Kitabı oxu: «Бубновые тузы»

Şrift:

Недоросль – молодой дворянин, не достигший совершеннолетия и не поступивший еще на государственную службу.

«Толковый словарь русского языка»

под редакцией Д.Н. Ушакова

Я начинаю царствовать под грустным предзнаменованием и со страшными обязанностями. Я сумею их исполнить. Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут – слишком много; но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады.

Император Николай I

в беседе с французским послом П.-Л. Лаферронэ

Никогда не водись с чёртом, с мальчишкой и с обезьяной, никто не знает, что у них на уме.

Редьярд КИПЛИНГ

«Ким»

Городу Санкт-Петербургу –

с непреходящей любовью

Глава 1. Девять мечей

1. Санкт-Петербург, 21 декабря 1825 года, Невский проспект, Лиговский канал – Александро-Невская лавра

Процессия остановилась около чугунной ограды Знаменской церкви. Грегори, оттёртый невеликой, но густой толпой к самому тротуару, отлично видел, что шлагбаум на заставе за деревянным мостом через Лиговский канал поднят, и часовые (никаких инвалидов1! настоящие солдаты!) с обеих сторон дороги взяли на плечо, и густой иней плотно облёк примкнутые к мушкетам штыки.

Ждали.

Знали.

Провожали.

Процессия стояла недолго – со ступеней храма неторопливо сошёл священник в угольно-чёрной рясе с серебряным шитьём, влился в толпу – Грегори не заметил, как тот затерялся среди тёмных одежд дорогого сукна. И почти сразу же возница на ко́злах2 катафалка тряхнул вожжами, причмокнул непослушными на морозе губами, кони дружно влегли в хомуты, и мрачный экипаж тронулся с места – раскачивались на лёгком зимнем ветерке боковые чёрные шторы, открывая на мгновения обтянутый шёлковым крепом тяжёлый громоздкий гроб.

Петербург прощался с губернатором.

Следом за катафалком тронулись и остальные. Кавалькада на убранных тиснёной жёлтой кожей, чёрным шёлком и серебром конях. Впереди, на вороном жеребце – новый государь, лица его Грегори не разглядел, да и без надобности было. Следом – генералы, адмиралы, сенаторы и прочий придворный люд. Дамы в колясках и каретах – не одно прекрасное лицо омрачили солёные капли из глаз, глядящих на чёрный экипаж, который уже миновал заставу и вкатился на Знаменский мост. Прощай, красавец генерал! И уже потом, пешими – подчинённые Михаила Андреевича, офицеры столичной полиции и жандармерии. А следом за ними – немногие петербуржские обыватели, соседи генерала, его слуги. Никого из родни не было – все родственники Милорадовича жили в Киевской губернии, а оттуда до Петербурга так скоро не добраться – до них скорее всего, и весть-то о его гибели только-только донеслась.

Кадет Шепелёв шёл следом за офицерами, в толпе обывателей и соседей. Грегори и не думал провожать в последний путь отцовского командира – всё сложилось как-то само собой. Хотя про похороны знал отлично – с утра от директора объявили, что мол, желающие могут отдать последний долг военному губернатору столицы. Кадеты и воспользовались оказией – кто из них действительно собирался пойти на похороны Милорадовича, Грегори не знал, но не видел в толпе ни единого в форме корпуса. Возможно, кто-то где-то и есть. Хотя такой человек должен быть где-то поблизости.

Грегори за воротами корпуса первым делом огляделся по сторонам, чая найти поблизости своих друзей, но никого не увидел. Ни Влас, ни Глеб даже и не подумали пойти в город – оба по-прежнему фрондировали и бравировали своим фрондерством. Скорее всего. А может быть, просто не хотели. Хотя как может не хотеть прогулки здравомыслящий человек, всю неделю запертый в стенах корпуса – это Грегори решительно отказывался понимать. Хоть какие-то элементарные приключения.

Впрочем, приключений за последний месяц им хватило выше головы, совершенно не элементарных – перед ними грозили померкнуть и прошлогодние эпопеи с наводнением и дракой на Голодай-острове.

А потом ноги как-то сами принесли его на Конногвардейский бульвар, а там, увидев катафалк, Грегори и пристал к процессии.

Катафалк миновал мост, на прилежно подогнанные друг к другу мостовины ступили копыта свитских коней. А Грегори поравнялся с гранитными обелисками заставы, покосился на всё ещё стоящих навытяжку караульных солдат.

Ворота заставы были узковаты, возникла толчея, и в этой тесноте кадета кто-то ощутимо саданул локтем (или ещё чем-то твёрдым и острым) прямо под ребро. Грегори с громовым шипением втянул морозный воздух сквозь зубы – перед глазами аж круги пошли, и дыхание занялось! Рана, полученная на побережье залива (кто его и зацепил тогда кортиком, то ил Влас, то ли литвин – сейчас разберёшь разве? – в памяти смутно мелькали искажённые злостью и отчаянием рожи да отполированные до слюдяного блеска клинки) словно вся разом взялась огнём. Хорошо ещё в корпусе никто не заметил их ранений – у каждого из них кожа порезана, у кого на боку, у кого на плече, а у него, Шепелёва – на груди. Перевязывали потом каждого в шесть рук, да клялись над огнём и кровью, что никому никогда про то не скажут.

Пока что клятвы не нарушил никто.

Придерживая на голове фуражку, Грегори осторожно – рана всё ещё болела – поворотился, собираясь либо облаять невежу последними словами, либо, что было более вероятно, пустить в ход кулаки. И наплевать, что снова закровит рана, и рубашка измажется.

Но не пришлось.

– Ты?! – удивлённо выдохнул он.

Яшка-с-трубкой весело и насмешливо улыбнулся в ответ. Опять он застал Грегори первым. Эта их негласная игра продолжалась, каждый, может быть и не желая того, при каждой новой встрече её продолжал.

– Я, – ответил он с лёгким вызовом, выдернул из-за кушака трубку и воткнул её в зубы. На этот раз на бульвардьё не было его щегольского драного цилиндра – должно быть, не выдержал испытаний временем, наконец. Или сам Яшка сдался перед холодом и выбросил драную шляпу. На голове уличника теперь красовался добротный суконный картуз – в нём, безусловно, было теплее, но…

– Чего так глядишь? – еле внятно сказал Яшка – говорить мешала трубка, из которой тянуло едва заметным, но ощутимо смрадным дымком. Дешёвый табак, – отметил про себя Грегори, – да и правильно, откуда у уличника настоящий кубинский, к примеру или ямайский? Хорошо если из Сарепты…

– Как-то тебе без цилиндра… – Грегори пошевелил пальцами, подбирая слова. – Шарм не тот…

– Ништо, – весело осклабился бульвардьё. – Наше от нас не уйдёт. Вон, глянь, впереди какая шляпа… – он кивнул на мелькающий где-то над головами толпы в коляске тёмно-вишнёвый с чёрным отливом широкополый боливар3. – Я буду не я, если к концу дня эта шляпа моя не будет.

«Я – не я, и шляпа – не моя», – хмыкнул про себя Грегори (а боливар и впрямь – хорош!), но вслух сказал иное:

– А здесь ты чего? Ради шляпы или генерала провожаешь?

– Да вот ещё, – поморщился бульвардьё, шевельнув плечом в потёртом армяке. – Просто поглазеть. Не каждый день выдастся такое. А ты?

– Да так же, в общем, – уклончиво ответил кадет, подумав. В конце концов, не собирался же он изначально на эти похороны? Не собирался. Значит, по большому счёту – правда.

Непонятно было, правда, куда тело генерала везут, но Грегори утешил себя тем, что вряд ли далеко. Устать или замёрзнуть всяко не успеешь. Благо и день не слишком морозный.

Дорога за мостом пошла гораздо хуже – утоптанная и накатанная, но узкая – обычная санная колея (город закончился и по обе стороны дороги только изредка попадались одинокие дома предместья), и процессия растянулась на добрых полверсты. Грегори и Яшка оказались почти в самом хвосте – оборванца не пускали вперёд добротно одетые обыватели, а кадет не захотел оставлять приятеля одного. Так и шли, приотстав, среди городской челяди да мастеровых, которые хоть и косились на неподобающую парочку, но либо молчали при виде Гришкиной формы, либо что-то сдержанно цедили в сторону в адрес Яшки – впрочем, связываться с бульвардьё никому не хотелось, тем более, что и он никого не задирал.

К тому же процессия шла недолго – уже совсем скоро приостановилась, и толпа с заминкой поползла в разные стороны, утаптывая снег сапогами, штиблетами и валенками. Грегори чуть приподнялся на носках, проклиная свой невысокий рост – из всей тройки друзей он был ниже всех, даже и сейчас, в пятнадцать лет – пять вершков сверх двух аршин, а вот Влас – семь вершков. А Глеб и вовсе – чуть ли не десять вымахал, орясина литовская. А на него, Шепелёва, даже Яшка на чуть сверху поглядывает, хоть на вершок, да выше кадета.

Сумел-таки разглядеть, что катафалк остановился у арочных ворот, прорезанных в невысокой каменной стене, за которой поднимались позолоченные купола и кресты. Домов поблизости вообще почти не стало, только ветерок гонял по голому полю позёмку, завихриваясь вокруг кустов и раскачивая вершины деревьев ближайшего леса..

– Монастырь какой-то? – бросил Грегори Яшке – бульвардьё, хоть и выше на вершок, а тоже глядел поверх голов и шляп. «Должно быть, боливар свой высматривает», – насмешливо подумал кадет.

– Какой-то… – с невыразимым превосходством покосился уличник на кадета. – Александро-Невская лавра, как-никак… старейший петербургский монастырь. Должно быть, здесь и отпоют, и похоронят. Пошли, ближе пролезем!

Пошли, что ж…

К воротам сумели подобраться, когда уже и отпевать закончили, да и похоронили, должно быть, уже – народ стал потихоньку просачиваться наружу – по одному, по двое, по трое. Грегори и Яшка затерялись между колясок, кибиток и карет, ныряя в проходах между ними, словно в закоулках городских трущоб.

Грегори оценивающим взглядом окинул стоящих у ворот дюжих монахов, и бульвардьё, тут же поняв, чего хочет кадет, зашипел:

– Ты что, внутрь нацелился?! Брось!

– Ничего, Яша, – проговорил Грегори, словно сам не понимая своих слов. – Пропустят…

– Ну ты как знаешь, а я внутрь не пойду, – решительно отверг уличник. – Мне ни к чему. Я тут пережду. А ты попытай счастья, что ж… Ты в форме, ты из благородных, тебя, может быть, и пропустят.

Верно рассудил бульвардьё.

Грегори, выбрав момент, когда в воротах на какое-то короткое время образовалась пустота, подскочил к воротам. Монах у правого воротного столба, до того, стоявший в лениво-расслабленной позе и только крестившийся в ответ на крёстные знамения каждого выходящего, увидев невесть из-за какой кареты вынырнувшего мальчишку оживился. Протянул здоровенную лапищу – схватить за шкирку.

– Оставь, – недовольно прогудел второй. – Не видишь, парень из благородных, кадет… почти что офицер!

В голосе его явственно послышалась лёгкая добродушная насмешка, но Грегори решил не обижаться, только стрельнул взглядом на первого монаха – ишь, брюхо-то нажрал, слуга божий.

– Чего тебе, отрок? – спросил, между тем, тот, что подобрее.

– Отче, а где генерала Милорадовича похоронили? Мне б могиле его поклониться? Под его рукой отец мой при Бородине бился.

– Михайлу Андреевича-то? – почти без вопросительной интонации уточнил монах. – Ступай по дорожке, откуда народ идёт, там храм увидишь, Духовский. В нём и схоронили… Ступай.

Грегори обрадованно рванул в ворота монастыря.

– Стой! – сумрачно окликнул его второй монах. – Лоб-то перекрести, орясина! Не в трактир, чать, идёшь!

Кадет не стал обижаться на грубые слова. Торопливо перекрестился и снова, уже спокойнее, шагнул под арку.

Грегори вернулся, когда большая часть народу уже отъехала в город, а пеший народ тянулся к городу по дороге небольшими кучками и парами. Вышел за ворота, огляделся, и почти тут же наткнулся взглядом на бульвардьё. Яшка ждал его невдалеке от ворот, в стороне, присев на торчащий из снега пень. Должно быть ещё когда лес под строительство монастыря сводили, срубили дерево, а пень чересчур могучий оказался, не совладали, да так и оставили, благо не на дороге. Уличник грыз сухарь, весело поглядывая на пустые ворота – оба монаха уже ушли – а на голове его красовался боливар.

Сумел-таки, – подумал Грегори с неожиданной для себя лёгкой завистью. И показал Яшке оттопыренный вверх большой палец. Бульвардьё ответил самодовольной ухмылкой.

2. Санкт-Петербург, 24 декабря 1825 года. Крюков канал

В квартире Олешкевича не изменилось почти ничего. Только появилась пара новых стульев в гостиной, новая дверь в мастерскую, до заметно прибавилось кошек – только в прихожей Глеба и Габриэля встретили на этот раз уже не три кошки, а целых пять. И запах, неистребимый кошачий запах, стал гораздо сильнее.

– А, это вы, молодежь?! – радушно воскликнул художник, встречая приятелей в прихожей. На нем был испачканный красками передник, а суконный блузон4 сбился набок и переносился, но пан Юзеф не обращал на это никакого внимания. Не стали обращать внимания и они – зачем? А художник, меж тем, взмахнул кистью, с которой на обои полетели редкие капли кармина5 (пан Юзеф не обратил на это ни малейшего внимания – его щеки горели, глаза блестели, почти сияли – до таких ли мелочей, когда человеком овладевает вдохновение). – Проходите в гостиную, будьте как дома, Фёкла сейчас сварит вам кофе. Я к вам чуть позже присоединюсь, сейчас, увы, занят, прошу меня простить…

Он выпалил все это с частотой барабанной маршевой дроби и почти тут же скрылся за дверью, оставив на бронзовой начищенный ручке следы пальцев, заляпанных краской неопределенного оттенка – больше всего она подходила на смесь хны и индиго6.

– Художник, – с непонятной интонацией в голосе обронил Габриэль – Невзоровичу послышалось в нем то ли осуждение, то ли восхищение, то ли сочувствие. А может быть, всё вместе.

– Творческие люди таковы, – глубокомысленно сказал Глеб общую фразу и чуть покраснел – а ну как Габриэль сейчас посмеётся над ним, скажет, что так все говорят, а ты, мол, провинциал, и слов-то нужных придумать не смог.

Но Габриэль смолчал, от чего Глеб вдруг разозлился ещё сильнее – злился на снисходительный тон, которым Кароляк говорил об Олешкевиче, и на себя самого – за то, что никак не может удержаться и при каждом разговоре со старшим приятелем нет-нет да и начинает примеряться к его манере общения и вкусам.

В прихожей словно ниоткуда, как и в прошлый раз, возникла Фёкла, заполнив тесную комнатку своими пышными размерами. Косо поглядела на приятелей, потом, видимо, признав знакомых, коротко кивнула на отворённую двустворчатую дверь в гостиную (иных приглашений от неё ждать не приходилось), сама же принялась, что-то неразборчиво и неприязненно бурча под нос, оттирать краску с дверной ручки.

Дверь в мастерскую осталась приотворённой, и приятели, проходя мимо, почувствовали сочащийся оттуда в прихожую явственный запах краски, который мешался с кошачьим запахом прихожей.

Пытаться заглянуть внутрь приятели не стали – незачем. Да и пан Юзеф сам расскажет и покажет всё. Потом. Когда получится.

Если получится.

В гостиной Кароляк устроился на диване, том самом, на котором он не так давно ссорился с Юзефом Пржецлавским. Забросил ногу на ногу, раскинул руки по диванной спинке. Глеб, присев в кресло, едва заметно (старался, чтоб совсем не заметно было, но не вышло) поморщился – Габриэль порой раздражал (а иной раз и злил!) своей бесцеремонностью, но – странное дело! – проходило несколько дней, пара недель, и Глеба снова тянуло встретиться с этим странным, высокомерным и злым, но умным шляхтичем.

В гостиной тоже стоял всё тот же неистребимый кошачий запах.

– Не понимаю, – полушепотом сказал Глеб приятелю, чуть покосившись на дверь в прихожую (можно было быть уверенным, что хозяин их не слышит). – Неужели ему нравится жить в таком кошатнике? Я конечно, тоже кошек люблю, но это, мне кажется, уже выше человеческих сил и здравого смысла…

Габриэль неопределенно помавал рукой в воздухе, словно подбирая слова – чтобы и поточнее выразиться, и хозяина, буде тот вдруг услышит, не обидеть.

– Тут, понимаешь, не только в любви к кошкам дело, – пояснил он, наконец. – Хотя и в ней тоже… Пан Юзеф – добрейшей души человек, и котенка выбросить у него просто рука не поднимется. И приказать прислуге это сделать – язык не повернется тоже. Вот вся округа этим и пользуется… сам же как-то видел, как ему котят подкинули. Вон они, котята, в прихожей, выросли.

– Мне тоже было бы жалко,– подумав, покачал головой Глеб. – Но я бы так всё равно не смог.

– Я бы, по правде говоря, тоже, – самокритично признал Кароляк. – Давным-давно бы разогнал всех и повыкидывал. Значит, я не такой добрый, как пан Юзеф…

Габриэль скривил губы в злобной усмешке, и Невзорович невольно отвёл глаза – то, что его приятель совсем не добрый человек, он понял давно – была возможность убедиться.

И не одна.

Фёкла принесла кофе – сваренную на песке робусту отвратительного вкуса (готовить экономка Олешкевича не умела совершенно) в небольших чашках, с кардамоном и фисташками. Рядом с чашками высились на подносе стаканы с холодной водой, в узорных блюдцах томился разноцветный рахат-лукум.

Чашек было только две – значит, художника ждать придётся долго. Впрочем, ни Глеб, ни Габриэль не спешили.

Некуда было спешить.

Сочельник.

Весь Петербург готовится к празднику – по улицам носятся разукрашенные и разнаряженные тройки под бубенцами и в атласных лентах, где-то уже поют величальные и виноградье, по всему городу несёт сладким печевом и жареными колбасами. Для Габриэля, католика, и Глеба, униата, этот праздник не был действителен – их Рождество миновало две недели назад. Но почему бы не воспользоваться поводом для прогулки по городу, благо начальство в корпусе в праздники на такое смотрит сквозь пальцы?

– Всё-таки я по-прежнему считаю, что ты зря убиваешь время в этом корпусе, – сказал вдруг Кароляк, помешивая кофе сандаловой палочкой и словно продолжая разговор, неволей прерванный ещё в ноябре – вся эта суматоха со смертью императора, междуцарствием и мятежом пролетела мимо Кароляка – он уезжал на это время в Варшаву по какому-то, как он туманно выразился, «чрезвычайно важному делу». По какому именно – не говорил. А Глеб, гордости ради, не расспрашивал. – Ты принес бы нам гораздо больше пользы в сухопутной или даже в статской службе.

Глеб в ответ только махнул рукой – ты же, мол, знаешь мои обстоятельства.

Обстоятельства.

Облежательства.

Разумеется, Габриэль знал. Что, впрочем, ничуть не мешало ему вещать и поучать с невероятным апломбом.

Возражать ему у Глеба не было ни желания, ни сил. Да и к чему? Лишний раз вспоминать про опекуна, чтоб у него холера в печёнках поселилась?

Впрочем, и времени для этого тоже не стало – дверь распахнулась, в гостиную ворвался хозяин. От пожара на щеках и сияния в глазах не осталось и следа – брови нахмурены, лицо насуплено. Олешкевич отшвырнул в угол скомканный передник и не сел даже, а упал в кресло напротив Глеба. Брезгливо и привередливо посмотрел на свои испачканные краской пальцы, страдальчески сморщился и крикнул:

– Фёкла! Кофе ещё не остыл?! – перехватив устремлённые на него взгляды приятелей, он сварливо бросил. – Ну да, не получилось… всё – до дябла, пся крев…

– А… что именно не получилось-то? – осторожно спросил Глеб, но художник в ответ только махнул рукой:

– Оставьте… это совершенно не важно. Замышлялась чепуха, и вышла чепуха, достойная только в печку попасть. Поговорим лучше об ином.

Фёкла вплыла в гостиную, величаво плыл перед ней по воздуху поднос – та же чашка кофе, тот же стакан с водой, тот же рахат-лукум. Вот только двигалась она иначе, не так, как подавала кофе гостям – как-то истово, что ли, благоговейно. Глеб заметил это ещё в прошлый визит, отметил про себя истовость, с которой экономка прислуживала хозяину и обыденность, с которой гостям. Отметил, как странность – и забыл.

Олешкевич подхватил с подноса чашку, замер на мгновение осязая неуловимый кофейный аромат, потом, словно дождавшись, пока экономка выйдет из гостиной, сказал равнодушно, словно о чём-то малозначащем:

– Пришло письмо от пана Мицкевича.

Невзорович промолчал, понимая, что он тут младший, которому не стоит показывать свою осведомленность, рискуя показать только глупость. Да и вряд ли это говорилось для него, это он тоже понимал. Зато Кароляк оживился.

– Как дела у пана Адама? Наслаждается одесским климатом?

– Наслаждается, – хмыкнул Олешкевич, делая первый глоток. – Только не одесским, а московским. Особо ничего не пишет, только выспрашивает подробности про… – художник помедлил несколько мгновений, словно раздумывая, назвать ли вещи своими именами или всё-таки обойтись иносказанием, и выбрал второе, – про известное всем дело. О том, что волнует всех.

И правда, сказать яснее можно было только брякнув слово «мятеж», «заговор» или «беспорядки».

– Ну так пусть пан Мицкевич знает, что русские заговорщики проиграли во всём, – сказал Кароляк напрямую, откровенно презирая словесные увертки. И правда – было бы кого стесняться.

Глеба внезапно охватило странное и неприятное чувство, – он вдруг ощутил себя словно бы марионеткой в руках опытного кукловода в какой-то странной и малопонятной ему пьесе. Он мягко отставил в сторону опустевшую чашку, бросил в рот последний кусочек рахат-лукума и поднявшись на ноги, отошёл к окну. Стоял у подоконника, прижимаясь лбом к ледяному стеклу, и, чуть прищурясь, разглядывал колышущиеся по ветру верхушки заснеженного бурьяна в запущенном саду.

И слушал.

– Так полагаете? – приподнял бровь художник. Он тоже отставил чашку (причем поставил ее по рассеянности прямо на раскрытую толстую книгу на туалетном столике), упёрся кулаками в колени и стал внезапно похож на хищную птицу, готовую взлететь – Глеб отлично видел его отражение в зеркале справа, пусть даже и краем глаза.

– А разве ж это не так, пан Юзеф?! – запальчиво и вместе с тем ехидно бросил Кароляк. – Константин… (он поискал подходящее слово, словно не хотел нелицеприятно выразиться о брате царя) испугался, Литовский полк тоже проиграл. А на престоле теперь – молодой и решительный царь вместо Константина…

– Кто бы мог подумать, – брезгливо кривя губы, сказал Олешкевич и чуть отвернулся. – Кто бы мог подумать, что он откажется… ни во что пришлись все старания. Ах, княгиня Лович, княгиня Лович…

– Она не виновата, пан Юзеф, вы это прекрасно знаете, – резко перебил его Кароляк. – К тому же она нужна была нам около Константина… кто бы мог подумать, что именно это и станет причиной…

Он оборвал свои слова и махнул рукой.

– А мы? Мы проиграли? – спросил художник после недолгого молчания. Какое-то время они оба глядели друг на друга, совершенно, казалось, забыв о том, что кроме них в гостиной есть ещё кто-то. А сам «кто-то» помалкивал.

Слушал.

– Мы выиграли главное, – сказал, наконец, Кароляк. – Сохранили организацию, избежали репрессалий… проскрипций… Так считают и в Вильно, и в Варшаве…

– Мы потеряли союзников, и это кажется мне гораздо более важным, – горько покачал головой Олешкевич.

– Невелика потеря, – криво усмехнулся Габриэль. – Всё равно общей юшки с ними сварить бы не вышло. Они и друг с другом-то сладить не могли – одним республику подавай, другим – парламентскую монархию… вряд ли они бы поняли наши цели.

И повторил:

– Так считают и в Вильно, и в Варшаве.

Глеб сжал зубы – от слов Кароляка становилось горько и тошно на душе.

3. Санкт-Петербург, 25 декабря 1825 года, Екатериненгоф.

Звонили в колокола.

Сначала доносился негромкий звон откуда-то издалека, должно быть, с колоннады Казанского собора, почти сразу же вслед за ним мягко накатывался перезвон из-под шпиля Петропавловки, а потом все их властно накрывали колокола Николы Морского – этот собор был ближе всех, его и было слышно лучше. И только потом едва слышно вплетался звон откуда-то совсем издалека, как бы не из Александро-Невской лавры (хотя в это Власу слабо верилось – далековато).

Помор открыл глаза. На стёклах протаяли окошки, и в них весело лилось солнце – словно весной. А говорят, в Петербурге солнца не дождёшься, а зимой – и тем более. В широких полотнищах яркого солнца на паркете бродили едва заметные тени – по небу ползали облака. На улице свистели мальчишки, слышался колокольчик извозчика, звонко и весело скрипел под ногами снег. Где-то за закрытыми дверьми звякала посуда, слышались голоса прислуги – кто в господском доме встаёт раньше остальных? – Конечно, дворецкий или экономка, а следом за ней – кухарка. Или повар. У кого как.

Дворецкого в этом доме не было – не настолько были богаты потомки шаутбенахта Иевлева, а экономка была одновременно и кухаркой. С кем же она разговаривает? – озадачился на мгновение Влас, но почти тут же понял – дворник, должно быть, зашёл, с праздником поздравить да чарку вина выпить за здоровье хозяев. А может и не только хозяев, но и экономки – до прекрасной дамы ей было далеко, конечно, но вчера вечером Веничка, чуть посмеиваясь и смущённо краснея, рассказал, что дворник чуть ли не каждый день заходит поцеловать ей ручку. А тут – Рождество, тем более!

Вспомнив про Веничку, Влас невольно поискал его глазами. А чего искать-то? Кузен спал. Поджав ноги и свернувшись в клубок под толстым одеялом (за ночь комната довольно-таки выстыла, хотя Власу, с его привычкой к беломорским холодам это и было нипочём), он подложил правый кулак под щеку и ровно сопел носом, выводил переливы. Утренний сон самый сладкий, верность этих слов Смолятин проверил на себе неоднократно – бывает, что в корпусе, услышав барабан на побудку, глаза не в силах разлепить.

А вот сегодня не спалось.

Не до того.

Помор прерывисто вздохнул и осторожно, чтобы не разбудить Венедикта, повернулся на другой бок. Удачно повернулся, почти без шума. Походная складная кровать Иевлева-старшего, не в первый раз уже приютившая Власа, оказалась невероятно скрипучей и на малейшее движение кадета то и дело отзывалась разноголосым пением. В этот же раз она только чуть слышно скрипнула каким-то рассохшимся стыком. У Власа, как и всегда в таких случаях, мелькнула раздражённая мысль: «Дворяне, столичные жители, а такую рухлядь дома держат!», тут же, впрочем, им благополучно забытая – взгляд Власа остановился на книжных полках. Но сегодня его совершенно не тянуло встать, на цыпочках подкрасться к ним, вытащить с полки, к примеру, «Легенду о Монтрозе» и снова нырнуть под тёплое одеяло. В прежние свои гостевания у Иевлевых он каждый раз так и делал.

Не сегодня.

Да и не стоило понапрасну ослушничать – добро ещё, после мятежа Иевлевы не отказались от сомнительной родни, замешанной в заговоре на жизнь государя. Могли и на дверь указать. К чему семейству статского советника такие родственники – карьеру только ломать!

Влас закусил губу и злобно шмыгнул носом.

Опять!

В нём опять заговорило то, что он не любил в себе и своей родне больше всего. Фамильное материнское любование самоуничижением. То, из-за чего Седуновы долго не знались с Иевлевыми совсем, то, из-за чего за пять лет жизни в Петербурге Аникей не нашёл даже дня времени, чтоб не то что навестить дальнюю родню – даже и повидаться с ними.

Гордыня бедности.

Краем уха Влас уловил едва слышное шевеление и тут же закрыл глаза – притворился спящим, подсматривая сквозь ресницы – он умел так смотреть, не моргая, со стороны казалось, что он спокойно спит.

Почти бесшумно приотворилась дверь, и в комнату заглянула женская голова – точёный овал лица и прямой, с вырезными крылышками ноздрей, нос; высокий лоб и чёрные, воронова крыла, волосы, уложенные в аккуратный греческий узел. Самая модная причёска в Петербурге на конец тысяча восемьсот двадцать пятого года, – столичные модницы щеголяли с такой причёской в солидарность с греческими героинями и в пику политике покойного ныне государя, который «не желал помогать одним головорезам против других». Мать Венедикта, Софья Ивановна Иевлева, в девичестве Сабурова. Живые тёмно-карие, почти чёрные глаза быстро обежали взглядом комнату, и голова тут же исчезла, оставив, впрочем дверь приотворённой.

– Спят? – услышал Влас за дверью негромкий, но от того не менее скрипучий чем обычно голос Веничкиного отца. Сильвестр Иеронимович говорил тихо, даже не вполголоса, а полушёпотом, но разобрать слова всё-таки было можно.

– Спят, – вздохнула в ответ Софья Ивановна.

– Ну и пусть себе, – проскрипел Иевлев-старший. – Досталось мальчишке… пусть хоть в рождество в домашнем поспит…

Про меня говорят, – холодея, понял Влас. И вслушался – что-то ещё скажут?

– Да уж… вот оказия так оказия, – проговорила мать Венички тоже полушёпотом. – Не знаю, что и делать… никакого ума не прикладывается. Угораздило же его брата…

Помор сжал зубы. Вот сейчас они и скажут то самое, после которого останется только сделать вид, что ничего не заметил и не понял, но перестать сюда ходить, а с Веничкой-кузеном свести всю дружбу к официальным отношениям. Краями разойтись, как сказал бы уличник Яшка-с-трубкой.

– Да, это верно, – скрипнул статский советник по дипломатической части.

– А что, Сильвеструшка… помочь ему никак? – голоса утихали – должно быть, старшие Иевлевы удалялись от двери Венькиной комнаты. – Может, похлопотать как-то… поднести что-нибудь кому-нибудь?

– Да я уж и сам подумывал… – расстроенно проскрипел Сильвестр Иеронимович. Дальше Влас не слышал – родители Венички ушли. Но если бы и остались и разговаривали в полный голос у самой двери – он и то вряд ли разобрал бы хоть что-то. В душе стоял грохот и сумбур – словно ледоход на Двине или Неве, когда огромные грязно-зеленоватые пузырчатые льдины теснясь ползут по течению, налезая одна на другую, сталкиваются с треском и грохотом, крушат друг друга в мелкие осколки.

Софья Ивановна хлопочет за Аникея?!

Да так, что готова дать кому-то на лапу?

Влас рывком сел на кровати – она немедленно отозвалась ноющим многоголосым скрипом, но помор не обратил на это внимания. А Венедикт даже не шелохнулся – крепок утренний сон.

А глаза-то у тебя уже на мокром месте, – укорил себя Влас, снова шмыгая носом и утирая предательскую слезу, – она катилась по носовой пазухе и уже смочила солёной горечью губы.

На мокром.

Дуэлянт хренов.

Карбонарий7.

Будущий морской офицер.

Девчонка и только!

Влас снова шмыгнул и решительно принялся выбираться из тёплого одеяла.

В коридоре кадет почти сразу же столкнулся с Софьей Ивановной.

– Влас! – обрадовалась она. – И уже в парадное оделся?

Влас словно бы увидел себя со стороны ее глазами – раннее утро, а он уже – в штиблетах и мундире. Ладно ещё фуражку не надел.

Усмехнулся.

– А ты чего так рано встал – ещё и ж восьми часов нет?

– Привык, – сумрачно ответил помор. – В корпусе побудка рано…

– А Венедикт, видимо, не привык, – задумчиво удивилась Софья Ивановна. – Каждый раз спит чуть ли не обеда.

– Ну… – затрудненно пробормотал Влас. – Мне ещё надо…

Он встретился с ней взглядом и вдруг покраснел – понял, что сейчас она неправильно его поймет.

1.Инвалид – военный пенсионер, отставник, ветеран.
2.Ко́злы – сиденье для кучера.
3.Боливар – модная в 1820-е годы широкополая шляпа, названная в честь героя латиноамериканской революции Симона Боливара.
4.Блузон – короткая мужская куртка.
5.Кармин – пурпурная краска, получаемая из карминовой кислоты, производимой самками насекомых группы кошенили.
6.Хна, хенна – краска из высушенных листьев лавсонии, обычно рыже-коричневого цвета. Индиго – растительный краситель характерного синего цвета.
7.Карбонарии – члены тайного, строго законспирированного общества в Италии в 1807 – 1832 гг.
3,96 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
01 oktyabr 2024
Yazılma tarixi:
2024
Həcm:
450 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,7, 206 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,2, 723 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,7, 1693 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,5, 24 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,5, 223 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,7, 772 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,7, 44 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 5, 3 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 4,3, 3 qiymətləndirmə əsasında