Николай Самохин. Том 1. Рассказы. Избранные произведения в 2-х томах

Mesaj mə
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

После войны цены за приписку выросли, и Анплея стала заедать жадность. Он, видать, не мог стерпеть, что Гришкин обжился в Землянке вроде как бесплатно. И однажды на зорьке прогнал табун. Кони истолкли в труху плетень, разворотили пригон, закопытили насмерть трех овец и все в ограде смешали с грязью.

Дед Дементий шум поднимать не стал. Он сделал новый плетень и принялся, потюкивая топором, чинить пригон. Но не дочинил. Анплей Степанович через сколько-то дней опять велел прогнать табун. И нашла коса на камень. Дементий еще старую обиду вспомнил, когда Анплей хотел его, российского голодранца, навек в батраках присушить. Он снова заплел плетень, а ночью нарыл вдоль него волчьих ям. Рано утром загудела земля от копыт (дед Дементий на двор не стал выходить, в избе прислушивался), закричали, забились кони, а потом испуганный табун шарахнулся, видать, в сторону – только стукоток пошел по степи.

Когда совсем рассветало, прискакал к усадьбе Гришкиных сам Анплей Степанович. А с ним – пять его головорезов-пастухов. Все с ружьями. Дед Дементий уже дожидался их. Стоял возле нетронутого плетня, держа под мышкой свою бердану.

– Дементий! – сказал почерневший Анплей (конь под ним плясал). – Дементий!.. Предупреждаю! – И показал пальцы, сложенные крестом.

– А ну, вертай назад! – тонко закричал дед Дементий. – Вертай, туды твою в мышь, а то я тебя щас с коня ссажу!

Работник Анплея Степановича, собака его Пашка Талалаев, полукиргиз-полурусский, сдернул с плеча ружье. Но только и успел, что сдернуть. Дед Дементий выстрелил раньше – и ружье Пашки Талалаева с расщепленным ложем кувыркнулось в синем небе…

Через час приехали уже только одни работники. И не верхами, а на двух пароконных бричках. Приехали, чтобы прирезать и забрать поломавших хребты лошадей. Не пропадать же скотине.

Вот каким бесстрашным человеком был дед Дементий. Но, с другой стороны, дед был невозможный трус. Он боялся всяческого начальства, особенно же полиции, а впоследствии милиции. Милиции он боялся до тошноты, до расстройства живота. Бабку Пелагею, например, – когда дед принимался «учить» ее за тяжелый нрав, – только и можно было отбить напоминанием про милицию.

Бывало, дед войдет в азарт: в избе пыль до потолка, крик, топот, и уж кажется, ни крестом, ни молитвой Дементия не унять. Тогда кто-нибудь из детей выглянет в окно и нарочно испуганно скажет:

– Ой, тятя, кажись, к соседям милиционер приехал! Вроде его лошадь стоит.

Дед бледнел, глаза его суеверно округлялись, и весь он становился слабый и послушный, как после тяжелой болезни. Обыкновенно он лез в такие моменты на печь и с головой закрывался тулупом.

И еще одно дело – временами на деда Дементия находило. Это уж с ним началось ближе к старости. Допустим, ночью на заимке выйдет он до ветру, присядет в полынях и задумается. А тут потянет легкий ветерок, полыни зашумят – и покажется деду, что попал он в дремучий лес. Вскочит он, штаны в горсть зажмет – и бегом к землянке. А навстречу ему, из тумана, – вдруг конный с палкой в руках. Бывало, дед, всклокоченный, очертеневший, так и проблукает всю ночь кругом землянки, проаукает. И только на свету разберет, что никакого леса рядом нет, одни полыни, и конного нет, а просто стоит телега с задранной вверх и подпертой дугой оглоблей. Сам же он вчера для чего-то ее и подпер, старый дурак.

Про жену деда Дементия, бабку Пелагею, рассказ будет короче. Такая эта была отрава, что много говорить о ней язык не поворачивается. Даже снаружи на бабку смотреть не хотелось, хотелось скорей зажмуриться. Была Пелагея костлявая, крючконосая, по-цыгански черная и злющая, как цепная собака.

– Ведьма! – не раз говорил дед. – Не сдохнешь ты, ведьма, не дашь мне спокойно с детями пожить!

И еще другое говорил дед с обидою:

– Ведь я на тебе, туды твою мышь, не женился. Шапка моя на тебе женилась.

Когда-то, на самом деле, так и было. Дементий не хотел брать Пелагею. Ни боем, ни уговорами его не могли заставить ехать к ней. Тогда сваты поехали одни, а вместо жениха взяли шапку его. За шапку и сосватали.

Все же – забегая далеко вперед, скажем – дед с бабкой прожили рядом почти всю жизнь, народили и вырастили восьмерых детей, не считая еще двоих, умерших в младенчестве. Сыновей у них было трое.

Первенец, Григорий, в детстве шибко болел оспой-ветрянкой. Валялся он много дней в беспамятстве, весь обметанный, и глаз не мог расцепить. Пелагея выла над ним, боялась, что умрет.

– Деточка ты моя родная! – причитала она. – Закрылись твои глазыньки! Ой, да не видишь ты свету белого! – А потом взяла, темная баба, и разлепила ему пальцами левый глаз – пусть, мол, хоть одним проглянет.

С тех пор Григорий окривел. И то ли из-за этого изъяна, то ли уж такой характер удался, но вырос Григорий парнем угрюмым и лютым. А потом, когда мужиком стал, к лютости этой прибавилась у него волчья хозяйская хватка. Григорий скоро сообразил, что грести надо к себе, а не от себя, отделился от отца и, зажив своим домом, за несколько лет превратился в настоящего кулака. Правда, надорвался сам, заморил и затюкал ребятишек, а жену, Ольгу, согнул в колесо, старуху из нее сделал. С родней Григорий не якшался, в праздники не гулял, ходил зиму и лето в одном и том же рваном картузе и задубевшей черной косоворотке. Между прочим, в гражданскую войну Григорий крутился какое-то время в партизанах и, может быть, в дальнейшем мы еще расскажем про этот случай специально.

Второй сын, Прохор, был тихоня и добряк. Из таких мужиков, на которых все, кому не лень, верхом ездят. На Прохоре и ездили. Сам он этого, впрочем, как бы не чувствовал. Не замечал, верхом ли на него садятся или в оглобли закладывают. Не замечал, что бабка Пелагея за столом подсовывает ему, главному в доме работнику, худший кусок; что кобылы-сестры в грош его не ставят и считают за простодырого ваньку; что к праздникам – всем в доме обновки, а ему – те же рваные портки. Да много чего не замечал Прохор. Он мог, например, целый день, уткнув глаза в землю, проходить за плугом и спохватывался лишь тогда, когда видел, что заехал уже на полосу соседа и тому отмахал с полдесятины. А мог и по-другому. Бывало, остановится посреди полосы, сдвинет на затылок картуз и часа полтора слушает, как заливается жаворонок, хоть поджигай все кругом. Бабка Пелагея, привыкшая к тому, что Прохор безответно мантулит на семью, как вол, в подобные моменты начинала аж из себя выходить.

– Во! – кричала она. – Глядите на него – встал!.. Распустил слюни-то-черт, мерин, дармоед!

Прохор и этого не замечал.

Редко-редко, когда Прохора уж особенно сильно допекали, он вспыхивал враз, как солома, и тогда становился похожим на деда Дементия – мог все сокрушить, пожечь и переломать в короткое время. Или, наоборот, сбычивался, каменел – и никакой силой нельзя было сдвинуть его с места.

Так случилось с женитьбой Прохора. Ему собрались сватать красивую и богатую невесту Настю Окишину.

– Женись сама, – сказал Прохор матери. – Я к ней не поеду.

Бабка Пелагея, вспомнив свое замужество, не растерялась – выдала сватам шапку Прохора. К тому времени поп Гапкин уже сбежал из деревни с колчаковцами, по-новому жениться в Землянке еще не умели – и Настю вместе с сундуками просто перевезли к Гришкиным.

Прохор молодуху не признал. Два дня Настя томилась в горнице и, обиженно ворочая большими коровьими глазами, ела печатные пряники. На третий день разыскала Прохора и боязливо сказала:

– Прош, а Прош… Праздник завтри… К тятьке с мамкой съездить бы…

– Езжай, – равнодушно ответил Прохор. Дед Дементий, молчком сочувствующий сыну, запряг лошадь и повез Настю к родителям. Прохор открыл и придержал ворота. Когда сани поравнялись с ним, буркнул Насте:

– Назад можешь не вертаться.

А через несколько дней он сказал отцу с матерью:

– Посылайте сватов.

– К комуй-то? – спросила бабка Пелагея.

– К тетки Комарихи дочке, Кургузовой работнице.

У тетки Комарихи – Евдокии Комар – после того как муж ее погиб в гражданскую, осталось на руках четверо детей. Евдокия сама пошла по людям работать и старшую дочь Татьяну (ей тогда всего двенадцать лет было) в няньки отдала. Вот про эту Татьяну, которая теперь батрачила у кулака Игната Кургузого, и говорил Прохор. Бабка Пелагея каталась по полу, царапала лицо, кричала:

– Не хочу работницу! Не хочу голодранку.

Но ничто не помогло.

Тогда Пелагея заперла в сундук шапку Прохора. Ехать свататься без шапки считалось большим позором.

Прохор оседлал коня и поехал сам. Он ехал сватать Татьяну Комар, чернобровую работницу Игната Кургузого. Ехал на виду всей деревни один, в легоньком летнем картузе, и уши его на морозе упрямо горели, как два фонаря…

Младший сын, Серега, был, как в сказке, дурак. Но не такой дурак, на которых воду возят. Бабка Пелагея в последыше Сереге не чаяла души. Он это рано усек и вырос нахальным лентяем. Серега – невиданное в деревне дело – спал до обеда, был горлохват и хвастун, тиранил сестер и мать.

Чуть только Серега вытянулся, чуть сопли у него подветрили, как он потребовал у отца гармошку и хромовые сапоги. Начистив сапоги до блеска, насадив сверху калоши, выпустив чуб из-под фуражки, Серега белым днем выходил с гармошкой на улицу и шел козырем, оглядываясь на собственную тень. Играть, кроме «тына-тына у Мартына», он ничего так и не научился, и в деревне про Серегу говорили: «Вон Гришкина корова пошла-замычала».

Если к этому добавить, что дед Дементий вырастил еще пять дочерей и что были среди них и скромницы, и лапушки-красавицы, и горластые завистливые дуры, – то можно подумать, будто дед Дементий в малой капле, в лукошке, всю Россию норовил произвести на свет – с красотой ее и умом, с юродством и ленью, с удалью и темнотой. Да маленько промахнулся. Кое в чем недобрал, а кое в чем переборщил.

В деревне и то, глядя на Гришкиных ребят, смеялись: Дементий с Пелагеей, говорили, похоже, поврозь стараются – каждый для себя и другому поперек.

 

Один день из жизни села Землянки

Начался этот чудной день обыкновенно: выпорхнул, как воробей из-под застрехи, перышки почистил и зачирикал про свои мелкие дела. Дед Дементий Гришкин, к примеру, собрался резать кабана и позвал на помощь свата своего Егора Ноздрева, большого мастака по этой части. Сват Егор пришел, не медля, достал из-за голенища непомерной длины нож и начал опасно махаться – показывать разные бойцовские приемы: как надо хватать кабана за переднюю ногу, как переворачивать и с маху колоть под лопатку.

– В сердце надо! – подступал к деду Дементию с ножом сват Егор. – В самую, значит, середку! Не дай бог промахнуться-и-и-и-и!.. Он как пойдет стегать по двору – все сокрушит!

– Может, из берданки его вдарить? – спросил дед Дементий, заслоняясь рукой от разгорячившегося Егора.

Сват Егор обиделся, завернул свой страшный кинжал в тряпицу и спрятал обратно за голенище.

В этот момент влетел с улицы малый Гришкиных – Серега.

– Сидите тут! – закричал он с порога. – И ничего не знаете! А там поп Гапкин сбесился! – Серега торопливо дернул носом и, видать, повторяя чьи-то чужие слова, выпалил: – Как бы деревню не сжег, кобель долгогривый.

Дед Дементий, сам не шибко набожный, но ребятам своим в этом не потакавший, тут же смазал Серегу по затылку.

– Ты что это говоришь, басурман! – застрожился дед. – Да разве можно этак про батюшку – кобель?! Ну, сбесился и сбесился – и мать его так!

Приструнив Серегу, дед Дементий накинул полушубок и выбежал на улицу – посмотреть на сбесившегося батюшку. Забывший про обиду сват Егор Ноздрев устремился следом.

На дворе было солнечно. Нападавший за ночь молодой снег слепил глаза. А вдоль улицы стояли люди и, прикрываясь рукавицами, смотрели в конец ее, туда, где она начинала скатываться к реке. Вскоре из-под горы вымахнула тройка вороных коней, заложенных в кошевку, и бешено понеслась прямо на глазеющий народ. Люди прянули к плетням и воротам.

На облучке, скрючившись и уцепившись побелевшими руками за вожжи, сидел городской племянник попа Гапкина Николай Вякин, человек злой и темный, называвший себя каким-то эсером и слывший в деревне за разбойника. Сам же поп Гапкин, раскорячив ноги, стоял в кошеве и понужал на гармошке. Пьяная кровь кинулась батюшке в лицо и сравняла его по цвету с развевающейся рыжей гривой. На полыхавшем лике попа Гапкина жутко леденели белые сумасшедшие глаза. Кренясь из стороны в сторону, батюшка играл «Подгорную». Тройка пропылила снегом и скрылась. Мужики, дружно выпустив дух, полезли за кисетами. Бабы крестились и плакали.

Не успели мужики запалить цигарки, как тройка вороных снова показалась из-за поворота. Теперь она неслась под уклон. На раскатах кошеву бросало в стороны, батюшка сгибался пополам или сильно откидывался назад, гармошка по-звериному рявкала, и обезумевшие кони рвались из постромок. В одном месте поп Гапкин все же не удержался. Он вылетел из кошевы и с такой силой саданулся головой в запертые ворота Мосея Гришкина, что вышиб щеколду. Гармошку, однако, батюшка из рук не выпустил. Какое-то время он лежал темной кучей, потом поднялся, встал в проеме ворот, весь залепленный снегом, широко распахнул волосатый рот и крикнул:

– Бога нет!!!

Народ испуганно отшатнулся. Поп Гапкин помолчал секунду, словно к чему-то прислушиваясь, и опять крикнул нараспев:

– Бога не-е-ет!

– Соопчал уже, – подсказал ему дед Дементий, стоявший в переднем ряду.

Батюшка не услышал Дементия. Он растянул до предела застонавшую гармонь и, ухватив с третьего раза верный тон, оглушительно запел:

Бога нет, царя не надо! Волга-матушка река!..

Потом поп Гапкин спел известную всем песню: «Гришка Распутин сидит за столом, а царь Николашка побег за вином…»

Потом он кидал в мужиков снегом и опять кричал:

– Нет бога!.. И царя нет!.. У-у-у, хари!

Потом сидел на земле, плакал и говорил:

– Я есть татарин! Я – магометянин! Вяжите меня, православные!

И мужики, сняв шапки, вязали батюшку и несли его на плечах, как бревно, до дому.

Управившись с батюшкой, дед Дементий и сват Егор воротились домой – кабана все же надо было колоть.

– Крепко он племяша встренул, – говорил дорогой Дементий про попа Гапкина. – Ну, ничего – к завтрему, глядишь, очухается.

…На кабана вышли втроем – взяли с собой сына деда Дементия Гришку. Кабан был матерый, с заплывшими глазами и двойным подгрудком. Желтая щетина на его загривке стояла частоколом. Он не глядел на людей – не мог поднять налитую жиром голову – и ходил, чуть не бороздя пятаком по земле.

Дед Дементий и Гришка враз повалили его, схватив за ноги, как учил сват, а Егор упал на кабана сверху и пырнул ножом.

– Куда же ты, черт?! – заругался дед Дементий. – Рази справа у него сердце-то!

– Молчи! – прохрипел Егор. – Не первого колю! Тут кабан рванулся, расшвырял мужиков и, в точности, как предсказывал Егор, стеганул по двору. Он носился с ужасной скоростью, буровил мордой снег, круто разворачивался и вдруг кидался на растопыривших руки ловцов.

– Бойся! – кричал сват Егор, прыгая задом на плетень и поджимая ноги.

Кое-как мужики остановили кабана. Дед Дементий метнул ему на голову хомут и точно попал, а Григорий упал, рассадив щеку, и схватил кабана за заднюю ногу.

– Быстрей, туды твою в мышь! – торопил дед Дементий крадущегося с ножом свата Егора.

Но не все, видать, чудеса этого дня закончились. Не успел Егор приблизиться к месту схватки, как во двор к деду Дементию прибежал задохнувшийся брат Мосей.

– Ребяты! – сказал он, вытирая шапкой пот – Демка! Eгop!.. Бросайте все!.. Кыргиз лошадей мужикам раздает. Даром…

– Гришка!! – закричал барахтавшийся в обнимку с кабаном дед Дементий. – Воротись, сукин сын… Прокляну.

Но было поздно. Григорий с Мосеем и Егором уже лупили на край села, обгоняя других мужиков, бежавших в ту же сторону с недоуздками, путами и веревками в руках.

…За околицей творилось невиданное. Как упавшая туча, чернел на снегу громадный табун коней. Скакали вокруг пастухи на мокрых, с провалившимися боками лошадях – сбивали табун в кучу. Уставшие псы вяло отпрыгивали от шарахавшихся в сторону коней и, потрепетав красными языками, снова кидались на них с хриплым лаем. В стороне от всех, на взгорке, держа в поводу мохнатого киргизского мерина, стоял сам Анплей Степанович, кланялся на три стороны и двуперстно, по-кержацки, крестился.

Анплея уже никто не замечал. Набежавшие землянские мужики отпихивали друг дружку, теряя шапки, сипя и задыхаясь, расхватывали коней.

Братья Краюхины, Лука и Абрам, бородатые и приземистые, бешено дрались из-за поглянувшегося обоим солового жеребца. Абрам ударил Луку ногой под вздох, выхватил повод и сел было уже верхом на жеребца. Воспрянувший Лука успел, однако, запрыгнуть коню на круп, сшиб с Абрама треух, и, высоко замахиваясь, начал гвоздить его по непокрытой башке чугунным своим кулаком. Испуганный жеребец крутился на месте, Лука бил и бил, подпрыгивая и хэкая, как дровосек. У Абрама глаза сделались стеклянные, но с коня он почему-то не падал. Коля Лущенков ухитрился обратать одной веревкой четырех коней. Лошади перегрызлись и понесли. Коля с ободранными в кровь коленями волочился следом и, высунув от натуги язык, стоном кричал:

– Не удоржу-у-у-у!

Мужики потрезвее прибежали семьями и теперь набирали коней по числу душ. Опоздавший кулак Игнат Кургузый как встал, растопырив руки, так и закаменел, казалось, Кургуз собрался обнять весь табун целиком. Но табун целиком не умещался в беремя – и по черному лицу Кургуза бежали немые слезы.

…Григорий Гришкин вернулся домой, когда начало смеркаться. Привел в поводу двух анплеевских лошадей. Дед Дементий появление сына не заметил. Он сидел в углу двора, за перевернутой телегой и, матерясь, рвал зубами веревочку на берданке. А перед телегой, зарывшись головой в снег, стоял обессилевший кабан с простреленным ухом.

Среди ночи заговоренные анплеевские кони стали уходить из деревни. Они вышибали двери пригонов, ломали загородки, прясла и с диким всхрапыванием уносились обратно в степь.

Разбуженные непривычным шумом и топотом, мужики вскакивали с постелей, поминали нечистым словом святых угодников и трясущимися руками зажигали лампы.

Малой горсткой огоньков замерцала Землянка в необозримой темной степи, и случись в эту ночь пролетать над ней какому-нибудь ангелу – он, наверное, подивился бы, услышав, как она ржет, воет и брешет на разные голоса.

Но ангел не пролетел над Землянкой. Не стало на белом свете ангелов, как не было больше ни бога, ни царя, о чем, видать, и заявлял сбесившийся поп Гапкин.

Землянские мужики, впрочем, про этот факт пока не догадывались.

История про черного кобеля

Упадок семейства Дементия Гришкина начался с черного кобеля. Именно после истории с черным кобелем потребовал раздела Григорий и откусил от большого хозяйства порядочный ломоть.

Может, конечно, Григорий еще раньше делиться надумал, и черный кобель был здесь вовсе ни при чем. Но как-то уж больно подозрительно все одно с одним слепилось: и раздел этот, и наводнение перед ним, и прочие разные неполадки, так что и сам дед Дементий, и жена его бабка Пелагея, и родственники, и соседи – все дружно грешили на черного кобеля. В нем видели главную причину.

А история эта – совершенно, между прочим, случайная, нелепая и отчасти даже сверхъестественная.

…Деда Дементия сгубило пустое любопытство. Он возвращался из города и версты, может, за четыре от своей деревни встретил на дороге маленького цыганенка. Цыганенок стоял у обочины совершенно один, ни табора поблизости не было, ни даже повозки. Деду бы проехать, зная повадки этих жуликоватых людей, а он остановился.

– Тпру! – натянул вожжи дед. – Ты чего это здесь один делаешь? Иде тятька-мамка?

Цыганенок важно заложил руки за спину, прищурился на дедова коня и, пропустив мимо ушей вопрос насчет тятьки-мамки, сказал:

– Ну что, отец, – сменяем?

– Ах, туды твою в мышь! – изумился дед Дементий. – Чем же ты со мной меняться хочешь? На тебе вон порток даже нет!

Цыганенок вставил в рот два пальца и свистнул. Из кустов широкой рысью выбежал черный кобель. Был он таких неправдоподобных размеров, что деду, глядевшему против солнца, показалось сперва, будто бежит теленок. Лошадь испуганно всхрапнула и попятилась. Бесстрашные дедовы собаки, Ласка и Вьюнок, скуля, попрыгали на телегу.

– Это что же… – сказал потрясенный дед Дементий. – Это ведь… на нем, на черте, возы возить можно… Он ведь медведя загрызет – пустое дело…

Завязался торг. Нахальный цыганенок просил за кобеля лошадь. Дед серчал, плевался, несколько раз подбирал вожжи, делая вид, что собирается уехать. В конце концов цыганенок уступил – согласился взять обеих дедовых собак и кисет табака – в придачу.

Обессилевших со страху Ласку и Вьюнка дед переловил и связал одной веревкой. Кобель же – удивительное дело! – сам с готовностью побежал за телегой и ни разу даже не оглянулся на своего бывшего хозяина. Дед Дементий ехал домой и радовался сделке. Одно только его чуть-чуть смущало. Кличка у черного кобеля была какая-то нерусская. Звали его на цыганский манер – Герка.

Так оно все случилось и произошло. В общем-то, довольно обыкновенно. Только в первый день черный кобель произвел в деревне некоторую панику: перепугал до смерти старух и ребятишек, которые в этот момент на улице оказались. Отцы ребятишек, между прочим, повыбегали, хотели намять деду Демке бока за такие штуки, но при виде Герки стушевались и отступили.

А дальше все потекло ровно. К Герке мало-помалу привыкли. И он себя ничем особенным не проявлял до поры. Ну собака и собака. Только что ростом раза в три больше самой крупной. И жрет, конечно, в три глотки… А больше – ничего. И вдруг черный кобель резко вмешался в ход жизни…

Деда Дементия сыновья – Прохор и Григорий – доживали последние дни на пашне. Собрались уже домой, но тут пропала у них рыжая кобыла. Рыжуха плутала где-то больше суток и только вечером на другой день пришла к заимке. К хвосту у нее был привязан ременным недоуздком заостренный с одного конца кол. И с таким расчетом он был привязан, чтобы при каждом шаге тыкать лошадь в задние ноги. Ляжки у Рыжухи оказались сплошь исклеванными и сочились кровью.

Братья Гришкины недоуздок, конечно, сразу же опознали. Никому другому не мог он принадлежать, кроме их соседа по заимке Игната Кургузого. А узнав недоуздок, представили себе и картину – как оно все было: забрела, видать, Рыжуха на полосу к Игнату, объела там копну какую-нибудь; Игнат ее поймал, сутки проморил голодом (все думал, волчья душа, как зло выместить – и вот придумал).

У Прохора при виде такого паскудства глаза закипели. Схватил он вилы, приставленные к землянке, и вгорячах заявил:

 

– Пойду заколю его!

– Не трожь! – сказал Григорий. – Сам приедет. Кургуз нитки своей чужому не оставит – не то что уздечку. Приедет – наплюй мне в глаза.

И все же, когда Кургуз подъехал верхом к заимке, братья на момент оторопели. И ждали будто, что заявится, но в душе не могли как-то поверить в подобное нахальство.

– Тут, слышь-ка, недоуздок мой должон где-то быть, – буркнул Игнат.

Прохор только головой молча повел: возьми, дескать. Кургуз слез на землю и подобрал недоуздок. И обратно вскарабкался на коня. И поехал. А Прохор с Григорием все еще стояли, распахнув рты.

Вот тогда черный кобель прыгнул. Он прыгнул мимо присевшего от неожиданности Прохора, ухватил Кургузову лошадь за хвост, под самую репицу, уперся всеми четырьмя лапами и остановил ее. Дальше все происходило молча и как бы само собой. Игнат кувыркнулся с коня. Прохор – словно кто толкнул его в спину – сделал три падающих шага и лег животом на голову Игната. Григорий подбежал и выдернул у него из рук недоуздок. Счастье Кургуза, что порол его Григорий поверх неснятых штанов. Иначе пришлось бы ему задницу по лоскуткам собирать. Потому что Григорий остервенился и бил его до тех пор, пока у самого глаз не замутился, пока сослепу не начал промахиваться и хлестать по Прохору.

Только после этого братья отпустили Кургуза. Отпустили, продышались маленько и враз, будто их кольнуло что-то, отыскали глазами черного кобеля. Черный кобель, облитый лунным светом, неподвижно, как идол, стоял на крыше землянки и, свесив голову, смотрел вниз, на людское копошение. И показалось вдруг братьям Гришкиным, что черный кобель насмешливо скалится. Прохор и Григорий, не сговариваясь, кинулись запрягать измордованную кобылу.

Потом всю дорогу они молчали; рассыпая табак, крутили дрожащими руками цигарки и опасливо косились на бежавшего за телегой загадочного зверюгу. Подозрения их насчет черного кобеля не рассеялись ни на другой день, ни после. По деревне скоро побежал слух про то, как братья Гришкины отвозили Игната Кургуза. Причем непонятно было, кто этот слух пустил. Сами братья побереглись хвастаться этим делом, Кургуз тем более помалкивал, а в Землянке знали, оказывается, всю подноготную. Называли даже место возле речки Бурлы, где будто бы спешившийся Игнат тайно замывал штаны.

Уважение к Кургузу в деревне сильно пошатнулось. Бабы при встрече отворачивались и хихикали. Мужики делали вид, что норовят заглянуть сзади, и сочувственно чмокали губами. Осмелела даже соседка Кургуза, вдова Манефа Огольцова, до этого случая боявшаяся крутого Игната, как огня.

На Покрова Игнат заколол здорового кабана. Тетка Манефа, никогда своей скотины не державшая, взяла холщовый мешок и отправилась к соседям.

Семейство Кургузово сидело за столом – вокруг сковороды с дымящейся свежениной.

– Хлеб-соль, – поздоровалась Манефа.

– Едим, да свой, – ответил Кургуз, не переставая жевать.

– Вот пришла, – сообщила Манефа.

– Вижу, что не конная приехала, – скривился Игнат.

– Свининкой-то поделишься? – тряхнула мешком Манефа.

– Купить, что ли, надумала?

– Зачем купить. Небось, ты и так отрубишь. Слыхал, поди, какие дела: теперь ведь у нас твое-мое, все наше.

– Твое-мое?! – затрясся Игнат. – Я, значит, выкормил, а ты рот разеваешь?!. На! – Он вскочил со скамьи и распахнул на груди рубаху. – Ешь! Рви меня зубами!

Манефу Огольцову как ветром сдуло. Но испугалась она не шибко, не как раньше, бывало. Она, прямо с мешком, заявилась в сельсовет и там сказала:

– Сосед мой, Кургуз Игнат Прокопыч, кабана заколол.

В сельсовете тогда сидел фронтовик Мудреных Ефим, вернувшийся с германской войны на деревяшке.

– Ну? – спросил Ефим хриплым от самосада голосом.

– А я без мяса сижу.

Ефим притолок коричневым пальцем табак в трубке и опять спросил:

– Ну?

– Да ведь у нас теперь – твое-мое, – пояснила Манефа. – Пиши бумажку, раз ты совецка власть, – пущай он мне мяса отрубит.

– Ты, Огольцова, – сказал Ефим невпопад, – когда самогоном торговать бросишь? Смотри, приравняем к злостному классовому элементу – только ногами сбрякаешь!

Так тетка Манефа дармового мяса и не получила. Что же касается семейства Гришкиных, то им происшествие на заимке сначала вроде бы пошло на пользу.

К предпоследней дочери деда Дементия Нюрке посватался неожиданно Ленька Меновщиков. Дед Дементий, правда, засомневался. Жене и девкам он сразу сказал:

– Не будет с этого добра. Не будет добра, говорю – что вы, кобылы, завзбрыкивали!

Дело в том, что Ленька Меновщиков в прошлом году для смеху погулял маленько с некрасивой Нюркой, а потом испортил ее и бросил. Григорий грозился после этого зарезать его, но здоровенный Ленька только похохатывал и бесстрашно ходил по деревне, заломив шапку. Деду же Дементию вышли большие хлопоты. Раза четыре, наверное, Гришкиным мазали ворота дегтем, и дед по утрам, на глазах у всей улицы, отскабливал его японским тесаком.

А теперь Ленька сватался. Говорили, будто мать его, узнав, что Гришкины ребята чуть не до беспамятства засекли Игната Кургуза, на коленях стояла перед дураком Ленькой – уговаривала взять Нюрку замуж.

Потому дед Дементий и сомневался.

Но в доме поднялся страшный вой, Нюрка засобиралась топиться – дед плюнул и согласился.

И тут опять впутался в события черный кобель.

Меновщиковы готовились к свадьбе – лепили пельмени. Лепили всем семейством: и мужики, и бабы, и ребятишки – пельменей требовалось много. Не лепил только дед Леньки, глава семейства, Матвей Куприянович Меновщиков. Его из уважения освободили от мелкой работы. Дед поэтому носил противни с готовыми уже пельменями в сарай – выбрасывал их, как говорится, на мороз, чтобы они маленько схватились.

Матвей Куприянович унес семнадцать противней по двести штук на каждом, а с восемнадцатым спросил себе лучину – побоялся в потемках передавить отнесенные раньше пельмени. В дверях сарая дед зажег лучину и поднял ее над головой. Изумленному взгляду его представился ряд очищенных под метелку противней. А в дальнем углу сарая, вывалив язык, сидел обожравшийся Герка. Раздувшееся от пельменей пузо его лежало на земле. Матвей Куприянович заплакал. Герка же тяжело разбежался по грохочущим противням, ткнул деда Матвея головой выше колен, опрокинул и скрылся.

Свадьба расстроилась. Меновщиковы мужики – Иван Матвеевич, свояк его, шурин и два старших сына, похватав что под руку попало, прибежали к сватовьям – убивать черного кобеля. Дед Дементий сидел на печи, свесив босые ноги, и Меновщиковых мужиков ничуть не испугался.

– Ну, иди, – сказал он Матвею. – Иди-имай его… Эх ты… Твой кобель, туды твою в мышь, девку у меня испортил – не то что пельмени. А я за ним со стежком не гонялся.

Все же воротившегося чуть свет Герку Дементий отхлестал чересседельником. Не то чтобы ему жалко стало меновщиковских пельменей. Нет. Просто он сам не одобрял пакостивших собак. К тому же деда Дементия допекли бабы. Всю ночь в его доме стоял такой рев, что дед не выдержал, плюнул, сгреб тулуп и пошел досыпать в пригон, к лошадям. Тут ему и подвернулся Герка. Потом дед Дементий казнил себя за несдержанность, локти кусал, да уж поздно было.

Дело в том, что на другой день ударила в Землянке и окрестностях невиданная оттепель. Снег, какой был, растаял, побежали ручьи, речка Бурла, не успевшая встать, разбухла и выплеснулась из берегов.

Распутица отрезала в Землянке заезжего кооператора. Кооператор был молодой, но уже нервный. Он ругался и требовал сейчас занарядить ему подводу. Ефим Мудреных, костыляя на деревяшке, обошел с десяток дворов, но никого из мужиков уговорить не смог. Тогда он явился к деду Дементию и Христа ради стал просить его увезти начальство. Дед Дементий согласился. Запряг Рыжуху, принял кооператора и поехал.

До летнего брода через Бурлу они доехали спокойно, а возле речки кооператор заволновался.

– Ты куда же правишь? – стал говорить он деду. – Давай заворачивай в объезд, через мост! Тут мы не проедем!

Дед и сам видел, что, пожалуй, не проехать. Очень уж рано уходил под воду размытый след. По травке уходил, а не по песочку, как день назад. Но какая-то непонятная лихость овладела дедом.

Pulsuz fraqment bitdi. Davamını oxumaq istəyirsiniz?