонни. – Твоя мама? Класс…

– Квас, квас!!! – весело подхватил Глебушка.

– Вроде того… мама… – неохотно ответил папа. – Так, всё! Диспут закончен! Смотрим на зверей! Это – лев.

– Пап…

Я поняла, что сделала огромную ошибку, мне нужно было отговориться чем угодно – олимпиадой, нездоровьем (хотя мама мне и не разрешает наговаривать на себя – можно на самом деле заболеть). Но только не идти смотреть на этих несчастных зверей, которых самый хилый, но самый хитрый хищник на Земле посадил в клетку и тешит себя и своих детенышей, приводя их разглядывать обездоленных пленников.

Перед нами сидел лев. Не как царь зверей. И даже не как губернатор всех своих товарищей по неволе – животных, которым не повезло и они попали в зоопарк. Думаю, любой из них предпочел бы свободным пробегать два года и быть съеденным другим хищником, чем пятнадцать лет прозябать и ждать своей кончины за решеткой.

Лев жалобно смотрел на меня, как будто хотел, чтобы я поняла его и, выйдя из зоопарка, рассказала всем остальным, как же это плохо, когда тебя лишают свободы.

Папа, внимательно глядя на мою реакцию, неожиданно улыбнулся и сказал:

– Во-от! А ты говоришь!..

– Ты о чем? – повернулась я к нему.

– Вот так мы и жили! За решеткой! Ты ведь любишь свободу? Тебе жалко льва?

– Жалко… – растерянно ответила я.

– А почему тогда тебе не жалко меня, когда я жил за железным занавесом, как вот этот лев за решеткой? Когда мне не давали нормальных книг, не выпускали за границу, я дальше Крыма нигде не был, ну и еще в Осетии там, на Урале, но это не в счет… Так что, дети мои, смотрите хорошенько! Вот и папа ваш так сидел за решеткой, пока, наконец, не сломали империю зла! – Папа победоносно закончил свою речь и даже потряс кулаком, как настоящий борец за свободу.

– Ты за этим нас привел в зоопарк? – спросила я, прекрасно зная, что не надо сейчас выяснять правду.

Есть такая правда, которая никому не нужна. Все это прекрасно знают, и правду эту не говорят. Например, что у нас плохая школа, а вовсе не хорошая. Что у нас плохая классная руководительница, злая, вредная и недалекая. Почему не говорят? А кому станет легче от такой правды? Если все равно ничего изменить нельзя. Или, по крайней мере, быстро изменить нельзя. Сломать – легче всего. Закрыть школу, выгнать учительницу, расформировать этот зоопарк… А куда девать тогда зверей, которые не умеют по-другому жить? А некоторые из них и родились в неволе – они дети таких же, как они. Или, наоборот, их спасли – раненых, больных и поместили в зоопарк. Всё ведь только с виду так просто. Сказать об этом папе?

Папа, наверно, добрый человек. Не знаю. Или злой. О своих родителях невозможно ничего понять. Так близко – непонятно. Чтобы понять, добрый человек или нет, нужно отойти на шаг. Тем более что я не могу судить родителей, которые меня родили, кормят и, очевидно, любят. Я иногда вижу, что они не правы или очень сильно злятся. Как вот сейчас папа.

– Я… привел… тебя… Алехандра… и твоих… братьев… – Папа выдавливал из себя каждое слово, как будто кто-то его душил, не давал говорить, а говорить надо, вот он и давится такими тяжелыми словами.

Я перевела взгляд на полубратьев. Джонни отступил на шаг, он ужасно не любит никаких ссор, сразу предпочитает ретироваться. Глебушка уловил папин тон, прищурился и поддакнул:

– Пьивёл!

– Пап. – Я тоже отошла чуть в сторону. Не знаю, как другие, а я обычно физически чувствую негативную энергию. Мне становится от нее как-то не по себе. Она же материальна, как любое поле. – Пап. Вот ты говоришь – империю зла сломали. А что построили взамен? Империю добра? Вот это, в чем мы сегодня живем, – это империя добра?

На голову нам тем временем начал капать препротивнейший мелкий холодный моросяк – как иначе назовешь эту воду, взвешенную сейчас в воздухе. Это и не дождь, и не вёдро – то есть не сухая, не солнечная, не милая осенняя пора… А ужасная пора, серая, тоскливая… Еще морды этих несчастных зверей, их опущенные вытертые хвосты, грязные лапы, повисшие уши… И тоска, тоска в глазах…

Смурь, неведомо откуда спустившаяся на нас, надавила на всех, Глебушка покрутил головой туда-сюда и заревел. Джонни достал телефон, воткнул наушники. Папа почему-то решил, что Глебушка заплакал от моих слов, попытался подхватить его, но его так раскармливают и в школе, и дома (потенциальные гении же едят сколько хотят, без ограничений, Глебушка раздобрел и стал нереально быстро расти), что папа не смог оторвать его от земли. И страшно рассердился. Страшно!

– Ты… – закричал он срывающимся голосом. – Т-ты… да ты… Да ты… Да ты знаешь, вообще, как ты… кто ты…

Я отчетливо видела, что ему есть что сказать. Он не то что слов найти не может. Он сдерживает себя, чтобы что-то не сказать. Я могла подхлестнуть его, но не стала. И не потому что я боялась что-то плохое услышать. Уже плохо, что такие слова есть у него в душе. Или в голове? Где рождаются слова, которые мы говорим друг другу в минуту гнева? Все-таки в душе, наверно. И они разные, эти слова. Если из души – то это самые настоящие слова. А из головы могут быть и лживые. Хотя, конечно, смотря какая у кого душа…