«Постояльцы черных списков»

Mesaj mə
0
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Виктор Кухальский бьется с парнями из его двора.

Бьется, применяя купленный на задворках Черемушкинского рынка «ТТ», и бьется отнюдь не его рукояткой: пулями из него бьется.

– Пулю вам, – кричит Виктор, – пулю, отравленную моими слезами!

Посмотрев в лицо пришедшей с ним женщины, Виктор Кухальский не видит в нем даже слабого мерцания благодарности. На ее лице ужас – на распаленной физиономии Виктора Кухальского тотальное отсутствие усмешки, а перед ее лицом несколько трупов.

Виктор Кухальский не считал количества выстрелов, и он не в курсе, остались ли патроны в его «ТТ» или все они ушли на парней из его двора, но, не увидев в ее лице никакого восхищения от совершенного ради нее поступка, Виктор Кухальский приставил пистолет к собственной голове. Остались ли в нем патроны, не остались, спущу курок и тогда уже станет ясно, продолжать ли мне приводить в мой родной двор эту женщину или расстаться с ней, ни о чем не сожалея – расстаться как с ней, так и с жизнью; обе они для меня имеют значение, но не равнозначное: от этой женщины жизни во мне не прибавится, а жизнь мне женщин еще предоставит, но остались ли в «ТТ» патроны, не остались? остались, не остались? обнаружатся, не найдутся? сейчас я спущу курок и все быстро выясню. Определенно…

Виктор спускает.

Один оставался.

Она пойдет за ним, он поведет ее; Виктор Кухальский застрелился в своем дворе, но знакомому с ним, через Вадима «Дефолта» Николаю Ищенко хотелось чего-то такого. Она пойдет за ним, он поведет ее – ему хотелось именно этого, и, страдая от недостатка женского внимания, Николай Ищенко дошел до того, что уговорил свою родственницу наносить на стены женских туалетов рекламирующие его надписи.

«Подруги, если вы желаете познакомиться с настоящим мужчиной, звоните по телефону 962-54-73».

«С настоящим мужчиной можно связаться по телефону 962-54-73 – не пожалеете».

«Поверьте, девочки – настоящий мужик ждет вашей ласки. Его легче всего найти по телефону 962-54-73».

Но преподавателю музыки в техучилище Николаю Ищенко никто из женщин так и не позвонил: не обманула ли меня моя родственница, размышлял Николай, она же себе на уме – представит белого кролику и тут же включает духовку… я бы ей и за своей могилой ухаживать не доверил. Наверное, она меня обманула – ничем неизменность моего статуса в женском мире мне не объяснить.

В женском мире, как в нелегально снятой квартире – Николай Ищенко ничуть не инсценирует перед ними свою ужасающую робость; она пойдет за ним, он поведет ее: недоступно, недоступно, великолепно и недоступно, Николай Ищенко обделен в удовольствии почувствовать себя состоявшимся – состоявшимся кем бы то ни было, лишь бы с кем-нибудь.

Восьмого февраля 2001 года Николаю Ищенко позвонила женщина.

Николай взмахнул редкими ресницами; звонящая дама помолчала и на первый раз обошлась без колких попреков.

– Не знаю, туда ли я попала, – сказала она, – но мне бы поговорить с настоящим мужчиной. Он у вас?

– Это я, – сказал Ищенко.

– Ну… здравствуй, – сказала она.

– Привет, крошка…

– На моей работе вокруг меня одни пидоры…

– Приезжай. Исправим.

Я перевариваю сигаретный дым, слежу через тебя за социокультурной динамикой нашего века; о, miа bambinа! с тобою я опять не тот, кем был с крестьянкой Ланселот; у Николая Ищенко ничего не сложилось и с кордебалетной танцовщицей Екатериной Пузновой.

Впоследствии, сказав ему: «нам незачем было повторно встречаться: я и после первого раза поняла, что мне с тобой даже в одном городе жить неприятно», она подарила Николаю Ищенко диск для медитаций. Главным образом с вещами Сермена – «Портрет романтики», «Воспарение», «Возможно, это любовь»; Екатерина Пузнова потратилась на него не случайно: неспокоен Николай Ищенко.

Он не ощущает себя своим ни под солнцем, ни под луной, и, поставив этот диск, Николай Ищенко налил пол-литровую чашку грушевого дюшеса, помассировал бока и нескладно растянулся на кушетке; на первом же произведении преподнесенный ему альбом раздражающе запрыгал: он прыгает и скачет, Николай Ищенко дрожит от ненависти – прыгающий диск здесь не основное, он только дополнение, последняя капля…

Жизнь, жизнь. Жизнь, дерьмо, дерьмо, жизнь. Жизнь, дерьмо, погодите… постойте… в этом что-то есть; совершенно неожиданно для себя Ищенко начал поступательно догадываться.

Диск прыгает, и Николай Ищенко под его прыжки чуть-чуть медитирует.

Если жизнь так устроена, то не мне ее перестраивать, но в эти минуты я начинаю догадываться о чем-то краеугольном… о чем-то пугливо отвергаемом наивными апологетами иллюзий; я всего лишь начинаю догадываться, но я, похоже, определил, чего мне держаться: каких берегов, какой благословенной отмели…

Диск все прыгает. Не успокаиваясь, задает тон – диск для медитаций. Облагораживает, проливает свет, Николай Ищенко под него медитирует и кое-что уже постигает; Мартынов, вероятно, постиг не меньше него.

Находясь в трех километрах от Дмитрова.

Как он попал на эту дачу, Мартынов, конечно же, помнит, но дело прошлое. Ему постелили на втором этаже нестандартной бани – внизу сама баня, сверху целая комната с кроватью и большим балконом; Мартынов сидит на балконе с бутылкой водки, он смотрит на звезды и заинтересованно размышляет о дальнейшей судьбе православия: неофитов у него крайне мало. Старая паства регулярно умирает. Но это даже хорошо, что последователей у православия становиться меньше: истина же не может пребывать там, где много людей, и, чем меньше их становится, тем это направление и вернее. И если из него выйду и я, то оно еще больше приблизиться к истинному: с моим выходом не покинувшие его счастливцы будут гораздо ближе к Господу, чем со мной в мутном потоке.

Со второго этажа ведет весьма трудная лестница.

Мартынову больно вспоминать о том, что такое женщина; он не подает заявку на костюмированный парад состоявшихся самоубийц и думает: в Москве у меня тоже второй, и еще позавчера меня с него рвало после чашки чая, приготовленного так, как его пьют в Монголии – с солью, мукой и топленым маслом.

Лестница без перил и со слегка подвижными ступеньками. Мартынову интересно проверить пьян ли он или как – Мартынов идет по ней вниз, доходит до земли не кубарем и снова поднимается на балкон, выпивает еще где-то двести и, посмотрев на звезды, возвращается к лестнице. Нелегко… секунд по тридцать на ступеньку; Мартынов не падает, он стоит на земле и уже с нее смотрит на звезды: до звезд далеко, до второго этажа поближе, и Мартынов идет по трудной лестнице вверх.

Мартынов на балконе, он допивает водку: если не закончу себя проверять, точно убьюсь – мысля, он импонирует себе, и идет к лестнице; когда он проходит мимо кровати, его заносит в ее направлении: Мартынов в кровати, и ему бы уснуть, но, лежа на остром накрахмаленном пододеяльнике, Мартынов понимает: нет, я не пьян, но проверить бы следует – в его голове вертится недостоверная легенда о двух московских студентках.

Прогуливаясь по Царицынскому парку, они болтали о тряпках и косметике; девушки берегли честь, и кто-то невидимый сорвал с них одежду и, несмотря на их отчаянное сопротивление, последовательно над ними надругался.

Они чудом не обросли крыльями. Кто с ними такое сделал – Бог ли, дьявол? этого они не знали. Домой они вернулись вовремя, но это были совсем другие люди: не подсыпай в угли серу, не повышай голоса в церкви; Мартынов встает с кровати.

Он у лестницы – сотворение единственного шага и кроткая секунда невесомости между небом и землей, между жизнью и переходом… Мартынову повезло лишь в одном. Когда его занесло по направлению к кровати, он в ней все же уснул – тем безоружным мужчиной, которым, выйдя из мамы, Мартынов и остается.

Он нередко спал с этим мужчиной.

С жизнью в себе и без женщины.

Мартынову не снилось литовское божество Раугупатис, настоятельно требующее приносить ему в жертву молодых пестрых кур. Он видел нечто иное. Дергал закрытым глазом, кому-то подмигивая во сне – тропа к любимой выложена черепами свирепых буйволов, до двадцатого века еще далеко, но семейную чету Дженсенов уже сбросили с поезда: Френк и Полли Дженсены были нечасто преуспевающими фермерами, и с поезда их сбросили потому, что они отказались отдать свои тощие кошельки лютовавшим там грабителям.

Внимательно смотря на бандитов, Полли Дженсен настороженно вглядывалась нет ли среди них известного на весь Колорадо Стена Уильямса. Прямого человека с непререкаемой умственной зрелостью – несведущего в методике снятии заговоров и хладнокровно убившего четырех-пяти шерифов.

Стена Уильямса среди преступников не оказалось.

«Полли, крошка, рыбка, уступка провидения, цветочек… ты где?!… извини за глупый вопрос… поскольку я рядом с тобой, ты рядом со мной»; небогатые фермеры катились вниз по песчаному косогору. Френк Дженсен задел головой большой беззвучный камень, и, догнав катившуюся чуть впереди Полли, сильно ударился лбом уже об нее.

Об ее голову.

Как в бильярде.

Поднявшись на ноги, они почти ничего не помнили: то, что они семейная пара, Дженсены не забыли, но не более – Френк растерянно молчит; безмятежность… скорая разлука. Теряющая реальные очертания надежда, сдержанная встреча нового вздоха-дня… преодоление супружеского долга, мотыга, суровость потомства; Полли вдохновенно вопиет:

– Я знаю, кто ты!

– Да откуда, – отмахнулся Френк.

– Ты – Стен Уильямс, – сказала Полли, – Божий бич для шерифов и не изживаемое бельмо на глазах всего, что ни есть святого!

Не поспешив ей возразить, Френк Дженсен озабоченно задумался: она произнесла знакомое имя – шерифы, одинокие ночи в холодных прериях, засохшая кровь на сапогах… знакомое имя… мое, наверное. Криво усмехнувшись, он уставился на свою жену Полли со снисходительным презрением.

Он же Стен Уильямс – что ему какая-то потрепанная баба.

– Мои извинения, крошка, – сказал он, – но дальше я как-нибудь один. У меня же на хвосте полштата: обуза ты для меня.

 

Ей не пристало с ним спорить.

– Твоя правда, Стен, обуза я для тебя, – вздохнула Полли. – Будь осторожен, поскольку награду за твою голову тут обещает каждый столб: живую или мертвую, не приведи, конечно…

– Не волнуйся, крошка, – перебил ее Френк. – Не о чем тебе волноваться: во-первых голова во мне не главное, а во-вторых где этим шакалам взять легендарного Стена Уильямса! Его и пулей с коня не собьешь…

– Тебя, – поправила Полли.

– Меня и пулей с коня не собьешь, и облавой с землей не сравняешь. Я же Стен Уильямс! Мне, бэби, приходилось ночевать и под стоявшей собакой!

Расстались они без объятий; Полли, разумеется, заплакала, но она проливала слезы вдалеке от истерики – она же жена Стена Уильямса, ей непременно следует быть ему под стать.

Бывай, крошка. Сходи в баню и грей постель. Увидимся, когда увидимся; безрезультатно вспоминая, куда же делся его конь, Френк Дженсен быстро зашагал к видневшимся в туманной дымке скалистым склонам.

Зачем он приближается к скалистым склонам, Френку Дженсену никто не сказал, однако он шел крайне уверенно, и вылетевший словно бы ниоткуда всадник ничуть не ослабил железную волю Дженсена, полнокровно заключавшуюся в легко исполнимом желании идти. Куда бы там ни было – главное, уверенно.

Иду один. Иду по родной земле. Иду уверенно, иду, иду, устаю идти, какой-то ад, к чертям, к чертям…

Френка Дженсена ничуть не унижала перспектива изъятия у всадника его коня; прихватив за узду пегую толстую лошадь, он уничижительно прошипел:

– Твою лошадь я забираю себе. А ты слезай и меня не задерживай. Сам знаешь, кто с тобой разговаривает.

Шипящий Френк Дженсен подавляет и бычится, но всадник исполнять его приказ не рвется – лишь удивленно разжимает потрескавшиеся губы и недоуменно поглаживает магазинную винтовку модели О. Ф. Винчестера.

– И с кем же я разговариваю? – спросил он.

– Ты разговариваешь с самим Стеном Уильямсом, – ответил Френк, – белым человеком с наичернейшими намерениями по твою душу. Тебе это имя что-нибудь говорит?

Всаднику это имя что-нибудь говорило – его рыжие волосы настолько встали дыбом, что даже шляпа слетела.

– Ты Стен Уильямс? – ошеломленно спросил он.

– Понял теперь с кем дело имеешь? – переспросил Френк. – А раз понял, то и нечего время тянуть. Слезай с лошади.

– Сейчас слезу… Стен, ты прости мне мое любопытство, но ты никак безоружен?

– Я, глупое ты создание, на то и Стен Уильямс, чтобы хозяиничать на темных дорогах и без оружия. И тебе бы стоило со мной не препираться…

Попеременно подергивая уголками рта, Френк Дженсен смотрит на него с немилосердной хмуростью, но всадник, он же Стен Уильямс, убийца пяти шерифов и властитель умов молоденьких шлюх от Денвера до верховий Рио-Гранде, перебивает Френка на полуслове раскатистым смехом.

Нарастая, смех выходит у Стена из-под контроля. Достигнув непозволительного апогея, он сбрасывает Уильямса с лошади. Не ожидая такого поворота событий, испуганная лошадь Люсиль вздымается на дыбы и стоит так недолго – опускаясь, она касается Уильямса по голове стальной подковой, и хрипло вскрикнувший Стен частично лишается памяти: не полностью, а процентов на девяносто.

Стен Уильямс лежит на спине, давясь густой рвотой. Френк Дженсен забирается ему на спину и уже оттуда запрыгивает на лошадь, но сразу не уезжает; намеренно задержавшись, он не без удовлетворения вслушивается в жалкие стоны: он же Стен Уильямс, жестокое отродье.

– Красиво ты, глупое создание, стонешь, – сказал Френк, – почти как охочая женщина, когда я в нее с размаху вхожу. Как звать-то тебя, глупец?

– Не помню, – чуть слышно пробормотал Стен Уильямс. – Ничего не помню… Помню, что кольт в кобуре, но зачем он мне… Не помню…

Френк Дженсен высокомерно кашляет; раз, два, контакт, неплохо… можно повторить; по памяти Френка проходит что-то наподобие электрического разряда – дыхание учащается. Глаза наливаются непроизвольным знанием.

– А я ведь знаю тебя, глупое ты создание, – сказал Френк, – ты же Френк Дженсен, ничтожный фермер из Монтроза, где с тобой не здороваются даже бродячие коты! А ну-ка давай сюда свой кольт. Винчестер тоже давай. – Нагнувшись к Стену Уильямсу, Френк чуть было не вывалился из седла. – Или снова станешь характер показывать, больших людей озлобляя?

– Куда уж мне, – со стоном ответил Стен, – я же Френк Дженсен, полное ничтожество из какого-то непонятного Монтроза… Забирайте.

– Мудрое решение, Френк, – усмехнулся Френк Дженсен, – даст бог, поживешь еще. Я вот уже дал, теперь дело за Ним. Ну, привет от Стена Уильямса!

– Стена Уильямса? Гмм… Что-то знакомое…

– Еще бы, Френк. Весь Колорадо трепещет!

Домашнему виноделу-почечнику Алексею Фепланову, входящему в стобняк от органной музыки и нередко приглашавшему Мартынова на свою дачу под Дмитровом, такое практически не снится. Когда Алексей думает о себе, у него обязательно стоит. На кладбище ему не так одиноко, как на ночной дискотеке.

Алексей Фепланов не осуществляет гортанных посягательств на всемирную славу Пласидо Доминго и седьмой месяц живет с одной женщиной.

И он, и она – Алексей Фепланов и человечная, симпатичная позитивистка Анастасия Шаркинская, не ассоциировавшая слово «Эммануэль» с названием резвой шхуны безжалостных ямайских пиратов, довольно немолоды, и хотя галерея их тесных встреч включала в себя потертые лики целого ряда ворчливо проковылявших годов, ее это не успокаивало: Анастасии Шаркинской, как и любой женщине, достигшей высокого положения во времени, хотелось определенности.

Верно, правильно, законно, увы; Фепланов не делал ей предложения и даже не удосуживался познакомить ее со своими родителями. Живыми, неживыми, являлось для Анастасии Шаркинской несущественным – лишь бы зашел разговор. К тому же, если бы родители Фепланова уже сошли с суетливой орбиты, он мог бы, по меньшей мере, намекнуть об этом формальным упоминанием вскользь.

С надеждой полюбить. По кромке нищеты.

Кого и как убить? Опять о бренном сны.

Алексею Фепланову почему-то больше нравилось прикасаться к другим составляющим их совместного на словах будущего, и его избирательная сдержанность вынудила Анастасию Шаркинскую пойти на затрагивание интересующей ее темы по избегаемой ей ранее прямой.

– Я не скажу, что мне с тобой хорошо, – созналась она, – но все же лучше, чем без тебя. Никто не раскисает, не разваливается, никто никого не теснит, много ли мне мало?… по делу ли трясутся мои поджилки? Забыли, оставили, я о другом – почему ты не знакомишь меня со своими родителями?

После ее бормотания наступила вмещающая в себя минуту с шлейфом не вошедших в нее секунд пауза, оборванная ничем иным, как сиплым возгласом Алексея Фепланова:

– Сегодня же и познакомлю.

Анастасия Шаркинская несомненно почувствовала значительное воодушевление.

– Когда поедем?! – нетерпеливо спросила она. – Я могу прямо сейчас – соберусь, оденусь…

– Сейчас и поедем. Мне и самому приходило в голову тебя с ними познакомить, но в мою голову обычно приходит такое, что я и сам пытаюсь спрятаться от нее подальше. – Алексей Фепланов провел мокрой ладонью по беспрерывно потевшему лбу. – Заодно и благословение спросим.

Квартира его родителей находилась в Митино – от места их предыдущей беседы в Теплом Стане она была не близко, но Анастасию Шаркинскую это не пугало; известие о том, что они едут к родителям Фепланова спрашивать у них благословение позволило ей наконец-то ощутить себя понятой, и каждый миг их долгого пути казался ей дарованным небом.

Некупленным у него за последующие вслед за этим страдания, а как раз дарованным – пройдясь по квартире его родителей, Анастасия немного растерялась: в углах паутина, столы застелены газетами еще прошлого тысячелетия, зеркала и те занавешаны.

– И где твои родители? – спросила она.

– Да вот же они, – ответил Фепланов.

Привстав на цыпочки, Алексей снял со шкафа две керамические урны.

– Здесь они, мои милые, здесь, – сказал Алексей, – вот папа, а вот и матушка моя ненаглядная.

Обнажение – скорбь – цирк; Фепланов ставит урны между собой и Анастасией, поводит плечами и вынимает из принесенного с собой пакета бутылку «Пшеничной», копченую колбасу, разорванную упаковку сулугуни; накапав себе третью рюмку, Фепланов налил первую для Анастасии.

Шаркинская уже заметно дрожала.

– Твои родители, – сказала она, – люди тебе, конечно же, не чужие, но они что… так и будут на столе стоять?

– Ну, не обратно же их убирать, – сказал Фепланов. – Пусть старики порадуются… их сын привел знакомить с ними свою любимую женщину!

Алексей Фепланов улыбается ей не как кому-то второстепенному. Анастасия Шаркинская рывками отодвигается от стола.

– Меня трогает твоя забота, – протянула она, – не обо всем, не обо мне, но бог с тобой. А твои родители, Алеша, наверное, и жить с нами… теперь станут?

– Само собой, они же мои родители, не впустую же они столько лет без внимания маялись. – Чтобы Анастасия с ним случайно не чокнулась, Алексей спрятал свою рюмку в кулак. – Давай-ка мы с тобой за них выпьем. Пожелаем им уже в ближайшее время на внуков взглянуть.

Упав с вконец расшатавшегося стула на липкий линолеум, Анастасия Шаркинская вспомнила свой старый зарок никогда не жить с родителями мужа.

Она подумала: я должна уйти – сегодня слишком много тайного стало явным, слишком много….

Анастасия покидала Фепланова, не вставая.

– Ты куда ползешь? – спросил Алексей.

– Куда-нибудь, – прошептала она.

Шаркинская уползла – схватившись чуть погодя за мстительно разнывшуюся голову, Фепланов выбежал за ней на улицу. Он опомнился, но было уже поздно.

Поздно и для него, и для всех; двадцать минут первого – Алексей Фепланов зол и на нее, и на своих родителей, мимо Алексея проходят двое высоких мужчин, и Фепланов идет за ними; второй из них – Редин, которому накануне приснился сон.

В этом сне он не открывал глаз, даже когда ему сказали: «я потерял ногу – одну и еще одну»; Редин вздохнул, негромко говоря: «я вам очень сочувствую», и услышал: «Не беда – они далеко не последние»; открыв глаза, Редин увидел перед собой ужасное чудище.

Закуйте меня в железо, подчиняйте, вертите, собирайте урожай непогоды и не кидайтесь на стены от повсеместно нарушаемого патриархата – хватит цепляться за сытный ужин и мягкую кровать. Лучевой терапии не распутать клубок моих мыслей. Алексей Фепланов спросил у Редина:

– Вы видите? Замечаете, что впереди вас продвигается значительный человек?

– Ну, вижу, – ответил Редин.

– Так, я очень опасаюсь, – сказал Фепланов, – как бы он меня не прирезал: у нас с ним свои недоразумения еще по Клину и Торжку. Вас они не касаются, но вы никак не производите впечатление законченного подонка – можно я спрячусь от него за вашей широкой спиной?

Человек, которого Фепланову, по его словам, приходится опасаться, за два метра и около полутора центнеров: если у него в этой жизни и есть какое-нибудь призвание, то только играть, иже стоять насмерть в непроходимом центре защиты команды по американскому футболу.

– Я спрячусь? – еще раз спросил Фепланов.

– Да пожалуйста, – не стал возражать Редин.

Поклонившийся Фепланов спрятался, но не прошло и пяти секунд, как он высунулся и поверх плеча Редина грозно прокричал громадному человеку:

– Эй, здоровый – я твою маму и так, и этак!

Резко обернувшийся громила прячущегося Фепланова не увидел.

– Это ты тут про мою маму орал? – спросил громила у Редина. – Ты или не ты?

– Не я, – ответил Редин.

– А кто?

– Я никого не слышал, – попытался солгать Редин. – Вы говорите, и я вас слышу, а тогда никого. Вам, наверное, послышалось.

– Ну, ну…

Редин воспитан в ежовых рукавицах сострадания к заведомо более слабым, и ему показалось позорным выдавать этого маленького человека – у Фепланова собственные резоны.

Алексей вновь не додумался смолчать:

– Ты выше и толще, но я силен своей третьей ногой, йе-йе, йе-йе! Я ей и твоего папу натягивал!

Теперь уже Редин собирался Фепланова придушить, но не успел; выкрикнув о третьей ноге, Алексей мгновенно исчез в близлежащем кустарнике на двух оставшихся и не столь зависимых от эрекции.

Редин остался с громилой один на один.

Уговаривать его сдержаться от бойни представлялось Редину невозможным, и они с ним сцепились, очень плотно обрабатывая друг друга обоюдной неуступчивостью – приехавшей забирать их милиции и той немало досталось.

Громилу выпустили из отделения в тот же час.

«Счастливого пути вам, Виктор Андреевич, простите моих подчиненных: не разобрались, дали маху, лишатся премии, ответят»; Редин провел там всю ночь – вместе с ним в обезьяннике ночевало еще четверо.

 

Немолодой таджик без документов.

Женатый парень Кирилл Бабков – получив зарплату, он зашел в принадлежащее армянам кафе и, не выпив еще и двухсот грамм, потерял кошелек; потерял или украли, он подумал, что украли и пошел за помощью в милицию; Кирилл сказал им: «у меня жена и ребенок», а они его в машину и в отделение.

Что же касается бородатого алкаша Константинова, то его взяли прямо в родном дворе. Повязали в шортах – приходивший посмотреть на задержанных капитан несколько раз за ночь сказал ему: «А с тобой мне вообще говорить не о чем. Потому что ты в шортах»; зычный оклик, верный глаз, ты не гопник? на хер вас; попавшего сюда так же из-за драки изнуренного апокалиптика Самолина до самого утра не отпускали тяжелые вздохи: «только-тоооолько жизнь в но-ооормальное русло стааала вхо-ооодить, а все уже под вопросом…».

Кирилл Бабков, представившийся обществу, как «Бомбей», от случившегося с ним беззучно расплакался, и Редин его успокаивал, мягко говоря: «Держись, мужчина – это ведь всего лишь начало»; тяжело вздыхавший Самолин был единственным, кто сумел сохранить при себе одну сигарету; ее берегли, как зеницу ока и передавали по камере с невоспроизводимым на воле трепетом.

Самолин рассказал сокамерникам о произошедшем вчера занимательном случае. Прошлым утром он устроился сторожем в крупный гаражный кооператив, и в один из гаражей пыталась заехать роскошная «Porsche Boxter» – раз за разом не попадала и билась об бетонные углы; у Самолина это вызвало некоторый интерес, и он осторожно постучал по стеклу.

На Самолина обратили внимание, и на вопрос: «я тут сторож, а вы что тут делаете?», смахивающий на миллионера водитель отхлебнул из бутылки рижского бальзама и, гулко засмеявшись, сказал: «что я тут делаю? Собственностью с судьбой делюсь. Слишком все у меня хорошо: не к добру это!».

Самолин дожидается очереди сделать свою затяжку, он пораженно говорит Редину: «ну, у людей и положение: даже собственностью с судьбой делиться приходится»; когда посреди ночи в отделение привезли проституток, Самолин уже прижимался к решетке и похотливо стонал: «деточки, мои сладенькие деточки, покажите дяде, славному доброму дяденьке, хотя бы покажите».

Легавые украли у Редина почти все деньги.

Они оставили ему лишь двадцать рублей плюс проездной на метро, и с утра Редин поехал подышать свободой в Александровский сад; возможно, его подтолкнули к этому проститутки.

Как-то ночью он шел с Арбата и, проходя по Александровскому саду, увидел множество спавших на скамейках женщин: пусть проституток, но с некоторыми из них он выпил водки и зевающе поговорил о заложенном в любой мечте нигилизме; они советовали ему говорить более обоснованно, но он пил водку и не без предостережения приговаривал: «не будите во мне человека, не надо вам во мне его будить»; на скамейках Александровского сада тем утром никто не спал, и найти на них свободное место совсем непросто.

Ногами на земле, всем остальным чуть выше, не кличь дьявола и не принижай архангела; позавчера Редин часа четыре бродил на Патриарших прудах: все скамейки полны, и практически на каждой по несколько девушке; посмотрев в их сторону, Редин тихо сказал: «Зимой вы все будете мои».

Девушки его расслышали и уничижительно покрутили у висков тонкими пальцами. Им же невдомек, что он имел в виду скамейки.

После громил, «Бомбеев», щедрых стражей правопорядка место на скамейке в Александровском саду Редин себе все-таки нашел, и он не скрывает облегчения, вы теряете меня… что?… часа на два… я засыпаю; замедлившись возле ослабшего измученного Редина, порывистая старуха с сопливым ребенком не обнаружили куда бы им присесть и старуха властно заявила:

– Места нам с тобой, Сереженька, никто не занял, но какое же это горе – мы вот у этого дремлющего молодого человека на коленях посидим.

Они разом… вдвоем… прикончу, тварей; они садятся Редину на колени. Старуха на одно, ее вертлявый внук приспособил под себя другое – Редин покрывается гусиной кожей, от старухи разит жареной рыбой; высунув мокрый розовый язык, ребенок показывает его Редину с отчетливым стремлением позлить.

Проведшего ночь в отделении Редина разозлить нетрудно; в скором времени рассвирепев, он схватил ребенка за язык – оттягивает. Ровно настолько, чтобы не оторвать.

Ребенок в мат и слезы. Старуха одобрительно улыбается.

– Самое оно, мужчина, так ему, – сказала она. – Он теперь на всю жизнь запомнит, как с чужими людьми паршиво.

Вскоре они ушли – долгожданный провыв к тишине, не о том говорящие деревья; соседями Редина стала молодая пара.

Девушка попросила Редина отодвинуться подальше в угол, и они с парнем принялись беседовать примерно так:

– Ты что? – спросил парень.

– А ты что? – переспросила девушка.

– Я ничего, а ты что?

– А ты?

– Я не ты, а ты что?

– Я-то я, а ты что?

Затем парень достал нож для резки бумаги и попытался отрезать ей крашеный локон. Ей смешно, и он продолжает, не останавливается, говорит:

– Сейчас я тебе шнурки развяжу!

Она смеется еще громче, он столь же не экономит на идиотском смехе, Редин уже готов проткнуть его жирную рожу безымянным пальцем и, чтобы кого-нибудь здесь не покалечить, с такой силой сжимает свои нечищеные со вчерашнего дня зубы, что голова Редина ходит ходуном.

Парень это заметил. С посредственной иронией в интонации он сумбурно спросил:

– Вы на этой скамейке не один, тут еще я со своей девушкой, но я с ней не только по раздельности, может быть, когда-нибудь и вместе: нам еще жить и жить, а вы мне ненароком не поясните, почему же у вас голова так регулярно дрыгается?

Сильнее… сжимать…. зубы… уже вряд ли возможно, но Редин их все-таки сжимает.

– Да так… – сказал он. – Болею я.

– Не заразно? – спросил парень.

Они засмеялись. Загоготав, еще больше духовно сблизились; делая все, чтобы разжать самопроизвольно сжимающиеся кулаки, Редин подумал: «я сжимаю зубы и кулаки… парень умрет… если я сумею сдержаться, сам от его имени свечку поставлю: во здравие его, чуть не накрывшееся».

Редин тогда сдержался.

Зашел, согласно данному себе обещанию, в церковь, поставил от его имени свечу: имени парня Редин не знал и поэтому, зажигая свечу, он повелевающе промолвил: «Не тухни, свеча – гори за того урода с жирной рожей, который сегодня утром только чудом не присоединился к завсегдатаям Склифа».

Посетив храм, Редин съел холодный хачапури и, воспользовавшись маршрутным такси, доехал до квартиры саморефлексирующей эпиляторши Светланы Власовой.

В ее квартире ни малейшего ветра: духота и отчаяние, исходящее из предположительной правды, что от них ее избавит лишь подтянутый, всему враждебный и еще не родившийся клоун с секирой; Светлана Власова лежит на диване.

Изредка она переворачивается, ничего не дожидаясь и никем не живя: ни Рединым, ни откуда-то появившимся ветром.

Ветер крайне вонюч, он появился непосредственно вслед за Рединым; Светлана Власова без труда догадывается, что никакой это не ветер – это Редин; придя к ней, он зубы пока так и не почистил: пребывающий в коридоре Редин расшатывает застоявшийся воздух своим несвежим дыханием.

Пришел, предварительно не позвонив; стоит в коридоре и если чего-нибудь от нее и хочет, то не говорит.

– Редин… – позвала его Светлана..

– Да, Света? – появившись перед ней, спросил он.

– Заканчивай, Редин, – умоляющим тоном сказала Власова.

– Не полегчало?

– Где уж там…

2

Мартынов трезв. Он вынужден, иначе молодая светлоглазая женщина, с которой он должен встретиться возле психиатрической больницы, не придет к нему и сегодня. Место для встречи она выбрала сама – сказала, что так ей удобней.

Она не больная, просто неподалеку живет.

Когда она пришла, Мартынов еще не ушел.

– Долго ждал? – спросила она.

– Три сигареты, – ответил Мартынов. – А почему ты в спортивном костюме?

– Сейчас я пойду играть в волейбол. И тебе придется снова меня подождать – не торопя. Устройся, Мартынов, где-нибудь рядом с площадкой и тщательно подумай о своих перспективах на меня. Потом расскажешь.

Они идут по немноголюдной лице, и Мартынову хочется хотя бы красного – встревоженность… недюжинная безучастность к извлечению уроков; крови не хватает скорости передвижения, у Мартынова нет иммунитета против эскапад потустороннего затишья; Наталья Самсонова сворачивает, Мартынов за ней, в овраге через натянутую сетку прерывисто летает потертый мяч.