Kitabı oxu: «Гишпанская затея, или История «Юноны и Авось»», səhifə 3

Şrift:

– Ведь это Резанов куда гнет: ни много, ни мало вторую российскую империю за океаном основать хочет, а себя туда наместником посадить.

Даже стены личной туалетной комнаты государя, а может быть ясеневые шкапы ее? – оказались с ушами, и, как впоследствии Резанов узнал, на следующий же день после его доклада курьер испанского посла поскакал в Мадрид с сообщением о нем, а Мадрид с своей стороны срочно предписал калифорнийским властям через вице-роя Мексики, тогда принадлежавшей Испании, немедленно прекратить доступ всяких иностранных кораблей в порты Верхней и нижней Калифорнии и, особенно, в порт Св. Франциска Ассизского, теперешнее Сан-Франциско, главный порт Верхней Калифорнии, всемерно усилив его охрану.

Обласканный государем, Резанов торжествовал. Карьера его налаживалась все прочнее. А домашнее его благополучие достигло в это время своей полноты. Аня родила ему первенца Петра и еще больше расцвела после родов. Вскоре затем Резанов купил собственный дом близ Таврического дворца – в «Преображенском полку», как тогда звали эту местность, куда семья его и переехала. Эта вторая удачливая полоса тянулась до половины 1802 года. Затем пошли перебои. Начались они со второй беременности Ани, которую она переносила гораздо труднее первой. Машина домашней жизни стала катиться неровно. При больших его занятиях Резанову нужен был порядок этой жизни; порядок нарушился, и это его раздражало.

Потом начались перебои деловые. Согласно одному из пунктов высочайше утвержденного устава компании, заправилами ее могли быть только родственники и свойственники покойного Григория Ивановича, в силу чего Голикову пришлось теперь устраниться от дел. Это было нужно Резанову и умнейшей Наталии Алексеевне, чтобы поставить дело на новый лад, покончив со старой купецкой рутиной, сторонником которой был Голиков. Старик поспешил в Петербург жаловаться министру юстиции на своих обидчиков, Наталью с Резановым. Министром был теперь Державин, и он затормозил дело. От досады и волнений Голиков умер, и на душе Резанова осталась тяжесть. Вскоре после этого Наталья Алексеевна, пустившаяся в финансовые авантюры в расчете на большую прибыль, распорядилась крупной суммой компанейских денег, как своей. Пришлось отчитывать ее, и отношения их впервые немного натянулись. Потом стали приходить очень досадные вести из Русской Америки и непосредственно от Баранова и чрез вторые руки чрез Лондон, где новости получались от шкиперов торговых кораблей, заходивших на Кадьяк. И все это было тем более неприятно, что пайщиками компании были теперь государь и члены царской семьи, и было неудобно пред ними лично, как пред вкладчиками, которых он втянул в дело.

Баранов сообщал кучу всяких неприятностей и дрязг. Продовольственные запасы иссякли, и цинга свирепствовала. Корабль, посланный из Охотска с грузом продовольствия для Баранова, напоролся на рифы и затонул на полпути. Добыча зверя уменьшилась в силу того, что иностранные промышленники не только не убрались, но стали появляться чаще, и с ними приходилось вести суровую борьбу. Монахи развели свары, обвиняя его, Баранова, в своих скудостях, он же винил их в сварливости и просил их унять через синод. Морские офицеры, перешедшие из военного флота на службу компании, были мало опытны и, не желая признавать авторитета главного правителя Русской Америки в виду его штатского положения, чинили ему всякие досады.

Такую характеристику монахам и офицерам давал Баранов. Но сведения о самом Баранове, полученные через шкиперов, казались тоже далеко не положительного свойства. Сведения эти сходились на том, что дело свое Баранов знал отлично, что он по возможности приводит Русскую Америку в некоторый порядок и упорно борется с хищническим истреблением зверя, но что он будто деспот, зверски обращающийся с туземцами, особенно с индейцами, пьяница и распутный человек, с которым дела вести можно только на почве пьянства. Добавляли, впрочем, что пил он, не теряя головы, и что перепить его было невозможно. В заключение, шкипера сообщали еще одну очень неприятную новость, грозившую сильно осложнить планы Резанова о снабжении Русской Америки продовольствием, это – о закрытии всех калифорнийских портов для иностранных кораблей в соответствии с тем, что было сказано об этом выше.

Словом, новости были одни хуже других. В неприятностях прошел конец лета 1802 года. Он был очень жарок, Аня переносила свое положение все тяжелее и Резанов нервничал все больше. На нервной почве у него осенью начались гастрические и почечные явления, вызывавшие головокружение и дурноту и не поддававшиеся лечению. Он осунулся, стал желчен, постоянно раздражался. Аня, существо нежное, замечала это и страдала вдвойне, приписывая себе причину раздражения своего ненаглядного Николушки. Атмосфера в доме напрягалась к концу лета все больше. И, наконец, разразился громовой удар. В начале октября Аня разрешилась дочерью Ольгой. Роды были очень тяжелы и послеродовой период протекал неблагополучно. Созывались консилиумы, врачи становились все мрачнее. Вдруг в половине октября к Резанову в правление на Мойке у Синего моста прискакал камердинер Иван, давно у него служивший и очень ему преданный, и без доклада ворвался к нему в кабинет.

– Барин милый, беда! Анна Григорьевна кончаются!

Николай Петрович примчался домой вовремя, но лишь настолько, чтобы принять последний вздох Ани. Суеверие как бы оправдалось: свеча жизни Ани погасла первою, погорев недолго – ей было всего двадцать два года.

Резанов точно окаменел. Его не вывело из оцепенения ни то, что весь сановный Петербург съехался на похороны, чтобы выразить сочувствие новому любимцу государя, ни даже то, что сам государь выехал поклониться праху его жены на Невский ко времени прохода пышной процессии во главе с митрополитом Евгением в Александро-Невскую лавру. Вернувшись домой из лавры, он свалился, сразу вдруг расклеился. Все в нем пришло в беспорядок. Сердце работало вяло, началась одышка. Он еле вставал, чтобы просмотреть без всякого интереса наиболее спешные бумаги из сената и правления компании, так всегда его интересовавшие, а вскоре и вставать перестал.

Так прошла осень. В декабре он встал, но на службу еще не ездил. Его навестил Румянцев, просидел долго, ободрил, передав привет государя, часто о нем вспоминавшего.

На последнем докладе Румянцева пред Рождеством Александр снова спросил:

– Что же Резанов?

– Да все еще не ладно с ним, ваше величество. Общий упадок сил, сплин. Медики думают, одно могло бы вылечить его – перемена впечатлений, толчок какой-нибудь.

– Привезите его ко мне, я его расшевелю, – приказал Александр. – Пора двинуть дело с Русской Америкой. Там, я слышу, все как-то не клеится. Надо поехать кому-нибудь отсюда наладить вопрос о снабжении наших тихоокеанских владений и о прочем. Кому ехать, как не Резанову? Да пусть по дороге заедет в Японию попытаться с ними дружбу завести.

– Куда ему такую даль ехать, ваше величество, – возразил Румянцев. – Вот изволите сами поглядеть, каков он стал. Одна тень прежнего Резанова. Интерес ко всему потерял.

– Путешествие ему поможет.

В течение января 1803 года Резанов виделся с Александром три раза. В первое свидание, когда государь его обнял и стал утешать, нервы не выдержали, Резанов впервые заплакал и ему стало легче. Он заговорил об отставке, но государь ответил, что об отставке думать ему рано. Во второе свидание Александр повел речь о пользе путешествий и дал ему перечесть свой экземпляр «Писем русского путешественника» Карамзина. В третье он выразил настойчивое желание, чтобы Резанов съездил его уполномоченным в Русскую Америку и чрезвычайным посланником к японскому двору. С точки зрения карьеры скачок был головокружительный. Пред таким милостивым предложением честолюбивому Резанову трудно было устоять. Он упомянул о детях. Александр обещал позаботиться о них.

– Я понимаю, Николай Петрович, как тяжко вам будет покинуть ваших малюток, – сказал он. – Но я и отечество ждем от вас этой жертвы.

Резанову ничего не оставалось, как склониться в глубоком поклоне.

С этого дня он стал поправляться. После долгого бездействия в нем пробудилась жажда работы.

В всеподданнейшем докладе о командировке Резанова, представленном графом Румянцевым в конце февраля в исполнение воли государя, командировка эта приняла в конечном итоге еще более важное значение, чем думал Резанов. Румянцев предлагал возложить на него следующие миссии: обозреть на правах главноуполномоченного государя с широчайшей юрисдикцией русские владения в Северной Америке и сделать все, что он найдет нужным для их благоденствия и для упрочения русской власти в новом краю; по дороге в Америку заехать в Нагасаки, свезти царскую грамоту и подарки микадо и попытаться завести с Японией прочные связи и торговые сношения; попутно установить новые морские торговые пути, которые, по мысли Резанова, высказанной им в Тайном Комитете, должны были связать Русскую Америку с мировыми центрами. Для осуществления этих задач экспедиция Резанова должна была совершить кругосветное путешествие.

Этой первой русской кругосветной экспедиции Румянцев полагал придать также научный характер, включив в нее выдающихся естествоведов, астрономов, врачей. Верховное начальствование над всей экспедицией Румянцев предлагал возложить на Резанова, а покупку двух кораблей для нее заграницей, а затем и командование ими, – на двух выдающихся моряков того времени, лейтенантов Крузенштерна и Лисянского.

Все это было высочайше утверждено. И в двадцатых числах марта Крузенштерн и Лисянский, вызванные из близкого плавания, выехали в Швецию, Данию и Англию присматривать корабли. Тогда же наше правительство написало нашему посланнику в Дрездене, Ханыкову, прося его позаботиться о приискании ученых, которые бы пожелали принять участие в первой русской кругосветной экспедиции, – на своих отечественных не понадеялись по обычному русскому смирению.

Слухи об экспедиции стали быстро распространяться по России и заграницей, и предприимчивые люди, ученые, доктора, лингвисты, офицеры, чиновники, засыпали Резанова прошениями. Бывали курьезные. Какой-то чиновник Херувимов откровенно признавался: «И что меня главное побудило на такой трудный вояж, это – чтобы сделать небольшое состояние». Другой чиновник писал: «Ревность к службе и любовь к отечеству суть причины, побудившие меня утруждать ваше превосходительство о удостоении меня иметь честь быть в числе избранных к совершению столь славного подвига, труды и тяжести коего не могут уменьшить моего усердия». Из числа прошений, полученных из заграницы, обращала на себя внимание докладная записка молодого немецкого ученого, гессенского уроженца, доктора медицины фон Лангсдорфа, всего лишь шесть лет назад окончившего медицинский факультет Геттингенского университета. Несмотря на молодой возраст, он успел совершить большие путешествия и за ним были уже научные заслуги в области натуральной истории. За изыскания в этой области в Португалии несколько Французских академиков дали ему отличные отзывы, и наша Академия Наук пригласила его своим корреспондентом по части орнитологии. Кроме того, он был хороший лингвист. Попасть в первую русскую кругосветную экспедицию молодому немцу видимо страстно хотелось и домогался он этой чести с такой подкупающей наивной восторженностью, что Резанов чуть не ответил согласием. Но в это время получилось сообщение Ханыкова, что он уже ведет переговоры с дрезденским профессором натуральной истории Тилезиусом, и Лангсдорфу поэтому пришлось отказать. Но мы с ним еще встретимся.

В самом конце апреля пришел рапорт Крузенштерна, что два корабля присмотрены им с Лисянским в Лондоне. Называются «Леандра» и «Темза». Корабли первостатейные, медью обшитые, недавно строенные и самой новейшей конструкции. Ходу имеют до одиннадцати узлов. Просят за них много: 25.000 фунтов стерлингов, но денег таких корабли стоют. Так покупать ли? Если покупать, то не соблаговолит ли правительство отписать аглицкому, дало бы оно эскорт военный морской до Кронштадта во избежание непредвиденностей, а то по случаю военного времени моря кишат военными судами. Александр обрадовался наконец то у России заведутся настоящие корабли. Он велел ответить Крузенштерну согласием, а вместе с тем написать первому лорду адмиралтейства и просить его дать эскорт «Леандре» и «Темзе», объяснив, что сии коммерческие суда приобретаются в русскую казну по высочайшему повелению.

Пока Крузенштерн с Лисянским покупали корабли, Резанов готовился к экспедиции, подучивал английский и испанский языки (немецкий и французский он знал хорошо), хотел даже начать учиться японскому, но временно отложил это намерение за неимением в Петербурге учебников и словарей, и обращался с воззваниями к ученым, литераторам и коллекционерам обеих столиц о пожертвовании книг, картин, эстампов, бюстов и прочего в этом роде: руководствуясь тем, что говаривал ему покойный Григорий Иванович о «пущенной» им в Русской Америке цивилизации, Резанов надеялся хоть по крайней мере на Кадьяке найти сколько нибудь благоустроенную жизнь и собирался учредить там первый «американский музеум» и библиотеку и, вообще, заняться просвещением американского края.

Граф Гинцев тем временем готовил для него подробную инструкцию. В апреле она была готова, утверждена государем, и Резанов был осчастливлен следующим рескриптом: «Николай Петрович. Избрав вас на подвиг, пользу отечеству обещающий, как со стороны японской торговли, так и в рассуждении образования американского края, в котором вам вверяется участь тамошних жителей, поручил я канцлеру вручить вам грамоту, от меня японскому императору направленную, а министру коммерции по обоим предметам снабдить вас надлежащими инструкциями, которые уже утверждены мною.

Я предварительно уверяюсь по тем способностям и усердию, какие мне в вас известны, что приемлемый вами отличный труд увенчается отменным успехом и что тем же трудом открытая польза государству откроет вам новый путь к достоинствам, а с сим вместе несомненно более еще к вам же обратит и мою доверенность».

Чтобы придать больше импозантности своему молодому посланнику, Александр пожелал его разукрасить: одновременно с получением рескрипта Резанов был произведен сразу в «действительные камергеры», т. е., минуя простое камергерство, сразу попал в первые чины двора с присвоением титула «высокопревосходительство» и ему была пожалована лента Анны 1-ой степени. Таким образом, никогда того не чаявший, он вдруг превратился сразу в дипломата и придворного.

В петербургских гостиных интересный вдовец и фактический глава огромнейшего промышленного дела, осыпанный царскими милостями и едущий в тридесятое царство, как называли Японию, первым русским посланником и в еще более далекую Америку представителем государя, – стал героем дня. Точно сказка, говорили: двор микадо, Америка, край земли. Кто в такие необычные страны ездит! Право, будто не всамделишно, а из книжки! Его осыпали поздравлениями, придворные курили фимиамы новому обер-камергеру, обласканному царем, старые сановники обращались с ним, как с равным. В чаду успеха домашнее горе стало постепенно отходить на второй план, и сердечная рана начала зарубцовываться.

В судьбе его было нечто схожее с судьбою его хорошего знакомого Сперанского, недавно вознесенного Александром из невидных чиновников на пост статс-секретаря с назначением секретарем Тайного Комитета, чтобы отсюда сделать одну из самых головокружительных карьер в России. Не так давно до этого Сперанский тоже потерял жену, очень молодую и безумно любимую, и возненавидел было жизнь. Он бы в это время сошел совсем на нет, если бы князь Куракин случайно не вытащил его из семинарских учителей в чиновники и если бы Сперанский не ушел с головой в новую работу, давшую удовлетворение открывшемуся в нем огромному честолюбию. Нечто подобное случилось и с Резановым, честолюбие которого было так же велико, как и у Сперанского. В письме, написанном вскоре по получении рескрипта другу, поэту Дмитриеву, который в то время жил в Москве в чине тайного советника, сделав уже большую карьеру и собираясь сделать еще большую, Резанов говорит, что, приняв возложенные на него Александром миссии, он пожертвовал своими двумя малютками ради отечества. Но кажется вернее будет сказать, что он принес их в жертву своему честолюбию. Это как будто чувствуется из немножко аффектированного тона письма. Оно интересно еще тем, что в нем довольно четко обрисовывается лицо писавшего его вообще и лицо увлекающегося «мечтателя», каким Резанов слыл в чиновном Петербурге, в частности. Поэтому, мы целиком выпишем это любопытное письмо, датированное просто апрелем, затерявшееся было среди русских архивных документов.

«Любезный друг Иван Иванович! Вы несомненно уже известны, сколь много отягощена судьба моя. Так, почтенный друг, я лишился всего. Кончина жены моей, составлявшей все счастье, все блаженство дней моих, сделала для меня всю жизнь безотрадною. Я и теперь, мой милый друг, пролил слезы и едва могу писать вам. Шесть месяцев протекло уже для меня в сей горести, и я конца лучше не вижу, как вообще нам определенный. Двое малых моих детей, хотя некоторым образом и услаждают жизнь мою, но в то же время растравляют они сердечные мои раны, и я опытом дознал, что последнее чувство сильнее.

Чужд сделавшись всего на свете, предавшись единой скорби своей, думал я взять отставку, думал, занявшись воспитанием детей, посвятить чувствительности остаток дней моих, но и тут встретил препятствие. Государь вошел милостиво в положения мои, сперва советовал мне рассеяться, и наконец предложил мне путешествие; потом, доведя меня постепенно к согласию, объявил мне волю, чтоб принял я на себя посольство в Японию. Долго отказывался я от сего трудного подвига; милостивые его при всякой встрече со мною разговоры, наконец призыв меня к себе в кабинет и настоятельные убеждения его, решили меня повиноваться. Я признался ему, что жизнь для меня, хотя тягостна, но нужна еще для детей моих; многие обещал мне милости, но я просил не унижать подвига моего награждениями, которые только один успех мне обещать может, и разговор наш кончился так, что и царь и подданной расстались спокойнее. Он дал слово покровительствовать сирот моих, а я подтвердил ему, что каждый час готов жертвовать ему жизнью. Вот, любезный друг, что случилось со мною.

В Америке должен я также образовать край тот, сколько позволют мне и время, и малые мои способности. Я везу туда семена наук и художеств; со мною посылают обе Академии книги и картины, так и многие частные люди посылают, кто книги, кто бюст, кто эстамп, кто картины, кто творения свои, и я бы желал, чтобы имя русского Лафонтена украсило американский музеум. Пришли, любезный друг, творения свои при письме, которое положу я там в ковчег, сохраняющий потомству память первых попечителей о просвещении края того. Я прошу Вас, как друга, не лишить меня сего удовольствия. Сделайте мне также чувствительное одолжение, постарайтесь убедить к такому же подвигу великих мужей века нашего, в Москве пребывание имеющих. Я не именую их для того, что они слишком громки; знаю и то, что сие не прибавит им славы; но кажется мне, что приятно им будет, ежели потомство новых народов возбудится к ним, равно с нами, почтением и благодарностью. Да простят они энтузиазму человека, посвятившего жизнь свою на единую пользу отечества. Прощай, любезный друг, будь здоров и благополучен; когда подрастут дети мои, и ты с ними встретишься, скажи им, что знаешь об отце их и матери, помоги советами своими, чтоб были они добрые люди и верные сыны отечества, для которого ими отец их пожертвовал. Сего единого просит от дружбы твоей преданный и душою тебя чтущий Резанов».

«Р.S. Державин прислал мне сочинения свои в Кадьякскую библиотеку. Не согласится ли кто из москвичей прислать что-нибудь, чтобы увековечить имя свое? Распусти, любезный друг, слух сей. Все безделки вообще составят знатное собрание. Поговорите университетским. Адрес мой, в Преображенский полк, камергеру Резанову в собственный дом. Я надел придворный кафтан, только не для экосезов».

На призыв Резанова о пожертвованиях для «музеума» и кадьякской библиотеки, обращенный непосредственно к «великим мужам века нашего» в самом Петербурге, отклики пришли быстро. Так, граф Румянцев пожертвовал ценную коллекцию книг, Строганов – коллекцию картин лучших русских и иностранных художников, Новосильцев коллекции книг и эстампов, адмирал Чичагов – коллекцию моделей и корабельных чертежей.

Мы увидим, когда приедем с Резановым на дикий Кадьяк, какой горькой шуткой окажутся там слова и мечты его о «семенах наук и художеств», об «американском музеуме», о библиотеке, о «ковчеге», в который он собирался положить письмо «русского Лафонтена».