Kitabı oxu: «Любящий Вас Сергей Есенин», səhifə 3
Глава 6. Первый дар
– …Вспоминаю, как той, первой их весной я услышал дробный цокот копыт, замерший у подъезда нашего особняка, и, подойдя к окну, увидел Айседору, подъехавшую на извозчичьей пролетке, – рассказывает И. Шнейдер.
Дункан, увидев меня, приветливо взмахнула рукой, в которой что-то блеснуло. Взлетев по двум маршам мраморной лестницы, остановилась передо мной все такая же сияющая и радостно-взволнованная.
– Смотрите, – вытянула руку. На ладони заблестели золотом большие мужские часы. – Для Езенин! Он будет так рад, что у него есть теперь часы!
Айседора ножницами придала нужную форму своей маленькой фотографии и, открыв заднюю крышку пухлых золотых часов, вставила туда карточку.
Есенин был в восторге (у него не было часов). Беспрестанно открывал их, клал обратно в карман и вынимал снова, по-детски радуясь.
– Посмотрим, – говорил он, вытаскивая часы из карманчика, – который теперь час? – и, удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал ее, шутливо шепча: – А тут кто?
А через несколько дней, возвратившись как-то домой из Наркомпроса, я вошел в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнув золотом, с треском разбились на части.
Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.

«lesenin – nie chouligan, lesenin angel Isedore» – надпись, сделанная Айседорой, на зеркале в кафе «Стойло Пегаса»
Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронес его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущенные глаза.
– Вот какая чертовщина… – сказал он, расчесывая пальцами волосы, – как скверно вышло… А где Изадора?
Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до ее ног. Неподалеку лежала и ее фотография. Есенин рванулся вперед, поднял карточку и приник к Айседоре. Она опустила руку на его голову с еще влажными волосами.
– Холодной водой? – она подняла на меня испуганные глаза. – Он не простудится?
Ни он, ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина.
Глава 7. Записки на зеркале
– Ты должен знать, что, когда ты вернешься, ты можешь войти в этот дом так же уверенно, как входил вчера и вошел сегодня, – пишет Айседора Есенину после очередной ссоры.
Как же это трудно, сначала писать любимому человеку, а потом отдавать текст, который, по идее, никто не должен видеть, переводчику. Собственно именно поэтому никаких длинных писем между Сергеем Есениным и Айседорой Дункан и нет. Лишь записки с кратким любовным посланием или телеграммы.
День за днем Айседора старается подстроиться к Сергею, приручить его к себе. Обычно ей доставались именно такие истеричные, себялюбивые, склонные к депрессиям мужчины. Она привыкла к скандалам Гордона Крэга33, о котором дозволялось говорить либо в превосходной степени, либо никак. Генриха Тоде34 с его экзальтированными чувствами, Париса Зингера с депрессиями и попытками суицида… Она умела быть нежной и дипломатичной, не замечать недостатков, прощать проступки…
– Изидора иначе не называла Есенина, как мой «Дарлинг», «ангел», и, желая однажды выразить свое чувство к Есенину, написала в «Стойле Пегаса» губной помадой через все зеркало: «lesenin – nie chouligan, Iesenin angel Isedore», – вспоминает Иван Старцев.
– Однажды, – рассказывает Илья Шнейдер, – Айседора неожиданно для нас написала на зеркале по-русски печатными буквами: «Я люблю Есенина».
Взяв у нее этот маленький карандашик, Есенин провел под надписью черту и быстро написал: «А я нет».
Айседора отвернулась, печальная. Я взял у Есенина карандашик и подписал: «Это все пройдет».
Айседора не стирала эти надписи, и они еще долго оставались на зеркале. И лишь накануне отъезда в Берлин Есенин стер все три фразы и написал: «Я люблю Айседору».
Глава 8. Свадебный переполох
Идея пожениться принадлежит самой Дункан, так как ей предстояли длительные гастроли, на которые она собиралась поехать вместе с Сергеем, дабы показать ему Европу и помочь перевести стихи и издать их за границей. Не будучи официально женатыми, они бы могли устроиться в Германии, Англии или Франции, но Айседора планировала после Европы показать Есенину еще и Америку. Пуританскую страну, в которой их ни за что не поселят вместе, если станет известно, что они не женаты. В свое время на этом уже обожглись Горький35 с Андреевой36. Опять же молодое советское правительство справедливо опасалось, что, если отпустить сразу же и Есенина, и Дункан, позже могут не вернуться оба. Впрочем, изначальные планы свободолюбивой танцовщицы были куда как обширнее: забрать с собой не только молодого поэта, но и успевших чему-то научиться и сделать программу маленьких учеников! Дункан не привыкать гастролировать с детской труппой. Со своими прежними ученицами она объехала Европу и посещала Америку. Никогда прежде власти не препятствовали вывозу детей за границу. Все понимают: актерам, маленькие они или большие, нужна практика, необходим опыт жизни в новых условиях, погружение в языковую среду. Поняв, что Дункан не из тех людей, которые будут терпеть отказ, правительство задерживает в стране школу, но дает разрешение на поездку Есенину.
Сохранилось заявление С. А. Есенина на имя Луначарского37 с просьбой выдать ему паспорт для поездки за границу. В документе он указал, что собирается поспособствовать изданию в Берлине советских поэтов. 25 апреля Есенин получает паспорт № 5072 для выезда за границу.
Айседора, как опытный администратор, продумала все: во-первых, первый выход на зарубежную сцену Есенина она привязала к собственным гастролям. Таким образом она могла рассчитывать, что заработает там, заключенные контракты давали ей в этом гарантию. Есенин тоже не должен был ехать в пустоту. Заранее были заключены договоренности с переводчиками, издателями, прессой:
– Ура! Варшава наша!38 – пишет С. Есенин А. Мариенгофу и Г. Колобову 19 ноября 1921 года из Москвы.
Сегодня, 19 ноября, пришло письмо от Лившица, три тысячи германских марок, 10 ф. сахару, 4 коробки консервов и оттиск наших переведенных стихов на еврейский язык с «Исповедью хулигана» и «Разочарованием». Америка делает нам предложение через Ригу, Вена выпускает к пасхе сборник на немецком, а Берлин в лице Верфеля бьет челом нашей гениальности.
Ну что, сволочи?! Сукины дети?! Что, прохвосты?!
Я теперь после всего этого завожу себе пару кобелей и здороваться буду со всеми только хвостами или лапами моих приближенных.

Заграничный паспорт Сергея Есенина для выезда в Америку. 13 сентября 1922 г.
За эти гастроли Дункан планирует продать недвижимость в Германии и Франции. Неудивительно, что пришлось идти на подобные жертвы – она же решила как минимум бросить Европу к ногам своего избранника. А для начала снабдила его средствами, на которые могла теперь существовать его семья – сестра и родители – в отсутствие кормильца:
Из письма С. Есенина сестре Кате39. 25 апреля 1922 года. Москва.
Катя! Оставляю тебе два конверта с деньгами. 20 миллионов тебе и сто миллионов передай отцу40. (В России страшная инфляция. Деньги родителям нужны отчаянно, сгорел дом в Константиново).
Пусть он едет домой и делает с ними, что хочет, большего я сделать ему не могу.
Тебе перед отъездом оставлю еще.
А вот еще примечательный перевод, но уже не родственнику:
«Милый друг! Все, что было возможно, я устроил тебе и с деньгами, и с посылкой от «Ара». На днях вышлю еще 5 миллионов, – пишет Есенин Николаю Клюеву41. – Недели через две я еду в Берлин, вернусь в июне или в июле, а может быть, и позднее. Оттуда постараюсь также переслать тебе то, что причитается со «Скифов». Разговоры об условиях беру на себя, и если возьму у них твою книгу, то не обижайся, ибо устрою ее куда выгодней их оплаты.
…Очень уж я устал, а последняя моя запойная болезнь совершенно меня сделала издерганным, так что даже и боюсь тебе даже писать, чтобы как-нибудь беспричинно не сделать больно».
Срочное денежное вспоможение было отправлено после получением Сергеем Александровичем следующего письма:
Я погибаю, брат мой, бессмысленно и безобразно». Там же: «…теперь я нищий, оборванный, изнемогающий от постоянного недоедания полустарик. Гражданского пайка лишен, средств для прожития никаких. Я целые месяцы сижу на хлебе пополам с соломой, запивая его кипятком, бессчетные ночи плачу один-одинешенек и прошу Бога только о непостыдной и мирной смерти.
Не знаю, как переживу эту зиму. В Питере мне говорили, что я имею право на академический паек, но, как его заполучить, я не знаю. Всякие Исполкомы и Политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне, как о писателе, они набиты самым темным, звериным людом, опухшим от самогонки».
Глава 9. Брак
Впрочем, не слишком ли много мы говорим о материальной стороне дела? Хотя вряд ли кто-нибудь из наших читателей удивится, что перед планируемой длительной заграничной поездкой люди крутятся, стаптывая ноги о пороги различных контор, пытаясь в последний момент уладить свои дела.
Тем не менее, мы оторвемся от всей этой бухгалтерии, дабы перейти непосредственно к бракосочетанию наших героев.
– Чувство Есенина к Айседоре, которое вначале было еще каким-то неясным и тревожным отсветом ее сильной любви, теперь, пожалуй, пылало с такой же яркостью и силой, как и любовь к нему Айседоры, – продолжает 14. Шнейдер.
Ранним солнечным утром42 мы втроем отправились в загс Хамовнического Совета, расположенный по соседству с нами в одном из пречистенских переулков, – пишет 14. Шнейдер. – Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – «Дункан-Ксенин».
Так и записали в брачном свидетельстве и в их паспортах. У Дункан не было с собой даже ее американского паспорта, она и в Советскую Россию отправилась, имея на руках какую-то французскую «филькину грамоту». На последней странице этой книжечки была маленькая фотография Айседоры, необыкновенно там красивой, с глазами живыми, полными влажного блеска и какой-то проникновенности. Эту книжечку вместе с письмами Есенина я передал весной 1940 года в Литературный музей.
– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу.
Накануне Айседора смущенно подошла ко мне, держа в руках свой французский «паспорт».
– Не можете ли вы немножко тут исправить? – еще более смущаясь, попросила она.
Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения. Я рассмеялся: передо мной стояла Айседора, такая красивая, стройная, похудевшая и помолодевшая, намного лучше той Айседоры Дункан, которую я впервые, около года назад, увидел в квартире Гельцер.
Но она стояла передо мной, смущенно улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, выписанную черной тушью…
– Ну, тушь у меня есть… – сказал я, делая вид, что не замечаю ее смущения. – Но, по-моему, это вам и не нужно.
– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно… Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.
Я исправил цифру.
Насколько быстро были выполнены все паспортные формальности советскими учреждениями, настолько долго тянули с визами посольства тех стран, над которыми Дункан и Есенину предстояло пролетать.
На самом деле не так уж и долго, С. Есенин и А. Дункан вылетели из Москвы в Кенигсберг уже 10 мая 1922 года. Впрочем, это для нас, людей XXI века, неделя ожидания визы, считай, необыкновенно повезло. Для нетерпеливой Дункан, которая привыкла, что, для того чтобы отправиться в путешествие, необходимо собрать чемоданы, купить билет и добраться до вокзала, и которую ждут театры, антрепренеры и публика, промедление смерти подобно. Впрочем, я напрасно прервала рассказ Ильи Шнейдера.
… Отлет с московского аэродрома был назначен на ранний утренний час.
Есенин летел впервые и заметно волновался. Дункан предусмотрительно приготовила корзинку с лимонами:
– Его может укачать, если же он будет сосать лимон, с ним ничего не случится.
В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась.
Еще до посадки, когда мы все сидели на траве аэродрома в ожидании старта, Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания. Я вынул из военной сумки маленький голубой блокнот. Дункан быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае ее смерти наследником является ее муж – Сергей Есенин-Дункан.
Она показала мне текст.
– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.
– Я об этом не подумала, – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан», поставила внизу странички свою размашистую подпись, под которой Ирма Дункан и я подписались в качестве свидетелей.
Наконец супруги Дункан-Есенины сели в самолет, и он, оглушив нас воем мотора, двинулся по полю. Вдруг в окне (там были большие окна) показалось бледное и встревоженное лицо Есенина, он стучал кулаком по стеклу. Оказалось, забыли корзину с лимонами. Я бросился к машине, но шофер уже бежал мне навстречу. Схватив корзинку, я помчался за самолетом, медленно ковылявшим по неровному полю, догнал его и, вбежав под крыло, передал корзину в окно, опущенное Есениным.
Легонький самолет быстро пробежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой темный силуэтик на сверкающем голубизной небе.

Сергей Есенин и Айседора Дункан. Венеция, Лидо. 14 августа, 1922 г.
Глава 10. В дороге
Как привыкла путешествовать Айседора? С чемоданом книг, часть из которых была по философии, часть – поэзией. Надоело чтение, всегда можно поболтать с кем-нибудь, умная и общительная, танцовщица могла найти общий язык с самыми разными людьми – от знаменитого боксера до философа, религиозного деятеля или обычного продавца. Прекрасный слушатель и весьма эрудированный человек, она чувствовала себя достаточно свободно везде, где говорили на английском, немецком и французском языках. А как путешествовал Есенин?
В более чем неспешных советских поездах он обычно пил в компании друзей-поэтов, глядя в окно, распевая от скуки песни и подолгу беседуя о житье-бытье и трудном деле книгоиздания в России. Вот, к примеру, из письма Сергей Александровича А. Мариенгофу (апрель – май 1921 года):
Милый Толя! Привет тебе и целование. Сейчас сижу в вагоне, и ровно третий день смотрю из окна на проклятую Самару, и не пойму никак, действительно ли я ощущаю все это или читаю «Мертвые души» с «Ревизором». Гришка (Г. Р. Колобов) пьян и уверяет своего знакомого, что он написал «Юрия Милославского», что все политические тузы – его приятели, что у него все курьеры, курьеры и курьеры. Лева (помощник Г. Р. Колобова) сидит хмурый и спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том, съел ли бы я сейчас тарелку борща малороссийского? Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда, когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек и посмотри на себя в зеркало.
Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что плюнул на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть на пьяного Гришку. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже бывал.
Климат здесь почему-то в этот год холоднее, чем у нас. Кой-где даже есть еще снег! Так что голым я пока не хожу и сплю, покрываясь шубой. Провизии здесь, конечно, до того много, что я невольно спрашиваю в свою очередь Леву:
– А ты, Лева, ел бы сейчас колбасу?
Вот так сутки, другие, третьи, четвертые, пятые, шестые едем, едем, а оглянешься в окно: как заколдованное место – проклятая Самара.
…Сегодня с тоски, то есть с радости, вышел на платформу, подхожу к стенной газете и зрю, как самарское лито кроет имажинистов. Я даже не думал, что мы здесь в такой моде. От неожиданности у меня в руках даже палка выросла, но за это, мой друг, тебя надо бить по морде.
Глава 11. Мозаичный портрет
– Лицо у него было задумчивое, глаза чуть припухшие, и было такое впечатление, словно он работал всю ночь, – крупными мазками пишет портрет Есенина Всеволод Иванов43. – Наверное, так оно и было. Гонимый какой-то страстью, он ходил по знакомым из квартиры в квартиру всю ночь, читал стихи, пил, напивался, возвращался на рассвете, и в то же время сознание, как ни странно, не переставало работать. Много раз я был свидетелем, как он на краешке стола своим ровным почерком, точно вспоминая, без особой устали, точно давно известное, записывал свои стихи. Записав стихотворение, он читал его иногда два-три раза подряд, как бы сам удивляясь самому себе.
– Много написали и наговорили о Есенине – и творил-то он пьяным, и стихи лились будто бы из-под его пера без помарок, без труда и раздумий… – перебивает Иванова Илья Шнейдер.
Все это неверно. Никогда, ни одного стихотворения в нетрезвом виде Есенин не написал.
Он трудился над стихом много, но это не значит, что мучительно долго писал, черкал и перечеркивал строки. Бывало и так, но чаще он долго вынашивал стихотворение, вернее, не стихи, а самую мысль. И в голове же стихи складывались в почти законченную форму. Поэтому, наверно, так легко и ложились они потом на бумагу.
Я не помню точно его слов, сказанных по этому поводу, но смысл их был таким: «Пишу, говорят, без помарок… Бывают и помарки. А пишу не пером. Пером только отделываю потом…».
Так что и здесь мнения расходятся. Полагаю, всякое бывало. К сожалению, Айседора, так и не успела закончить свои мемуары, не успела рассказать о Есенине. Вот и приходится собирать его портрет по кусочкам, крохотным фрагментам воспоминаний, разноцветным стеклышкам мозаики…
О внешности Сергея Есенина и Айседоры Дункан, точнее о перемене во внешнем образе, взрослении и манере держать себя, блистательно рассказывает Максим Горький. Его воспоминания особенно ценны для нас уже и тем, что писатель не ограничивается обычным бытоописанием, а придает произведению яркую эмоциональную окраску. Особенно это относится к описанию Айседоры Дункан, которую он терпеть не мог. И которую считал недостойной такого гения, как Сергей Александрович: «Дункан являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно». Для нас это важно, так как подобную характеристику этим двоим в России давали многие, невольно сравнивая одиозную пару, что не могло не давить главным образом на Сергея Есенина, который, в отличие от Дункан, понимал каждое слово и не мог не обижаться за любимую женщину. Но давайте же послушаем, что скажет нам сам Максим Горький:
…Впервые я увидал Есенина в Петербурге в 1914 году44, где-то встретил его вместе с Клюевым. Он показался мне мальчиком пятнадцати – семнадцати лет. Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напомнил слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом. Было лето, душная ночь, мы трое шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост, постояли на мосту, глядя в черную воду Не помню, о чем говорили, вероятно, о войне: она уже началась. Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.
Такие чистенькие мальчики – жильцы тихих городов: Калуги, Орла, Рязани, Симбирска, Тамбова. Там видишь их приказчиками в торговых рядах, подмастерьями столяров, танцорами и певцами в трактирных хорах, а в самой лучшей позиции – детьми небогатых купцов, сторонников «древнего благочестия».
Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик, с которым я стоял ночью на Симеоновском, и видел, как он сквозь зубы плюет на черный бархат реки, стиснутой гранитом.
А вот как описывает встречи с Есениным в 1917 году (Есенину 23 года) супруга Алексея Толстого45 Наталья Крандиевская-Толстая46:
– У нас гости в столовой, – сказал Толстой, заглянув в мою комнату. – Клюев привел Есенина. Выйди, познакомься. Он занятный.
Я вышла в столовую. Поэты пили чай. Клюев, в поддевке, с волосами, разделенными на пробор, с женскими плечами, благостный и сдобный, похож был на церковного старосту. Принимая от меня чашку с чаем, он помянул про великий пост. Отпихнул ветчину и масло. Чай пил «по-поповски», накрошив в него яблоко. Напившись, перевернул чашку, перекрестился на этюд Сарьяна и принялся читать нараспев вполне доброкачественные стихи. Временами, однако, чересчур фольклорное какое-нибудь словечко заставляло насторожиться. Озадачил меня также его мизинец с длинным, хорошо отполированным ногтем.
Второй гость, похожий на подростка, скромно покашливал. В голубой косоворотке, миловидный, льняные волосы уложены бабочкой на лбу. С первого взгляда – фабричный паренек, мастеровой. Это и был Есенин.
На столе стояли вербы. Есенин взял темно-красный прутик из вазы.
– Что мышата на жердочке, – сказал он вдруг и улыбнулся.
Мне понравилось, как он это сказал, понравился юмор, блеснувший в озорных глазах, и все в нем вдруг понравилось. Стало ясно, что за простоватой его внешностью светится что-то совсем не простое и не обычное.

Сергей Есенин и Николай Клюев. Петроград. 1915–1916 гг.
Крутя вербный прутик в руках, он прочел первое свое стихотворение, потом второе, потом третье. Он читал много в тот вечер. Мы были взволнованы стихами, и не знаю, как это случилось, но в благодарном порыве, прощаясь, я поцеловала его в лоб, прямо в льняную бабочку, ставшую вдруг такою же милою мне, как и все в его облике.
В передней, по-мальчишески качая мою руку в последнем рукопожатии, Есенин сказал:
– Я к вам опять приду. Ладно?
– Приходите, – откликнулась я.
Как видите, описание сходно, но там, где Горький видит открыточную слащавость, Наталья Васильевна подмечает нежность, необычность и чувство юмора.
– Русый, кудреватый, голубоглазый, с задорным носом. Ему бы холщовую рубашку с красными латками, перепояску с медным гребешком и в семик плясать с девками в березовой роще… Есенину присущ этот стародавний, порожденный на берегах туманных тихих рек, в зеленом шуме лесов, в травяных просторах степей, этот певучий дар славянской души, мечтательной, беспечной, таинственно-взволнованной голосами природы… – вносит свою лепту в описание поэта Алексей Толстой.
– 1920 год. Осень. «Суд над имажинистами». Большой зал консерватории. Холодно и нетоплено, – рассказывает о своей первой встрече с поэтом, к слову, не менее роковой, чем у Дункан, Галина Бениславская. – Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому, что сам Брюсов председатель. А я и Яна – еще и голос Шершеневича47 послушать, очень нам нравился тогда его голос. Уселись в первом ряду. Но так как я опоздала и место, занятое для меня, захватили, добываю где-то стул и смело ставлю спереди слева, перед креслами первого ряда.
Наконец на эстраду выходят. Подсудимые садятся слева группой в пять человек. Шершеневич, Мариенгоф и еще кто-то.
Почти сразу же чувствую на себе чей-то любопытный, чуть лукавый взгляд. Вот ведь нахал какой, добро бы Шершеневич – у того хоть такая заслуга, как его голос. А этот мальчишка, поэтишка какой-нибудь. С возмущением сажусь вполоборота, говорю Яне: «Вот нахал какой».
Суд начинается. Выступают от разных групп: неоклассики, акмеисты, символисты – им же имя легион. Подсудимые переговариваются, что-то жуют, смеются. (Я на ухо Яне сообщила, что жуют кокаин; я тогда не знала, что его – нюхают или жуют.) В их группе Шершеневич, Мариенгоф,
Грузинов48, Есенин и их «защитник» – Федор Жиц49. Слово предоставляется подсудимым. Кто и что говорил – не помню, даже скучно стало. Вдруг выходит тот самый мальчишка: короткая нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк, совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать.
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган.
Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль – разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность.
Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть.
Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте.
Или это пламенем костра играет ветер, и треплет, и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья.
Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда.
Нет. Это Есенин читает «Плюйся, ветер, охапками листьев…». Но это не ураган, безобразно сокрушающий дерепья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: «Я такой же, как ты, хулиган».
– Молодой человек был хорошо одет и изящен, – делится своим впечатлением от нового знакомства М. Мендельсон50. – Его русые, переходящие в золото волосы, его лицо, освещенное светом синих глаз, – все казалось знакомым. Это, конечно, был Есенин. На его лице не было и тени улыбки, а я почему-то ожидал иного – веселого лукавства.
– Он то и дело улыбался, – рассказывает о первом впечатлении от знакомства с Есениным А. К. Воронский. – Улыбка его была мягкая, блуждающая, неопределенная, рассеянная, «лунная».
Самыми яркими впечатлениями от встречи с Есениным было чтение им стихов, – пишет И. В. Евдокимов51. – Он тогда ни на кого не глядел, глаза устремлялись куда-то в сторону, свисала к груди голова, тряслись волосы непокорными вьюнами, а губы уставлялись детским капризным топничком. И как только раздавались первые строчки, будто запевал чуть неслаженный музыкальный инструмент, понемногу звуки вырастали, исчезала начальная хрипотца, и строфа за строфой лились жарко, хмельно, страстно… Я слушал лучших наших артистов, исполнявших стихи Есенина, но, конечно, никто из них не передавал даже примерно той внутренней и музыкальной силы, какая была в чтении самого поэта. Никто не умел извлекать из его стихов нужные интонации, никому так не пела та подспудная непередаваемая музыка, какую создавал Есенин, читая свои произведения. Чтец это был изумительный. И когда он читал, сразу понималось, что чтение для него самого есть внутреннее, глубоко важное дело.
Забывая о присутствующих, будто в комнате оставался только он один и его звеневшие стихи, Есенин громко, и жарко, и горько кому-то говорил о своих тягостных переживаниях, грозил, убеждал, спорил… Расходясь и расходясь, он жестикулировал, сдвигал на лоб шапку, на лице выступал тончайший пот, губы быстро-быстро шевелились…

Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф, Александр Кусиков, Вадим Шершеневич. Москва. 1919 г.
Pulsuz fraqment bitdi.




