Kitabı oxu: «Поэмы 1918-1947. Жалобная песнь Супермена»

Şrift:

© Compilation copyright © 2023 by The Vladimir Nabokov Literary Foundation

© Состав., предисл., коммент., перевод А. Бабикова, 2023

© А. Бондаренко, Д. Черногаев, художественное оформление, макет, 2023

© ООО “Издательство Аст”, 2023

Издательство CORPUS ®

От редактора

Настоящее собрание поэм Владимира Набокова (1899–1977) составили как хорошо известные, так и впервые публикуемые произведения, написанные в Европе и Америке в течение тридцати лет его долгой писательской жизни. Проделанная в последние годы работа по расшифровке новонайденных в нью-йоркском архиве Набокова поэм позволила существенно дополнить русскую часть его двуязычного поэтического багажа. Все они относятся к раннему периоду творчества Набокова, крымской, университетской (кембриджской) и начальной берлинской поре (1918–1923).

Вспоминая в «Других берегах» годы учебы в Кембридже, Набоков уделил всего несколько слов своему главному занятию того времени – сочинению русских стихов:

Страх забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать, довольно, впрочем, сильными когтями, из России, стал прямо болезнью. Окруженный не то романтическими развалинами, не то донкихотским нагромождением томов (тут был и Мельников-Печерский, и старые русские журналы в мраморных переплетах), я мастерил и лакировал мертвые русские стихи, которые вырастали и отвердевали, как блестящие опухоли, вокруг какого‐нибудь словесного образа. Как я ужаснулся бы, если бы тогда увидел, что сейчас вижу так ясно – стилистическую зависимость моих русских построений от тех английских поэтов, от Марвелля до Хаусмана, которыми был заражен самый воздух моего тогдашнего быта. Но Боже мой, как я работал над своими ямбами, как пестовал их пеоны – и как радуюсь теперь, что так мало из своих кембриджских стихов напечатал1.

Он не упоминает здесь о том, что кроме коротких стихов сочинял в то время большие поэтические произведения, не указанные в библиографиях и оставшиеся неизвестными, поскольку были уничтожены или утеряны им самим предположительно еще в 20‐х гг., – во всяком случае, автографы поэм «Легенда о луне» (1920), «На севере диком» (1920), «Солнечный сон» (1923) в его архивах обнаружить не удалось, их тексты сохранились благодаря тому, что были переписаны или перепечатаны его матерью, Еленой Ивановной Набоковой.

Содержательно публикуемые в настоящем собрании ранние и зрелые поэмы Набокова по большей части ретроспективно-автобиографические, посвященные пройденным этапам его жизни. Детство, Петербург, Крым, Юность, Университет, Париж, Слава в заграничных эмигрантских реалиях становятся судьбоносными темами, требующими осмысления и надлежащей оцен-ки. В другой части поэм преобладает вольный вымысел, сказочные или фантастические сюжеты – «На севере диком», «Легенда о луне», «Солнечный сон». Вместе с тем в «Солнечном сне» автобиографического материала (сватовство и расторжение помолвки со Светланой Зиверт, одиночество, интуитивное желание следовать своему дару) не меньше, чем в реалистичной до документальности «Юности». По-своему автобиографичен «Olympicum», близкие Набокову спортивные темы которого (теннис, футбол) повторяются и варьируются в «Юности» и в «Университетской поэме».

В поэмах 1920‐х гг. взгляд из эмигрантского настоящего на ностальгически переосмысленное русское прошлое соединяется у Набокова со стремлением противостоять новым течениям в советской литературе. Пафосу строительства нового общества, классовой идеологии, нововведенным искусственным терминам и понятиям советской России он противополагает подлинное, исконное, единственно подлежащее сохранению и продолжению в чужой среде: русскую поэтическую традицию, европейскую петербургскую культуру и изысканный столичный русский язык. Тоска по загубленной великой и блистательной России предков завуалированно звучит в сумрачной поэме «На cевере диком» и в «Легенде о луне», в которой катастрофа, постигшая древнее царство, причудливо отражает революционные события в России, Гражданскую войну и интервенцию. В поздних «Славе», «Парижской поэме» и «К князю С. М. Качурину» Набоков подводит итоги своего довоенного этапа творчества и помимо той же старой ностальгии по России собственного счастливого детства обращается к новой автобиографической теме: мучительному переходу с русского языка на английский и своей вторичной эмиграции в Америку.

Из ранних поэм Набокова «Электричество», «На cевере диком» и «Солнечный сон» – наиболее яркие по замыслу и образному ряду. Последняя из трех, написанная в феврале 1923 г., завершает ювенильный и ученический периоды творчества Набокова и наряду с эссе об английском поэте Руперте Бруке (1922) остается его высшим достижением 1918–1923 гг. Эта поэма об одаренном шахматисте относится к переходной поре писательского становления Набокова, кульминацией которой стало самое крупное его поэтическое произведение, пятиактная «Трагедия господина Морна», оконченная в начале 1924 г.

Неудача с постановкой и публикацией «Морна» и поиски новых средств выражения побудили Набокова задуматься наконец о большой прозе. В том же году он принимается за свой первый, так и не воплощенный роман «Счастье», который к концу 1925 г. полностью перепишет под названием «Машенька». Своеобразие писательского развития Набокова состоит в том, что его переход к романной форме был подготовлен в равной мере сочинением в начале 1920‐х гг. нескольких рассказов (прежде всего «Картофельный эльф», «Удар крыла», «Венецианка»), пьес, сценариев и двух длинных нерифмованных поэтических произведений, «Солнечного сна» и «Трагедии господина Морна»: отказавшись от рифм ради большей повествовательной свободы и более сложной композиции, он приобрел опыт, который позволил ему в 1924–1925 гг. не только изменить направление своего искусства, но и по существу состояться.

В настоящем собрании впервые публикуются поэмы «Двое» (1919), «Легенда о луне» (1920), «Электричество» (1920), «На севере диком» (1920); текст «Солнечного сна» (1923) заново сверен с рукописью, исправлены многочисленные ошибки предыдущих публикаций «Юности» и «Университетской поэмы».

Вне настоящего собрания остается английская поэма Набокова «Бледный огонь» («Pale Fire»), состоящая из 999 строк и сочиненная для одноименного романа (1962), в котором она становится объектом изучения и спекуляций со стороны публикатора. Метрические особенности этого самого крупного английского поэтического произведения Набокова отчасти передают публикуемые нами в Приложении стихи о Супермене, написанные теми же рифмованными героическими двустишиями пятистопного ямба (heroic couplet), традиционно используемыми в английской эпической и повествовательной поэзии, которые были доведены до классического образца Александром Поупом (1688–1744).

Готовя во второй половине 1970‐х гг. итоговый сборник своих русских стихов, вышедший в «Ардисе» уже после его смерти, Набоков включил в него лишь несколько поэм: «Из калмбрудовой поэмы “Ночное путешествие”», «Слава», «Парижская поэма», «К князю С. М. Качурину». В настоящем издании примечания Набокова к этим произведениям публикуются в Комментарии.

Приношу выражение глубокой признательности сотрудникам Дома русского зарубежья имени Александра Солженицына (Москва) за предоставление первых и редких публикаций поэм Набокова для сверки текстов.

Поэмы
1918–1947

Детство

i
 
При звуках, некогда подслушанных минувшим, —
любовью молодой и счастьем обманувшим, —
пред выцветшей давно, знакомою строкой,
с улыбкой начатой, дочитанной с тоской,
порой мы говорим: ужель все это было?
И удивляемся, что сердце позабыло;
какая чудная нам жизнь была дана…
 
ii
 
Однажды, грусти полн, стоял я у окна:
братишка мой в саду, – Бог весть во что играя, —
клал камни на карниз. Вдруг, странно замирая,
подумал я: ужель и я таким же был?
И в этот миг все то, что позже я любил,
все, что изведал я, – обиды и успехи, —
все затуманилось при тихом, светлом смехе
восставших предо мной младенческих годов.
 
iii
 
И вот мне хочется в размер простых стихов
то время заключить, когда мне было восемь,
да, только восемь лет. – Мы ничего не просим,
не знаем в эти дни, но многое душой
уж можем угадать. – Я помню дом большой,
я помню лестницу, и мраморной Венеры
меж окон статую, и в детской – полусерый
и полузолотой непостоянный свет.
 
iv
 
Вставал я нехотя. (Как будущий поэт,
предпочитал я сон действительности ясной.
Конечно, – не всегда: как торопил я страстно
медлительную ночь пред светлым Рождеством!)
Потом до десяти, склонившись над столом,
писал я чепуху на языке Шекспира,
а после шел гулять…
 
v
 
                                              Отдал бы я полмира,
чтоб снова увидать мир яркий, молодой,
который видел я, когда ходил зимой
вдоль скованной Невы великолепным утром!
Снег, отливающий лазурью, перламутром,
туманом розовым подернутый гранит, —
 как в ранние лета все нежит, все пленит!
 
vi
 
Тревожишь ты меня, сон дальний, сон неверный…
Как сказочен был свет сквозь арку над Галерной!
А горка изо льда меж липок городских,
смех девочек-подруг, стук санок удалых,
рябые воробьи, чугунная ограда?
О сказка милая, о чистая отрада!
 
vii
 
Увы! Все, все теперь мне кажется другим:
собор не так высок, и в сквере перед ним
давно деревьев нет, и уж шаров воздушных,
румяных, голубых, всем ветеркам послушных,
на серой площади никто не продает…
Да что и говорить! Мой город уж не тот…
 
viii
 
Зато остались мне тех дней воспоминанья:
я вижу, вижу вновь, как, возвратясь с гулянья,
позавтракав, ложусь в кроватку на часок.
В мечтаньях проходил назначенный мне срок…
Садилась рядом мать и мягко целовала
и пароходики в альбом мне рисовала…
Полезней всех наук был этот миг тиши!
 
ix
 
Я разноцветные любил карандаши,
пахучих сургучей густые капли, краски,
бразильских бабочек и áнглийские сказки.
Я чутко им внимал. Я был героем их:
как грозный рыцарь смел, как грустный рыцарь тих,
коленопреклонен пред смутной, пред любимой…
О, как влекли меня – Ричáрд непобедимый,
свободный Робин Гуд, туманный Ланцелот!
 
x
 
Картинку помню я: по озеру плывет
широкий, низкий челн; на нем простерта дева,
на траурном шелку, средь белых роз, а слева
от мертвой, на корме, таинственный старик
седою головой в раздумии поник,
и праздное весло скользит по влаге сонной,
меж лилий водяных…
 
xi
 
                                                  Глядел я, как влюбленный,
мечтательной тоски, видений странных полн,
на бледность этих плеч, на этот черный челн;
и ныне, как тогда, вопрос меня печалит:
к каким он берегам – неведомым – причалит,
и дева нежная проснется ли когда?
 
xii
 
Назад, скорей назад, счастливые года!
Ведь я не выполнил заветов ваших тайных,
ведь жизнь была потом лишь цепью дней случайных,
прожитых без борьбы, забытых без труда.
Иль нет, ошибся я, далекие года!
Одно в душе моей осталось неизменным,
и это – преданность виденьям несравненным,
молитва ясная пред чистой красотой.
Я ей не изменил, и ныне пред собой
я дверь минувшего без страха открываю
и без раскаянья былое призываю!
 
xiii
 
Та жизнь была тиха, как ангела любовь.
День мирно протекал. Я вспоминаю вновь, —
безоблачных небес широкое блистанье,
в коляске медленной обычное катанье
и в предзакатный час – бисквиты с молоком.
Когда же сумерки сгущались за окном,
и шторы синие, скрывая мрак зеркальный,
спускались, шелестя, и свет полупечальный,
полуотрадный ламп даль комнат озарял, —
безмолвно, сам с собой, я на полу играл;
в невинных вымыслах, с беспечностью священной,
я жизни подражал по-детски вдохновенно;
из толстых словарей мосты сооружал,
и поезд заводной уверенно бежал
по рельсам жестяным…
 
xiv
 
                                                     Потом – обед вечерний.
Ночь приближается, и сердце суеверней.
Уж постлана постель, потушены огни.
Я слышу над собой: «Господь тебя храни…»
Кругом чернеет тьма, и только щель дверная
полоской узкою сверкает, – золотая.
Блаженно кутаюсь и, ноги подобрав,
вникаю в радугу обещанных забав…
Как сладостно тепло! И вот я позабылся…
 
xv
 
 И странно: мнится мне, что сон мой долго длился,
что я проснулся – лишь теперь, и что во сне,
 во сне младенческом приснилась юность мне;
что страсть, тревога, мрак – все шутка домового,
что вот сейчас, сейчас ребенком встану снова
 и в уголку свой мяч и паровоз найду…
 Мечты!..
 
xvi
 
                      Пройдут года, и с ними я уйду,
веселый, дерзостный, но втайне беззащитный,
и после, может быть, потомок любопытный,
стихи безбурные внимательно прочтя,
вздохнет, подумает: он сердцем был дитя!
 
21–22 августа 1918

Двое
Современная поэма

 
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
 
Блок

i
 
Обыкновенный сад старинный,
обыкновенный старый дом…
Друзьям и недругам о нем
я передам рассказ недлинный.
В стихах незвучных и простых
благословлю я жизнь живую,
изображу я роковую
нежданную судьбу двоих…
Скажу о прихоти жестокой
моей России одинокой,
моей России бредовой, —
лишь с оговоркой: при больной
не рассуждают о болезни.
Поэт не должен проклинать,
а уповать иль вспоминать…
Итак, действительность, исчезни!
 
ii
 
От разрушительных затей,
от причитающей печали
мы отвернемся, но едва ли
былое близкое светлей.
…………………….
Душой и телом крепок, строен
и как-то весело-спокоен —
таков был в эти дни Андрей
Карсавин, химик и зоолог.
Еще и в школьные года
им путь намеченный всегда
был и не труден и не долог.
Потом, обласканный судьбой,
он за границею учился,
вернулся, через год женился
на поэтессе молодой,
и, диссертацию большую
о мимикрии защитив,
в свою усадьбу родовую
с женой уехал.
 
iii
 
                                Молчалив
был этой жизни вдохновенной
уют блаженно-неизменный…
А руль невидимый времен
в ту пору повернулся круто.
Россия билась в муке лютой,
России снился грозный сон:
нечеловеческие лица
и за зарницею зарница
над полем взрытым, и кругом
непрерывающийся гром,
и звучно реющая птица
в кольце белеющих дымков,
средь безмятежных облаков…
 
iv
 
 Освобожден от службы ратной
 по тем причинам, что для вас
 не драгоценны, вероятно,
 да удлинили бы рассказ, —
 не беспокоился Карсавин,
 жил, негой мудрой окружен;
 меж тем, зловеще-своенравен,
 вновь изменился бег времен.
 Настала буйная година…
 Самосознанье гражданина
самосознаньем бытия
 в душе Андрея заслонялось
 и в дни позора не сказалось.
 Грешно – нет спора; но ни я,
 ни вы, читатели, не смеем
его за это осуждать
 и сходство тайное с Андреем
 в себе самих должны признать.
 Воскликнут гневные потомки,
 вникая в омут дел былых:
«Ввысь призывал их голос громкий,
 да отставало сердце их!»
 
v
 
Ирину нежную – подавно
все это мучить не могло.
Очарованье жизни плавной
в ней жрицу чуткую нашло.
Она любила вдохновенья
сладчайший яд, и льстило ей
перебирать в тиши ночей
слов оживающие звенья;
но дар ее не поражал
ни глубиной, ни силой страстной…
Лишь некой женственностью ясной
необычайно привлекал
стих, – и порывистый, и тихий,
как падающая звезда:
в строке ямбической всегда
был упоительный пиррихий.
О далях жизни, о мечтах
так пело сердце безмятежно,
и рифмы вздрагивали нежно,
как блики света на листах…
 
vi
 
Их белый дом версты на две-три
от сельских пашен отстоял.
Бывало, при восточном ветре,
звон колокольный долетал.
Их ограничивал прогулки
бор величавый, глухо-гулкий,
как ночь, синеющий вокруг.
 Жизнь протекала без печали,
 газет они не получали
 и не слыхали толков слуг.
 Когда же, охая тревожно,
 твердил им старичок-лакей:
«Да мало ль что теперь возможно,
 везде разбойники!» – Андрей,
 невозмутим, самообманут,
с улыбкой мягкой возражал:
«Что ж, пошалят и перестанут…»
 
vii
 
Их мирный рай напоминал
покой благоуханно-нежный
уединенного гнезда
в ветвях черемухи прибрежной,
нависших над рекой мятежной…
И пусть волнуется вода,
и пусть волной вольнолюбивой
скат размывается крутой —
птенцы, неведеньем счастливы,
лишь небо видят над собой!
 
viii
 
Вообрази, читатель, темный,
от снега весь лиловый сад,
тень длинную сосны огромной
и тускло-палевый закат.
Мы обойдем, мой друг минутный,
усадьбу старую кругом,
в окне увидим луч уютный
и в дом, незримые, войдем.
Над зеркалом рога оленьи,
перчатки на столе пред ним…
Идем-ка дале: подозренья
мы все равно не возбудим.
Сюда. Налево. Приоткроем
мы осторожно эту дверь.
С Карсавиным, с моим героем,
ты познакомишься теперь…
 
ix
 
Просторна комната простая…
Свет под зеленым колпаком
белеет, мягко озаряя
чешуекрылых под стеклом
разнообразное собранье;
и, сгорбившись в кругу лучей,
карандашом шуршит Андрей.
То – по-латыни описанье
мохнатой бабочки одной,
им найденной близ Понтрезины,
на молодом листке осины,
в тринадцатом году, весной…
 
x
 
Тебе завидую, ученый:
отрадно творческим умом
миров угадывать законы
по жилке на крыле сквозном.
Отрадно: нравы и строенье
существ малейших изучать
и вековое их значенье
в сопоставленьях постигать.
И счастлив тот невыразимо,
кто может ясность мудреца
согласовать неразделимо
с благоговением жреца, —
в ком жаждой истины, познанья,
холодной, точной простоты
не заглушается сознанье
нерукотворной красоты!
 
xi
 
Так – медленно, в труде беззвучном
блаженный протекает срок…
Пора и кончить.
                                     Мотылек
снабжен уж именем научным
и тем языческим значком,
каким на картах астроном
звезду Венеру отмечает…
Пора – но надо перечесть,
неточности, какие есть,
исправить.
 
xii
 
                           Небо потухает.
В оцепененьи ледяном
сад принимает тени ночи.
 
 
Покинув кабинет рабочий,
в другую комнату войдем.
 
 
Глядит в окно, мрачнеет хмуро,
как нищий безнадежный, день.
От шелкового абажура
прозрачно-розовая тень
легла на кружево подушки.
Свет неподвижный серебрит
фарфоровые безделушки,
и в бликах радужных горит
на ширме лаковой, китайской,
хвост огнецветный птицы райской.
 
xiii
 
У добродушного камина,
 в полусияньи, в полутьме,
 вникает с трепетом Ирина
 в сонет туманный Мал<л>армэ.
 Но ненадолго. Понемножку
 взор отклоняется от строк,
 на смутный смотрит потолок…
Ласкает бархатную кошку
 все тише тонкая рука.
Сидит Ирина, – молчалива,
о чем-то думает лениво,
чуть улыбается, слегка.
Андрея к бабочкам ревнует,
 и все нежнее и нежней
сон легкий, наклонясь над ней,
 глаза усталые целует.
 
 
Вот на медвежий белый мех
сползает книга… Сновидений,
переплетаясь, реют тени…
Вдруг – дорогой, звенящий смех
и на плече прикосновенье
знакомых губ…
 
xiv
 
                                    «Ну, полно спать!
 Как муза томная Парнасца
 умеет ласково подкрасться
 и невзначай околдовать!» —
«Ах нет! Я попросту устала
 и сон все тот же снился мне, —
 вздохнув, Ирина отвечала. —
 Мне вновь мерещилось во сне —
 
xv
 
пергамент серо-золотистый
венецианских вечеров
и над лагуною лучистой
напевы струн и голосов.
Там – тень гондолы удлиненной,
там однозвонный ропот струй,
там каждый возглас отдаленный
и каждый смутный поцелуй —
не песнь, а призраки созвучий,
не страсть, а странствующий сон,
не жизнь, а канувших времен
вздох перелетный, вздох певучий…»
 
 
Ее не прерывал Андрей;
в нем спорили мечта и разум;
он бы хотел поверить ей,
но по случайным знал рассказам,
что разочарованье ждет
Ирину, что мечты напрасны:
по золоту лагуны ясной
ползет дымящий пароход…
 
xvi
 
В лиловой спальне молчаливой
распространился мягкий мрак,
и ждал Андрей нетерпеливо…
Он приближающийся шаг
услышал с дивным содроганьем,
и розовое кимоно
повеяло благоуханьем…
Луч пробежал… и вновь – темно.
О холодок объятий сладкий!
 
xvii
 
Чуть шелестели кружев складки;
 и сокровенные пути
 на сумеречно-нежном теле
 уста скользящие умели
 во мгле извилистой найти.
 И ласкам трепетным учила
 все возрастающая страсть,
 и в бездну близкую упасть
 и не давала, и манила.
 
 
Счастливцы! Пламенных имен,
внушенных первыми ночами,
не забываете, и вами
их звук полнее повторен.
И страсть привычною не станет,
и, углубляясь без конца,
очарованье не завянет
и не насытятся сердца!
………………..
 
xviii
 
 Был вечер ветреный.
                                                Ирина
 играла Моцарта, и стон
сквозных аллей был заглушен
 прозрачным смехом клавесина.
 И трепет маленькой руки,
 и у затылка завитки,
чуть золотые, занимали
Андрея более, чем плеск
созвучий пляшущих.
                                              По зале
тень протянулась. Только блеск
 бледно-рубиновый камина
 алел во мгле, как георгина,
 взлетал, как призрак мотылька, —
 и озарял – то легкий локон,
то мрамор статуи меж окон,
то край лепного потолка.
 
xix
 
 Рассеялись внезапно звуки…
 Ирина встала, и в глазах
 как бы крылатый вздрогнул страх —
 предчувствие безвестной муки…
«Мне жутко…» – молвила она.
«Но почему?» Сама не знает…
 Порой – так сердце замирает
 в зеркальных лабиринтах сна.
«Мне жутко…» Пристально-угрюмый
 взгляд устремился вниз, в огонь.
«Ну успокойся, ну, не думай…» —
 и целовал ее ладонь
 Андрей, тревожно-удивленный;
 но только с нежностью влюбленной
 хотел обнять ее, как вдруг
 шум за дверьми услышал странный,
 звон дребезжащий, звон стеклянный,
 и возглас, и тяжелый стук;
 потом – слуги дрожащий шепот,
смех наглый, торопливый топот,
 гул незнакомых голосов,
 и, сыростью повея снежной,
 вошли двенадцать мужиков,
 в шинелях, с ружьями…
 
xx
 
                                                     Небрежно
в карманы руки заложив,
Карсавин ждал, что будет дале…
 
 
Они остановились в зале,
его безмолвно окружив.
Потом один, с подбитым глазом,
Андрея за плечо схватил.
Тот, вспыхнув, руку отстранил,
и щелкнули затворы разом…
 
xxi
 
 Последовала тишина.
 Ирина, холодно-бледна,
 надменно сжав сухие губы,
 прижалась к мужу. Вздрогнул он.
«Эй, к стенке!» – грянул окрик грубый.
Тогда, спокоен, озарен
 душевной силою, без слова,
 как укротитель средь зверей,
 всех взглядом удержал Андрей
 и одного, потом другого
 ударив кулаком в лицо,
 Ирину поднял, как ребенка,
 и мимо, мимо, на крыльцо,
 в сад, по сугробам… Хлопнул звонко
 вдогонку выстрел… но Андрей
с бесценной ношею своей
 в аллее скрылся беспросветной.
 Бежал он, не жалея сил,
 но уж слабел, слабел заметно,
 и задыхался, и скользил…
 
 
 За ним не гнались; рассудили,
что никуда он не уйдет:
 
 
в деревне живо бы скрутили,
а в поле – сам и пропадет.
 
xxii
 
А между тем, изнемогая
и спотыкаясь каждый миг,
в снег по колено увязая,
он бора мрачного достиг.
Хвоя туманная звенела.
Андрей, порывисто дыша,
остановился. В нем душа
беспомощно оцепенела…
Все отошло – и боль, и страх;
а мысли – мысли, как слепые,
блуждали, странные такие,
все о ненужных пустяках…
 
 
На снег недвижную Ирину
он опустил. Над головой
она вдруг повела рукой,
как бы срывая паутину;
вздохнула и очнулась…
 
xxiii
 
                                                    Мгла
с небес тяжелая текла.
Был жуток ветра шум окрестный
и скрип скрежещущий стволов.
Из-за бегущих облаков
вдруг выглянул мертвец небесный;
 
 
разорвалась густая мгла;
раскрытым веером упали
на снег лучи и засверкали, —
холодные, как смерть сама.
 
xxiv
 
При этом отблеске те двое
увидели перед собой
то грозное, то слепо-злое,
что прежде кралось стороной:
мир бешенства, борьбы и боли…
Меж тюрьм уродливая даль…
Уж красоты не будет боле,
а сердце бьется, сердцу жаль…
Где радость творческого духа?
Где жизни вольные права?
Ирина застонала глухо,
сказала страшные слова:
 
xxv
 
«Пустынно, холодно, бессвязно…
 Мы умираем, слышишь – ты?
 Наш дом поруган безобразно:
 горстями вырваны листы
 из книг, переплетенных пухло…
 Все отзвучало, все потухло…
Твой самый пестрый мотылек,
 быть может, к картузу приколот…
 Безумие, пустыня, холод…
 Бог непонятен и жесток!
 
xxvi
 
 А мы – лелеяли мы нежно
 мертворожденные мечты!..»
 Глядит, – но странно безмятежны
 Андрея тонкие черты.
 Хоть были милы наслажденья,
 хоть преждевременен конец, —
смерть принимает без смятенья
 эпикуреец и мудрец!
«А жить в среде невыносимой
 преступников или невежд,
 тревогой будничной томимый,
 лишенный неги и надежд, —
 надломленность и бледность видеть
 Ирины горестной моей,
 и всех и все возненавидеть —
 нет, не хочу!» – сказал Андрей.
 
xxvii
 
Стоял он, твердый и спокойный,
обняв Ирину, а над ним
неугомонно ропот хвойный
звучал отчаяньем глухим.
И оба смутно замерзали.
В каком-то вещем забытьи
они склонялись и шептали
слова бессмертные любви.
И только раз, в приливе муки,
не в силах ничего забыть,
Ирина, простирая руки,
 
 
воскликнула: «Ах, только б жить!»
Но поцелуем леденящим
был безнадежный прерван крик,
и вот за облаком скользящим
полуоткрылся лунный лик.
И ропот сосен одиноко
во мгле нахлынувшей утих, —
как бы смиряясь пред жестокой
судьбой двух жизней молодых.
 
xxviii
 
Когда же нежно-нежно красной
пыльц<о>й подернулся восток,
на пряжке туфельки атласной
луч боязливый изнемог.
 
 
И зашушукал ветер сонный,
и встрепенувшимся крылом
сорока с ветки оснеженной
стряхнула серебристый ком.
И в чистом воздухе – лучистый,
он, рассыпаясь, просиял,
на чьи-то женственные кисти
цветными искрами упал.
И прояснилась дымка бора,
и засинели небеса;
со стороны усадьбы скоро
раздался хохот, голоса;
шаги скрипели, приближались…
Вдруг шапки, ружья показались
из-за белеющих ветвей.
 
xxix
 
Грядите ж, мстители! смелей!
Вот он – помещик окаянный,
вот – кровопиец, и она —
его проклятая жена!
 
 
Шли мужики, притихнув странно,
как псы, косясь на трупы их;
но, отделившись от других,
один нагнулся над Ириной,
с руки замерзшей снял кольцо,
взглянул с усмешкою звериной
и плюнул в мертвое лицо.
 

Ливадия

15–21. I. 19

1.Набоков В. Другие берега. М.: АСТ: Corpus, 2022. С. 273–274.

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
29 dekabr 2022
Həcm:
165 səh. 10 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-17-137850-9
Müəllif hüququ sahibi:
Издательство АСТ
Yükləmə formatı:
Mətn
Orta reytinq 3,7, 6 qiymətləndirmə əsasında
Podkast
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,8, 436 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 4,9, 152 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,8, 855 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,8, 863 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 4,8, 345 qiymətləndirmə əsasında
Mətn
Orta reytinq 4,8, 152 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 5, 1 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 5, 1 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 5, 3 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 0, 0 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,7, 3 qiymətləndirmə əsasında
Mətn, audio format mövcuddur
Orta reytinq 5, 4 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,7, 15 qiymətləndirmə əsasında
Audio
Orta reytinq 4,5, 4 qiymətləndirmə əsasında