Волхитка

Mesaj mə
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

«Пан или пропал! Скорей!» – отчаянно приказал себе Ахламоня.

Распахнув глаза, он схватил в траве обломок от литовки. Скрипнув зубами, коротко, но сильно полоснул острием по перевернутой ладошке. Глубокий разрез потемнел и переполнился кровью – закапало наземь…

Не размыкая рта, кладоискатель зарычал от нестерпимой боли. Сорвал цветок и сунул прямо в рану – так учили старики в деревне. Кровь шумно закипела на ладошке, запузырилась, пуская дым, и начала обугливаться.

Ахламоня поднялся с колена, пошатываясь и ощущая хмель в гудящей голове. Цепко зажимая жар-цветок в горячем кулаке, он припустил без оглядки.

Кругом было темно, но вот что удивительно: сквозь пальцы у него пробивались длинные багровые лучи – слабо озаряли бездорожье, будто кровью залитое. Ему казалось, он бежит во весь опор, бежит быстрее ветра, только на самом-то деле Ахламоня едва-едва переступал по высоким травам – страх повис на ногах, как пудовая гиря.

Впопыхах он ударился о дерево, вставшее на пути – едва не упал.

И вдруг – неподалёку от этого дерева – плотный кустарник впереди зашевелился. Железо впотьмах приглушённо забрякало. И на поляну кто-то медленно стал вылезать. Кто-то чёрный, лохматый. Зверь, человек ли – не разобрать…

5

Мало найти в заповедных местах ключ-траву, мало совать жар-цветок и разрезать ладонь – всё это не более чем присказка в долгих поисках любого клада. Сказка поджидает впереди. Самое трудное, самое страшное заключается в том, что злая сила непременно встанет на полночном твоём пути – постарается отнять заветный ключ и завладеть несметными богатствами земли и неба.

Так было всегда у людей при встречах с волшебной травою.

Так случилось и на этот раз.

Быстро бежал Ахламоня, но ещё быстрее сзади по кустам ломилась нечисть, железными зубами скорготала и, наступая на пятки, стремилась ухватить кладоискателя за руку – во что бы то ни стало забрать себе, забрать калёный ключ.

Страшное сопение, топот и перезвон железа немного отдалились: Ахламоня, наконец-то, разогнался – козлом сигал через кусты, через валежины. Быстрые ноги вынесли его на берег старицы, туда, где причалили с братом.

«Лодка! Лодка! – колотилось в разгоряченном мозгу. – Куда девалась?.. Пропаду!..»

Берег, озаряемый светом жар-цветка, был пуст. Ахламоня вправо кинулся по кочкам, едва не выворачивая ноги в лодыжках… Здесь лодки тоже не было. Он слева за кустами поискал… И тут не видно… Он пробежал ещё немного вверх по течению… Потом заметил смутный контур гребца и обласка – вдали по-над рекою.

– Панок… – простонал он. – Что же ты делаешь, брат?

Подскочивши к воде, Ахламоня поскользнулся на сырой траве. Рука с волшебным жар-цветком разжалась – и воздух над рекою обагрянился, будто на утренней зорьке. Но это продолжалось лишь несколько мгновений. Чья-то мокрая, сильная, волосатая лапа, звеня железом, накрыла цветок и сграбастала.

Кладоискатель попробовал сопротивляться в темноте, но силы оказались неравны. Что-то металлическое громыхнуло сверху: острая боль колом вошла сквозь темечко и прострелила всё тело – до пятки…

Ночное небо, на мгновенье вспыхнув, покосилось перед ним и задрожало. Звёздный мир поплыл куда-то, в землю опрокинулся…

6

И в третий раз ударил тишину филин-пугач, сидящий на высокой берёзе. И выкатилась полная луна – холодным белоснежным комом встала посреди небес. И сделалось видно, как днём.

Полуобнаженный волосатый человек, опутанный цепями, остановился над поверженным кладоискателем, в кулаке у которого трепетало пламя волшебной ключ-травы, – сопротивляясь, Ахламоня завладел-таки цветком в последний миг.

Наклонившись, галерник приложил неимоверные усилия – кое-как разжал крепкие красные пальцы кладоискателя, сведенные судорогой. Горячий уголь выкатился из глубокой раны и, уже не питаемый кровью кладоискателя, не горел так сильно, как минуту раньше. И всё-таки Ярыга отшатнулся, ослеплённый лучами. Затем в недоумении поднял цветок с земли, подозрительно щурясь, и осторожно поднёс к лицу – получше рассмотреть.

И тут случилось невероятное.

Цепные звенья звонко лопнули – одно за другим. Проклятое железо, которое галерник таскал годами, с неимоверной лёгкостью рухнуло под ноги…

Галерник даже вскрикнул от неожиданности. Он слышал разговор этих двух косарей на поляне – разговор о каком-то волшебном ключе, отмыкающем все клады на земле, но разве мог он предположить…

Он и сейчас не верил свершившемуся чуду. Какое-то время стоял истуканом. Смотрел на цепи, грудой лежащие в ногах. И вдруг, разинув свою волчью пасть, Ярыга громко, хищно и победоносно расхохотался. Встряхнув освобожденными руками, он почесал могучие мослы на запястьях, до мяса натёртых за много-много лет широкими браслетами цепей.

Волчья пасть от волнения пересохла. Припав к воде, Ярыга вдоволь налакался, громко, басовито рыча. Сграбастал цепи, сильно размахнулся и зашвырнул – едва ли не на стрежень.

И теперь только поверил окончательно: свободен!

По-волчьи покрутил косматой головой – всем телом оглянулся туда-сюда. Шумно сплюнул. Руками помахал – не мог ещё привыкнуть, что они такие лёгкие, как крылья. Глядя на волшебный жар-цветок, он оскалился такою жуткою ухмылкой, точно острый нож держал в зубах.

«Да я с этим ключиком, – восторжествовал он, – далеко пойду!»

Под ногами у него захрустел чапыжник – густой кустарник, словно бы за руки схватившийся между собой; не продёрешься. Потревоженные кулички, селезни и утки, посвистывая крыльями, вылетали из туманных синеватых камышей на старице.

За рекой луна слабела вдалеке; засыпая, медленно клонила светловолосую большую голову на покатые вершины предрассветных беловодских гор.

Молодежь в деревне или где-то на краю продолжала палить костры, веселиться, петь на косогорах. Но гармошка словно бы уже охрипла, а балалайка словно потеряла самую звонкую струну. И голоса в хороводе заметно слабли, потеряли удаль. Зато петухи подпевать начинали всё громче, всё задорней – это были третьи петухи.

Предутренняя прохлада вытряхивала росы из тумана – берег свежо сверкал травой, деревьями; крупные частые капли клонили до земли стебли папоротника-орляка, на которых ещё недавно вспыхнул желанный жар-цвет, теперь зажатый в жадном кулаке Ярыги.

7

Весёлая та июньская ночь на Купалу едва не стала зловещей ночью для нашей беловодской стороны.

Злому духу завладеть колдовским ключом, распечатать клады под землей, растранжирить богатство небес – что можно хуже придумать?

Но не случилось беды, слава Богу. Пока не случилось.

Потерял Ярыга драгоценный ключ. Переправлялся, говорят, на рассвете по Летунь-реке, а волны разыгрались вдруг. Да как-то очень странно разыгрались – там, говорят, не обошлось без водяного, без его подмоги, без его проказливых проделок. Может, водяной, может, русалки, а может, это просто дело случая – река взыграла на ветру. Рассердились волны, подняли плоскодонку на дыбы, перевернули – да и канул жар-ключик на дно…

А Ярыга жив остался, выплыл. Оно ведь, это самое… добро, никогда не тонет, как известно.

Летунь-река, рассказывают, долго бурлила в том месте, где горел на дне жар-ключ. Даже вечерами виден был сказочный отсвет, лёгкой багрецой и мокрым золотом струящийся из-под воды. И тёплое течение в том месте зародилось – много зим курилась полынья, но потом или жар-ключик поутих, пригас, или водяной, или русалки его прибрали к рукам – от греха подальше унесли в свои подводные глубокие владения.

И всё бы ничего, но Ярыга потерял покой и сон. С той поры он думал лишь об одном: как бы ему ключик выудить со дна реки. Или другой такой же раздобыть в июньскую ночь на Купалу. Но как его добудешь, колдовской цветок, если даже литовку в руках ни разу в жизни не держал – только веслом привык «волну косить» на проклятых галерах…

Думал, думал каторжанин – голова распухла. И придумал-таки, окаянный рыцарь Мальтийского ордена.

Только это уже совершенно другая история. Наши косари, конечно, знают и могут рассказать однажды вечером, когда покосы пойдут на убыль, когда можно будет чарку выпить, отдохнуть у костерка. Но лучше бы тебе, соколик дорогой, не косарей послушать. Они своё слово сказали – и хватит. Шабаш. А лучше бы тебе услышать из первых уст. Кто это может? А я подскажу.

Один ямщик на тракте, мой стародавний друг. Он когда-то частенько бывал у нас на покосах, а теперь всё время на тракте пропадает. Он к этому тракту привязан, всё равно что дите к пуповине. Он хорошо расскажет, коль хорошо попросите. Это мастер дорожных побасок, он знает, где поставить золотую точку, только не знает, где её найти – гоняется все время за ней по белу свету, а догнать не может, не судьба…

Глава десятая. Пешком по небу. Дорожные побаски

 
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силёнку…
 
Песня

1

Как хорошо звенело раньше слово русское – от зубов отскакивало и не то, чтобы в уши, а прямо в души было способно западать. Ну, вот вы сами послушайте: «Лежит брус во всю Русь, а встанет – до неба достанет!» Хорошо? Отлично! Просто любо-дорого. Именно так – горделиво, зазвонисто – говорили когда-то о прямых бесконечных дорогах на русской равнине.

А вот этому Чудному тракту – старинному, легендарному – даже не надо вставать. Он и так достаёт до небес, винтом зарываясь в предгорья и горы страны моего Беловодья, туда, где земная и звёздная пыль давно уже перемешались.

Летят года, летит вода в Летунь-реке. Меняется облик привычного мира, и не всегда, к сожалению, в лучшую сторону – или нам, старикам, это кажется только? Дай-то бог, если так, дай-то бог. Только сдаётся мне, что это не самообман – жизнь меняется не самым лучшим образом.

 

Был у меня тут в гостях один парень – кудрявый, лукавый, всё песенку пел:

 
Их величество –
Электричество!
А на троне-то –
Электроника!
 

Да, у сегодняшнего века – электроника на троне. Атом – царь и бог, бомба – царица. Всё это теперь на первом месте. А раньше Их Величеством считалось нечто другое. Это было – сердце и душа, и песня наша русская, и пляска, и мечта, слёзы радости и слёзы горя; вот что мы отодвинули в тень, закинули в траву забвения.

Вот почему – признаюсь тебе откровенно – я с такой печалью и тоской смотрю теперь в наше недавнее прошлое. Оно мне дорого по той простой причине, что там, на царском троне, восседала, миром правила – Любовь.

И меня эта царица осчастливила. А ты как думал, друг любезный? Я ведь не всегда был такой пенёк замшелый с белой бородою до коленок. Нет, была и молодость. Как это ни странно. Ха-ха.

Было это в ту пору, когда я на почте служил ямщиком.

Тогда на этом Чудном легендарном тракте было немноголюдно, не суетно, тихо. Выйдешь утром коней запрягать, ухо чуть навостришь: далеко-о-о-далече слышно, как звенят бубенцы да колокольчики на почтовой тройке или на курьерской; в ту пору только на них разрешалось развешивать заливистые звоны. В чистом прозрачном воздухе эти звоночки будто в небе тилиликают – за перевалом где-то. И даже не в России, может быть, а где-нибудь в Монголии, в Китае; какую-нибудь грамоту китайскую торопятся доставить русскому царю. Или подарок. Это уж как выпить дать – граница недалече. Вон за тою горой – поворот на Монголию, а вот за той седловиной – Великая Китайская стена, которую считают чудом света, во всяком случае, одним из таковых.

Летунь-река на тракте из века в век была самая горластая певунья, особенно там, где она подходит вплотную к дороге. Но теперь на тракте шумно так, что реку даже ночью не слышно; не везде такой шум, но во многих местах, к сожалению.

Сегодня – и ночью и днём – гремят в горах страшнее камнепада, кажилятся на перевалах перегруженные, угарной вонью пышущие «Татры», «КамАЗы», «Колхиды»… От современных этих мастодонтов содрогаются деревья у дороги, задыхаются и листавьё, и хвоинки раньше срока хиреют. Зверь, ослеплённый фарами, замирает и затравленно жмурится. Гигантские тени повсюду шатаются. И возникает невероятное, болью в сердце колющее чувство, будто горы сдвигаются со своего насиженного места – уйти подальше от неразумных суетных людей.

Кроме этих трудовых автомобилей сегодня по тракту проносятся легковые разноцветные машины, летят с весёлым ветерком, с громобойной современной музыкой и такими залихватскими песнями, слушая которые всякий раз пугаешься: будто придурки захватили радиостанцию.

Седоки в легковушках – как правило – сытые, вальяжные, самоуверенные. У этого дяденьки – тройной подбородок на галстуке дремлет. А у того миляги – животик до того разбарабанило, что даже баранку временами заклинивает… Где-нибудь в Райской или в Лазурной долине остановят седоки своих железных резвых рысаков – недалеко от мирно пасущейся отары, купят или просто на водку обменяют лупоглазого барашка. На берегу, возле костра, спокойненько воткнут ему ножик под ребро, умеючи разделают и шашлыки сварганят – язык проглотишь!.. А впрочем, эти хлопоты – с ножами да баранами – они остались в прошлом. Теперь куда как проще. Деньги есть – купец нажмёт на тормоза и купит себе всё, что нужно. От пуза поедят, попьют, покурят, травку помнут с девицами за кустиком, и умчатся дальше, оставляя на память о себе разор и хлам; без этого редко обходится. И где-нибудь на самом видном месте – на придорожной скале или даже на Древе Жизни – появится ещё одно великое граффити: здесь был такой-то и сякой; без этого тоже почти не обходится отдых культурных, шибко грамотных людей…

Одно время, помню, я ходил и прибирал за ними, граффити соскребал. А теперь, увы, устал – укатали сивку по горам. Да и много их теперь – грамотеев, летящих на раздутых парусах.

Теперь везде по тракту понатыканы кафе, бензоколонки, гостиницы, турбазы, скотобазы, кемпинги и много, много прочих новостроек, на которые нельзя смотреть без грусти: суетлив человек, суетлив и пакостлив, и особенно пакостлив, когда он сбивается в стада, способные затоптать не только травушку-муравушку. Вот потому и меняется облик привычного мира. Не в лучшую сторону. И потому, наверное, седины прошлого представляются мне в самом радужном свете.

Вижу, вижу сказочную даль.

2

Как чисто, как звонко на утренней зорьке, и до чего же ароматно цветут сады, хранящие за пазухой своей, как яблоки, россыпи спелых созвездий. Сказочная древняя земля просыпается. Земля тихонько ветру отдаёт терпкую полночную прохладу и, потемнев от сырости, помигивают согнутые стебли трав, зелёными клювами проткнувшихся между камнями древней китайской крепости – росинки на травах играют первыми лучами солнца, встающего над Поднебесной Империей. Вот уже и заблестели черепицы на крышах домов, засверкали камни древней крепости.

Город пробуждается – зевает и потягивается. Но ещё тихо, сонно и немноголюдно в городе Чанъань, который тогда ещё был столицей Китая. (Сегодня этот город называется Сиань).

На высоких западных воротах города со скрипом размыкаются могучие засовы. Голоса погонщиков слышны – караваны выдвигаются в путь. В караванах видны только азиатские верблюды – двугорбые. С какою-то царственной важностью эти верблюды вышагивают по улицам, ведущим за город Чанъань. С удивительным высокомерием и даже с презрением двугорбый предводитель каравана смотрит на своего собрата дромедара – одногорбого верблюда, одомашненного, который стоит в загородке, встретившейся на пути. Дромедар, словно бы чувствуя свою неполноценность и, словно бы завидуя путешественникам, глубоко вздыхает, опуская большие выпуклые глаза.

А караван всё дальше движется.

Колокольцы глухо гомонят, и в песок витиеватых караванных троп лопатами ложатся глубокие следы размеренных размашистых «кораблей пустыни», без отдыха способных преодолеть огромные пространства. И чего только нету на горбах караванов! Там тебе и золото, и серебро, и драгоценные камешки, изделия из кожи и красочка для рожи, чтобы сделать из неё благовидное личико. Там тебе и ковры, и посуда, пряности, специи, рис. Там тюки с фарфором, кобальтом, бронзой, шерстью и знаменитым в ту пору кяхтинским чаем, тем, который поначалу пойдёт на Кяхту, а потом в Россию.

Но самое главное, самое ценное среди разнообразных грузов каравана – сказочный китайский шёлк, секрет изготовления которого тысячелетьями хранится втайне у мастеров.

Шёлк – на горбах верблюдов. А караванный путь не шелком выстлан. Тысячи тяжёлых вёрст горячими пустынями, степями, кремнистыми извивами труднопроходимых горных троп… Впереди бессчетные трудности, опасности, борьба, и не все придут к заветной цели. Нет, не все, не будем обольщаться.

Венец пути – Венеция.

Дай бог удачи вам, лихие караванщики, на Великом шёлковом пути!

3

Вижу, вижу сказочную даль, вижу весёлое вольное время походов, кочевий. И явственно слышу, как скрипками скрипели и бесконечно тянулись по Чудному тракту большие караваны в Персию, Индию, Монголию, Китай…

Цветными снопами и скирдами возвышались на телегах и двуколках ситцы, шелка, чай, халва, конфеты и печенье – к застольям знаменитой беловодской ярмарки. На арбе грудой навалены панты – молодые рога благородных оленей, зелье из которых обладает чудо-силой, заставляющей старцев гоняться за молоденькими девками, годящимися им во внучки… А в клетке томится жар-птица, по вечерам озаряет караванные тропы. И птица попугай, и птица посмеши едут на горбах верблюда.

Злато-серебро пригрелось за пазухой жирного купчика, с тревогою втыкающего хитроумный взгляд в глухую беловодскую округу: «Что там ждёт, за поворотом? Господи! Оборони и сохрани от вертопраха!..»

Калёное солнце прибрало с утра подчистую – и росы на травах, и туман по низинам, и прохладу в коридорах между скал. Огромное, расплавленное солнце живым огнём стекало с небосвода, вливалось в колею раздолбанной дороги и струилось жёлтыми ручьями с перевалов – вдогонку за караваном… И людям, и животным жестоко припекало ноги, и потому весь день приходилось двигаться как бы вприпляску, словно под какую-то неслышимую дьявольскую музыку.

Здесь каждый из погонщиков чувствовал себя словно бы одетым в стёганый зимний халат – чапан.

Злые от зноя, ополоумевшие, потные и пыльные погонщики так безбожно ругались – уши вяли у бухарских ишаков, остановившихся вдруг посредине дороги и не желающих куда-либо двигаться по такому губительному пеклу.

– Пошёл! Пошёл! Ай, чтоб тебя шайтан задрал!

Погонщики, в кровь сбивая казанки, нещадно молотили кулаками и добавляли пинком. Только нет и нет! Ничем не сдвинуть с места ишаков и до полусмерти замученных верблюдов, мулов, норовящих спрятаться в холодок…

Путь казался бесконечным, однообразно-унылым. Так что и не сразу люди замечали: долгий день в горах, клонясь к закату, догорал за несколько минут. Зубчатые скалы на горизонте срезали с небосвода огнедышащее бешеное солнце.

Сизыми широкими громадами к подножьям гор валились тени; в распадках наготове уже стояли голубые сумерки, тянувшие туман из-под кустов и травы… И только луч – последний луч, зажатый скалами, – по-азиатски щурил карие искристые глаза, продолжая наблюдать за караваном. И необъяснимый этот взор, хитроватый, мифический, снова будил тревогу в сердце купчика…

Знойный звон затихал по-над ухом. Верблюды замирали, переставали харкаться в погонщиков; монгольские лошадки и истошно икающие ишаки успокаивались. И распространялся по округе благостный покой. Одинокое облако, напитанное красками червонного заката, легко и вольно двигалось к ночлегу – словно ковёр-самолёт, расшитый золотыми нитками, проплывал над караваном.

Алтайские улары, возвращаясь откуда-то с сытой кормежки, «кудахтали» в каменных россыпях и замолкали на гнездах.

– И в Тибете такие же, только без чёрных полосок, – сказал какой-то опытный погонщик.

Купец нахмурился.

– Кто без чёрных полосок?

– Улары. Вон пролетели.

– Ты не раззявливай рот! – проворчал купец. – Тибе здесь не Тибет. Здесь надо ухо востро…

– А чего здесь?

– Ты знай, погоняй, да молчи.

– А ночевать-то будем? Или как? А то верблюд вот-вот уже рухнет на колени, трудно будет поднять.

– Скоро остановимся. – Купец по сторонам посматривал. – Где только лучше…

Доселе жёсткий воздух становился помягче, нежнее – переставал царапать ноздри и гортань. Скалы, изредка раскалываясь, там и сям, потрескивали, отпуская жар. Камень, отдыхая от солнечного гнёта, начинал «умываться» – сверкал едва приметной влажною пыльцой… Неуловимо для неопытной руки, но ощутимо каждому погонщику – отсыревали кожаные сёдла, вожжи, сбруи, бурдюки с кумысом; всё намекало на скорую желанную прохладу.

Купец приглядывал местечко понадежней. Хотелось найти небольшую каменную пазуху, недалеко от караванной тропы; там и костерок не видно постороннему глазу, и тихо будет, если ветер налетит. Только «пазуха» такая всё никак не встречалась, а время поджимало, между тем; силуэты тёмных гор на горизонте уже почти стушевались.

И наконец-то местечко нашлось где-то за просторною излучиной неугомонной реки, изумрудно-измятой и вспененной перекатами. Хорошее местечко – на поляне под гордыми, мудро молчащими кедрами, вершины которых уже затерялись в темно-ласковой вечерней вышине.

– Ночу-у-й! – врастяжку оповестил купец.

И все погонщики разом облегченно вздохнули; будто приговоренные к смерти, они вдруг услышали весть о своём помиловании.

С животных начали снимать «свинцовые» вьюки, сёдла. Вынимали горячие трензеля из побитых, запекшихся губ. Треножили и путали волосяными путами и на арканах отводили в пойменный роскошный травостой, откуда вылетала непуганая птица.

Уже было темно, и вдруг прощальный луч какой-то – словно бы отбившийся от лучезарной стаи – неожиданно вспыхнул на самой высокой вершине горы. Луч на несколько мгновений разгорелся, пурпурным отблеском зари раздробился на леднике – и медленно стал умирать. И вслед за этим – теперь уже до утра – потерялись очертания дороги, деревьев, скал. И в глубине угрюмого ущелья темень стала тяжелеть, и вблизи с каждой минутой сгущалась темнота – точно дёгтем мазала колеса брошенных повозок.

И тишина кругом – хоть уши выкинь.

4

Афанасий Кикиморов – Афоня-Ахламоня, едва не убитый Ярыгой, сбежавшим с галеры, – и без ключ-травы разбогател неведомым образом. Ахламоня солидный стал, важный – «поперек себя толще». Он ходил в цветных турецких шароварах, таких широченных, что не сразу мог найти необходимую штуковину – для справления малой нужды. На пальцах нанизана куча всяких блестящих колец и перстней, образующих мясистый «золотой кулак». На шее, которую он стал держать немного вбок после схватки с галерником, на жирной, крепкой шее у него каждый день болтается новенький какой-нибудь шелковый платок: зеленый, красный, синий – в зависимости от настроения Афанасия Даниловича. Да-да, теперь зови только по имени и отчеству, а то и ухом не поведет или в рыло может сунуть «золотой кулак».

 

Это он, Афанасий Данилыч Кикиморов, шёл нынче с караваном. Удачное дельце обстряпал в Китае, безмерно был доволен, хотя виду и не показывал – завистники сглазят.

Блаженный вздох нарушил сумрачный покой под кедрами, где расположился купец Кикиморов.

– Ого-го, денечёк выдался какой! – пожаловался он, отирая шёлковым платком сырое кривое бревно своей шеи. – Напекло, так напекло! Вся шкура на загривке и на спине полопалась!..

– А у меня не только на спине – и ниже, – ответил кто-то.

Шутка не понравилась купцу.

– Эй ты, босяк! – прикрикнул он. – Принеси гусиный жир! В повозке…

Босяк – здоровенный мужичина, не так давно прибившийся к этому каравану – засуетился, изображая улыбку.

– Бегу, Афанасий Данилыч! – Он слегка поклонился. – Ваша болячка – это ить и наша… Эй, кто там? Помоги!

Достали деревянное барило – круглый бочонок, опоясанный металлическими полосками.

Купец Кикиморов, кряхтя, стянул рубаху, лёг на персидский разноцветно вышитый ковёр, услужливо раскинутый под кедром, где предварительно очистили площадку от шишек и сучьев.

– Мажь, да потихоньку. Больно. Слышишь? А то как бы я тебе не вмазал! – предупредил купец.

Запахло ароматным гусиным жиром, заполняющим ложбинку на холеной широкой спине.

– Так нормально? Так не больно?

– Больно будет – врежу. А пока… У-у! – сладко постанывал Кикиморов. – О-о!.. Вот нажгло, так нажгло, как в преисподней, не к ночи помянуто будет!

Босяк – с легкой руки хозяина все так и называли новичка, – закончив натирать купеческую спину, басовито полюбопытствовал:

– Афанасий Данилыч, а на вашем Беловодье, что ж, всегда такое солнце летом шпарит?

– Не всегда, босяк. Бывает и похлеще. Рыба в речке варится живьём! – пошутил полуголый купец, почёсывая крупный узловатый пуп.

– Да что вы говорите? – Босяк изобразил не то ужас, не то изумление. – Готовая уха? Прямо в реке?

– Бывает прямо, бывает криво… – Купец хохотнул; боль от спины отступила, он повеселел; сел на ковре, скрестивши ноги, – большое брюхо на колени свесилось. – Эй, там! Работнички! Хватит ушами отмахиваться от мух! Живо костер гоношите! И дайте мне ещё водички. Никак не напьюсь. Тут поневоле позавидуешь верблюду. Сколько он может не пить?

– До двух недель, – ответил опытный погонщик.

– Это как же он так умудряется?

– У верблюда особая складка в ноздрях. Во время дыхания влага собирается в этой складке и в рот попадает.

– Тьфу ты, чёрт! Какая влага? Сопли! – брезгливо сказал купец. – Что ты башку мне морочишь?

– Сопли, сопли, Афанасий Данилыч. Он потому и плюётся. Сопляк. Влаги-то много. Не жалко. Ну, то есть не влаги, а этих… как вы точно сумели заметить…

Кикиморов напился, проливая воду на живот.

– Работнички! – крикнул он, глядя под берег. – Хватит ушами отмахиваться от мух! Живо костер гоношите!

Топор застучал среди кедров. Громкое эхо откликнулось в сонном ущелье – взялось «рубить деревья». Какая-то птаха заполошно закричала с перепугу, вылетая из кустов шиповника, куда с треском обрушилась подраненная длинная сушина.

В темном посвежевшем воздухе скоро задорно запахло верблюжьим молоком, кумысом, аракой и поджаренным мясом молодого ягненка.

Афанасий Данилыч ел много, небрежно. Руки испачкал до локтей, рубаху чуть не изгваздал. Подбородок, щеки до ушей лоснились…

Старый, многоопытный погонщик с грустью глядел на купца. «Небрежный человек ты, Афанасий, – думал погонщик. – Шайтаны вредят таким людям. Да смилостивится Аллах над тобой!»

– Ну, чего ты вылупился? – заворчал купец, набив утробу до отказа, отрыгнув. – Чего тебе?

– Я за вас помолился, Афанасий Данилыч.

Купец опять негромко отрыгнул. Грязным ногтем ковырнул в зубах.

– Вай, канальи! Скусно! – похвалил он, шёлковой салфеткой вытирая перстни. – Где вы добыли этого молодчика?

– Ягнёнка? С собой волокли, Афанасий Данилыч. На телеге. Специально для вас.

– Ну, робятки, вы меня ба-а-луете! – самодовольным голосом «укорил» купец. – Помогите подняться, канальи! Обкормили Афанасия Данилыча. Как прямо на убой, не к ночи будет сказано.

Босяк – здоровущий мужичина, раньше, сказывают, бурлаком на Волге был. Играючи, он подхватил хозяина подмышки, оторвал от мягкого цветистого ковра и проводил к реке – ополоснуться перед сном.

Костер, горящий на возвышении, опрокинуто отражался в тихой воде: два огня, бойко вихляя желто-малиновыми языками, дразнили друг друга, дымя и пощёлкивая, плевались золочеными искрами, восходящими к небу и в то же время точно улетающими на дно. Пламя жадно и скоро пожирало сушняк. И темнота уплотнялась.

– Одному палить костер всю ночь! Не спать! – строго наказывал Афанасий Данилыч, позевывая и подслеповато, из-под руки, вглядываясь в ночь. – Оно тихо-то тихо, да бродит в нём лихо. Как хотел я это место проскочить до темноты. Дак разве с этими тупыми ишаками проскочишь! Встанет, гад, среди дороги – и хоть шкуру ты с него спускай!.. Ну, мечите жребий меж собой, кто будет сторожить. Я потом встану, проверю. Кто будет спать – башку скручу прямо сонному, так и знайте!

– Не беспокойтесь, хозяин, – сказал старый погонщик. – Отдыхайте с богом.

Ружьишко у нас… И бурлак вон какой – за семерых постарается в битве!

Что-то недовольно проворчав, Афанасий Данилович разложил перед собой дорожный складень, светящийся в потёмках сусальным золотом, которого купец, как видно, не пожалел на нимбы своим святым; вообще он стал на удивленье набожным, как это нередко бывает с людьми, немало погрешившими на своем веку; в далекой Персии, например, или в Средней Азии его с недавних пор интересовала синяя лазурь, приготовляемая из полудрагоценного лазурита и ценимая довольно высоко, но Афанасий Данилович для иконописцев привозил её в свои края и отдавал чуть не задаром.

Долго и усердно – кряхтя, сопя и охая от переедания – купец молился перед иконой Беловодской Богоматери и перед иконой первого сибирского святого Василия Мангазейского, покровителя охотников, рыбаков и торгового люда.

Тайга, поволновавшись под ветром, затихла. Острова закутались в туман, заглушая звуки перекатов. Нагретая за день земля дышала благовонием цветов, смолы, росы, как будто в храме сумрачной природы шёл молебен за благополучно прожитый денек. Над миром зажигались тихие свечи созвездий, предназначенные образу далёкого, вечного Творца, благословившего на жизнь и горы, и степи, и моря, и пылинку, и человека, и зверя… И только багрово мерцающий Марс выделялся в небе – дрожащей кровавою каплей, готовой сорваться и окропить караван… Да ещё белый месяц играл иногда в облаках среди гор. Прорезаясь неожиданно и ярко, месяц кривился ножом-ятаганом во мгле над обрывом и тут же прятался. Спросонок взирая на этот разбойничий блеск, жирный купчик вздыхал и постанывал, тяжело переворачивая брюхо с боку на бок. Снова душу, наверно, давило недобрым предчувствием или тревожным сном.

Места, где ночь настигла путников, с недавних пор стали дурно славиться между беловодских караванщиков.

Но тихая картина дальних величавых гор, стражами стоящих за рекою; животворный переплеск натянутой воды под берегом; спокойная пастьба выносливых монгольских лошадей; пчелиное гуденье ветерка в мохнатой кедровой ветке; близкий жар костра, нагревшего траву и запашистую хвою, – полуночная эта пастораль сладко убаюкивала.

5

Что там дальше-то? А что? Дай бог памяти.

Когда я на почте служил ямщиком, – теперь, сам видишь, пересел на грузовик – старики-почтовики рассказывали, будто разбойничал в этих местах каторжанин по кличке Ярыга. Жестокий, сильный, вёрткий был – эдакий волчара в человечьем облике. Толком, кажется, никто в глаза Ярыгу не видел, а разговоров – только о нём и слышно. И где тут правда, где побрехушка – трудно теперь докопаться.

В прежней жизни своей тот Ярыга мытарился будто бы на чужедальних галерах – потел в цепях, пожизненно прикованный к веслу. Перелопатил все моря и океаны вдоль и поперек. И заживо сгнил бы на каторге той, но умудрился как-то убежать с галеры.

Pulsuz fraqment bitdi. Davamını oxumaq istəyirsiniz?