Kitabı oxu: «Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь»

Şrift:

Часть первая

Глава первая

1

Благоверная заповеданная держава Божьим изволом обретала себя, вроде бы утраченную навсегда в полонах и невзгодах. Спасительный ветер подул в русские сени. Уже Малая и Белая Русь, исплаканные от долгого шляхетского ярма, позабывшие отеческое предание и веру, глубоко подпавшие под латинянина, с охотою и досель неведомым волнением приклонились под руку государя; уже задунайские словене тайно ковали сабли и молили о спасении, ждали родимого ратника, чтобы сбросить с шеи маету басурманского хомута, и турские янычары, с опаскою внимая угрозе с севера, точили хищные ятаганы, давно алчущие крови неверных.

Какими же невидимыми соками напиталось и разом зацвело русийское древо? что за живительные источники вдруг отыскало засыхающее коренье после долгих лет польской осады и крымских набегов? откуль исчерпало полным ковшом непотухающих сил и верного медоточивого, вразумительного Слова, коли смиренный податный смерд, измаянный налогою, сокрушенный жестким воеводским надзором, тугою и кручиною, правежом и дворянской алчбою, внезапно превозмог обиды, расслышав слезное моление Алексея Михайловича, и с неожиданным рвением взялся за войну? И русскому мужику добрым помощником в ратях сыскался украинский черкас из днепровских плавней, стонущий от унии, и послушливый белорусский мещанин.

Навадники и злоимцы разносили по европейским закутам придумки: де, русский и воевать-то не умеет, ему лишь пальцем погрози для острастки, он и серку в кусты; де, Москва едва годится на то, чтоб нам служить, лайно выгребать. И те из дворцовых ближних, кто умасливался Западом, с охотою подхватывали эти напраслины и нашептывали в государевы уши: де, за неверное дело ты вступился, свет-царь. Но с первыми русскими приступами под Смоленск покатилась впереди войска иная говоря: русский медведь драться вельми горазд, ему лишь чарку покажи – не остановишь…

Да нет… Наперво потребовалось принять мужику послушание, сломать гордыню, принять сердцем древлеотеческую клятву: «не в силе Бог, но в правде», приклониться под стяг за веру, царя и отечество, чтобы самые малые и самые грешные на сей земле почуяли себя сродниками. И всяк вдруг услышал себя русским, и этого чувства, как и в годы смуты, хватило для победы тем, кто брал приступом Смоленск и Вильну, приплывал под Стокгольм, кто распахивал ворота Могилева и Быхова, кто с малою силою подымался по Енисею под Белый Иртыш, рубя заставы и острожки, кто, испродрогнув до малой костки, волокся тундрами по-за Леною встречь солнцу, навсегда распрощавшись с родовою, оставшейся в Устюге, Холмогорах и Примезеньи. Дух устроения, государственного стяжания и земельного приобретения, досель спавший в русской груди, вдруг занялся жарким костром и заслонил, сжег в себе все насущные потребы и дал сполна той праведной силы, коя оборет в будущем все препоны. Под архангеловы трубы, на ангельских крылах слетел на Русь захватывающий, пьянящий дух движения, что рожден был еще не угасшей свободою, и вся жизнь, прежде дремотная, обрела новый смысл. Не брадатого смерда, не пьянчливого служки, не любопытного воеводы, не охочего до слухов странника и не медлительного купчины вдруг заопасались в вековых сырых замках, срочно спосылая друг по другу посольства; и заклубился латинянин вкруг Польши, и стал срочно сочиняться католический союз, чтобы отвлечь православных от Варшавы; но затревожились паписты от того радостного возбуждения, с каким заподымался с припечного коника сидень-увалень Ильюха. И вот волынки и накры, медные трубы и литавры, приветствуя первые шаги богатыря, до самого Господа вознесли ликующий победный гуд, и в стройном гласе всеобщего единения и частый мор, и глад, и нестроение, и воп по безвременно павшим, и церковный неустрой осыпались с русича, как берестяная шелуха с весенних дерев.

…И в какой-нибудь десяток лет Русь неслыханно обросла землями и вновь стала великою.

2

Сердечными словами сопроводил рать великий государь, от коих расплакался не ведавший поражений предводитель войска князь Алексей Никитыч Трубецкой; он облобызал десницу государя и отбил тридцать больших поклонов, с благоговением отступая к притвору Успенского собора. Царь же сказал: «Вы слышали прежде о неправдах польских королей, так вам бы за злое гонение на православную веру и за всякую обиду к Московскому государству стоять, а мы идем сами вскоре и за всех православных христиан начнем стоять, и если Творец изволит и кровию нам обагриться, то мы с радостию готовы всякие раны принимать вас ради, православных христиан, и радость, и нужду всякую будем принимать вместе с вами».

Полчане же возопили, сгруживаясь вкруг царя: «Что мы видим и слышим от тебя, государя? За православных христиан хочешь кровию обагриться! Нечего нам уж после того говорить! Готовы за веру православную, за вас, государей наших, и за всех православных христиан без всякой пощады головы свои положить!»

Государь заплакал и сквозь слезы вымолвил: «Обещаетесь, предобрые мои воины, на смерть, но Господь Бог за ваше доброе хотение дарует вам живот, а мы готовы будем за вашу службу всякой милости жаловать».

Никон же, патриарх, пригрозил служивым: «Если вы не сотворите по сему государеву указу, убоитесь и не станете радеть о государевом деле, то воспримете Ананиин и Сапфирин суд». Боже, Боже милостивый! уместен ли тут пример об еврее Анании, солгавшем апостолу Петру? Ведь нынче всяк из начальствующих был искренен и далек от неправды, и готовно бы взошел на плаху по цареву изволу. Даже сам Алексей Михайлович выступил из царской сени, как смиренный боярский сын, выслушал наказ патриарха, снявши парчовую шапку и низко опустив голову пред духовным отцом, и вдруг не сдержался, шагнул встречь Никону и уткнулся лицом в златокованые ризы; как родимого сына приобнял патриарх государя за покатые мягкие плечи, покрытые простецким темным зипуном с собольей опушкою, а после и погладил его по каштановым, тяжело льющимся волосам, сглатывая неожиданный комок, запрудивший горло. Алексей Михайлович, позабывшись, торопливо поймал ускользающую руку святителя, пахнущую воском и французскими водками, приник к шершавой, расплющенной ладони мокрым от слез лицом, впитывая губами монашеский дух, и замер. Веком такого не видала Русь, а увидев, еще больше возлюбила и отца отцев, и свет-царя. Собор вздрогнул, тайно охнул, и тут будто сотни голубей слетели в придел с голубого церковного неба, с пригоршни Савао; многие из бояр не сдержали восторга и пали на стылый железный пол, похожий блеском своим на камень-графит. А рака святого Петра в алтарной источила миро…

И редкостное чувство добросогласия, что незримой пеленою окутало молельщиков за отечество, вслед за ними пролилось из собора на паперть и залило всю престольную до самых маковиц сорока сороков церквей. И все, кто прямо от дворца нынче отправлялись на рать, – двоедушные и троедушные, злокозненные и злохитростные, лукавцы и проныры, вечно празднующие труса и последние известные на Москве злыдни жестокосердые, даже они, пусть и на короткое время, проходя пеши в военной сряде мимо двух великих государей, стоящих на примосте, вдруг позабыли застарелую зависть ко всему на свете и заполнились такой любовию к ближнему, такой готовностью пострадать за отечество, такой легкостью в жилах, отчего готовы были взлететь над святым Кремлем. И та нужа, что подстерегала впереди, та походная сухоядь и неустрой, и дорожная тягость, и, быть может, скорая смерть от шляхетской пики казались совсем нестрашными.

И неуж в каменной скудельнице скоро испротухнет и исшает этот благородный душевный порыв?

Обычно на лике государя зори цветут, а сегодня он бледен, с голубой тенью в открылках носа и с густой, вроде бы больною испариной лихорадки в отекших подглазьях от близкой слезы; правую руку Алексей Михайлович простер над войском, слитно колышащимся под переходом, как бы касаясь каждой головы, покрытой иль железной шапкой-мисюркой, иль шеломом с забралом, иль пуховою шляпой с лебяжьим пером, иль стеганым ватным колпаком. С пира да в поле, на скорую брань: еще густой стоялый мед, коим потчевал государь служивых из своей руки, не просох на рыжеватых приспущенных усах. Левой рукою царь стиснул до ломоты в козанках кривой турецкий двуострый кинжал, туго вогнанный в кобуру из слоновой кости. С этого часа частыми станут рати и не всякая в успех; многих ополченцев примут чужой полон и мать – сыра земля; но эта первая минута благородного ликования, когда за православный люд, пригнетенный унией, отправился страдать москвитянин, напрочно осекется в царской груди. Запечатать бы это неповторимое чувство в такую дубовую скрыню за секретный замок, чтобы до смертного мига не иссохло оно. Ибо впервые не только молодой государь высился сейчас на рундуке, опушенном красными сукнами, но вождь, несомненный победитель с Божьего изволения, воинский уставщик, вожата́й, предводитель и солдатский отец; его простоволосая голова, казалось, доставала самого майского влажноватого неба, густо испятнанного сизоватым с исподу каракулем облаков, похожих на янычарские шапки, ускользающие от русской сабли. Годите, годите, бритоголовые: пока по шляхетскую чуприну отправился русский меч, но скоро и до вашего затылка, за изгиль над православным людом, доберется беспощадный шестопер. Слышу вас, мои задунайские детки, слыш-шу-у, Царь-град! Да поможет мне Господь всех вас принять под свою десницу. Чую в себе такую силу, и скоро Владимирская Божья Матерь утрет ваши неутешные слезы.

Далеко загадывал русский царь и сам собою гордился. Под шелковую котыгу, распахнутую на груди, забирался тонкий податливый ветер, выстужал жар, и каждая телесная волоть жила легко и ласково. Никогда еще Алексей Михайлович не чуял себя таким здоровым и прекраснодушным: ему нынче же хотелось сесть на коня и возглавить полки, и он даже позавидовал идущим к Пожару ополченцам, рейтарам и драгунам, стрельцам и солдатам, боярским детям и стряпчим, что вот они уже в походе, они сейчас иные, напрочь выбитые из ровной затрапезной жизни и по его, государевой, воле втягиваются послушно в дорогу, о которой он знал лишь из досужих побасок. Никон патриарх размашисто кропил войско святой водою, слегка оттесняя царя широкими златоковаными ризами, и капли влаги, относимые ветром, попадали государю в лицо, и он, забывшись, слизнул несколько святых даров с уса, чуя от них пряную сладость: воистину нектар, миро, подымающее мертвых из ямки, целебный источник, по благодати Божией стекающий с небес…

Восемнадцатого мая выступил и сам государь вместе с дворовыми воеводами и боярами Борисом Ивановичем Морозовым и Ильей Даниловичем Милославским, и во все время, почти с год, сулилось им непреходящее военное счастье. Сон в руку: взобрался же тогда государь на тую каменную стену, гонимый ворогом, за которою оказалась неведомая райская страна. И ныне неприятель всюду бежит прочь, и те злоимцы, схитники православия, сатанины угодники напрасно тянут презренную жадную руку к пространной московской обильной земле.

…И отняты были и Смоленск, и Гомель, и Полоцк, и Витебск, и Вильна, и шведам закрыли ход по Двине в Ригу, и шляхта, спесиво кличущая Русь страной барбаров, давно позабывшая свои словенские корни, и православную веру, и общий исход через Палестину, попритухла в родовых замках и маетностях Варшавы и Кракова, сквасилась, теряя родовые поместья. Почитайте, панове, не кичливого, но смиренного, ибо в смиренном почасту дух Божий живет.

Вот и государь обратился к ратным людям со сказкою, видя, как Белая Русь и Украйна встают под его руку: «Пресвятая Богородица изволила Своим образом воевать Литовскую и Польскую землю, и не могут нигде противу Нее стати, ибо писано: лихо против рожна прати…»

И праведная война прибавляет не только земель и гордости, но и страданий и кручины: война для иродовой дочери Невеи – долгий праздник. И потянулись с западных земель увечные и клосные, язвенники и нищие, калики перехожие и погорельцы, сироты малые и вдовицы, кого война живота последнего лишила иль убила чуть не до смерти. Московитам-то еще долго брести-ковылять по Руси до родного печища иль до монастырской келеицы, до родового погоста, покато приберут иль уберут в домовину сродственные руки. И на всякой паперти по всем церквам, под волоковыми оконцами деревенских изб и по слободам скоро приросло милостынщиков, а значит, не заскорбеет русская душа, протягивая увечному грошик, иль калачик, иль просто ковш воды из студенца: запей хворь, солдатик. Богаделенки и странноприимные дома, что взялся устраивать жалостник окольничий Федор Михайлович Ртищев, приняли лишь горстку раненых страдников, и, горюя вместе с ними, Ртищев не только подголовник с походными деньгами истратил, но и еству, и кибитку отдал под испробитых ратников…

Вот всегда так: коли горести рекою льются, то подаяния тощим ручейком. Ибо горе горя прибавляет. Не вздохи строят душу, но милостыня. И не жаль бы, но откуда взять хоть медной полушки, когда на отдаленные от войны земли (и неуж в отместку?) пал такой повальный мор, что и отпеть-то покойника было некому, не то повопить у ямки.

Знать, с Божьего попущения на испытание православных скинулась на великую Русь огневица, упреждая грядущий разброд. (С Москвы началась холера. В государевых палатах и на казенных дворах, где всякое царское платье хранилось и рухлядь, окна глиной замазали, заложили кирпичом, чтобы ветер не проходил с дворов, где обнаружилось поветрие. Но и в царевы Терема, за Кремлевские стены по Золотому и Красному крыльцу нанесло-таки хвори, и во трех дворцах осталось дворовых всего человек с пятнадцать. Сентября одиннадцатого числа умер царев наместник на время отлучки Михаила Петрович Пронский, следом преставился боярин князь Хилков, перемерли гости, бывшие у государевых дел, из шести приказов и одного стрельца в живых не осталось; закрыли лавки и торговые ряды, ибо некому стало сидеть там; в Чудовом монастыре перемерло 182 монаха, в Вознесенском – 90, в Ивановском – 100; в хоромах знатных московитов в великом числе упокоилась дворня. У боярина Морозова умерло 343 человека, осталось 19, у князя Алексея Никитыча Трубецкого, что увел войско на шляхту, из 270 осталось восемь дворовых. И так во всяком житье лишилась царева знать многой своей челяди, а черные сотни и слободы погребли своих мастеровых. Из тюрем проломились на волю разбойники, бежали из города, и некому было их унять. В Кремле затворили все ворота и опустили решетки, оставили одну калитку у Боровицких ворот, да и ту на ночь запирали. Всюду жгли частые костры, расставили сторожи, засекли засеки, но и при всех этих предосторожностях выскользнула огневица из престольной на Русь и поразила поначалу ближние деревни, а после перекинулась на города и давай гулять, минуя заставы. В Костроме умерло более трех тысяч, в Калуге – две, на Новгородчине проводили на Красную горку за пять тысяч. Воистину радость без слез не живет. Смоленск родовой переняли с бою у Литвы, но затем почти полностью отвезли на погост Тулу, Переяславль-Залесский и Переяславль-Рязанский. Полченцам с бою в домы возвращаться, а там сиротская паутина в углах.)

Алексей Михайлович медлил попадать в Москву, хотя неотложные государевы дела ждали. Да и от морового поветрия столица во гноище уронена, и народишко душою выхудал, позабывал Господа. Те мужья, кто от жен постриглись в дни холеры, иль жены от мужей закрылись в монастыри спасать душу в последние дни, после огневицы вдруг кинули кельи и вернулись обратно в домы свои, забыв о монашестве, и стали жить, как муж с женою, а не как брат с посестрией. Многие постриженные завели торговлю, пьянство и воровство умножилось. Валится-рушится великий дом без надзору.

Хватит, утешился государь воинской славою, у него и медвежеватая валкая походка приотвердела, взгляд выстудился, и властные морщинки высеклись в приокаменевших губах. Победы не пригрузили, не пригорбили Алексея Михайловича, но выпрямили вдруг. От роду полный, мешковатый, с бабьими опущенными плечами, за год войны приусох слегка, но и призасалился кожею от долгой несвычной жизни в шатрах, выстарился от ветров, осенних холодов, военной тревоги, опасности, постоянных забот и сухояди. Ему домой вдруг захотелось, в Терем, к жене и детям, побыть в государевой Комнате одному, окунуть лебяжье перо в серебряную черниленку и посочинять иль поразмышлять над греческими филозопами. Царь приустал от пушечного гула, постоянной крови, потока раненых, от склок и свар домашней челяди и дворовых бояр, что неотступно были возле. И лишь походная крестовая палатка не давала заскорузнуть душою. Здесь, в походе, он еще более возлюбил Бога и ощутил свою малость, провожая обозы с калеками, протягивая умирающим руку свою для целования, и прощальный студеный отпечаток смерти еще долго хранила в себе кожа.

Война сделала Алексея Михайловича мужчиною и докончила характер.

В прежней жизни он не чурался опасностей и не праздновал труса, с кинжалом хаживал на топтыгина; во Дворце он всегда провожал усопших в последний путь, почитая это за высший Божий знак, и хранил в душе последние знаки уходящих из мира сего; но здесь, на первой его войне за православных, он сам отправлял своих холопишек на смерть и как бы брал на себя перед Спасителем тайный обет за каждого, кто покидал бренный мир, отплывая на суд Божий. Но в душе-то оставалась какая-то мелкая суета, де, чур-чур меня! Да так ли он понял глас Божий, замыслив войну? Сносить ли ему недремлющую совесть, отягощенную кровию челядин своих?

В конце октября государь приехал в Вязьму и здесь решил переждать моровое поветрие. За первым же гостевым столом, составленным накоротке, из ближних бояр, вдруг посеялись слухи о Никоне: дескать, хочет святитель заместить собою государя, высоко мостится и пушит перья. И, де, ходит по народу сказка, будто явился на Москве обманщик великий, ближний предтеча антихриста, патриарх Никон, овчеобразный волк. Де, в окно из палаты нищим деньги бросает, едучи по пути, из кареты золотые на дорогу мечет и плакать горазд. А мир слепой хвалит его, де, государь миленькой, не бывало такого от веку. А бабы молодые и черницы в палатах у него временницы, тешат его, великого государя пресквернейшего. А он их холостит, бабоблуд. А они, ворухи, идут от него веселы с воток да меду песни поют да хвалятся, де, у патриарха вотку пили… И многие в подпитии великом, кого патриарх, в отсутствие государя, худо приветил во Дворце, иль заставил ждать в сенях, иль протомил в передней, нынче смеялись гораздо, ведая тихость государева сердца: от победной войны царь был нынче милостив и щедр. Алексей Михайлович, передавая званым кубки с романеей, прятал глаза и чувствовал себя неловко; он и хотел бы сурово пресечь сплетни, чтобы неповадно было лить колокола на собинного друга, но что-то и сдерживало его. Он тайно понял, что ему приятно слышать поклепы. И то, что сразу не оборвал ближних бояр, не дал злым языкам укороту, делало его не то сообщником слухов, не то заговорщиком.

Вскоре в Вязьму из Колязина прибыли сестры и царица с детьми; из Троицкого монастыря перебрался патриарх. Государь при встрече, приобнявши Никона, откинулся головою и пристально посмотрел святителю в глубокие стоялые глаза и, смутясь своей подозрительности, порывисто расцеловал Никона троекратно по-русски и громко, радостно возгласил его спасителем, своим отцом и великим государем. Ввечеру они пили за здоровье друг друга, обмениваясь кубками, и стол закончился поздней ночью. И слух, навеянный подговорщиками, вроде бы выветрился из головы государя, и он снова, как прежде, любил и почитал собинного друга, удивляясь его уму. А речь шла о войне, и патриарх принуждал силою духа своего до конца воевать Польшу и Швецию, брать Ригу и Стокгольм. Но тайная вина точила государя, и, сознавая свой грех и томясь его, он уже не с прежней откровенностью сердечной уединялся с Никоном для бесед.

Артемону Сергеевичу Матвееву, любимцу из дьячих детей, государь каялся, как пред исповедником: «Речет великое солнце пресветлый Иоанн Златоуст: не люто есть спотыкаться, люто, споткнувся, не подняться. Добиваюся зело того, чтобы быть не солнцем великим, а хотя бы малым светилом, малою звездою там, а не здесь. И в том не осуди, что пишу: нечист от греха, потому что множество имею в себе, а о том возбраняет ми совесть писати, что чист от греха: ох люто так глаголати человеку, наипаче же мне, что чист от греха».

Февраля десятого дня 1655 года Алексей Михайлович переехал с семьею в Москву, чтобы приложиться в Успенском соборе к мощам святого Петра-чудотворца; бояр и всех горожан обвеселить от печали и кручины, в кою глубоко пала престольная; семью обустроить во Дворце, наладить чин и сряд, подновить сени, повалуши, мыльни и каменные переходы, заново опушить сукном окна и двери, сквозь кои струился смрадный ненасытный дух огневицы; и опочивальню оживить, да в мирной тихости и любви затеять в чреве Марьюшки то желанное дитятко, кому бы с охотою передать свое место.

И всяк христовенький решил еще задолго от Москвы встретить государя, облачась в лучшее цветное платье, прожаренное от холеры, и каждая церквица, имеющая медное петье и сохранившая служку, целый день раскачивала колокола. Был бы только жив и здрав государь, да чтоб беспечальна была его родница, и чтоб всяк из служек был приклончив к нему и верен, а там и царство осилит любую тугу и немочь, хоть тыщи драконов слетятся с бранью на русские просторы. Едет-попадает царь-свет, сам Господь спосылал на него военные удачи и милости; восстала из долгого полона Малая и Белая Русь и вошла в словенскую православную семью! Ну как тут не воспеть радостные стихиры и не восславить Спасителя нашего! Пируйте, многопировники, ублажайте черева ненасытные, многоядцы; источайтесь в ложных улыбках, льстивые и сладкоголосые, – все простится вам в светлый день.

…Искрящийся игольчатый снег с легкой струистой поземкою, будто беленые холсты скатывают в трубы с равнин в лощины и распадки; песцовыми хвостами поносуха свивается вокруг расписных катанок, забиваясь в укромины под подолы и бодря плоть; сугробы уже по-весеннему бусеют в отрогах, и сквозь рыхлую покать бездонных забоев пробивает ранняя лимонная желтизна; щемит взор белизна венчальных покровов, в кои облачилась невеста-Русь, сокрыв шелуху грязи, скорби; близкая восторженная слеза копится во взоре от напряжения, с каким вглядывались посадские за мреющую излуку в иссиня-черную медвежью шкуру леса, откуда должен появиться государев обоз.

«Едут-едут!» – вскричали дозорщики, всползшие на вековые дубы, и, рискуя разбиться, посыпались с гляденя вниз, когда показалась за головным стремянным стрелецким полком цветная каптана с ближним стольником на ухабе и первыми боярами на наклестках грузных развалистых саней с широкими обводами, глубоко увязающих в сыпучие хрусткие снега, невдолге приутоптанные передовыми поезжанами и вновь разбитые в кашу ратными коньми. В избушке изузоренных саней за слюдяными оконцами в серебряной оплетке, угретый собольей одеяльницей, впервые сидит рядом с великим государем и Никон патриарх, так щедро обвеличенный собинным другом. И стало на всем пространстве зимних примосковских полей вдруг тесно и жарко, как тесно бывает в груди, переполненной чувств. И повалился люд православный в снег, счастливо возрыдав и за жаркой слезою не видя ничего окрест, окромя луны и солнца, разом воссиявших в дневном небе. И неведомо было, кто кого затмил нынче…

А спустя три месяца Алексей Михайлович в глубокой тайне снова съехал на войну, чтобы приступить к литовским городам.

Да и было от кого таиться, ибо Русь, отбитая от Речи Посполитой и Литвы, кишела лазутчиками, шпыни подгородные, подговорщики и шиши скрадывали государевы затеи, чтобы верно знать замыслы царя и пути войска. Попадали в Русь проныры и под видом купцов, и служками посольских обозов, и в патриаршьих милостынных походах, скрываясь под монашьей мантией иль диаконской рясою, и в шляхетской епанче польского дворянина, скинувшегося в войну под милостивую государеву руку. Папа римский мостил тропы и дороги в Русь, уже не в силах подпятить ее под себя: он страдал, ибо терял вдруг добрый униатский ломоть от католического пирога. Австрийский посол цесаревича Фердинанда Аллегретти пытался выведать в приказах, куда царскому величеству из литовских нововзятых городов поход будет. На что думный дьяк ответил: «Нам царского величества мысль ведать нельзя, да и спрашивать о том страшно». На это Аллегретти сказал: «У испанского короля однажды войска многие были изготовлены и корабли воинские, спрашивали у него ближние люди: куда он эти корабли и войско изготовил? Король отвечал: что у него сдумано, того им ведать не надобно; если бы он ведал, что рубашка его думу знала, то он бы ее сейчас же в огонь кинул. Но не хвалися курицей, что в яйцах. Он только на коня взобрался, а уж далеко в другой стороне отозвалось, ибо имеющий уши да слышит. По Божьему попущению доброхотное ухо к каждой щелке прислонено. Вот и польский король хотя теперь, кажется, и пропал, только у него друзей много, которые с ним одной римской веры, они, надобно думать, за него вступятся, чтоб вера их римская не погибла…»

Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
05 dekabr 2008
Həcm:
850 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
5-88010-243-2
Müəllif hüququ sahibi:
РЕКЛАМИКС
Yükləmə formatı:
Mətn
Средний рейтинг 4,6 на основе 13 оценок
Mətn, audio format mövcuddur
Средний рейтинг 4,3 на основе 7 оценок
Mətn, audio format mövcuddur
Средний рейтинг 3,5 на основе 8 оценок
Mətn
Средний рейтинг 5 на основе 18 оценок
Mətn
Средний рейтинг 4,4 на основе 9 оценок
Mətn
Средний рейтинг 3,8 на основе 11 оценок
Mətn, audio format mövcuddur
Средний рейтинг 4,3 на основе 15 оценок
Mətn
Средний рейтинг 2,5 на основе 41 оценок
Mətn, audio format mövcuddur
Средний рейтинг 4 на основе 7 оценок