Kitabı oxu: «Легенда одной усадьбы»
Selma Lagerlöf
«The Tale of a Manor»
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
I
Однажды в конце тридцатых годов стоял прекрасный осенний день. В то время в Упсале на одной из отдаленнейших окраин города находился высокий, желтый двухэтажный дом. Он стоял на небольшом лугу и производил странное впечатление своим полным одиночеством. Это был очень невзрачный и несимпатичный по своему наружному виду дом, но его скрашивала масса дикого винограда, вьющегося по стенам. С солнечной стороны виноград вился так высоко по желтой стене, что обвивал со всех сторон три окна в верхнем этаже.
В одном из этих окон сидел студент и пил свой утренний кофе. Это был высокий, красивый юноша с благородной внешностью. Его волосы были высоко закинуты надо лбом и красиво вились, а одна прядь упрямо падала на глаза.
В комнате молодого человека была хорошая обстановка, состоявшая из дивана, мягких кресел, большого письменного стола и роскошных полок, на которых, впрочем, почти совсем не было книг.
Не успел он выпить свой кофе, как к нему вошел товарищ-студент. Этот был совсем другим: он был низкого роста, широкоплечий, плотный и сильный, с большим, некрасивым лицом, жидкими волосами и грубой кожей.
– Послушай, Хеде, – сказал он, – я пришел серьезно поговорить с тобой.
– Уж не случилось ли с тобой чего-нибудь неприятного?
– Ах нет, дело идет не обо мне, – отвечал вошедший, – это касается тебя.
Некоторое время он сидел молча, опустив глаза, потом прибавил:
– Мне чертовски неприятно говорить про это.
– Тогда не говори, – предложил Хеде, которому стало смешно при виде необычайной серьезности товарища.
– В том то и дело, что больше я не могу молчать, – отвечал гость. – Я должен был бы уже давно поговорить с тобой, но ты понимаешь, что именно мне-то неловко это делать. Мне все кажется, что ты думаешь про себя: этот Густав Олин ни более, ни менее, как сын нашего торпара, а теперь он воображает себе, что может наставлять меня.
– Прошу тебя, Олин, – сказал Хеде, – не думай, что мне когда-нибудь может прийти в голову подобная мысль. Ведь мой отец был также сыном крестьянина.
– Да, но теперь уже все давно забыли это, – заметил Олин.
Он сидел перед Хеде в ленивой и небрежной позе и с каждым мгновением все более принимал облик и манеры крестьянина, как бы стараясь этим побороть свое смущение.
– Вот видишь ли, когда я думаю о том, какая разница между твоей родней и моей, то мне кажется, что я должен молчать, но когда я вспоминаю, что твой отец дал мне возможность учиться, то я убеждаюсь, что должен поговорить с тобой.
Хеде ласково посмотрел на него своими прекрасными глазами.
– Так говори же, чтобы освободиться наконец от этого груза, – сказал он.
– Дело в том, – начал Олин, – что до меня дошли слухи, будто ты ничего не делаешь. Говорят, что едва ли ты раскрывал хоть одну книгу за все четыре семестра, проведенные тобою в академии. Ты, будто бы, только и делаешь, что играешь на скрипке целыми днями. И я думаю, что в этом нет ничего невероятного, так как ты и прежде, когда учился в школе в Фалуне, ничего не хотел делать, но там тебя заставляли работать.
Хеде немного выпрямился на своем стуле.
Олин чувствовал себя все более несчастным, но он продолжал с твердой решимостью:
– Ты, вероятно, думаешь, что тот, кто владеет таким поместьем, как Мункхюттан, может делать, что ему вздумается: работать, если захочет, или же вовсе ничего не делать. Выдержишь ты экзамен – ладно, не выдержишь – тоже хорошо, так как в последнем случае ты станешь помещиком и всю свою жизнь проживешь в Мункхюттане. Я хорошо знаю, что-этого-то ты и желаешь.
Хеде молчал и Олину казалось, что он замкнулся в своей гордости, как это бывало с его матерью и отцом.
– Но дело в том, что Мункхюттан теперь уже не то, что прежде, когда железные рудники давали доход, – продолжал он осторожно. – Горный советник, твой отец, хорошо это знал, а потому-то он и решил незадолго до своей смерти, что ты должен поступить в университет. Горная советница также знает это, бедняжка, да и для всего прихода это не тайна. Единственный, кто ничего не подозревает, это ты, Хеде.
– Ты хочешь сказать, что я не знаю, что железные рудники не могут быть более эксплуатируемы? – спросил Хеде несколько возбужденно.
– Ах нет, – сказал Олин, – это ты, конечно, знаешь. Но вот, чего ты не знаешь: ты не знаешь, что с Мункхюттан дело обстоит совсем плохо. Посуди сам, и ты должен будешь согласиться, что там, в Вестердалене, невозможно жить только доходами с земли. Я, собственно, не понимаю, почему горная советница скрывает от тебя положение вещей. Правда, что она живет еще пока в не разоренном гнезде, а потому, вероятно, и не находит нужным советоваться с тобой о чем-либо. Но как бы то ни было, все знают, что ей приходится плохо. Говорят, она ездит и просит в долг везде, где только можно. Она не хочет смущать тебя заботами, она думает, что как-нибудь перебьется до тех пор, пока ты не кончишь курса. Она не хочет продавать имения, пока ты не выйдешь в люди и не обзаведешься своим домом.
Хеде встал и прошелся по комнате. Потом он остановился перед Олином и сказал:
– Однако, голубчик, ты кажется хочешь заставить меня поверить глупостям. Ведь мы же богаты.
– Я знаю, что вы еще до сих пор считаетесь богачами в нашем краю, – сказал Олин. – Но ты должен понять, что всему настает конец, когда только расходуешь и ничего не вкладываешь. Другое было дело, когда у вас были рудники!
Хеде сел.
– Мать наверняка сообщила бы мне о таком положении вещей, – сказал он. – Я тебе очень благодарен, Олин, но я думаю, что тебя просто напугала какая-нибудь сплетня.
– Да, я так и думал, что ты ровно ничего не подозреваешь, – продолжал Олин упрямо. – Там дома в Мункхюттане твоя мать отказывает себе во всем и кое-как перебивается, чтобы только посылать тебе деньги в Упсалу, и чтобы во время каникул ты мог весело и беззаботно проводить время дома. А ты валяешься здесь и ничего не делаешь, и тебе в голову не приходит, что надвигается беда. Видя, как вы обманываете друг друга, я не мог дольше молчать. Твоя мать думает, что ты учишься, а ты думаешь, что она богата. Не мог же я смотреть, как ты губишь свою будущность, и ничего не говорить.
Некоторое время Хеде сидел молча и размышлял. Потом он встал и с печальной улыбкой протянул Олину руку.
– Ты хорошо понимаешь, что я не сомневаюсь в истине твоих слов, хотя я и не хочу тебе верить. Спасибо!
Олин крепко пожал руку товарища, сияя от удовольствия.
– Будь уверен, Хеде, что ничего еще не потеряно, лишь бы ты работал. С твоей головой ты легко можешь кончить курс в семь, восемь семестров.
Хеде выпрямился.
– Можешь быть спокоен, Олин, – сказал он. Теперь я буду усердно работать.
Олин встал и направился к дверям, но как-то нерешительно. Не дойдя до порога, он обернулся.
– У меня есть к тебе еще дело, – сказал он, снова приходя в страшное смущение. – Я хотел попросить тебя отдать мне скрипку, пока ты не войдешь в колею с твоими занятиями.
– Отдать тебе скрипку?
– Ну, да. Заверни ее в шелковый платок, запри в футляр и позволь мне унести ее, а то из твоего ученья ничего не выйдет. Не успею я выйти за дверь, как ты начнешь играть. Ты так пристрастился к этому, что тебе не устоять против соблазна, если скрипка останется у тебя. С такой страстью бороться трудно, если не имеешь поддержки. Такая борьба непосильна.
Хеде стоял в нерешительности.
– Но ведь это смешно, – наконец сказал он.
– Нет, это вовсе не смешно. Ты сам знаешь, что ты унаследовал от отца страсть к скрипке – это у тебя в крови. И с тех пор, как ты стал сам себе хозяином, ты только и делаешь здесь в Упсале, что играешь на скрипке. Ты для того только и поселился на окраине, чтобы никому не мешать своей игрой. Тебе не совладать с собой. Позволь мне взять скрипку!
– Да, прежде я действительно не мог бы бросить игры, – сказал Хеде. – Но теперь дело касается Мункхюттана, а свой родной дом я люблю больше скрипки.
Но Олин не двигался с места и упрямо просил скрипку.
– Да ведь это ни к чему не приведет, – сказал Хеде. – Если я захочу играть, то мне стоит только сделать несколько шагов – и я достану себе другую скрипку.
– Я это знаю, – отвечал Олин. – Но я думаю, для тебя другая скрипка не может быть так опасна как эта. Именно эта старая итальянская скрипка представляет для тебя главную опасность. А кроме того, я хотел предложить запирать тебя эти первые дни. Лишь бы только это помогло тебе приохотиться к работе.
Он продолжал настаивать на своем, но Хеде не сдавался, так как не хотел подвергаться такой глупости, как заключение в собственной комнате. Тогда Олин весь вспыхнул.
– Я должен забрать скрипку, – сказал он, – или все это ни к чему не приведет!
В его голосе послышались возбуждение и досада.
– Я не хотел говорить об этом, – продолжал он, – но я знаю, что дело идет о чем-то гораздо более важном для тебя, нежели Мункхюттан. Прошлой весной я видел девушку на студенческом балу, – говорили, что она обручена с тобой. Сам я не танцую, но я наслаждался, глядя как она порхала, и видя ее такой веселой и сияющей. Она походила на полевой цветок. И вот, когда я услышал, что она обручена с тобой, я пожалел ее.
– Ты пожалел ее?!
– О да, ведь я знал, что из тебя ничего не выйдет, если ты будешь продолжать в том же духе. Но я поклялся, что этот ребенок не будет сидеть и ждать всю свою жизнь того, что никогда не сбудется. Она не должна изнывать и чахнуть, ожидая тебя. Я не хочу встретить ее через несколько лет с обострившимися чертами и глубокими складками около рта…
Он вдруг замолчал.
Хеде смотрел на него странным испытующим взором. Он уже понял, что Олин влюбился в его невесту. Осознание того, что его товарищ, несмотря на это, все-таки хочет спасти его, тронуло его до глубины души. Под влиянием этого чувства он уступил ему и отдал футляр со скрипкой. После ухода Олина Хеде целый час занимался до самозабвения, но потом отбросил книгу в сторону.
Стоит учиться! Он может кончить курс только через три или четыре года, а кто поручится, что имение не продадут за это время. Он почти с ужасом почувствовал, до чего любит свое родное поместье. Он был как бы во власти каких-то чар: перед его глазами вставали каждая комната, каждое дерево. Он ясно сознавал, что не может быть счастливым, лишившись хоть чего-нибудь из всего этого. И он должен смирно сидеть за книгами, когда ему грозит опасность лишиться всего милого, дорогого!
Хеде все больше и больше охватывало волнение, в висках его стучало, как в лихорадке. Он пришел в отчаяние, вспомнив, что у него нет скрипки, и что он не может успокоить себя игрой на ней.
– Боже! – воскликнул он, – этот Олин доведет меня до сумасшествия! Он приносит мне неприятное известие, а потом еще отнимает скрипку! Такой человек, как я, должен всегда чувствовать струны под своими пальцами – в горе, и в радости. Я должен действовать, я должен достать денег, а у меня в голове нет ни одной мысли. Я не могу думать без скрипки.
Хеде приводила в бешенство мысль, что его заперли и посадили за книжки. Не безумие ли сидеть, заниматься и медленно сдавать экзамены, один за другим, когда нужны деньги, деньги, деньги!
Для Хеде было невыносимо осознание того, что он заперт. В нем поднималась такая злоба против Олина за то, что он придумал всю эту дурацкую историю; он боялся, что прибьет его, когда тот появится. Конечно, он играл бы, если бы у него была скрипка, именно это-то ему и необходимо. Его кровь так бушевала, что он был близок к помешательству…
Как раз, когда Хеде так безумно тосковал по своей скрипке, во двор пришел странствующий музыкант и начал играть под окнами. Это был слепой старик, он играл фальшиво и без всякого выражения, но Хеде был так поражен, когда услышал скрипку, что прислушивался к этим фальшивым звукам со слезами на глазах и с набожно сложенными руками.
Еще мгновение, и он отворил окно и, цепляясь за дикий виноград, слез на землю. Его нимало не смущало то, что он бросил свою учебу. Ему казалось, что сама судьба послала эту скрипку, чтобы утешить его в горе.
Хеде, наверное, никогда не просил о чем-нибудь так униженно, как он просил слепого старика дать ему поиграть на его скрипке. Он все время стоял перед странствующим музыкантом с непокрытой головой, хотя тот был слеп, как крот. Старик видимо не понял, чего от него хотят и обернулся к девочке, которая его водила.
Хеде поклонился бедной девочке и повторил свою просьбу. Девочка посмотрела на него так, как смотрят только люди, которые должны смотреть за двоих. Взгляд ее больших серых глаз был так открыт и останавливался на предметах с такой сосредоточенностью, что Хеде казалось, что он физически ощущает этот взгляд, когда она посмотрела на него: вот ее глаза остановились на его вороте и видят его свеженакрахмаленный воротничок, вот теперь ее взор перешел на его сюртук, и она видит, что он чисто вычищен, а теперь она смотрит на его сапоги и видит, что они блестят.
Никогда Хеде не приходилось подвергаться такому изучению. Он чувствовал, что эти глаза могут проникнуть в самую глубину его души. Но до этого не дошло. У девочки была необыкновенно странная улыбка. Лицо у нее было такое серьезное, что когда она улыбалось, то получалось впечатление, будто оно в первый и последний раз приняло веселое выражение. И вот теперь на ее губах появилась эта необыкновенная улыбка.
Она взяла у старика скрипку и протянула ее Хеде.
– Теперь должен быть вальс из Фрейшютца, – сказала она.
Хеде показалось странным, что он должен теперь играть именно вальс, но, в сущности, для него было безразлично что играть, лишь бы чувствовать струны под своими пальцами. Этого ему только и не доставало. Скрипка сразу же начала утешать его. Она заговорила с ним слабыми дребезжащими звуками: «Я только скрипка бедняка», – говорила она, «но какая бы я ни была, я служу утешением и поддержкой для бедного слепого. Я – свет и радость его жизни. Я должна служить ему утешением в его бедности, старости, слепоте».
Хеде почувствовал, что подавленное состояние духа, которое убило все его надежды, начало мало-помалу покидать его. «Ты молод и силен» – говорила ему скрипка. «Ты можешь бороться, ты можешь силой удержать то, что уходит от тебя. Зачем же тебе терять мужество и сокрушаться?»
Хеде играл с опущенными глазами, но вот он откинул голову назад и осмотрелся кругом. На дворе собралась довольно большая кучка людей, состоявшая из детей и праздношатающихся, которые пришли с улицы, чтобы послушать музыку.
А, впрочем, вся эта толпа собралась не из-за одной только музыки. Слепой музыкант и девочка были не единственными участниками странствующей труппы. Против Хеде стоял странный человек в трико, отделанном блестками, со скрещенными на груди голыми руками. Человек этот был стар и, по-видимому, жизнь сильно потрепала его, но Хеде невольно обратил внимание на его высокую грудь и длинные усы. Рядом с ним стояла его жена, маленькая, толстая и также не первой молодости, но она сияла от удовольствия, гордясь своими блестками и газовыми юбками.
Когда Хеде заиграл, то они несколько первых тактов стояли смирно и считали. Но потом на их лицах появилась очаровательная улыбка, они взялись за руки и начали танцевать на небольшом заплатанном коврике.
Хеде заметил, что во время исполнения эквилибристических фокусов жена стояла почти неподвижно, тогда как муж работал один. Он прыгал через нее, ходил колесом вокруг нее и делал вольты. Роль жены состояла почти исключительно в бросании публике воздушных поцелуев.
Но Хеде не обращал особенного внимания на артистическую, пару. Его смычок легко забегал по струнам. А струны говорили ему, что борьба и победа доставляют великое счастье. Хеде играл и в своей игре черпал мужество и надежду и совсем не думал о старых канатных плясунах.
Но вдруг он заметил, что они пришли в какое-то замешательство. Они перестали улыбаться и не бросали публике воздушных поцелуев. Акробат прыгал невпопад, а жена его начала покачиваться взад и вперед под такт вальса. Хеде продолжал играть все с большим воодушевлением. Он бросил Фрейшютца и заиграл веселую старинную народную песню, которая сводила с ума всех гостей на вечеринках.
Старые канатные плясуны совсем растерялись и стояли в недоумении. Но, наконец, они не были больше в состоянии противостоять искушению. Они подпрыгнули, обхватили друг друга и закружились по коврику в бешеной пляске. Как они плясали! Они то семенили ногами, то кружились, как волчок, и при этом только чуть-чуть выходили за пределы коврика. Их лица сияли от восторга. Эти старые люди казались молодыми и жизнерадостными.
Собравшиеся зрители громко выражали свой восторг, глядя на их пляску. На лице серьезной девочки, водившей слепого, появилась широкая улыбка. Но Хеде был растроган до глубины души. «Так вот что могла сделать его скрипка! Заставить людей забыться? Так, значить, он обладает великим могуществом. В любую минуту он может проявлять свою власть над людьми. Каких-нибудь два года ему надо поучиться за границей у великого маэстро, а потом он будет разъезжать по всему свету и на него будут сыпаться деньги и слава».
Хеде казалось, что эти акробаты появились только для того, чтобы сказать ему все это. Теперь он увидел свой путь, который лежал перед ним, светлый и широкий. Он сказал самому себе: «Я хочу, я хочу стать музыкантом, я этого должен добиться. Это не то, что ученье. Я могу очаровывать людей своей скрипкой, это даст мне богатство».
Хеде перестал играть. Уличные артисты тотчас же подошли к нему и стали выражать свое восхищение.
Мужчина назвал себя Блумгреном. Он пояснил, что это его настоящая фамилия, а выступал он под другой. Он и его жена-старые цирковые артисты. Госпожа Блумгрен была раньше мисс Виолой и носилась по арене цирка на спине лошади. Но даже и теперь, покинув арену, они продолжали оставаться артистами, страстно преданными своему искусству. В этом Хеде, конечно, успел уже убедиться. Потому-то они и не могли устоять против его скрипки.
Хеде ходил с акробатами часа два. Он не мог расстаться со скрипкой, а кроме того ему нравилось увлечение старых артистов своим искусством. При этом он испытывал самого себя. «Я хочу посмотреть, есть ли во мне священная искра, могу ли я вызывать восторг, могу ли я заставить детей и праздношатающихся ходить за мной со двора во двор».
Во время переходов с одного двора в другой господин Блумгрен надевал на себя старое изношенное пальто, а госпожа Блумгрен накидывала на себя коричневую тальму, и в таком виде они шли рядом с Хеде и болтали с ним. Господин Блумгрен не хотел говорить о всех тех лаврах, которые они с госпожой Блумгрен пожинали в то время, когда выступали в настоящем цирке. Он рассказал только, как директор уволил госпожу Блумгрен под тем предлогом, что она стала слишком тучной. Господина Блумгрена не увольняли, но он сам вышел в отставку. Конечно, никому не могло прийти в голову, что господин Блумгрен будет продолжать служить у директора, который уволил его жену. Госпожа Блумгрен любила искусство, и вот ради нее господин Блумгрен и решил стать свободным артистом, чтобы дать ей возможность выступать. Зимой, когда слишком холодно, чтобы давать представления на улице, они играли в палатке. Тогда у них бывал очень богатый репертуар. Они давали пантомимы, жонглировали и показывали фокусы.
– Цирк отказался от них, – говорил господин Блумгрен, но искусство их не покинуло. Они все еще продолжали служить искусству; оно достойно того, чтобы оставаться ему верным до гробовой доски.
Всегда, всю жизнь быть артистами! Вот заветное желание господина Блумгрена, а также и госпожи Блумгрен.
Хеде шел молча и слушал. Его мысли беспокойно переходили от одного предположения к другому. В жизни бывают случаи, представляющиеся предзнаменованием, которого надо слушаться. Хеде казалось, что в том, что с ним теперь случилось, таится какое-то значение. Если бы он объяснил все должным образом, то может быть, принял бы разумное решение.
Господин Блумгрен попросил господина студента уделить частицу своего внимания маленькой проводнице слепого. Видел ли он когда-нибудь такие глаза? Не думает ли он, что такие глаза должны означать что-нибудь особенное? Неужели можно обладать такими глазами и не быть предназначенным для чего-нибудь великого?
Хеде обернулся и посмотрел на бледную, маленькую девочку. Да, у нее были необыкновенные глаза, которые сияли, как звезды на печальном и немного болезненном лице.
– Во всем, что Господь делает, есть глубокий смысл, – сказала госпожа Блумгрен. – Я даже думаю, что Он не даром заставляет такого артиста, как господин Блумгрен, выступать на улице. Но что Он думал, давая этой девочке такие глаза и такую улыбку?
– И знаете, что я вам скажу, – заметил господин Блумгрен, – у нее нет ни малейшего призвания к искусству. И с такими-то глазами!
Хеде начал подозревать, что все это говорится вовсе не для него, а для девочки в виде назидания. Она шла сейчас же позади них и могла слышать каждое слово.
– Ведь ей всего только тринадцать лет и для нее совсем еще не поздно выучиться чему-нибудь, но это невозможно, невозможно, у нее нет ни малейших способностей. Учите ее шить, господин студент, если вы не хотите даром терять ваше время, но не учите ее стоять на голове!
– Ее улыбка сводит с ума всех людей, – сказал господин Блумгрен. – Только из-за одной этой улыбки хорошие семьи то и дело предлагают удочерить ее. Она могла бы расти в богатом доме, если бы только согласилась покинуть своего деда. Но, скажите, для чего ей эта улыбка, которая сводит с ума людей, если она никогда не будет показываться на лошади или на трапеции?
– Мы знаем многих артистов, – заметила госпожа Блумгрен, которые подбирают детей прямо с улицы и обучают их своему искусству, когда сами уже не могут выступать. И многим из них удавалось создавать звезды, которые потом получали громадные гонорары. Но ни я, ни господин Блумгрен никогда не думали о гонорарах, мы желали только одного – увидеть когда-нибудь, как Ингрид несется на лошади по арене и пролетает в обруч под восторженные аплодисменты зрителей. Это было бы для нас все равно, что начать жизнь сначала.
– А как вы думаете, для чего мы оставляем при себе ее деда? – заговорил опять господин Блумгрен. – Разве это артист какой-нибудь, который достоин нашего общества? Нет, нам ничего не стоило бы иметь в нашей труппе бывшего члена придворной капеллы. Но мы любим девочку, мы не можем расстаться с ней, и вот ради нее мы терпим и старика.
– Не жестоко ли с ее стороны противиться нашему желанию сделать из нее артистку? – спрашивали акробаты.
Хеде оглянулся. Девочка шла сзади и на лице ее застыло выражение покорного страдания.
Он понял, что она была проникнута уверенностью, что люди, не умеющие ходить по канату, принадлежат к числу бездарных и презренных созданий.
В это время они входили в новый двор, но прежде тем начать представление, Хеде сел на опрокинутую ручную тележку и начал говорить. Он сказал целую защитительную речь в пользу бедной девочки. Он укорял господ Блумгренов в том, что они хотят принести ее в жертву жестокой толпе, которая сперва будет любить ее и аплодировать ей некоторое время, а потом, когда она состарится ее, выбросят на улицу, и она будет таскаться со двора во двор в осеннюю непогоду и холод. Нет, тот истинный артист, кто дарит счастье только одному человеку. Пусть глаза Ингрид будут для одного человека, улыбка тоже для него одного; пусть она сбережет их для него, и этот единственный не покинет ее, и подарит ей верный кров на всю ее жизнь.
В то время, как Хеде говорил, на глазах его навернулись слезы. Он больше говорил для себя самого, чем для других. Он вдруг почувствовал, как ужасно быть выгнанным в большую жизнь и находиться вдали от тихого домашнего очага. Но вдруг он увидел, что большие глаза, похожие на звезды, засияли. Казалось, точно девочка поняла каждое слово, точно слова придали ей новые силы к жизни.
Господин Блумгрен и его жена стали очень серьезны. Они пожали руку Хеде и обещали никогда больше не принуждать девочку к артистической карьере. Пусть она идет тем путем, который сама изберет. Он тронул их. Ведь они настоящие артисты, страстные артисты, они отлично поняли его, когда он говорил о верности и любви.
После этого Хеде расстался с ними и пошел к себе домой. Он не старался больше найти какое-нибудь таинственное значение в этом происшествии. В конце концов, все свелось только к тому, что он спас бедное, печальное дитя, смертельно скорбевшее о своей никчемности.
Pulsuz fraqment bitdi.