Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского

Mesaj mə
Seriyadan: Historia Rossica
2
Rəylər
Fraqment oxumaq
Oxunmuşu qeyd etmək
Şrift:Daha az АаDaha çox Аа

Общество, собственность и капитализм в России

Сохранение в России неформального личного кредита наряду с прочими «старорежимными» структурами и практиками легко воспринять неверно внутри большого нарратива о принципиальной неполноценности или «отсталости» России, постулирующего ту или иную ущербность всех главных аспектов ее цивилизации. Даже историки, имеющие репутацию «оптимистов», утверждают, например, что Российская империя оставалась сословно фрагментированной в соответствии с порядками раннего Нового времени, что из крестьян не получились фермеры-капиталисты, что дворяне – а в дальнейшем и интеллигенция – не сумели стать эффективным правящим классом, что купцы и прочие городские группы так и не превратились в буржуазию западного типа, что в стране не развивался капитализм, что ее правительство не выполняло своих функций и что законность и институт частной собственности пребывали в зачаточном состоянии или вовсе отсутствовали. Например, в научной литературе отнюдь не являются чем-то небывалым утверждения о том, что «русские дворяне нередко владели землей, но у них не было частной собственности». И хотя такие заявления в таком концентрированном виде можно встретить лишь в немногих работах, с ними почти неизменно соглашаются как с чем-то очевидным[33].

Этот нарратив ущербности подвергается пересмотру в работах, авторы которых воспользовались возможностью изучить архивные материалы, при советской власти остававшиеся недоступными для историков. Современные исследователи встраивают в существующие трактовки институтов и политических процессов микроисторическую перспективу, отсутствовавшую на протяжении долгого времени, и тем самым разрушают некоторые из излюбленных мифов о русских крестьянах, дворянах и купцах.

Одна из ключевых научных дискуссий касается факта официального разделения русского общества на юридические категории, или сословия, существовавшие до 1917 года и продолжавшие влиять на жизнь людей в течение долгого времени после революции. Система сословий, основными из которых были крестьянство, дворянство, духовенство, а также несколько городских и коммерческих категорий, обычно трактуется как важный фактор, препятствовавший социальному развитию России, ограничивавший социальную мобильность и формирование коллективных идентичностей. Вместе с тем более новые идентичности, основанные на владении собственностью и образовании, влекли за собой то, что Катриона Келли называет «конвергенцией вкусов» российских классов землевладельцев, коммерсантов и служащих, аналогично процессу, происходившему немного ранее в георгианской Англии. Элисон Смит показывает, что сословная система, будучи связана с «обязанностями, возможностями, чувством принадлежности и иерархией», несла в себе многочисленные смыслы, служившие предметом конкуренции и торга между государственными учреждениями, местными сообществами и отдельными личностями[34].

Российская культура частной собственности и кредита была такой же сложной, и долговые взаимоотношения не имели четкого соответствия в сословной структуре. Несмотря на то что люди нередко предпочитали иметь дело с лицами, равными им по статусу, долговые связи пересекали социальные и экономические границы, порой соединяя даже людей, лично незнакомых друг с другом. Акт получения ссуды, даже в тех случаях, когда он представлял собой единственное взаимодействие между лицами, резко различавшимися своим общественным положением, должен был опираться на систему коллективных представлений и совместного опыта. Они могли включать представления о том, что долги нужно возвращать, что родственники обычно помогают друг другу или что заимодавец должен быть готов и способен добиваться выплаты долга через суд[35].

Согласно другому важнейшему стереотипу о России, ее многочисленное крестьянское население представляло собой экзотическую, однородную массу живущих натуральным хозяйством бедных земледельцев, незнакомых с рыночными отношениями и не имеющих никакого понятия о «западном» праве. В противоположность этому устоявшемуся взгляду историки Дэвид Мун, Джейн Бербанк, Трэйси Деннисон и Алессандро Станциани показали, что крестьяне различались уровнем благосостояния и занятиями, активно участвовали в рыночных отношениях и с готовностью использовали судебные процедуры для решения имущественных и прочих споров. Эти факторы в сочетании с сезонным и непредсказуемым характером сельскохозяйственного цикла не позволяли обойтись без кредита ни крестьянам, работавшим на земле, ни дворянам, которым подчинялась значительная их часть – и которые жили за их счет, – ни государству, собиравшему и с тех и с других как прямые, так и косвенные налоги[36].

Сами дворяне-крепостники нередко изображаются расточительными и бесхозяйственными, а потому безнадежно погрязшими в долгах, но в то же время ревниво охраняющими свои экономические привилегии[37]. Однако эти устаревшие описания относятся к небольшой, численностью менее чем 3 тыс. человек, прослойке богатейших помещиков, которые могли себе позволить роскошный образ жизни и огромные долги. Они игнорируют существование десятков тысяч образованных, но в большинстве своем консервативных и религиозных землевладельцев, которые могли вести комфортабельную жизнь, но для этого должны были эффективно управлять своей собственностью. В работах Сеймура Беккера, Мишель Ламарш Маррезе, Кэтрин Пикеринг Антоновой и Валери Кивелсон показано, к каким различным юридическим и социальным стратегиям прибегали подобные семейства средней руки. В число стратегий входили законное разрешение замужним женщинам владеть и распоряжаться собственностью, обширные горизонтальные и вертикальные социальные и родственные связи и даже нередко критикуемый обычай равного раздела наследства. Екатерина Правилова в том же ключе исследовала зарождение понятий и практик, связанных с общественной – в противоположность частной – собственностью в Российской империи. Анализируемые в этих работах модели и практики владения собственностью – сложные и никогда не являвшиеся абсолютными либо эксклюзивными – имеют большое сходство с их западными аналогами XIX века.

Давно сложившееся представление о российской провинции как о глухом захолустье пересматривают авторы исследований, посвященных поместному дворянству. Помимо Антоновой, историки Сьюзен Смит-Питер, Мэри Кэвендер и Кэтрин Евтухов в своих работах демонстрируют насыщенность и многообразие провинциальной культуры, в которой не обнаруживается никакого чеховского стремления к столичной жизни; ее многие дворяне вполне сознательно избегали[38]. Вопреки заключениям Ли Фэрроу и Уильяма Вагнера об отсталости дворянских «клановых» структур, сообщество дворян среднего достатка служило основой для самодостаточной и, судя по всему, вполне благополучной сельской культуры, которая была консервативной, но отнюдь не реакционной[39]. Однако провинциальная самодостаточность была бы невозможной без кредитных отношений, которые, как отмечает Антонова, были тесно вплетены в жизнь дворянского имения и связывали душевладельцев с государством, их домочадцами и другими дворянами, а также крестьянами и членами других, менее привилегированных групп. Деньги и задолженность оказываются неотъемлемой частью повседневной жизни дворянства, а вовсе не катастрофой или следствием нереализованных стремлений.

 

Наконец, городское и торгово-промышленное население России состояло из купечества, обязанного за свои привилегии выплачивать ежегодные гильдейские взносы, а также из мещан и цеховых, различавшихся уровнем благосостояния, но, подобно купцам, имевших собственную корпоративную организацию. За исключением самых богатых купцов, на всех них, как и на крестьян, распространялись воинская и податная повинности и телесные наказания. Историческая память не была милосердна к этим людям: традиционное русское купечество, осуждаемое в советскую эпоху за принадлежность к капиталистам, а в западной литературе подвергавшееся критике за то, что были не вполне капиталистами, стало объектом насмешек и экзотизации и не воспринималось в качестве полноценного участника исторического процесса из-за предполагаемой неспособности возглавить капиталистическое развитие России вследствие своей отсталости, нечестности и кастового мышления, якобы обособлявших купцов от остального общества[40].

Как и в случае с провинциальной жизнью, другие работы об этих сословиях, преимущественно написанные в последние годы, воссоздают динамичную культуру, не похожую на мир дворян и крестьян, но все же тесно связанную с ним и вполне сложившуюся уже в XVIII веке. Уильям Блэквелл в своем исследовании 1968 года о развитии промышленности в России в 1800–1861 годах утверждает, что его движущей силой, наряду с другими группами, служили и купцы с их предпринимательскими навыками. Дэвид Рэнсел в своем микроисторическом исследовании дневника одного купца конца XVIII века опроверг миф о невежестве и грубости купечества. Он изображает его «не как непроницаемую, герметически закрытую социальную заводь, а как более динамичную и красочную социальную среду, в которой могли процветать, терпеть крах и начинать заново такие персонажи, как Толчёнов». Александр Куприянов показывает, что дореформенные коммерческие элиты активно участвовали в городском самоуправлении и были способны отстаивать свои интересы в противостоянии с бюрократией.

В своей недавней работе о Москве как об «имперском социальном проекте» Александр Мартин исследует попытки государства превратить жителей Москвы в современную буржуазию, способную конкурировать с буржуазией западных держав. По различным причинам – включая разорение города французами в 1812 году – москвичи так и не превратились в подобие парижан или лондонцев, однако, и Мартин это показывает, разнородные средние слои все сильнее сближались в своей жизни, совместно проводили досуг и неизбежно пересекались друг с другом в деловой и служебной деятельности[41]. Вышеупомянутые исследования, непосредственно не связанные с темой кредита, показывают, что практики и мировоззрение купечества и прочих групп горожан, владевших собственностью, нельзя сводить к устаревшим стереотипам, попеременно подчеркивающим то их нечестность, то чрезмерную зависимость от основанных на доверии связей, противопоставляемых формальным источникам кредита.

Право в Российской империи

Помимо общих культурных норм и кредитных посредников, обширная, но аморфная кредитная сеть России опиралась на формальные юридические механизмы, использовавшиеся заемщиками и заимодавцами для решения и даже предотвращения споров в тех случаях, когда оказывались бессильными личная честь, родственные связи и сети покровительства. Даже когда займы не оспаривались в суде, закон все равно определял ключевые параметры культуры кредита, включая оформление долговых документов и категории лиц, участвовавших в кредитной сети или исключенных из нее. Похожим образом, Крэйг Малдрю продемонстрировал, что правовая система в Англии эпохи раннего Нового времени также играла ключевую роль после того, как объем кредитных трансакций резко вырос в середине XVI века и традиционная опора на общинные сети взаимного доверия перестала отвечать потребностям[42].

Однако если авторы западных работ, посвященных истории долга, изображают правовую систему просто как пространство тяжб и взаимодействий, неотъемлемых от долговых отношений, и не ставят под сомнение основы права как такового, то в случае России само место права в русском обществе и культуре представляет собой важную историографическую проблему. Право, подобно капитализму, нередко объявляется заимствованием, чужеродным традиционной русской культуре.

Многие специалисты и непрофессионалы верят в правовую исключительность России: что отношение к праву и к его роли в политике и обществе принципиально отличает Россию от прочей западной культуры, причем в неблагоприятную сторону. В ряде влиятельных исследований, посвященных законодательству имперской эпохи и юридической науке, утверждается, что право в России было не просто ущербным или недоразвитым, а представляло собой маргинальную и невостребованную сферу деятельности либо даже вовсе «культурную фикцию» – то есть набор риторических текстов, никогда не предназначавшихся для применения в повседневной практике[43]. Это плачевное положение дел объясняется либо отсутствием органической правовой традиции (Джон ЛеДонн, Лора Энгельштейн), либо якобы присущим крестьянам правовым нигилизмом (Йорг Баберовски), либо отсутствием политических и социальных институтов, которые могли бы способствовать развитию законности и бросить вызов самодержавию (ЛеДонн, Элиз Кимерлинг Виртшафтер), либо даже ментальностью православных христиан, якобы по самой своей природе делающей их неспособными к законопослушному поведению, присущему жителям Запада (Уриэль Проккачиа)[44].

Этот чрезмерно критический подход подвергся пересмотру в работах, фокус которых направлен на то, как закон применялся на практике, в отличие от публикаций ученых-юристов и журналистов, которых интересовали вопросы реформ. Они убедительно показывают, что в России издавна существовала богатая правовая традиция. В частности, из работ Владимира Кобрина, Нэнси Шилдс Коллманн, Джорджа Вейкхардта, Ричарда Хелли и других специалистов по допетровскому гражданскому и уголовному праву следует, что в Московском государстве существовала динамичная, сложная и активно использовавшаяся судебная система с хорошо развитой процедурой[45]. Виктор Захаров, Александр Каменский и Ольга Кошелева обнаруживают существование не менее динамичной правовой культуры в XVIII веке, подчеркивая, что юридические формальности являлись неотъемлемой стороной российской коммерческой практики, в то время как Джордж Мунро демонстрирует, что петербургские купцы XVIII века создали работоспособную систему коммерческого кредита, юридически опиравшуюся на систему вексельного права[46]. В своем выдающемся исследовании о том, как русские дворянки владели и управляли собственностью в дореформенной России, Мишель Ламарш Маррезе обнаруживает тесную связь правовой системы с личными имущественными правами и интересами, которые можно было определить и отстаивать в суде. Ричард Уортман в своем фундаментальном труде показывает, что в первой половине XIX века в России сложился корпус хорошо образованных и мотивированных юристов, создав интеллектуальные и идеологические предпосылки для последовавших реформ. Джейн Бербанк в замечательном исследовании о волостных крестьянских судах в начале XX века подробно рассматривает крестьянские практики правоприменения, отмечая их готовность прибегать к закону для решения споров и обращая внимание на тот факт, что значительную долю дел в волостных судах составляли долговые тяжбы[47].

 

Настоящая работа опирается на эту литературу в двух отношениях. Прежде всего, я исхожу не из революционной, а из эволюционной точки зрения на развитие права в России в середине XIX века. С первого взгляда такой подход может показаться контринтуитивным: в конце концов, судебная реформа 1864 года была, возможно, самым ярким, но отдельным событием в истории российского права, способствовавшим его доведению до самых высоких формальных стандартов той эпохи. Юридическое пространство, созданное этой реформой, обычно считается единственным явлением в истории российского права, заслуживающим симпатии и подробного изучения[48]. Однако для российской культуры кредита 1864 год был всего лишь важным моментом в цепи событий, включавшей постепенные, но важные нововведения при Екатерине II и Николае I и уходившей в прошлое по меньшей мере до Соборного уложения 1649 года.

Сама по себе реформа 1864 года касалась только судоустройства и судопроизводства и непосредственным образом не затрагивала норм материального права, связанных с собственностью и кредитом, – они изменялись постепенно и по большей части оставались в силе до 1918 года. Более того, ряд самых важных реформ, связанных с кредитом, был проведен лишь в конце 1870-х годов, когда Великие реформы уже давно потеряли свою новизну. При всей значимости многих из этих изменений не менее поразительной была и преемственность – как в сфере материального права, не подвергшегося немедленному реформированию, так и в том, что владельцам собственности в середине XIX века приходилось иметь дело и со старыми, и с новыми судами. Более того, личное имущество, документы и интересы не изменились в одночасье ни в 1862 году, когда определились принципы будущей реформы, ни в 1864 году, когда были изданы новые уставы, ни в 1866-м, когда постепенно начали открываться новые суды.

В этой длинной эволюционной цепи тем звеном, в котором особенно слабо разбираются даже специалисты, является судебная система, созданная Екатериной II в 1775 году и существовавшая до реформы 1864 года. Она служит исключительно полемическим фоном, с которым сравнивают достижения реформаторов. Дореформенные суды подвергались критике за их уязвимость для административного вмешательства и коррупции, за архаическое сословное судоустройство, за так называемый разыскной процесс, опиравшийся на жесткую систему «формальных доказательств», а также за низкую квалификацию судебного персонала[49].

Эту тональность задавали юристы, в конце XIX века защищавшие реформированную судебную систему от консервативных нападок. Многим исследователям Российской империи знакомо высказывание славянофила Ивана Аксакова, в 1836–1842 годах обучавшегося в привилегированном Императорском училище правоведения, в дальнейшем хорошо узнавшего дореформенный уголовный суд, а 40 лет спустя писавшего: «Старый суд! При одном воспоминании о нем волосы встают дыбом, мороз дерет по коже!»[50] В духе подобных представлений Ричард Пайпс утверждал, что до 1860-х годов в России, по сути, не было такой вещи, как право, а по мнению Йорга Баберовски, существовавшие до 1864 года суды, хотя и были созданы по образцу западных, тем не менее не справлялись со своим делом, потому что так же слабо учитывали интересы крестьян, как и суды пореформенные[51].

Даже если мы согласимся, что жуткие сценарии, излагаемые Аксаковым и прочими критиками, действительно имели место, и, более того, добавим к этим историям немало новых подобных случаев, дореформенные судебные дела, обсуждаемые в настоящей книге, тем не менее складываются в образ правовой системы, которая при всех своих изъянах не обнаруживает какой-либо крайней или исключительной дисфункциональности, помимо предсказуемых проявлений покровительства или экономического давления со стороны частных лиц или государственных чиновников – что представляет собой обычное явление даже в западных правовых системах, имеющих самую высокую репутацию. Несмотря на то что более богатые, высокопоставленные или более опытные лица имели более высокий шанс на победу в судебных баталиях, подобный исход никогда не был предопределен. Даже дореформенная судебная система не жила по «закону джунглей», и к царскому правосудию продолжали обращаться миллионы владельцев собственности, предпочитавших идти в суд, нежели прибегать к каким-либо альтернативным способам улаживания разногласий или защиты своих интересов. Коротко говоря, в настоящем исследовании утверждается, что жители империи выработали привычку защищать свои имущественные интересы в суде задолго до 1860-х годов, и оспаривается мнение о том, что реформы были навязаны населению, чья правовая культура якобы не позволяла в полной мере воспользоваться подобными инновациями.

Мой второй концептуальный вклад в изучение русского права состоит в уточнении стандартов оценок, используемых в дискуссиях о российской правовой культуре и юридической практике, и особенно стандартов сопоставлений – явных или неявных – между российской и прочими крупными правовыми системами западного образца. Такие сопоставления могут различаться своими деталями, но в конечном счете все они восходят к идеалу «верховенства закона» (по-английски – «rule of law»), варианты которого можно найти в разных правовых системах в разные периоды истории. Его английская разновидность, употреблявшаяся в Викторианскую эпоху, включала три главных принципа: 1) «равенство всех лиц перед законом, вне зависимости от их статуса и экономического положения»; 2) наличие парламента как «верховного законодателя»; и 3) защиту прав личности, прежде всего права на свободу и права собственности. В США эти принципы были дополнены введением письменной конституции и практики судебной ревизии федеральных и местных законов, хотя такая ревизия до XX века носила рудиментарный и непоследовательный характер.

Другой моделью верховенства закона, влиятельной в XIX веке, была немецкая концепция Rechtsstaat, или правового государства, в своем более либеральном прочтении требовавшая полностью представительного парламента, защиты прав личности и независимости судов, однако в 1848–1919 годах делавшая акцент на формальных аспектах права как «системе беспристрастных, абстрактных и всеобщих правил, не имеющих обратной силы», которые были выработаны законодателем, могут изменяться по его воле и подлежат соблюдению со стороны других ветвей власти. Эти ценности выдвигаются на первый план и в «формально-рациональном» идеальном типе законности, предложенном Максом Вебером[52].

Неудивительно, что царской России с ее самодержавной властью и отсутствием многих из политических свобод не удавалось вполне соответствовать этим стандартам верховенства закона, особенно в его англо-американском варианте[53]. Однако эти стандарты сами по себе уязвимы для критики как эмпирического, так и концептуального плана.

В эмпирическом плане важно помнить о многочисленных случаях несостоятельности верховенства закона в основных западных правовых системах, включая английскую, немецкую и американскую, несмотря на то что многие должностные лица в этих странах выбирались гражданами, чьи политические права были защищены лучше, чем в России. Список этих случаев весьма велик, включая санкционированный судом повсеместный режим расизма в США, национальное, классовое и гендерное угнетение в викторианской Британии, а также всем известную историю политических притеснений в Германии. Как отмечала применительно к более раннему периоду российской истории Нэнси Шилдс Коллманн, «на низовом уровне „рациональные“ государства Европы не выглядят такими уж рациональными, а приписываемое Московии „самодержавие“ не выглядит таким уж самодержавным»[54]. В то же время исторические и эмпирически обоснованные концепции права более пригодны для сопоставления конкретных практик в России и других странах – таких, как наказание за преднамеренное банкротство и преследование ростовщичества или права собственности у женщин, – с целью выявления общих тенденций, которые Россия в каких-то случаях разделяла, а в каких-то – не разделяла с другими правовыми системами. Короче говоря, исходить из идеализированного образа английского или американского права и обнаруживать, что Россия была не в состоянии ему соответствовать, не более полезно, чем, скажем, утверждать, что православные русские были не настоящими христианами, поскольку в своей жизни они не следовали какому-либо «западному» образцу христианина.

Несмотря на отсутствие работ, авторы которых систематически и интенсивно занимались бы применением правовых идей Вебера к России, в концептуальном плане специалисты по социологии права затруднили осуществление такого проекта, утверждая, что сам Вебер, невзирая на его симпатию к «формально-юридической» рациональности, неоднозначно относился к ее возможным преимуществам и осознавал ее неосуществимость на практике. Можно сказать, что веберовская теория права находила в западных правовых системах «непреодолимые трения между процессом и сущностью – между рациональностью по форме и по сути», а вовсе не триумфальное шествие первой[55].

Однако, невзирая на эти проблемы со стандартным определением верховенства закона и дихотомией рационального и деспотического начал, я отнюдь не собираюсь утверждать, что право было не более чем орудием социального и политического угнетения – как в дореформенной России, так и где-либо еще. Многие историки и правоведы подходят к праву как к процессу состязания и согласования, обычно оставляющему пространство для свободы действий на индивидуальном и групповом уровнях и не обязательно являющемуся благородным инструментом решения споров – с такой же легкостью его можно использовать и в качестве орудия социального конфликта. Например, Пол У. Кан выступает против склонности правоведов – которую он сравнивает с теологией – к акцентированию абстрактного образа верховенства закона и соответствующего чрезмерного внимания к проектам юридической реформы. Кан предпочитает относиться к праву как к «системе арен социальных конфликтов и системе ресурсов – институциональных и риторических, – которыми пользуются участники этих конфликтов»[56]. Э. П. Томпсон в своей работе, посвященной одному из самых вопиющих примеров коррумпированности и классового характера права в Англии XVIII века, тем не менее встает на защиту верховенства закона, которое, по его мнению, могло служить опорой для существующих властных структур только в том случае, если оно воспринималось как работающее время от времени на пользу зависимых лиц и групп: «В случае явной пристрастности и несправедливости права оно ничего не маскирует, ничего не легитимизирует, не вносит никакого вклада в гегемонию какого-либо класса. Принципиальная предпосылка эффективности права с точки зрения его идеологической функции состоит в том, что оно должно демонстрировать защищенность от каких-либо грубых манипуляций и производить впечатление справедливого. А оно окажется неспособно к этому, если не будет соблюдать своей собственной логики и критериев равенства; более того, время от времени ему действительно нужно быть справедливым»[57]. В России правовая система тоже подвергалась внесудебному давлению и сама по себе служила полем боя между конкурирующими интересами. Тем не менее она оставалась достаточно целостной для того, чтобы время от времени карать коррумпированных чиновников или спасать несправедливо обвиняемых крепостных крестьян, еще до реформы 1864 года выполняя – пусть и несовершенно – не только практическую, но и идеологическую функцию.

33Farrow L. Between Clan and Crown. P. 21–22. Выдвигаемая Фэрроу концепция частной собственности основывается на распространенных в популярной культуре идеях об абсолютной и эксклюзивной собственности, которые никогда не существовали ни при одном юридическом режиме – ни нормативно, ни на практике. Историографический обзор «оптимистической» литературы см. в: Read C. In Search of Liberal Tsarism.
34Smith A. For the Common Good; Kelly C. Refining Russia: Advice Literature, Polite Culture, and Gender from Catherine to Yeltsin. Oxford, 2001. P. 99; Confino M. The Soslovie (Estate) Paradigm: Reflections on Some Open Questions // Cahiers du monde russe. 2008. Vol. 49. P. 681–704; Freeze G. L. The Soslovie (Estate) Paradigm and Russian Social History // The American Historical Review. 1986. Vol. 91. P. 11–36; Wirtschafter E. K. Structures of Society: Imperial Russia’s «People of Various Ranks». DeKalb, 1994; Иванова Н. А., Желтова В. П. Сословное общество Российской империи. М., 2010; Mironov B. A Social History of Imperial Russia. 2 vols. Westview Press, 1999; см. также: Vickery A. The Gentleman’s Daughter: Women’s Lives in Georgian England. New Haven, 1998.
35Об Англии в эпоху раннего Нового времени см.: Muldrew C. The Economy of Obligation.
36Moon D. The Russian Peasantry 1600–1930. Reading, 1999; Burbank J. Russian Peasants Go to Court: Legal Culture in the Countryside, 1905–1917. Bloomington, 2004; Dennison T. The Institutional Framework; Stanziani A. Bondage: Labor and Rights in Eurasia from the Sixteenth to the Early Twentieth Centuries. New York, 2014; см. также: Hoch S. Serfdom and Social Control in Russia. Chicago, 1989. Можно отметить такую важную старую англоязычную работу о крестьянах, как: Blum J. Lord and Peasant.
37Blum J. Lord and Peasant. P. 379–385.
38Becker S. Nobility and Privilege; Marrese M. L. A Woman’s Kingdom: Noblewomen and the Control of Property in Russia, 1700–1861. Ithaca, 2002 (рус. пер.: Маррезе М. Л. Бабье царство: Дворянки и владение имуществом в России (1700–1861). М., 2009; Kivelson V. The Effects of Partible Inheritance: Gentry Families and the State in Muscovy // Russian Review. 1994. Vol. 53. P. 197–212; Cavender M. Nests of the Gentry; Smith-Peter S. The Russian Provincial Newspaper and Its Public, 1788–1864 // The Carl Beck Papers in Russian and East European Studies. Vol. 1908. Pittsburgh, 2008; Evtuhov C. Portrait of a Russian Province: Economy, Society, and Civilization in Nineteenth-Century Nizhnii Novgorod. Pittsburgh, 2011; Antonova K. P. An Ordinary Marriage.
39Farrow L. Between Clan and Crown; Wagner W. Marriage, Property, and Law.
40См., например: Rieber A. Merchants and Entrepreneurs; Owen T. Capitalism and Politics; Pintner W. Russian Economic Policy.
41Smith A. Trading in Tsarist Russia. Рецензия на Ransel D. A Merchant’s Tale. H-HistGeog (November 2009) (https://www.h-net.org/reviews/showrev.php?id=25651); Blackwell W. The Beginnings of Russian Industrialization; Куприянов А. И. Культура городского самоуправления русской провинции, 1780–1860-е годы. М., 2009; Martin A. Enlightened Metropolis. См. также: Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей: исторические анекдоты из провинциальной жизни XVIII века. М., 2006; Кошелева О. Е. Люди Санкт-Петербургского острова Петровского времени. М., 2004.
42Muldrew C. The Economy of Obligation.
43Живов В. М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М., 2002. С. 256–270.
44Общие критические описания юридической сферы в России см. в: Pipes R. Russia under the Old Regime. P. 287–297; LeDonne J. Absolutism and Ruling Class: The Formation of the Russian Political Order, 1700–1825. New York, 1991. P. 179–235; Baberowski J. Autokratie und Justiz; Wirtschafter E. K. Russian Legal Culture and the Rule of Law // Kritika. 2006. Vol. 7. P. 61–70; Engelstein L. Combined Underdevelopment: Discipline and the Law in Imperial and Soviet Russia // The American Historical Review. 1993. Vol. 98. P. 338–353; Proccacia U. Russian Culture, Property Rights, and the Market Economy. Cambridge, 2007. P. 95–143; историографический обзор подобной литературы см. в: Wortman R. Russian Monarchy and the Rule of Law // Kritika. 2005. Vol. 6. P. 145–170.
45Кобрин В. Б. Власть и собственность в средневековой России. М., 1985; Kollmann N. S. Crime and Punishment in Early Modern Russia. Cambridge, 2012 (рус. пер.: Коллманн Н. Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени. М., 2016); Kollmann N. S. By Honor Bound: State and Society in Early Modern Russia. Ithaca, 1999; Weickhardt G. G. The Pre-Petrine Law of Property // Slavic Review. 1993. Vol. 52. P. 663–679; Weickhardt G. G. Due Process and Equal Justice in the Muscovite Codes // Russian Review. 1992. Vol. 51. P. 463–480; Hellie R. Slavery in Russia, 1450–1725. Chicago, 1982. См. также: Ананич Б. В. Кредит и банки. С. 11–70; Тихомиров М. Н., Зимин А. А. Книга ключей.
46Каменский А. Б. Повседневность; Захаров В. Н. Западноевропейские купцы; Кошелева О. Е. Люди Санкт-Петербургского острова; Munro G. Finance and Credit in the Eighteenth-Century Russian Economy // Jahrbücher für Geschichte Osteuropas, Neue Folge. 1997. Nr. 45. S. 552–560; Idem. The Role of the Veksel’ in Russian Capital Formation: A Preliminary Inquiry // Russia and the World of the Eighteenth Century / Ed. R. P. Bartlett. Slavica Publishers, 1988. P. 551–564.
47Marrese M. L. A Woman’s Kingdom; Burbank J. Russian Peasants Go to Court. См. также подробную библиографию в: Wirtschafter E. K. Legal Identity and the Possession of Serfs in Imperial Russia // The Journal of Modern History. 1998. Vol. 70. P. 561–587.
48О реформе 1864 г. см.: Wortman R. The Development; Коротких М. Г. Судебная реформа 1864 года в России: Сущность и социально-правовой механизм формирования. Воронеж, 1994; Baberowski J. Autokratie und Justiz; Kaiser F. B. Die Russische Justizreform von 1864: Zur Geschichte der Russischen Justiz von Katharina II bis 1917. Leiden, 1972; Попова А. Д. «Правда и милость да царствуют в судах» (из истории реализации судебной реформы 1864 г.). Рязань, 2005.
49О переходе к екатерининской судебной системе см.: Дмитриев Ф. М. История судебных инстанций и гражданского апелляционного судопроизводства от Судебника до Учреждения о губерниях. М., 1859; Воропанов В. А. Региональный фактор становления судебной системы Российской империи на Урале и в Западной Сибири (последняя треть XVIII – первая половина XIX в.). Челябинск, 2011; о медицинской экспертизе в дореформенных судах см. в: Becker E. Medicine, Law and the State in Imperial Russia. Budapest, 2011; о становлении бюрократической законности см. в: Raeff M. The Well-Ordered Police State: Social and Institutional Change Through Law in the Germanies and Russia, 1600–1800. New Haven, 1983; LeDonne J. Absolutism and Ruling Class; о юридических реформах Петра I см. в: Серов Д. О. Судебная реформа Петра I. М., 2009. О дореформенной юридической бюрократии см. в: Wortman R. The Development; о Сперанском см. в: Томсинов В. А. Сперанский. М., 2006; Фатеев А. Н. Сперанский и его время. М., 2012; Raeff M. Michael Speransky, Statesman of Imperial Russia, 1772–1839. The Hague, 1957.
50Аксаков И. С. О старых судах // Сочинения. Т. 4. М., 1886. С. 652–666, особ. с. 655. Еще один лаконичный отзыв см. в: Колмаков Н. М. Старый суд // РС. 1886. № 52. С. 511–544.
51Pipes R. Russia under the Old Regime; Baberowski J. Autokratie und justiz.
52The Rule of Law: History, Theory and Criticism / Eds. P. Costa, D. Zolo. Dordrecht, 2007. Особ. p. 7–13. Классическое изложение английской доктрины см. в: Dicey A. V. Introduction to the Study of the Law of the Constitution. 8th ed. London, 1915; об отношении к немецкой концепции Rechtsstaat в России см. в: Oda H. The Emergence of Pravovoe Gosudarstvo (Rechtsstaat) in Russia // Review of Central and East European Law. 1999. Vol. 25. P. 373–434, особ. p. 378–379; см. также: The Rule of Law and Economic Reform in Russia / Eds. J. D. Sachs, K. Pistor. Boulder, 1997; Weber M. Economy and Society / Ed. G. Roth, C. Wittich. Vol. 2. Berkeley, 1968. Особ. p. 654–658.
53Приложение идей Вебера о политике и обществе к Российской империи, не сопровождающееся, однако, подробным анализом права и законности, см. в: Pipes R. Russia under the Old Regime.
54См., например: Finn M. The Character of Credit; Johnson P. Making the Market; Idem. Class Law in Victorian England // Past & Present. 1993. Vol. 141. P. 147–169; Powe L. The Supreme Court and the American Elite, 1789–2008. Cambridge, 2009; Lofgren C. The Plessy Case: A Legal-Historical Interpretation. Oxford, 1987; Horwitz M. The Transformation of American Law, 1780–1860. Cambridge, 1977; Desan S. The Family on Trial in Revolutionary France. Berkeley, 2004; Kollmann N. S. Crime and Punishment. P. 5.
55Feldman S. An Interpretation of Max Weber’s Theory of Law: Metaphysics, Economics, and the Iron Cage of Constitutional Law // Law & Social Inquiry. 1991. Vol. 16. P. 205–248; Trubek D. Reconstructing Max Weber’s Sociology of Law // Stanford Law Review. 1985. Vol. 37. P. 919–936. Энтони Кронмен отмечал озабоченность Вебера тем, что избыточная бюрократизация и зависимость от специалистов по юриспруденции, присущие современному праву, ведут к утрате личной независимости («железная клетка» современности). См.: Kronman A. Weber. Stanford, 1983. P. 174–175.
56Kahn P. W. Freedom, Autonomy, and the Cultural Study of Law // Yale Journal of Law & the Humanities. 2001. Vol. 13. P. 149–150; Idem. The Cultural Study of Law: Reconstructing Legal Scholarship. Chicago, 1999; Moore S. F. Law as Process: An Anthropological Approach. Abington, 1978; Breen M. Law, City, and King: Legal Culture, Municipal Politics, and State Formation in Early Modern Dijon. Rochester, 2007; см. также работы, перечисленные в: Burbank J. Russian peasants. P. 5–10. О применении права с целью разжигания и продления социальных конфликтов см. также: Turk A. T. Law as a Weapon in Social Conflict // Social Problems. 1976. Vol. 23. P. 276–291; Smail D. L. The Consumption of Justice: Emotions, Publicity, and Legal Culture in Marseille, 1264–1423. Ithaca, 2003.
57Thompson E. P. Whig and Hunters: The Origin of the Black Act. London, 1975. P. 258–269, особ. p. 263; см. также: Cole D. H. «An Unqualified Human Good»: E. P. Thompson and the Rule of Law // Journal of Law and Society. 2001. Vol. 28. P. 177–203; King P. Crime, Justice and Discretion in England, 1740–1820. Oxford, 2000.