Kitabı oxu: «Вечный Китай. Полная история великой цивилизации»
Madaro Adriano
CAPIRE LA CINA
Copyright © (2021) by Giunti Editore S.p.A., Firenze-Milano
www.giunti.it
В оформлении обложки использована иллюстрация:
Adisak Riwkratok / Shutterstock / FOTODOM
Используется по лицензии от Shutterstock / FOTODOM
Перевод с итальянского А. Б. Юсуповой

© Юсупова А. Б., перевод на русский язык, 2024
© Матвеева В., обложка, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Часть первая

БОЛЬШОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ1
Открытие нового мира
Когда друзья спрашивают меня о Китае, я всегда отвечаю: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Эта китайская пословица стала моим традиционным ответом. Хотя за последние сорок четыре года я побывал в Поднебесной двести шестнадцать раз и на основе этого опыта могу предложить пословицу собственного авторства: «В Китай не едут, а возвращаются».
И вот я возвращаюсь из моего очередного путешествия, и еще с пекинской пылью на ботинках, в уединении своего кабинета, посреди собранных в течение всей жизни книг я листаю старый добрый журнал «Китайская реконструкция», который с начала 1960-х годов стал для меня, парнишки, мечтающего добраться до Небесной Империи, первым окном в далекую и неизвестную страну.
Даже мои китайские друзья, равно как и друзья-итальянцы и иностранцы, пораженные давним желанием понять эту страну, удивляются глубине моего понимания Китая и интересуются, как у меня возник такой интерес. Я постоянно пытался ответить на этот вопрос и, кажется, нашел две причины своего увлечения.
Я был очень любопытным ребенком, рано научился читать, и поэтому мои родители, еще до того как я пошел в школу, подарили мне книжку с иллюстрациями, в которой рассказывалось о путешествии школьника по российским степям, арабским пустыням, индийским джунглям, и о его встречи с девочкой в королевстве Дракона.
Диалог из книжки навсегда остался в моей памяти:
«Девочка-красавица, скажи-ка мне: что это за страна?»
«Вот приехал ты в Китай; если хочешь, оставайся!»
«Спасибо, прекрасная китаянка, я с удовольствием останусь!»
Спустя пару лет к этой книге добавились приключения Марко Поло2, благодаря которым я узнал о Шелковом пути3.
Эту книжку мне тоже подарила мама, учительница начальных классов. Я жил в маленьком городке недалеко от Венеции, а Китай был далеко, так далеко. Но, в отличие от Марко Поло, у меня был велосипед. Разглядывая огромную географическую карту на стене моей школы, я осознал, что смогу добраться до Китая пешком прямо из дома и пересекать моря мне не придется.
Это было моим детским потрясением. Никакая другая книга или история приключений не впечатляла меня так, как рассказ моего знаменитого соотечественника.
Мне было интересно узнать, как изменилась эта Страна Чудес, которую семь веков назад посещал великий венецианец. Несколькими годами позже, будучи учеником пятого класса, я никак не мог понять, почему мы относимся к Китаю как к далекой планете.
Где бы я ни копался в поисках новостей, я неизбежно сталкивался с реальностью, которую не мог понять мальчуган: с миром политики. У Италии не было дипломатических отношений с этой страной, поэтому Китая не существовало. Я перерисовывал географические карты, размещая на них названия рек и городов, и вырезал из нераспроданных газет, которые мне любезно отдавал сын газетчика, статьи про Дальний Восток, таким образом положив начало архиву, который храню до сих пор. Но большинство этих статей были критичными и пронизанными антикитайскими настроениями из-за американской политики того времени.
Наконец, в пятнадцать лет я приобрел у уличного торговца книгу, которая потрясла мое юношеское сознание: нетронутое издание рассказов Лу Синя4 на итальянском. Меня поразило оформление обложки: рука, державшая за косу извозчика рикши, вид от первого лица. Название книги было для меня загадкой: «Подлинная история А-кью». Она стоила шестьсот лир, намного больше моих карманных денег на месяц, но я купил ее без колебаний.
Именно при чтении Лу Синя я впервые по-настоящему почувствовал душу его страны. Прошло много лет, а я до сих пор не нашел никого в Италии, кто слышал бы о Лу Сине, величайшем китайском писателе XX века.
Шли годы Кеннеди5, Европа была сражена его очарованием, и внимание молодежи было приковано к Америке. Я тоже следил за этим политическим явлением, но, в отличие от своих сверстников, которых привлекали исключительно Штаты, я мечтал побывать в Пекине. Помимо Лу Синя, мне подвернулась удача познакомиться по переписке с молодым поэтом-полиглотом, который из всех иностранных языков предпочитал итальянский и писал стихи на моем языке. Он был из Тяньциня (ныне Тяньцзинь6, согласно транслитерации на пиньине7), и звали его Арманд Су. В следующей главе я расскажу нашу историю.
Мы писали друг другу непрерывно почти десять лет: каждый месяц по письму из Италии в Китай и обратно. Несмотря на отсутствие дипломатических отношений, мы решили, что наши Страны обязательно должны подружиться благодаря нам. Наша утопическая мечта, к счастью, стала реальностью, но лишь двадцать лет спустя.
С его помощью я окончательно открыл для себя Страну Чудес, пусть и издалека. Я погрузился в ее повседневную жизнь и получил подтверждение тому, о чем думал с детства: Китай был частью мира и если он был изолирован, насильно или добровольно значит, произошло что-то серьезное.
Необыкновенная красота рассказов Лу Синя и ежемесячные письма молодого поэта без всякой цензуры вселили в меня желание понять – что же привело к такому разрыву между Западом и Востоком. Я начал искать и изучать исторические тексты. Мне помогало посольство Китайской Народной Республики в Швейцарии. Тексты, которые я там обнаружил, были пропитаны китайской пропагандой, но это было для меня настоящей находкой.
В библиотеках я находил очерки западных ученых и сравнивал их с написанным китайской стороной. Конечно, они не совпадали. Для Китая история была насыщена националистическими эмоциями, а для Запада пронизана колониалистским видением.
Затем случилась Культурная революция8, и мой друг из Тяньцзиня оказался в ее эпицентре. Его письма продолжали приходить до весны 1968-го года. А потом наступила тишина, мертвая тишина длиной в десять лет.
Когда я учился в университете, «красное» волнение затронуло и нас, начавшись с парижских студентов9.
Я любил Китай и старался всеми способами сложить независимое мнение об исторических событиях. Меня влекла его революционная история, стремление к созданию нового мира.
Но Культурная революция ранила мои чувства, поскольку я не понимал ее причин. В поисках ответов я погрузился в исследования и подготовку диссертации на тему: «Страна вынужденного бунта», – начиная с крестьянских восстаний при императорских династиях и фокусируясь на периоде с Первой опиумной войны10 до основания новой республики в 1949 году.
Думаю, что в те накаленные и противоречивые годы я был одним из немногих западных студентов-«революционеров», которые полюбили Китай таким, каким он был в своей глубокой сокровенности, а не за то, каким он предстал в политический период, совсем не связанный с великой духовной традицией предыдущих китайских народных войн, особенно маоистской войны 1927–1950 годов11.
Поэтому, в то время как многие мои однокурсники, бывшие американофилы, становились фанатами маоизма, а еще позднее – израильской политики, я оставался верным другом Китая. Это были тяжелые годы, годы, которые еще предстоит глубоко осмыслить. Затем началась политика «пинг-понга»12, последовавшая за падением Линь Бяо, военного и политического лидера, который управлял Китаем в годы «большого хаоса» (1966–1971) и в итоге был убит по приказу Мао13, когда бежал в Советский Союз.
В Мао Цзэдуне меня впечатлила его решимость пригласить президента США Ричарда Никсона в Пекин, несмотря на развешанные по всему аэропорту баннеры против американского империализма. Это были жестокие годы Вьетнама14, и Мао сделал свой ход с мужеством, в котором и по сей день видится что-то невероятное.
Между тем мое путешествие все еще оставалось несбыточной мечтой, хотя после «Шанхайского коммюнике»15, подписанного Никсоном и Чжоу Эньлаем (премьер-министром Народной республики с 1949 года и до смерти в 1976 году), Италия наконец признала Китай.
Довольно скоро в Риме открылось китайское консульство, и меня пригласили на прием. Там я познакомился с генеральным секретарем, который стал моим другом и после того, как оставил должность генерального консула в Милане и переехал в Пекин на пенсию. И именно он, Чен Баошун, выдал мне мою первую визу в Китай, это был апрель 1976-го. В начале 1979-го, после десяти лет молчания, Арманд Су написал мне письмо, в котором рассказал, что его признали невиновным и выпустили из тюрьмы. Я сразу же поехал его навестить, это была трогательная встреча, которой газета Гуанмин Жибао16 посвятила целую страницу. Арманд женился, у него родилась дочь, но поразивший его в тюрьме паралич прогрессировал, и в 1990 году он умер.
У меня осталось чувство вины, как будто я не сделал достаточно для сохранения памяти о нем. Но китайский народ не забыл его: стихотворение Арманда «Я люблю тебя, Китай» положили на музыку, а его рассказ, в котором даже упоминается наша дружба, вошел в детские комиксы.
В 1976 году, когда я впервые приехал в Пекин, я был уверен, что этот период станет важной вехой в моей жизни. И правда, с тех пор Китай стал моим вторым домом. Я могу утверждать, что являюсь редким свидетелем изменений, произошедших за последние полвека: от увядающего Мао, когда отголоски Культурной революции угасали на горизонте, до эпохи после Мао, когда произошел арест «Банды четырех» (четыре ультра-радикальных лидера Культурной революции: Цзян Цин, жена Мао, Чжан Чуньцяо, Яо Вэньюань и Ван Хунвэнь) в октябре 1976 года. Они были арестованы в 1981 году по обвинению в подготовке государственного переворота. Затем последовало возвращение к власти Дэн Сяопина17 в 1978 году и начало модернизации по формуле «рыночного социализма» под руководством Си Цзиньпина18. В общем, я увидел и пережил все, что произошло за эти сорок лет, которые перевернули мир.
Мое личное отношение к этим событиям всегда было обусловлено моим «китайским духом», взращенным уникальным опытом путешествий в далекие и недоступные регионы, гостеприимством моих восточных друзей, их человеческими переживаниями и уважением к своей стране, которая в течение 2500 дней радушно принимала меня с искренними дружелюбием и добротой.
Я с ностальгией вспоминаю многие лица и голоса, которых уже нет, но с которыми мне посчастливилось познакомиться через политику, историю, культуру и обычную жизнь. Я помню множество знаков вежливости и доброты, которые я не встречал больше нигде в мире.
Тем временем, в 1991 году, в честь 700-летия отправления Марко Поло из Китая в Венецию, по инициативе известного итальяниста Лу Тонлю я был включен в Постоянный совет управляющих Китайской академии международной культуры. Быть единственным членом некитайского происхождения в этой престижной культурной организации – большая честь для меня и по сей день.
За последние двадцать лет я путешествовал настолько часто, что пересек весь Китай вдоль и поперек: от северных регионов Дунбэя до южного острова Хайнань, с тремя посещениями Тибета. Уже тридцать лет меня сопровождает мой верный друг Лу Синь, пекинец из Шанхая, который помог мне погрузиться в чуткий и глубокий мир Китая. И это не просто слова, это истина.
Ни разу за 216 поездок у меня не возникало проблем, даже мелкой кражи или грубости. При забавных попытках надурить меня на рынках, где продается «поддельный антиквариат», я отпугиваю мошенников волшебным словом jiade, которое означает «подделка». И все заканчивается смехом торговца и похвалой моей китайскости.
За все эти годы я собрал впечатляющую коллекцию старых фотографий и гравюр, документирующих Китай прошедших дней. Изучая на этих изображениях «лицо» старого Пекина, я вместе со своими образованными друзьями-китайцами сокрушался об утере древней городской стены, большей части ее монументальных ворот и нескольких храмов. В настоящее время я работаю над книгой, посвященной великой имперской урбанистике Пекина, чтобы хотя бы таким образом сохранить память о ней.
Сегодня столица Китая – это город нарочитой современности, который поражает грандиозностью общественных работ и городским убранством, растущей эффективностью дорожной сети, бесспорным улучшением уровня жизни граждан.
Я помню, как однажды вечером в конце 1990-х, перед тем как вернуться в Италию, я прогуливался по большой улице Цяньмэнь и был приятно удивлен, увидев новый pailou (пайлоу)19, восстановленную практически в оригинальном виде арку, на том месте, где ранее находился старинный пайлоу, разрушенный в 1950‑х годах и который я «знал» только благодаря старым фотографиям.
Вечером того же дня, собрав чемоданы, я прочитал в газете China Daily новость, которая привела меня в восторг. В газете был опубликован призыв к населению помочь властям в сборе старых кирпичей с южного участка стены, в том числе снесенного в 1950–1960-х годах. Это было нужно для того, чтобы восстановить стену от юго-западного угла улицы Дунбяньмэнь до улицы Чонвэньмэнь и создать исторический парк «Стена Мин». Кроме того, говорилось, что все дома, построенные старой кирпичной кладкой, вскоре будут снесены, для извлечения материала и восстановления, хотя бы в небольшом масштабе, вида утраченного Пекина. В последующие годы я очень радовался каждому архитектурному восстановлению и грандиозной реставрации.
Тогда я сказал себе: это и есть Китай. Даже когда он причиняет тебе боль, он тут же дарит тебе радость. Как можно, несмотря на все его противоречия, не любить его?
Завершая эту поездку, я с таким же предвкушением жду следующие двести шестнадцать.
Долгое ожидание во тьме
Я упомянул несколько внешних причин, объясняющих истинное происхождение моей страсти к Китаю. Возможно, это было чтение книг, в которых мелькали упоминания о путешествиях в эти края, в том числе и рассказы о Марко Поло. Но, по правде говоря, мои аргументы кажутся мне не слишком убедительными, ведь «знак», который определил мое увлечение, возник сразу и был непреодолим. Иногда мне кажется, что Китай зовет меня каким-то эзотерическим призывом, словно воспоминание из прошлого.
Возможно, здесь сказывается моя тяга к иероглифам и любопытство к их изучению, а также очарование, которое всегда наводили на меня изогнутые крыши и архитектура пагод.
Когда я думаю о своей жизни сейчас, на ее последнем отрезке, я нахожу ее абсолютно созвучной моим самым спонтанным и неизменным интересам. Китай вошел в мое существование сразу, с тонкой струйкой накапливаемой информации, даже несмотря на трудность ее поиска в столь равнодушные годы.
Пропаганда, незаметная для ребенка в те дни, должно быть, была очень убедительной, если вокруг меня не только мои сверстники, но и взрослые на каждом шагу демонизировали Китай. Та скудная информация, которую я получал, была не чем иным, как апокалиптическими предсказаниями. Китай изображался страной людоедов, где творятся ужасные вещи. Если предположить, что это правда, то всеобщая антикоммунистическая пропаганда готовила нас к защите и, по возможности, противостоянию нарастающей волне «желтой угрозы». Я, как и многие люди моего поколения, ощутил на себе воздействие «атлантической» дезинформации в те бесконечные послевоенные годы, которые обернулись для нас Великим Невежеством, до сих пор затмевающим знания и усиливающим предрассудки, ядовитым плодом безграмотности.
Примерно в 14 лет во мне возникло спонтанное противодействие демонизации мира, не находящегося под американским контролем. Деление планеты на хороших и плохих было для меня неприемлемо. Китай попал во вторую половину, запрещенный международным сообществом (разумеется, проамериканским), фактически вычеркнутый как государство из ООН, аннулированный декретом со своими (тогда) 400 миллионами граждан, вытесненный за «бамбуковый занавес» хорошими парнями.
Для меня единственным красивым, экзотическим, даже поэтичным во всей этой реальности был «бамбуковый занавес». Я хотел пройти сквозь него, мне казалось, что будет правильно пойти туда, постучать – и мне откроют. Другая часть, еще большая и принадлежащая плохим парням, имела «железный занавес» и была, откровенно говоря, менее экзотичной и совсем не поэтичной. Однако для меня в ней таилось свое темное очарование, которое стоило бы осветить.
Мир добра, в котором мне довелось жить, не давал мне никакой информации, кроме апокалиптических сведений о зле. Но зло тоже существовало, порой даже на моей стороне. Желание узнать все запретное, осознание того, что «мой мир» питает меня неполной и, возможно, не всегда правдивой информацией, привело меня к выводу. Я должен был сам докопаться до истины и тем самым укрепить свою свободу.
Необъяснимая потребность узнать Китай, так настойчиво стучавшаяся в мой разум, подсказала мне план действий. Найти там друзей, обмениваться с ними прочитанным, рассказывать друг другу о нашей жизни, о наших странах. А если не получится, то мои письма сами откроют «бамбуковый занавес» и даже «железный занавес».
Разве можно в 14 или 15 лет жить без мечты, которую во что бы то ни стало необходимо осуществить? Сейчас, пользуясь о Facebook и электронной почтой, я понимаю, что эпоха моих писем друзьям с разных концов света – это настоящая археология юрского периода.
Я узнал о существовании польского журнала «Радар» (издававшегося в одной из стран «плохой половины»), в котором публиковались объявления с адресами детей по обе стороны печально известных «занавесов», переписывавшихся на разных языках. Мое письмо, отправленное в Варшаву, благополучно миновало «железный занавес», и это уже стало для меня ответом. Я попросил опубликовать мой адрес, заявив, что готов переписываться со сверстниками по всему миру, но особенно хочу найти друга в Китае. В том же номере «Радара», рядом с моим объявлением, появилось и объявление молодого китайского поэта из Тяньцзиня, искавшего итальянского друга.
Мы мгновенно написали друг другу, и в течение восьми лет, пока его не поглотила Культурная революция, мы поддерживали переписку, возобновив ее десять лет спустя, когда он вышел из тюрьмы. Я уже представлял его ранее: его звали Арманд Су, и это стало нашей историей.
Самым большим сюрпризом для меня оказалась не сама возможность и легкость общения, без цензуры и уловок, а то, что Арманд Су, китаец, никогда не покидавший своей страны, писал по-итальянски и знал 21 язык. Мало того, он был еще и прекрасным поэтом, а самые дорогие его сердцу стихи были написаны именно на итальянском.
О Китае в те времена на Западе знали мало, а то, что знали, часто было искажено. Враждебная пропаганда шла полным ходом, и, возможно, я тоже попал бы под ее влияние, если бы не дружба с Армандом Су, которая с огромной любовью позволила мне увидеть его мир в совершенно ином свете.
Я сразу понял это, без малейших сомнений, ведь поэт жил в условиях абсолютно свободного экзистенциального выбора, в гармонии со всем миром, постоянно странствуя по бескрайнему Китаю, добираясь до самых отдаленных и почти недоступных уголков. Им двигало стремление докопаться до корней своей тысячелетней культуры, чтобы соединить ее с новой эпохой, с грандиозными социальными и политическими реалиями своей страны, и главное – найти точку соприкосновения с Западом. В этом Арманд Су стал беспрецедентным первопроходцем, и я осознал это уже в годы моей неискушенной юности. Меня сразу очаровала его личность.
Я начал собирать его письма, стихи, которые он писал на тончайших листах рисовой бумаги, фотографии, сделанные во время вдохновенных путешествий по самым затерянным регионам. В письмах мы делились подробностями своей жизни, привычками, мыслями, радостями и печалями, даже любовными переживаниями, обменивались семейными фотографиями. К тому времени мы с непосредственной теплотой уже называли друг друга братьями, будто знакомы всегда, словно наша дружба вызрела за долгие годы, проведенные вместе под одной крышей, с естественностью, которая казалась предопределенной кровными узами.
Уже в те ранние годы нашей дружбы Арманд обладал глубокими знаниями западной, особенно европейской, культуры. Он читал и размышлял над ключевыми произведениями классической и современной литературы на эсперанто20 и многих других языках, которые изучал благодаря удивительному ассоциативному механизму, открывавшему его разум для любых познаний. Всецело поглощенный изучением и экспериментами над увлекательным и дерзновенным замыслом – слиянием двух самобытных культур, китайской и западной, в попытке преодолеть их разобщенность, – он, конечно, был далек от бурных процессов социальной и политической революции, охватившей Китай.
Наступили смутные годы Культурной революции, ураган, сотрясавший страну в 1960–1970-е. И Арманд сразу оказался в эпицентре этой бури. Искренний поэт был сметен вихрем, а с ним и многие другие «цветы». Незадолго до этого, работая над поэмой «Тан», он написал прекрасные строки, поражающие явным предчувствием:
Я спал весной, не замечая рассвета,
Птичьи трели звенели со всех сторон.
Ночью шел дождь и дул ветер,
Сколько цветов опало, никто знать не мог.
Радикальное безумие того, что десять лет спустя будет осуждено как «Банда четырех»21, попытка узурпировать народную власть и насильственно подавить маоистское понимание «праведных противоречий», а также последовавшая за этим разрушительная волна анархии – все это было следствием более широкой негативной мировой конъюнктуры. Наиболее очевидным ее проявлением, конечно, была война во Вьетнаме, но не менее значимые события разворачивались и в Китае.
Арманд Су стал одной из многих жертв этого ужасающего террора. Его фанатичные обвинители сразу же объявили его «контрреволюционером».
Уже осенью 1966 года злобные эмиссары «банды» ворвались в его дом на улице Хоупэй, в доме номер один на Кан Нин Ли. Они уничтожили небольшую библиотеку, которую он собирал с таким трудом, сожгли книги, архив писем, накопленный за годы переписки с зарубежными литераторами, стихи, газеты и фотографии. Каждый клочок бумаги методично превращался в пепел на глазах у его престарелой матери. Печатная машинка, считавшаяся дьявольским предметом, символом капитализма, была разбита вдребезги. Конфисковали даже ножницы. Комнаты в доме заняли другие жильцы, оставив Арманду Су лишь крохотную каморку.
После этого разрушительного набега, истекая кровью от побоев, Арманд ночью бежал из Тяньцзиня. Он отправился в скитания по дальним городам, где у него были надежные друзья и куда безумие «красных гвардейцев»22 – отрядов фанатичной маоистской молодежи, избивавшей и незаконно арестовывавшей «контрреволюционеров», – еще не докатилось с такой силой. Там его жизни ничего не угрожало.
Даже в этой драматической ситуации наша переписка не прерывалась. Письма приходили регулярно, минуя цензуру. Вопреки бурным событиям, я стал хранителем уникального поэтического и художественного наследия моего китайского друга. Еще до катастрофы, благодаря счастливому предчувствию, Арманд время от времени присылал мне объемные посылки со всем, что он написал: стихами, вырезками из газет и журналов со статьями и рецензиями, афоризмами, интервью. Таким образом он сохранил свои и семейные фотографии, начиная с детских лет.
Долгое время я жил в страхе за его безопасность. Письма, уже не напечатанные, а написанные мелким каллиграфическим почерком, чтобы уместить как можно больше на листе и подробно рассказать о невероятных перипетиях судьбы, приходили ко мне регулярно и трогали до глубины души.
К концу 1967 года я понял, что каждое его письмо может стать последним: тревожные мысли, которые выражал мой друг, были похожи на прерывистое дыхание загнанного зверя, постоянно ожидающего своих преследователей. Однако теперь Арманда волновала не столько собственная жизнь, сколько судьба его стихов. В каждом письме звучала навязчивая мольба о его творчестве, которое надежно хранилось на моем столе. Он умолял меня найти способ опубликовать небольшой сборник его произведений на итальянском, что тогда было весьма непростой задачей. Вскоре после этого наступило молчание.
Последнее письмо, в котором он смирился с собственной участью, но не с судьбой своих стихов, пришло ко мне в январе 1968 года. Я вновь написал ему, но ответа не последовало.
Месяцы и годы проходили, от Арманда не было ни единой весточки. Мои неоднократные попытки разыскать его с помощью писем оказались тщетными. У него был дядя, брат отца, профессор в университете США. В нашей переписке я нашел его адрес и написал ему. Дядя ответил, что знает о нашей дружбе, но ему, давно живущему в Америке, было еще труднее получать новости со старой родины. Он считал, что возможно, Арманд не умер, но находится в каком-нибудь отдаленном пограничном районе, обреченный на работу на ферме или в тюрьме. Дядя также безуспешно писал своей невестке, матери Арманда.
В октябре 1976 года, чуть больше месяца спустя после смерти Мао, «Банда четырех» пала, и я понял, что наконец-то появилась возможность что-то узнать. Я пытался найти Арманда и встретиться с ним во время своей первой поездки несколькими месяцами ранее, весной, но Тяньцзинь был строго закрытым городом, куда иностранцам въезд был воспрещен. Я вернулся на следующий год.
Несмотря на тайно распространявшиеся новости о том, что отстраненный от власти Дэн Сяопин готовится вернуться к руководству и, возможно, будет объявлена всеобщая амнистия для всех осужденных во время Культурной революции, моя вторая попытка отправиться в Тяньцзинь на поиски Арманда не увенчалась успехом. Что же с ним случилось?
К этому времени я должен был узнать правду. После десяти лет молчания и двух поездок в Китай мне просто необходимо было попасть в Тяньцзинь, добраться до того переулка рядом с Хоупэй-роуд, собрать хоть какую-то информацию, которая могла бы пролить свет на то, жив ли он, заключен в каком-то лагере или погиб в те трагические месяцы 1968 года. Мои надежды не угасали, но это было все равно что искать иголку в стоге сена, не зная, есть ли она там вообще.
И вот, когда я начал планировать свою третью поездку в Китай, заново открывая для себя страну после почти триумфального возвращения Дэн Сяопина, на мой старый адрес пришло письмо, написанное дрожащим, но сразу узнаваемым почерком. Оно было от Арманда: он был жив, только что вышел из тюрьмы и был признан невиновным.
Я плакал от радости и перечитывал письмо сотни раз. Не теряя времени, я тут же начал планировать поездку. Наконец, после почти двадцати лет, половина из которых прошла в молчании, мы с моим китайским другом юности сможем встретиться лично и обнять друг друга.
Шел февраль 1979 года, Китай готовился к празднованию 30-летия основания Народной Республики. Из посольства в Риме мне пришло приглашение присоединиться к делегации из пяти итальянских журналистов, которым по случаю торжества предстояло путешествовать по великой стране практически без ограничений. Делегацию возглавлял Энцо Бьяджи23, для которого это была первая поездка, а я считался «ветераном». И сейчас я беру в руки дневниковые записи об этом незабываемом дне.
30 апреля 1979-го года. Я нахожусь в Тяньцзине, его родном городе. Узнаю, что он лежит в больнице, где специалисты по акупунктуре пытаются вылечить паралич, поразивший его во время тюремного заключения. Наша встреча не входит в официальную программу, она выбивается из графика, создавая, казалось бы, непреодолимые здесь проблемы. Но Бьяджи проявляет решимость, обсуждает детали с Чжу, нашим переводчиком, объясняет исключительность ситуации и вручает ему экземпляр небольшого сборника стихов Арманда Су, который я напечатал за несколько дней до отъезда – исполнение давнего обещания, которое я не смог выполнить ранее.
Чжу медленно и вдумчиво перелистывает страницы, рассматривая фотографии поэта, «пишущего по-итальянски, владеющего двадцатью одним языком, всемирно известного эсперантиста, невинной жертвы Великой смуты». Я смотрю на него с замиранием сердца, понимая, что, возможно, проделал весь этот путь в Китай в третий раз только ради встречи с Армандом. В глубине души я чувствую свое право на это, но тут же усмиряю порывы, осознавая, в какое затруднительное положение ставлю бедного Чжу, внезапно оказавшегося перед дилеммой.
Он бросает на меня понимающий взгляд, и я осознаю его желание помочь.
– Что ж, давайте посмотрим, – произносит он и исчезает с буклетом в руках, направляясь к менеджерам нашей принимающей организации, шумно обедающим за ширмой в том же зале, что и мы.
Последний кусок не лезет в горло, я пытаюсь проглотить его, запивая чаем. Боюсь, что эти чиновники в застегнутых до самого горла пиджаках не смогут понять невинность моей неожиданной просьбы, что их решение будет зависеть от разрешения министерства иностранных дел в Пекине, что в итоге мне сообщат о болезни моего друга и невозможности навестить его в больнице, да еще и в 21:30 вечера, что завтра Первое мая и у нас и без того плотный график, что мы должны вылететь в Нанкин24утром следующего дня и так далее…
Короче говоря, я готов к отказу. Энцо садится рядом со мной на диван, и мы остаемся в ожидании ответа. «Вот увидишь, – говорит он, – мы получим разрешение. Я пойду с тобой».
Появляется Чжу с двумя чиновниками, его лицо сияет.
– Что ж, пойдемте, – говорит он. – Мы позвонили в больницу, и ваш друг ждет вас. Вам разрешено передать ему подарки, которые вы привезли. Идемте.
Кажется, теперь я знаю, что такое счастье. Это клубок волнений, сердцебиения, смятения, желания разрыдаться. Описать его словами невозможно. Знаю лишь, что Энцо берет меня за руку и с победоносной улыбкой говорит: «Держись!» Я не могу найти свою комнату, теряюсь на лестнице и оказываюсь на другом этаже. Меня спасает портье, который провожает меня до номера. Я беру свои вещи, и мы уезжаем. Микроавтобус уже готов и ждет нас в саду.
Пока мы едем по полутемному городу, я размышляю об исключительности происходящего со мной, чувствую, что это навсегда останется одним из самых значимых событий в моей жизни. Проехав немного, мы оказываемся перед дверью, которая тут же открывается. Там нас уже ожидают. Меня представляют начальнику больницы. Он знает обо мне все: меня ждали уже несколько дней, с тех пор как история Арманда была опубликована на целую страницу в «Тяньцзинь Рибао», ежедневной городской газете, и в «Гуанмин Рибао», газете интеллектуалов. Там говорилось и обо мне: «Скоро к нему приедет итальянский друг, который собирал его стихи».
Я иду по полутемному коридору к стеклянной двери, из которой льется яркий свет. Я чувствую, что он там. Момент торжественный, меня охватывает трепет. Начальник открывает дверь, и я вижу его в полном облачении, в старом пиджаке, как на фотографиях двадцатилетней давности. Он с трудом поднимается с плетеного кресла у кровати, медсестра помогает ему. Вся команда заботится о нем, даже врач, бегло говорящий по-французски, который когда-то лечил алжирского политического лидера Бумедьена25.
Мы долго стоим в молчаливом братском объятии, и слезы горячо струятся по моей шее. Затем он смотрит на меня, плача, и, почти прижимаясь ко мне, шепчет сквозь слезы: «Брат, мой брат. Наконец-то!»
Меня усаживают на стул рядом с ним и тут же подают ритуальный жасминовый чай; на блюдце выложены привычные сигареты, конфеты. У всех проступают слезы. Чжу даже вытирает их носовым платком.
– Двадцать лет! – говорю я. – Двадцать лет – это немалый отрезок жизни, и вот мы наконец-то вместе.
Арманд с нежностью смотрит на меня, мы начинаем разговаривать, и я прошу Чжу переводить присутствующим каждую реплику нашей беседы, совершенно непринужденной, словно между двумя родственниками, которые после долгой разлуки снова встретились и должны восполнить пробелы в жизни друг друга.
Я протягиваю ему книжку, на обложке которой красовалась его юношеская фотография. Он замирает, явно удивленный.
– Но как! – воскликнул он. – Она уже напечатана?
С удовлетворением перелистывая страницы, он внимательно рассматривает свои фотографии.
– Я был так молод, прошло столько времени, – с горечью, но со счастливыми глазами замечает он.
Он рассказал мне, что с ним происходило, начиная с января 1968-го года, с момента последнего письма. Весной его арестовали и осудили, приговорив к двадцати годам тюремного заключения. Причина? Он обожал Запад, владел иностранными языками, одевался по-европейски. Значит, он был «контрреволюционером». Возмущенный, он кричал судьям: «Фашисты!» Его заключили в городскую тюрьму, запретив иметь ручку и бумагу, но разрешив читать книги и журналы, которые мать привозила ему раз в месяц. Ему также позволили оставить старый итальянский словарь Палацци, но стихи приходилось сочинять «по памяти», в уме. Время коротал, закручивая болты. Таковы печальные противоречия Китая…
А что теперь? Его просьба о пересмотре дела была удовлетворена. Его признали невиновным. Более того, его история теперь приводится как пример «положительного элемента», своего рода национального героя, на которого должна равняться молодежь. Теперь ему назначат государственное пособие по нетрудоспособности, выделят комфортабельную квартиру в доме «бывших иностранных капиталистов», и он сможет возобновить литературную деятельность.
Вот один из тех, кто выжил в кампании «Сто цветов»26, политическом периоде либерализации культурной жизни, начавшемся в Китае в 1957-м году и вскоре свернутом из-за опасений вызвать демонстрации и восстания масштаба прошлогодних венгерских, – кто сумел выжить – его имени суждено войти в историю.
Постскриптум. С того знаменательного дня прошло еще десять лет. Я встречался с Армандом Су еще восемь раз. В последний раз, в 1988-м году, он неподвижно лежал на кровати, не в силах ни писать, ни читать, ни даже говорить.
В 1980-м году, еще до обострения болезни, он женился на молодой работнице Тяньцзиньской ковровой фабрики Ван Руиси. В следующем году у них родилась дочь Ина, первая идеограмма27ее имени означает «Италия».
Арманд мечтал увидеть страну своего второго родного языка, но болезнь не позволила ему осуществить это желание. Он ушел из жизни в возрасте 54 лет осенью 1990 года.
В 1966-м году, в свои тридцать лет, предчувствуя тяжелые испытания, которые выпадут на его долю, он написал свое последнее стихотворение на итальянском языке, завершающееся словами:
«Здесь я останавливаюсь и в последний раз прощаюсь с юностью».
Он, конечно, и представить себе не мог, какое страшное пророчество заключено в этих простых строках. А может, и мог, ведь это привилегия поэтов.
Для меня период переписки с Армандом Су до его заключения в тюрьму был периодом окончательного «открытия» Китая. Я готовил университетскую диссертацию о китайской революции, с головой погружаясь в изучение ее истории и цивилизации; исследования завораживали меня, и я понял, что это станет областью моих научных интересов на всю оставшуюся жизнь.
В попытке приблизиться к Китаю, я отправился в авантюрное путешествие, длиной в несколько месяцев, на грузовом судне, которое останавливалось в различных азиатских портах, но не следовало дальше Индии. Этот необычный опыт окончательно определил мое призвание журналиста, уже прочно укоренившееся в моей душе. Выбор, который, как теперь ясно, был предначертан моей судьбой и характером. Ничто не происходит случайно, и жажда знаний сопровождает нас всю жизнь, утолить ее может лишь смерть. Да и то, возможно, не до конца.
С 1958 года итальянские (и западные в целом) газеты начали плотную антикитайскую кампанию, опасаясь скорого «вторжения» народной армии на остров Тайвань. Спор вокруг островов Куэмой и Мацу, гарнизоны которых держат националисты Чан Кайши28, достигает максимального напряжения в августе. Китай внезапно «попадает в новости». И это пугает.
Моя коллекция газетных вырезок растет, и к концу лета я заполняю ими целый альбом. Вот некоторые заголовки тех статей, встревоживших западный мир: «За 7 дней сто тысяч пушечных выстрелов», «Нападет ли Мао в полнолуние?», «Чан призывает эвакуировать Тайбэй», «Тревога на Дальнем Востоке», «Воздушный бой в небе Квемоя», «Мао: не трогайте нас, иначе будет война», «Американские самолеты над Китаем», «Чан хочет бомбить Китай».
И вдруг напряжение исчезает, как туман, Вашингтон отступает, госсекретарь Джон Фостер Даллес заявляет о готовности встретиться с Чжоу Эньлаем, заключается перемирие.
Новость от 2-го октября – занимательный репортаж о Мао, который «пишет стихи и разбрасывает их». Затем чиновники собирают листы бумаги, разглаживают их и аккуратно хранят. После пятидесяти дней воинственных репортажей внимание к этой теме внезапно угасает. Колебания новостей о Китае характерны для 1960-х годов, и я научился не придавать большого значения сообщениям, поступающим почти исключительно от американских агентств, с изрядной долей враждебности, а вернее сказать – ненависти по отношению к Китаю.
Это были годы «великой тьмы», освещенные для меня общением с Армандом Су. Апокалиптические прогнозы, регулярно озвучиваемые прессой, я чередовал со сладостным чтением китайской пропаганды: журналы, которые прислало мне посольство в Берне, были инструментами чистой пропаганды. Бравурные истории, рассказанные и проиллюстрированные в них, были настолько категоричны, что вызывали только улыбку. Однако за журналистской суетой, за напускной наивностью авторов скрывалось горячее желание рассказать о социальных улучшениях, о «кампаниях по исправлению», направленных на решение гигантских проблем, порожденных экономической отсталостью, и стремление показать рождение нового человека.
Такая откровенная риторика нуждалась в щедрых, сочувствующих читателях, способных понять драматизм исторической ситуации, в которой возник этот «новый Китай». Для меня особенно интересными были фотографии, представляющие собой необычное и настоящее окно в ту необъятную страну, которая переживает трансформацию. Люди были изображены такими, какие они есть – простыми и бедными, как и их тяжелая жизнь в деревнях и на фабриках, примитивная урбанизация, усилия по восстановлению территории, опустошенной веками наводнений и превращения в пустыню, и при этом – неизменная политическая иконография с Великим Кормчим29 в центре. Явная пропаганда, которая меня устраивала, поскольку позволяла заглянуть в некоторые фрагменты неизведанного.
Мы, живущие по эту сторону мира, ничего не знали о Китае тех лет. Мао несколько раз хоронили заживо, единственные новости поступали от миссионеров, недавно изгнанных и ненадолго вернувшихся, чтобы попрощаться с семьями перед отъездом на новое место. Их рассказы по понятным причинам были враждебны новому коммунистическому режиму, который выдворил их после вынужденных «признаний» в шпионаже. Никто не поведал нам о том, что произошло на самом деле: о революции30, японском вторжении31, гражданской войне, трагедии разоренной Страны.
Миф о Шелковом пути
От моего дома до Пекина – 7892 километра по воздуху, а по суше – более 15 000. В моем детстве это расстояние казалось непреодолимым, но желание пройти его было велико.
Мой первый полет весной 1976 года в основном следовал по Шелковому пути. Тогда маршрут из Парижа в Пекин, пролегая через Альпы и Адриатическое море, идеально повторял древний путь, пересекая Албанию, Армению, Персию, Белуджистан и, после остановки в Карачи, поднимаясь вверх по Инду и через Гималаи, вновь шел древними караванными путями между Кашгаром и Урумчи, пролетая над Синьцзяном, Ганьсу, Нинся, Шаньси.
С высоты я любовался широкими рукавами Желтой реки32, а когда увидел змеевидную Великую стену, почувствовал, как сердце заколотилось от уверенности, что моя мечта побывать в Китае сбывается. Еще несколько часов – и я ступлю на «землю обетованную», на планету, где до сих пор лишь немногим иностранцам выпадала честь побывать.
В моей душе бушевали эмоции, пока я парил в небе, которое скоро потемнеет с наступлением ночи, уже предвкушая необъятную землю, по которой мне, как и Марко Поло семью веками ранее, предстояло пройти.
Миф о Шелковом пути пленил меня до глубины души, он стал целью, к которой я стремился любой ценой. Это был великий миф о пространстве и времени. Пространство, над которым я пролетел бы со скоростью самолета, немыслимой для темпа движения караванов семь веков назад; время, вместившее в себя века, начиная с эпохи Римской империи, правления Цинь Шихуанди33, первого императора Китая, и до империй Хань34 и Тан35, для которых Шелковый путь был прежде всего идеей, мощной идеей, соединяющей неведомые и далекие миры.
Коллективное воображение человечества, живущего на востоке или западе мира, в кардинальном разделении планеты, которое сейчас успокоилось благодаря историческим и географическим условностям, при упоминании легендарного маршрута возвращается к одному из самых захватывающих приключенческих мифов. Сразу же возникает ощущение идеи, пересекающей евразийский континент еще до того, как она проложит свой путь, почти неизбежной дороги цивилизаций, движимых жаждой общения. То, что Шелковый путь – это идея, а не реальность, объясняется еще и тем, что его на самом деле не существует в одном единственном виде.
Существует множество Шелковых путей, как сухопутных, так и морских, которые имеют общие точки отправления и прибытия, но их маршруты переплетаются и расходятся, иногда на значительные расстояния. И, что еще более удивительно, центром их пересечения, местом встречи, служит одна из самых загадочных пустынь планеты – Такла-Макан36, «место, откуда не возвращаются».
Пересекая границы этой смертоносной песчаной ловушки, длиной в 1600 км и шириной в 500 км, Шелковые пути приобретают свой мистический и легендарный статус, усиливая культовость мифа.
Он, несомненно, является архетипом, олицетворяющим стремление людей идти вперед, исследовать, общаться, а также – жажду приключений, которая всегда сопутствует великой жажде денег и торговли. Это стремление настолько глубоко укоренилось в человеческой природе, что объединяет то, что было связано еще с древних времен – Евразийский континент.
Можно поверить, что Шелковый путь существовал на заре цивилизации, будучи естественным путем формирования ДНК homo sapiens, который, наблюдая за восходом Солнца, стремился двигаться в том направлении. Его происхождение не могло быть иным – это был обыкновенный импульс, вызванный любопытством.
Ex Oriente lux37 – свет, несомненно, должен был стать первым чудом, увиденным человеком. Поклонение солнцу было естественным, как и стремление найти место его «зарождения». Поэтому нет причин сомневаться, что Шелковый путь задолго до своего признания был стихийным «Путем Солнца», источником жизни и естественного интеллектуального развития человека.
Пустыня Такла-Макан открыла миру чудом сохранившиеся тела древних путешественников, оказавшихся там на многие века раньше, чем считалось прежде. Удивительно, что среди путешественников были представители различных рас, в том числе европейцы; останки тел сохранили черты лица, волосы и даже белокурые бороды, свидетельствуя о древних, не известных нам «путях», соединявших Восток и Запад за десять веков до нашей эры.
По этим древним тропам, преодолевая непроходимые горные хребты, такие, как Тянь-Шань, или пересекая негостеприимные пустыни вроде Такла-Макана, люди далекой древности отправлялись в невообразимо отдаленные земли. Это также подтверждает, что Шелковый путь, термин, введенный в конце XIX века немецким исследователем Фердинандом фон Рихтгофеном, обозначал не что иное, как сеть караванных маршрутов, соединявших крайние точки планеты, по которым отправлялись отважные путешественники.
На протяжении веков цивилизации, культуры и религии медленно пробирались по этому огромному пространству между двумя крайними точками Старого Света, созревая под разными солнцами, вдохновляясь различными идеями, представляя разные расы, но, неосознанно стремясь ко встрече друг с другом – именно на этих караванных путях.
В древности Шелковый путь был чем-то вроде скоростной трассы глобализации – если позволительно использовать современный термин, сам по себе не очень приятный – благодаря необъяснимой склонности человека бросить вызов одиночеству, вырваться из своего окружения, попытаться совершить нечто великое. Просто осмелиться.
Вероятно, именно скифы, кочевое индоевропейское население, превратили его в торговый путь по меньшей мере за семь-восемь веков до нашей эры, когда в своих миграциях с северо-запада Центральной Азии до Каспийского моря они впервые принесли на Запад шелк, который греки высоко ценили задолго до основания Рима.
В те времена Каспий был крайней границей известного мира. За ним, на востоке, простиралась лишь неизведанная даль, где восходит солнце. Позже, когда Шелковый путь оказался монополизирован персами38, римляне тщетно пытались проложить по нему свой маршрут. Кровопролитные войны с парфянами39 были не чем иным, как результатом их стремления получить доступ к этому пути, а целью был лишь шелк. Но все было напрасно.
Ханьский Китай еще в I веке до н. э. также пытался наладить связь с Римской империей, но тоже безуспешно. Парфяне прочно удерживали контроль, и все же эта загадочная дорога еще много веков служила связующим звеном между двумя далекими мирами, от долины Желтой реки до Средиземноморья.
Если бы не шелк, Рим, вероятно, не был бы так постоянно озабочен необходимостью контролировать этот путь. Для получения пряностей, в первую очередь перца, римляне уже успешно открыли морской путь в Индию, не встретив никаких препятствий. В конце концов, с шелком римляне познакомились через парфян, а самый надежный и к тому же короткий путь в Китай пролегал по суше.
Древние китайские историки оставили нам точные сведения об этом, и из их «Анналов» мы узнаем, что проблемой для Рима был прямой доступ к закупке шелка-сырца, поскольку римляне хотели производить собственную ткань. Парфяне фактически продавали римлянам не пряжу, а готовые ткани, тем самым получая дополнительную прибыль от ткачества, поэтому они решительно выступали против прямых контактов Рима с источником сырья – Китайской империей. С другой стороны римляне не разбирались в шелке и считали его растительной пряжей, получаемой из листовых волокон, а не продуктом деятельности шелкопряда.
Из записей китайских историков того времени мы также узнаем причину зависти парфян: они не могли обрабатывать ткань так же искусно, как римляне, и опасались потерять «клиентов», если те смогут напрямую закупать шелк-сырец у производителя.
Таким образом, кровопролитные войны, в которых Рим веками противостоял Парфии, были вызваны исключительно стремлением к контролю над Шелковым путем и, следовательно, доступом к Китайской империи. Одним из самых знаменитых конфликтов стала война 53 года до н. э., завершившаяся печальным поражением при Каррах, где пал Красс – полководец римских легионов.
Миф о Шелковом пути, подпитываемый древними хрониками двухтысячелетней давности, неразрывно связан с необъятными просторами этого маршрута и трудностями, создаваемыми и людьми, и самой природой. Но, несмотря на все препятствия, цивилизация упорно прокладывала себе дорогу, и в конце концов никакая военная сила не смогла бы ее остановить. Напротив, на протяжении долгого времени все евразийские регионы, через которые пролегал этот путь, были заинтересованы в обеспечении его безопасности и дальнейшем развитии. Так продолжалось почти пятнадцать веков, пока морские маршруты не стали более выгодными и безопасными, а династия Мин40 вновь не отгородила Китай, возведя Великую стену.
Рано или поздно войнам между парфянами и римлянами суждено было завершиться. Пограничные раздоры древних персов казались анахронизмом на фоне великой идеи Шелкового пути. Рим уже задумывался о преодолении этого препятствия, разрабатывая новый северный маршрут. Начав путь из Дакии, современной Румынии, пересекая территории нынешних России и Казахстана, римляне должны были достичь Китая, спустившись с высокогорных пастбищ Синьцзяна.
Идея была многообещающей, но надвигающаяся угроза варварского нашествия отвлекла римских стратегов от этого проекта, заставив их задуматься об объединении сил для защиты империи, находящейся под угрозой. Возможно, новый путь, задуманный римлянами, оказался бы более успешным и, несомненно, сократил бы время в дороге, избавив от большинства опасностей, таящихся в бесконечных горных хребтах и бескрайних пустынях. Новая Serica Via Romana41 могла бы стать своеобразной «скоростной магистралью», которая затем соединилась бы с северным караванным путем через Куку, Турфан и Дуньхуан, быстрее достигнув коридора Ганьсу, далее до Желтой реки и, наконец, до Чанъаня42.
Чанъань! Волшебное слово, озарявшее угрюмые лица караванщиков, великолепный и роскошный Чанъань из чудесных сказаний, мегаполис с величественными квадратными городскими стенами, центр вселенной, причал странников множества национальностей, приключений, любовных историй. Отсюда начиналось великое путешествие к далеким берегам Средиземного моря. Прибывающие и отбывающие караваны собирались на огромной Западной рыночной площади перед Западными воротами, где среди скопления верблюдов размещались шумные толпы купцов и искателей приключений. Перед ними простиралась бесконечная неизвестность диких «западных земель», населенных коварными и не признающими законов людьми, усеянных природными препятствиями, преодоление которых требовало месяцев, а то и целых лет отважных странствий, всегда уходящих в закат.
Отправляясь в путь, караваны полагались на провидение или, попросту говоря, на удачу. Даже тем, кто двигался на запад из самого сердца Китая, не было причин для радости перед лицом неизвестности земель, где заходит солнце. Танский поэт Ван Вэй писал:
Приходи и выпей последний кубок вина,
За перевалом на западе друзей ты не найдешь.
Чанъань, столица сначала династии Хань, а затем Тан, станет самым большим и самым космополитичным городом в мире. Почти тысячу лет он был конечной точкой Шелкового пути, излюбленным местом купцов, средоточием наслаждений, наградой для тех, кто сумел невредимым преодолеть этот десятитысячный путь через пустыни, горы, степи и прерии – огромные безлюдные территории, на пересечение которых уходило не менее трех лет.
В своем синоцентрическом величии Империя Дракона представляла себе Римскую империю как «Великий Западный Китай»: они называли ее Дацинь43, полагая, что за бесконечными пустынями и непреодолимыми горами запада она может быть лишь зеркальным отражением Поднебесной, или, вернее, тех Срединных государств (Чжунго), раскинувшихся вдоль течения Хуанхэ44 – колыбели прославленной цивилизации.
На другой стороне земли Империя Орла располагала гораздо более точными и объективными сведениями о Царстве Серес45, где производился загадочный шелк, который в Риме продавался буквально на вес золота и представлял огромный коммерческий интерес.
Несмотря на то, что на протяжении веков они стремились друг к другу, официальная встреча двух величайших держав древности так и не состоялась. В своем восточном походе римские легионы не смогли пройти через Месопотамию. Китай, в свою очередь, так и не отправил войска к мифическим берегам Средиземноморья. Римское стекло, хоть и будоражило воображение, конечно, не могло стать поводом для военных экспедиций на Запад.
Китай интересовался Западом скорее из литературного и, возможно, метафизического любопытства, нежели из реальной политической или торговой необходимости. Как и прежде, Китайская империя была самодостаточна, и ничего, кроме того, что было создано по ее образу и подобию, сильно ее не интересовало.
И хотя окрестности Чанъани отчасти испытали на себе влияние западной «экстравагантности», происходило это благодаря неизбежному прибытию персидских караванов, которые время от времени доставляли через пустыни различные римские новшества. Поэтому вряд ли Империя Дракона испытывала какое-либо влечение к другой империи, считавшейся слишком далекой, чтобы рисковать, пускаясь в неведомое путешествие.
Древний Китай никогда не проявлял особого интереса к внешнему миру, считая его варварским и опасным. Китай был самодостаточен, о чем свидетельствует Великая стена – воплощение стремления империи к вечной самоизоляции, в отличие от завоевательного духа других великих цивилизаций.
Шелковый путь стал смелым предприятием для замкнутого Китая той эпохи.
Если бы все зависело от Поднебесной, а не от жажды наживы персов, арабов и европейцев, этот путь оборвался бы у ее западных рубежей, на перевале Юймэнь или даже раньше, в тех туманных западных краях, которые с их пустынями и горами служили естественным барьером в виде гор и пустынь.
Марко Поло – счастливый случай
Обычно восьмилетним итальянским школьникам внушают, что наша страна – это земля святых, художников, моряков и героев. В этом преувеличенно триумфальном «портрете» действительно есть доля правды. Еще можно было бы добавить поэтов и путешественников. Я считаю последнюю категорию необходимой, чтобы в нее можно было включить Марко Поло, который, тем не менее, не является единственным великим национальным путешественником. Он также не единственный, кто в те далекие века отправился в азиатские страны, особенно в Китай.
Несмотря на мою искреннюю симпатию к синьору Поло, должен признать, что это была «случайность», а его заслуга состояла в том, что он обладал потрясающей памятью. В отличие от него, два века спустя другой итальянец совершил подвиг, который сделал его бессмертным: Христофор Колумб46. Нам внушают, что оба они – национальная гордость, не объясняя при этом, что если венецианец был носителем этического видения мира, то генуэзец, напротив, представлял хищническое, колониальное и империалистическое начало. Для империи Мин было к лучшему, что Христофор Колумб случайно открыл Америку, ведь его целью были сокровища Китая и мифические золотые крыши Японии.
На фоне туманного, сумеречного европейского Средневековья труд Марко Поло представляет собой революционную провокацию, пусть и с запоздалым детонатором. На самом деле пройдет не менее двух столетий, прежде чем Il Milione47 станет своего рода отмычкой для насильственного «открытия» мира.
История – это удивительное сплетение случайностей, каждая из которых независима, но при этом тесно взаимосвязана и переплетена с другими. Марко Поло – одна из таких случайностей, как и многие другие. Его заточение в Генуе – случайность, как и встреча в темнице с Рустикелло48 из Пизы. Из этих случайностей, опять же волею случая, рождается знаменитая книга. Необходимая прелюдия к исторической увертюре.
Чтобы понять истинное значение «Il Milione», необходимо представить Европу начала XIV века. В течение почти тысячелетия континент опустошали набеги варваров из Северной Европы. Великая империя Цезарей с центром в Италии пережила глубокие травмы и радикальные разрушения: греко-латинская цивилизация была почти полностью стерта с лица земли иконоборческим пылом, и Европа погрузилась в долгую варварскую ночь. Жажда знаний, которая когда-то вдохновляла греков и римлян, сменилась окаменелым невежеством. Первой жертвой стала география.
Суеверия, страхи, внушаемые временной властью церкви, детская ксенофобия по отношению к приходящим в упадок расам, скудость ума и средств – все это способствовало пугающему регрессу так называемого цивилизованного мира. Однако география была фундаментальной наукой как для греков, так и для римлян. Ее стратегический упадок был пропорционален культурному распаду, произошедшему в разоренном средневековом сознании.
Большая ответственность за этот регресс географической науки лежит, как я уже говорил, на вмешательстве католической церкви, которая считала, что может заменить географию Библией и ее толкованием. К мракобесию, принесенному варварами, добавилось мракобесие церковных иерархов, заинтересованных в укреплении своего влияния и, следовательно, власти.
Марко Поло имел несчастье родиться в эпоху культурной непросвященности, в историческом контексте, враждебном к новизне, знаниям и приключениям. Ментальные категории его современников, и его самого, были сформированы необузданным невежеством, подпитываемым коллективной интеллектуальной ленью. Существовало только то, что было известно; все остальное было предрассудками.
Ни одна географическая карта VII–XIII веков, которую по сей день можно найти в музеях и библиотеках, не дает представления о том, какими могли быть земли за Уралом и Гангом. Никто не осмеливался выйти за эти общепринятые «границы» из-за умственного оцепенения: пустоту называли Terra incognita49, всегда ассоциируя ее с образом подземного мира, из недр которого выходят жуткие демоны и страшные чудовища.
Китайские «Анналы Западной Хань», подтвержденные археологическими находками, свидетельствуют о том, что несколько сотен римских легионеров, попавших в плен к парфянам после битвы при Карре в 53 году до н. э., сначала сдались конфедерации племен Сюнну, а затем китайцам. В конце I века до н. э. они основали римский город Лицзянь в северной Ганьсу. Но это еще не все: обнаружение останков египетской колесницы на раскопках близ Эдо, современного Токио, могло бы стать удивительным доказательством того, что древние египтяне, по крайней мере за три тысячелетия до Марко Поло, достигли Азии (возможно, даже Японии), так же как они, предположительно, добрались до Южной Америки, повлияв на цивилизации доколумбовой эпохи.
Отказавшись от географии как от науки прогресса, средневековая Европа регрессировала по сравнению с древними цивилизациями, и особенно по сравнению с арабами, которые, напротив, в те же века избрали ее стержневой наукой наряду с астрономией.
Этот огромный исторический пробел замедлил ход цивилизации; умственный застой сохранялся даже после публикации «Книги чудес света». На протяжении еще двух столетий географы XIV и XV веков игнорировали этот труд, считая его недостоверным или даже не имея возможности его прочесть. Лишь в Каталонском атласе50 1375 года книга была взята в расчет, в нем была предпринята попытка заполнить пустоту, которую оставили за Уралом и Гангом картографы предыдущих веков. И это было не случайно: Испания в то время начинала зарождаться как европейская держава.
Слепой догматизм западной средневековой мысли не только не позволил воспользоваться ценными сведениями, изложенными в «Il Milione» Марко Поло, но и не принял во внимание отчеты о путешествиях некоторых его авантюрных предшественников, среди которых были два монаха-миссионера: итальянец Иоанн де Плано Карпини, отправившийся из Лиона в 1245 году с письмом Папы Римского «к Королю и народу Тартар», и фламандец Вильгельм Рубрук, направленный в Тартарию в 1253 году по поручению короля Франции. Также были проигнорированы сведения из знаменитой Книги Сулеймана 851 года и книги арабского путешественника Абу-Заид-аль-Хасана, опубликованной в 878 году.
В то время как труды арабов могли показаться экзотичными и устаревшими, то работы этих двух миссионеров представляются более достоверными, чем повествования Марко Поло. Путешествия Иоанна де Плано Карпини и Вильгельма Рубрука свидетельствуют о заинтересованности Римской церкви в установлении властных отношений с Великим ханом монголов, безусловно, с целью защиты христианского мира, которому в то время объективно угрожала монгольская военная экспансия.
Однако отчет итальянского монаха должен был оставаться в тайне, не внося вклад в научное понимание географии. По сути, это была «политическая» миссия с целью убедить монгольского правителя заключить мирный договор с Папой Римским, а не исследование неизведанных земель. Поэтому, текст предназначался не для широкой публики, а для внутреннего пользования церковью.
То же касается и отчета Вильгельма Рубрука, посланника к Великому хану от короля Франции Людовика IX Святого51, движимого скорее ужасом перед татаро-монгольскими нападениями на христианскую Европу, чем стремлением к власти и союзу.
И снова путешествие и книга Марко Поло выделяются как случай, оторванный от контекста своего времени, не в последнюю очередь потому, что родной город Марко Поло, Венеция, уже тогда был исключением по сравнению с остальной Европой. Поэтому стоит задаться вопросом, мог ли другой «случай Марко Поло» произойти в иное время, в другом городе или даже в другой стране, кроме Италии.
Ответить на этот вопрос сложно, а может, и невозможно. Но несомненно, что венецианская специфика XIII века признается историей повсеместно. В эпоху общей политической косности, явно обуславливающей и принижающей культуру, Венеция была исключением, уже тогда находясь в авангарде. Это республика, чья сила исходила от моря, торговли, путешествий, приключений. Таким образом, Марко Поло и Венеция – два идеально подходящих друг другу случая, оба причастные к тому далекому корню светлой латинской цивилизации, уничтоженной варварами, но, очевидно, все еще тлеющей под пеплом.
Венеция – это еще и пример светскости, свободы от религиозных устоев, современности по сравнению с городами и государствами, которыми управляли недалекие правители или папская власть. В контексте XIII века такой статус Венеции был поистине уникальным и во многом схожим с положением других итальянских приморских городов-республик. Это была попытка вырваться из культурной изоляции, в которую погрузилась варварская Европа, внутренний бунт потомков искалеченной, но не полностью уничтоженной цивилизации.
Однако Венеция, как и другие итальянские морские республики, восставшие против средневекового мракобесия, была отягощена долгим мраком политической и социальной ночи, окутавшей Европу суеверными догмами. Любой, кто осмеливается выйти за границы, установленные невежеством, считается чуть ли не опасным иконоборцем, безумным бунтарем, страшным еретиком. Всю свою жизнь Марко Поло подвергался подобным обвинениям. Несмотря на то, что его книгу жадно читали при княжеских дворах, в лучшем случае его воспринимали лишь как добродушного «сказочника». И все же искра любопытства в сонной и затуманенной Европе начала XIV века была зажжена.
Марко Поло просто выполнял свой невольный исторический долг, рассказывая о том, что он видел, слышал и пережил. Чудеса тех земель, которые другие называли неведомыми, для него были простыми истинами: это были края, по которым он странствовал, земли, где он останавливался и находил приют, дружественные территории среди гостеприимных народов.
Его доверие к Великому хану Хубилаю52, его любознательное внимание ко всему увиденному, но прежде всего – его восхищение великой Империей, принимавшей его на протяжении 17 лет, сделали его самым искренним символом связи между Западом и Востоком.
Можно спорить о причинах, побудивших написать эту книгу: то ли из страха перед заточением, то ли в попытке скорее вырваться на свободу, поразив генуэзцев своими знаниями и рассказами. Безусловно, Рустикелло, проведший в тюрьме четырнадцать лет и к тому времени оставшийся одним из немногих выживших после разгрома пизанцев при Мелории53, должен был увидеть в этих историях шанс на долгожданное освобождение.
По тем или иным причинам можно с уверенностью утверждать, что «Книга чудес света» мессира Марко Поло, какими бы фантазиями ни дополнял ее искусный Рустикелло и что бы ни говорили критики, остается повествованием о его реальных приключениях.
В действительности, существует английская школа мысли, отрицающая путешествие Марко Поло ко двору столицы Ханбалыка54 и, следовательно, его странствия по Китаю и Манги55, двум огромным регионам, составлявшим в то время Китайскую империю. Согласно этой школе, Марко Поло никогда не выезжал за пределы Персии, а все, о чем он поведал в своей книге, является лишь информацией, почерпнутой от персидских путешественников, если вообще не вопиющим плагиатом двух уже упомянутых арабских книг IX века.
Аргумент англичан заключается в предполагаемом отсутствии конкретных документов, подтверждающих путешествие Марко Поло, что порождает споры о подлинности его книги.
Однако, несмотря на утверждения некоторых английских историков, существуют документы, которые с полным основанием подтверждают истинность его слов. Защита Марко Поло и «Il Milione» не входит в мои обязанности, поскольку они способны защитить себя сами и при необходимости найдут множество защитников по всему миру. Тем не менее, в знаменитой английской школе исследований Поло прослеживается попытка скрыть иное отношение к истории. Печально известный британский дух завоевания, предвестник империализма и колониализма, породил персонажей, сильно отличающихся от Марко Поло: воинов-завоевателей, торговцев-колонизаторов, пиратов, захватывающих чужие империи, а не свободных путешественников республики, стремящихся к распространению знаний и культуры.
Действительно, если взглянуть на Европу того времени, то вполне логично, что Марко Поло мог быть только итальянцем. В разгар эпохи Возрождения, когда англичане, испанцы, французы и португальцы занимались грабежами, Венеция отправляла посольства по всему миру, а Флоренция привлекала художников и основывала банки по всей Европе.
Но, как ни парадоксально, существует и обратная сторона медали, которая и составляет суть моего аргумента. За пределами Италии книга Марко Поло превратилась в инструмент агрессии для алчных завоевателей. Если в течение двух столетий она покоилась в библиотеках избранных, то начиная с середины XV века, Il Milione подстегивала амбиции правителей небольших, обедневших европейских королевств.
Подробные описания огромных богатств Катая и Манги, особенно золотых крыш Чипангу, распаляли жадность королей Испании, Португалии, Англии и Франции. В Европе на закате Средневековья разгорелся порочный огонь колониализма, распространилась доктрина завоевания, жажда завладеть чужими сокровищами стала законом правления, правилом новой морали.
Мир перестал быть плоским и стал круглым, и это необходимо было доказать безрассудными походами. Ажиотаж, вызванный сказочными историями Марко Поло, открыл новые горизонты ранее неизвестных стран. «Миллион» раскрыл существование необъятных богатств, империи Великого Хана, оплачиваемой всем, что она имеет, – практически всем. Читатель превратил «Книгу чудес» в идеальное руководство для отважных искателей легендарных и давно забытых сокровищ.
Зарождается новое искусство – картография, возрождается интерес к неизведанному, к далеким землям и границам. Люди безрассудно устремляются в море, Европа пускается в кругосветные плавания, получая щедрую плату за свои знания. Великий океан, омывающий неведомые земли, оставался таким же загадочным, как и для римлян пятнадцатью веками ранее. Ни Атлантический, ни Индийский океаны не считались настоящими океанами – само это слово звучало таинственно, как и существование Тихого океана. Новости о походах викингов не достигали сонных дворов того времени. Мир по-прежнему оставался таким, каким его знали древние, – миром неизменных карт, не выходивших за Геркулесовы столбы56, за Гибралтар.
Мало кто осознавал, что история человечества стоит на пороге эпохального перелома. Впереди было много того, что только предстояло открыть, узнать, исследовать. Конец античной эпохи остался позади, когда три крошечные каравеллы, столкнувшиеся с неизвестностью океана, открыли современную эру, болезненный переход от мрака Средневековья к свету Возрождения. Но какова была цена для невинных народов Нового Света!
Христофор Колумб и век хищников
В то время как Италия погружалась в великое культурное возрождение Ренессанса в попытках восстановиться от варварства и дремучести Средневековья через возвращение господства духа, искусства, мудрости и благородства в правлении, остальная Европа поддалась соблазну мирового господства и порабощения слабых. Строились флоты, создавались армии завоевателей, накапливался порох, возрождалось вооруженное пиратство, готовое грабить неизведанные земли, о которых так захватывающе рассказывал Марко Поло. Послание о знаниях и уважении к разнообразию, проповедуемое в «Il Milione», превратилось в инструмент для грабежа.
Очарованный чтением об этих чудесах и движимый духом культурного авантюризма, продиктованного его теорией о шарообразности Земли, другой итальянец, Христофор Колумб, с любопытством пытается достичь золотых крыш Чипангу, описанных автором знаменитой книги, но так и не сможет их увидеть. Итак, за пределами Китая есть еще одна земля, которую нужно исследовать, и если Земля круглая, то ее можно легко достичь с Запада, согласно знаменитой фразе «Искать Восток на Западе».
Любопытство, вдохновленное «Книгой чудес света», и стремление доказать свою научную теорию, которая могла бы открыть новые удобные морские пути, побудили Колумба стать наемником для тех, кто был готов финансировать его авантюру. Для достижения своей цели он использовал единственное оружие, способное принести ему победу: человеческую жадность. Если его предприятие увенчается успехом – в чем он был уверен – все золото Чипангу будет поделено с монархом, который предоставит ему флот.
Так и случилось, однако вместо Чипангу Христофор Колумб неожиданно открыл Америку. Эта история хорошо известна, но она наводит на некоторые размышления, связанные с венецианским путешественником.
Если «Il Milione» и была написана случайно, то уж точно не случайно ее прочитал генуэзский мореплаватель. Жаждущий новых знаний, он читал все, что было доступно в то время. Легенда о Марко Поло была широко известна при дворах XV века, каждый князь и правитель хранил в своей библиотеке экземпляр знаменитой «Книги чудес».
Несомненно, главной движущей силой Колумба была жажда приключений, но и европейская завоевательная культура его времени была ему не чужда. Начиная с захватывающих рассказов Марко Поло, Колумб мимоходом увидел и поддержал великое дело колониализма при испанском дворе. Богатства сказочного Востока будоражили умы того века. Арабские мореплаватели привозили из Китая в Средиземноморье шелк, фарфор и нефрит. Монголы, отброшенные за Великую стену, уступили трон Поднебесной славной китайской династии Мин. Так что Марко Поло был прав: за неизведанными землями лежит империя богатства, а за ней – другая, где города увенчаны крышами из чистого золота – Япония.
География вновь становится ведущей наукой, служащей теперь не только знаниям, но и завоеваниям. Европейские картографы соревнуются в искусстве заполнения «пустот» за Уралом и Гангом, книга Марко Поло предоставляет точные координаты, достоверную информацию. Реконкисты57, Иоанн де Плано Карпини и Вильгельм Рубрук также служат великому делу европейского неоколониализма. Если агрессия против Китая откладывается на несколько сотен лет, то это опять же случайность: произошло открытие Америки.
Как минимум на протяжении трех столетий Новый Свет втягивал великие европейские державы в войну и разделение сфер влияния по всей Атлантике. Захватить, убить, уничтожить: Испания, Англия и Франция, а вслед за ними Голландия и Португалия отправились покорять мир. История в этот момент уже не случайность, а горькая реальность, обнажившая темные человеческие инстинкты.
Оковы рабства возвращаются. Беззащитные народы с примитивным вооружением порабощаются, истребляются, уничтожаются. Извращения торжествуют, им потворствует и церковь, которая в своем стремлении обратить неверных и не отказаться от пышного пиршества протягивает руку помощи кровожадным завоевателям, за исключением нескольких святых миссионеров, пытающихся смягчить ужасы, творимые их единоверцами. А ведь Средневековье было веком идиллии и цивилизации.
Фигура Марко Поло – любознательного путешественника, уважающего чужое достоинство, мягкого и незлобивого, – удивительно похожа на героя-францисканца58. В его чарующих рассказах о подлинных и в то же время невероятных вещах, которые он видел, в стремлении поразить слушателей, в желании поделиться незабываемыми и неповторимыми приключениями, пережитыми под бескрайними небесами Азии, а также, возможно, в острой тоске по тем далеким землям, которые он никогда больше не увидит, таился коварный зародыш алчной жадности будущих читателей.
Действительно, ни одна книга до «Il Milione» не вызывала такого мощного желания познать мир и спровоцировать в европейском обществе беспрецедентную эпидемию колониализма. С открытием Америки в судьбоносном 1492 году XV век завершился чередой завоеваний и грабежей. Новый Свет был подвергнут небывалой жестокости, применялись невиданные ранее методы массового уничтожения. Завоевательная гонка шла на скорость: кто первым прибудет, тот и захватит земли, народы и сокровища. Такова парадоксальная логика колониализма, который, после насильственного завоевания, превращается в империализм – доктрину мирового доминирования, эксплуатации богатств, господства и контроля над торговыми путями.
Новый век, открывающий так называемую современную эпоху, стал сокрушительным расцветом для американских цивилизаций. Неистовые поиски Эльдорадо – мифической золотой империи, описанной Марко Поло, которая, по мнению испанцев, находилась где-то в глубинах Южной Америки, – погнали армии конкистадоров в непроходимые леса и высокие Анды. Всего за несколько десятилетий роскошные царства майя и ацтеков были стерты с лица земли вандальной яростью новых варваров из просвещенной и христианской Европы – Испании. Золото, и только золото, стало единственной целью экспедиций через Атлантику – экспедиций жестоких армий, подчиняющихся единственному принципу: грабежу. Имена Эрнана Кортеса и Франсиско Писарро и сегодня звучат зловеще.
«Книга чудес света» стала искрой, запустившей беспрецедентное насилие. Та самая Европа, которая в конце XIII века отправляла на Восток послов знания и мира, в начале XVI века направила на Запад послов грабежа и войны. Трагедия, обрушившаяся на процветающие индо-американские цивилизации, была настолько разрушительной, что они не выдержали ударов завоевателей. Всего за несколько десятилетий целый континент превратился в огромную колонию: разорение было всеобъемлющим, и его последствия ощущаются даже сегодня, спустя полтысячелетия.
Возможно, историки недооценивают степень влияния сведений, содержащихся в Il Milione. Конечно, не стоит обвинять Марко Поло или возлагать на него посмертную ответственность, однако это не умаляет факта, что его отчеты о путешествиях способствовали зарождению новой европейской колониальной и империалистической доктрины. Стоит также отметить, что между средневековым мракобесием его эпохи и новым варварством колониальных завоеваний, последовавших за открытием Америки, его личность снова выделяется на фоне безжизненного ландшафта того времени.
Марко Поло, безусловно, является самым ярким примером посланника знаний и мира, распространителя новостей, почти журналиста ante litteram59, выступающего связующим звеном между неизведанными друг другом мирами и народами.
В его путешествии нет ничего героического; это приключение купца, который с добродушием идет навстречу судьбе, приспосабливаясь к обстоятельствам, от самых враждебных до самых благоприятных, запечатлевая в своей обширной памяти все увиденное без предвзятости и презрения, с миролюбивым добродушием умного человека, жаждущего знаний.
Будучи инструментом любопытства или хищного азарта, его книга остается невредимой. В истории она оказала неоценимую услугу в познании такой значимой части мира, как Китай, и окружающих его территорий, вобравших в себя китайскую цивилизацию. Нам придется дождаться путешественников XVIII и даже XIX и XX веков, чтобы расширить знания о великой Срединной империи. На протяжении пяти веков «Книга чудес света» была единственным источником информации для Запада о стране, имеющей столь важное стратегическое значение и столь важную роль в мировой истории. И сегодня эта книга вызывает живейшее любопытство и интерес, зажигая в нас стремление к миру, который до сих пор остается неизвестным, непонятым или плохо изученным.
Несмотря на то, что «Книга чудес света», вопреки своему замыслу, пробудила завоевательный дух европейцев, она также помогла сблизить два далеких и во многом диаметрально противоположных мира. Урок, который мы можем извлечь из этого, заключается в том, что невежество порождает подозрительность и расистский фанатизм, в то время как знание способствует диалогу и располагает к дружбе. Главная ценность этого произведения заключается именно в следующем: таинственный Восток, которого так боялись и считали логовом демонов, благодаря Марко Поло предстает в своем истинном, человеческом облике. Впервые империя Великого хана показана как великая цивилизованная держава, а китайцы – как трудолюбивый, эмансипированный и культурно развитый народ; их столица, легендарный Ханбалык, описывается как город необычайной красоты, равно как и многие другие – от Янчжоу до Сучжоу, от Ханчжоу до Нанкина.
Благодаря книге Марко Поло Китай наконец обретает облик великого государства, населенного усердными людьми, уважающими законы своего правителя. Его описания превращают эту неизвестную землю в нечто знакомое, в обитель развитой цивилизации, систему роскошного рынка. Именно этот образ будет заимствован в будущем, и именно он вдохновит Вольтера в XVIII веке написать в «Эссе о нравах и духе народов», что Китайская империя является примером хорошей социальной и политической организации, выделяя мандаринскую систему экзаменов как высший образец культурной и правовой демократии.
А что же Италия? На протяжении семи столетий она была в долгу перед своим знаменитым путешественником, испытывая естественную симпатию к Китаю. По правде говоря, это была не единственная заслуга Марко Поло: помимо малоизвестных миссионеров, нельзя забывать о Маттео Риччи60 и Джузеппе Кастильоне61, которые сумели полностью проникнуться духом этой цивилизации.
Конечно, по сравнению с другими народами, мы имеем привилегию быть соотечественниками Марко Поло, который в своей «Книге чудес света» обобщил культурное и человеческое отношение, в конечном счете свойственное итальянскому характеру: открытость и уважение, терпимость и стремление к интеграции. В европейской истории просвещенный купец – это итальянский купец, хорошо знакомый с традициями конфуцианского меркантилизма.
Марко Поло обнаружил в Китае ту предрасположенность к обмену товарами, культурами и знаниями, которая позже стала основой итальянского Ренессанса. Не случайно эти связи проходили через Италию, идеально сочетаясь с Китаем. Уже во времена Римской империи, когда Китай был объединен императором Цинь Шихуанди, начались попытки сближения и торговли по Шелковому пути. За два века до нашей эры между Римом и Чанъанем зародилась связь – возможно, это было взаимопонимание между двумя великими древними империями, стремящимися противостоять угрозе от сарматских варваров62. И неудивительно, что Шелковый путь соединил два крайних полюса – китайский Чанъань и Рим, а затем и итальянскую Венецию.
Но на этом сходство между древним Китаем и древней Италией не заканчивается. Если Цинь Шихуанди построил Великую Китайскую стену, чтобы защитить свои земли от набегов кочевых народов северных степей, то император Адриан возвел знаменитый вал в Британии63, на самой дальней границе Римской империи, чтобы отразить угрозу варваров-шотландцев.
Совпадение исторических событий или одинаковые действия великих цивилизаций, достигших высокого уровня развития? Как бы то ни было, эти параллели свидетельствуют о некоем родстве, общности мышления, а в современных терминах – даже о своеобразном чутье.
Марко Поло – наследник этого древнего чутья. Ему посчастливилось укрепить его за долгие годы пребывания в стране, язык, обычаи и менталитет которой он впитал в себя. Его отличие от всех других путешественников состоит в том, что он стал другом великого хана Хубилая, завоевал его доверие, служил ему преданно и удостоился его благосклонности. Поэтому он гораздо больше, чем просто путешественник и купец: он – новый человек Запада, свободный от предрассудков своего времени и открытый приключениям. Внимательным и любопытным взглядом Марко Поло наблюдает за всем новым, ценит это, пробует на вкус с космополитической утонченностью, избирает Китай своей новой родиной, реализует свои страсти, погружаясь в китайскую жизнь, но при этом не забывает о далекой Венеции. Его последняя внутренняя борьба – между желанием остаться и вернуться, ведь он любит оба города, Ханбалык и Венецию, два полюса его вселенной.
Подлинная новизна «Книги чудес света» кроется в выходе за узкие рамки маленькой, склочной родины в необъятные просторы, к которым устремляется изумленное человечество, чтобы открыть неведомое – новые земли, новые народы, осознать, что те, кто живет вдали от нас, вовсе не плохи, а зачастую даже лучше нас. Они могут научить нас бесчисленному множеству вещей, о которых мы и не подозревали, приоткрыть новые горизонты науки и даже поразить своей экзистенциальной безмятежностью.
С одной стороны, книга разжигает колониальные и империалистические аппетиты, порожденные культурой постварварского, но все еще варварского в культурном плане Запада, во многом антиэллинистического и антилатинского. С другой стороны, «Книга чудес света» – это подготовка интернационализма, который расцветет лишь в конце XX века. Ее предвидение пророческое: на страницах книги сегодня, более чем когда-либо, возникает образ современного купца, путешественника XXI столетия.
Исключительность Марко Поло – в его способе взаимодействия с миром – он завоеватель знаний и технологий, а не империй и богатств. В его беспрепятственных пересечениях Азии кроется что-то чудесное, и вся его история чудесна: его рождение в этом городе, путешествия отца и дяди, их возвращение и новый отъезд с Марко в детстве, преодоление тысячи превратностей и опасностей, прибытие ко двору Великого хана, дружба с государем, долгое пребывание в империи, пока он не получил должности, пользующиеся доверием и авторитетом, опасное возвращение, участие в войне Венеции против Генуи, пленение и заключение в тюрьму, встреча в одной камере с Рустикелло, идея написать книгу, любопытство генуэзцев, освобождение, возвращение в Венецию и спокойная старость, полная ностальгии и воспоминаний.
Так, по счастливому стечению обстоятельств, эта замечательная книга дошла до нас и стала частью великих загадок человеческой истории. Если бы не случайная встреча с пизанским писателем, мы никогда не получили бы «Книгу чудес света» и не узнали о существовании ее автора, как до сих пор ничего не знаем о многочисленных безызвестных путешественниках, не только венецианцах, которые до и после него отправлялись в те же края в поисках приключений и удачи.
Марко Поло был одним из тех, кому посчастливилось вернуться и надиктовать свои воспоминания, которые иначе канули бы в Лету, и о нем самом ничего не было бы известно. В отличие от многих безымянных странников и купцов прошлого, его история стала символом дружбы между народами, предвестником нового мира, который все мы ожидаем.
Ценность его свидетельств необычайна, благодаря их исключительной уникальности, что делает их еще более притягательными для нас спустя семь веков. Именно по этим причинам я считаю историю Марко Поло и его книги удивительным случаем, предопределенным судьбой, как и все события, большие и малые, составляющие историю человечества.
После более чем двадцатилетнего отсутствия в Венеции он стал возвышенным «неудачником». Мир «чудес» звал его обратно к своему ослепительному великолепию и роскоши. В ожидании невероятного «прохода» в Трапезунд или Акко64 его жизнь протекала довольно уныло, он постоянно рассказывал об одних и тех же приключениях, извлекая из своей богатой памяти удивительные истории, которые прославили его как «мессира Мильоне», автора той книги, что бесконечно размножала чудеса, о которых стоило поведать.
Запретная империя
Наполеон первым осознал, что Китай станет великой державой будущего. Он предостерег своих современников: «Laissez dormir la Chine!»65. Однако англичане, португальцы и голландцы за сто пятьдесят лет до французов уже предпринимали попытки проникновения в Поднебесную с единственной целью – завладеть ее сокровищами. Великая «Несокрушимая империя», на протяжении более двадцати веков создававшая миф о своей исключительной цивилизации, была самой богатой страной мира.
Понять современный Китай невозможно, не зная его прошлого. Китай 2020 года во многом перекликается с великой империей Хань, которая уже двадцать веков назад стремилась вместе с кесарским Римом Цезарей создать преемственность политических, экономических и культурных союзов от Средиземного до Японского морей. Это «видение» впоследствии было воплощено Чингисханом и его наследниками, которые с помощью «Pax mongolica»66 обеспечили долгий период плодотворных обменов вдоль Шелкового пути.
Сегодня проект «Новый шелковый путь» председателя КНР Си Цзиньпина связан с великой идеей создания европейского суперконтинента мира и процветания, которая на протяжении более двух тысячелетий вдохновляла народы Европы и Азии, затрагивая Африку, а в перспективе – Америку и Океанию. То, что казалось утопией, становится реальностью, пройдя через самые парадоксальные противоречия.
Между двумя мирами, Западом и Востоком, долгое время зачастую существовало драматическое непонимание. История полна болезненных и тревожных событий, предрассудков и жестокости, несправедливости и страданий. Китай, страдавший от несправедливости, сумел превратить эту историю в силу и даже первенство. Все это имеет смысл и должно быть честно объяснено. Чтобы понять сегодняшнюю мощь Китая, необходимо знать некоторые исторические координаты его прошлого, особенно в том, что касается его отношений с остальным миром.
Рим, 30 мая 1663 года. Трибунал Святой инквизиции разрешает публикацию книги о Китае, написанной священником, чьи взгляды невольно подрывали устои. Эта книга исторического значения представляла собой тонкое обвинение в адрес слепоты церкви по отношению к уже разгоревшемуся «китайскому вопросу». Ее автор – отец Даниэлло Бартоли67, миссионер и официальный историк Общества Иисуса68, неоднократно и безуспешно стремившийся отправиться в Поднебесную.
Китай, занимающий треть Азии, до сих пор является неисчерпаемым источником информации о Стране гибискуса в XVI и XVII веках и представляет собой горячую защиту выбора, сделанного отцом Маттео Риччи, сторонником признания уникальности китайской вселенной. Однако ответственность за неудачу в евангелизации Китая будет возложена на Римскую церковь, которая отвергла усилия Риччи, отрицая их достоверность, чтобы угодить мракобесию и ревности других миссионерских религиозных орденов, враждебных иезуитам. Иезуиты же, в отличие от них, с уважением относились к конфуцианским обрядам.
После Марко Поло, жившего всего тремя столетиями ранее, никому не удавалось подойти к Китаю с таким пониманием и деликатностью, как Маттео Риччи. Книгу Даниэлло Бартоли, представляющую собой не что иное, как архивную и документальную реконструкцию многочисленных отчетов «китайских иезуитов», можно также считать наиболее достоверной работой в отношении отчетов различных западных послов, достигавших двора в Пекине в те века. Иезуиты были самыми авторитетными свидетелями современной им китайской действительности, а после путешественников XIII и XIV веков они были единственными, кто с середины XVI до конца XVII века имел определенную свободу передвижения в пределах империи.
После середины XIV века, когда Китай был вновь завоеван династией Мин, Поднебесная значительно укрепила и расширила Великую стену. После эпохи великих морских открытий XV века Китай под властью Мин постепенно вновь замкнулся в себе, и лишь благодаря упорству иезуитских миссионеров Запад смог поддерживать контакты с этой загадочной страной. Именно по картам, составленным миссионерами в XVII веке, Европа в XVIII столетии вновь обратила свой взор на Китай и проложила торговые пути в поисках выгодных сделок.
Китайцы всегда гордились неприступностью своих земель, и с самого рождения им внушали уверенность, что нет в мире ничего прекраснее Китая – своего рода рая, куда стремятся попасть все варвары, желая завладеть его несметными сокровищами. Строжайшие законы запрещали въезд иностранцам, которых в народном воображении считали источником смуты и бед. С незапамятных времен среди китайцев ходило пророчество, что однажды Поднебесную завоюет народ белокожих людей в диковинных одеждах, прибывших к небесным берегам на вооруженных кораблях. Потому китайцы, подозрительные ко всему чужому, стали с недоверием относиться к послам, считая их шпионами, засланными для подготовки завоевания. Их заставляли путешествовать преимущественно ночью, а если днем, то в закрытых паланкинах; им запрещалось пользоваться картами для определения городов, которыми им, разумеется, не дозволялось владеть. Их запирали в строениях, называемых «домами для чужеземцев» – своего рода тюрьмах, окруженных высокими стенами и охраняемых вооруженными солдатами. А если они и выходили на улицу, то всегда в сопровождении мандаринов69, разгонявших толпу бамбуковыми палками.
Что до «дома для иностранцев» в Пекине, то, как пишет отец Бартоли, содержащиеся в нем чужеземцы, включая послов и миссионеров, не покидали его стен, кроме как для аудиенций в Министерстве церемоний. И если для послов и их свиты жилища были едва пригодны, то «все прочее – это руины комнат, больше похожих на хлева, нежели на человеческое жилье, черные и зловонные, полуразрушенные, без окон, без выходов, без стульев и без кроватей».
Так и отец Риччи, прибыв в Пекин в 1601 году, был заключен в тюрьму, пока в дело лично не вмешался мандарин, который после допроса, впечатленный его ученостью, посоветовал написать прошение императору, чтобы получить свободу передвижения по городу. Так и случилось.
Добиться, подобно Маттео Риччи, возможности постоянно пребывать в Пекине в начале XVII века было почти чудом, учитывая, что поднебесная столица была закрыта для всех иностранцев. Наконец, отец Бартоли отмечает, что страх, будучи лучшим советчиком благоразумия, научил китайцев: нет иного способа защититься от чужеземцев, кроме как не пускать их в город.
Даже в конце XVIII века Запад обладал довольно скудными сведениями о географии Китая. Карты Империи лишь в некоторой степени отражали реальность, их границы были размыты и неточны. Корея долгое время считалась островом, а Тартария представлялась своего рода «Terra incognita», простирающейся до полярных островов. Города, за исключением Пекина, для которого иезуиты составили достаточно правдоподобные карты, наносились на квадраты примерно, без каких-либо ориентиров, кроме, возможно, близости реки или горных хребтов.
Представления о городах создавались по рисункам, основанным главным образом на рассказах или воспоминаниях немногочисленных путешественников. Эти образы всегда были однотипными: один вариант для равнинных городов, другой – для морских или речных портов. Ярким примером служат первые наивные «городские портреты», опубликованные в «Отчете» голландца Йохана Нейхофа, которые позже воспроизводились в различных гравюрах французских, английских и итальянских переводов, изданных в середине XVIII века.
Таким образом, несмотря на то, что о существовании Поднебесной известно с древнейших времен, вплоть до XVIII века она оставалась для европейцев смесью сказочного и мифического. После «Книги чудес света» Марко Поло и до бурного роста публикаций в XVIII веке, среди которых выделяется ценнейшая «Общая история путешествий», напечатанная в Венеции в 1753 году, о Китае почти ничего не было слышно, что лишь усиливало его загадочность.
Поистине удивительно, что прошло более двух столетий, прежде чем Запад узнал о существовании за пределами азиатских пустынь огромной империи, воплощающей высокую цивилизацию. Однако после короткого, менее века, периода монгольской эпопеи Китай вновь погрузился во тьму, словно великая Страна чудес растворилась в небытии. В свою очередь, два столетия, прошедшие от Марко Поло до Христофора Колумба, казалось, вернули Европу в некое невинное невежество, а может быть, в умышленное забвение. Любопытство, всегда толкавшее человека выйти за пределы собственных границ и отважиться исследовать неизведанное, в эпоху Возрождения будто угасло. Хорошо, если не навсегда.
Таинственное Королевство шелка
Торговля шелком еще с древности принесла Западу славу великой империи Дальнего Востока. Сиры (жители древнего государства Серес, родины шелка, то есть китайцы), о которых упоминает Гораций70, отправили послов к Августу71 в I веке до н. э. Греческий историк Арриан72 во II веке говорит о сини, или тини, из чьих областей стекались шелка, которые затем обрабатывались в Бактрии (Бухаре). Индийцы, персы и арабы издавна вели торговлю шелком с южными районами Китая, а в 94 году н. э. император Хэ73 из династии Хань, стремясь установить дружеские отношения с западным миром, отправил одного из своих министров с посольством в далекую Аравию.
Некоторые ученые прошлого утверждали, что святой Фома74 проповедовал христианство в Китае, однако в XIX веке это предположение было опровергнуто из-за отсутствия документальных свидетельств. В действительности не само христианство, а несторианская ересь проникла в Китай и распространялась там с определенным успехом. В 1625 году свиты Гэ обнаружили в Сиане знаменитую несторианскую стелу, датированную 635 годом – временем правления Тай-цзуна75, правителя династии Тан, который с интересом относился ко всем религиям.
Доподлинно известно, что во второй половине II века Марк Аврелий76, желая заполучить высококачественные шелковые ткани, отправил посольство в Царство Шелка. Однако неясно, добралось ли оно до Китая, или же император получил драгоценную ткань от персов, выступавших в то время посредниками между Римской империей и Поднебесной. Арнобий77 в IV веке упоминает серов среди народов, принявших христианство, а Феофилакт Симокатта78, писатель начала VII века, повествуя о покорении аваров турками в 597 году, рассказывает о союзе с далеким царством Тогас, правитель которого носил титул Тай-сан, «Сын Неба».
Это было весьма отдаленное царство, славившееся отсутствием внутренних раздоров благодаря наследственной преемственности князей, справедливым законам и миролюбию жителей. Светлокожие обитатели этой страны занимались разведением шелковичных червей, что приносило им немалую прибыль. Царство пересекали две великие реки, а столицей являлся город Хубдан. Ныне известно, что народы Центральной Азии в ту эпоху называли древнюю столицу Чанъань (современный Сиань) именно этим именем, а значит, та самая вожделенная империя была не чем иным, как Китаем эпохи Тан.
В VIII–IX веках учение Мухаммеда восторжествовало от Африки до Индии, и победоносные знамена мусульман достигли границ Китая. Вера Аллаха проникла в западные регионы Поднебесной, а затем распространилась повсеместно.
В 850–877 годах арабская миссия во главе с купцом Сулайманом из Басры совершила путешествие в Китай, о чем свидетельствует важный анонимный отчет, хранящийся в Национальной библиотеке Парижа: «Известия из Китая и Индии». В нем впервые упоминается использование чая: «Император оставляет себе доходы от соли и некой травы, которую жители заваривают в кипятке и продают в огромных количествах, получая весьма значительную прибыль».
Я лишь вкратце упомяну о монгольском завоевании Китая и установлении династии Юань в XIII–XIV веках, когда торговые и политические контакты между империей великого хана и Западом настолько активизировались, что самым оживленным маршрутом той эпохи, несомненно, стал Шелковый путь.
Задолго до Марко Поло и Одорико Фриульского79 многие отважные путешественники отправлялись с Запада в далекий и загадочный Ханбалык, ныне известный как Пекин. Араб Ибн Баттута80 оставил нам увлекательный дневник, в котором, помимо прочего, повествует о диковинных бумажных деньгах и утверждает, что китайские джонки достигали индийского порта Каликут81.
В первой половине XIII века папа Иннокентий IV первым задумался об отправке миссионеров в неведомые земли Тартарии и Китая. На Лионском соборе он провозгласил свой евангелический и политический замысел, и вскоре в Азию отправились священники-доминиканцы и младшие монахи ордена францисканцев.
Умбрийский монах Иоанн де Плано Карпини был назначен руководителем одной из этих миссий в 1246 году. Он был настолько поражен великолепием сокровищ тартарского двора и удивлен сходством буддийских и христианских обрядов, что предрек скорое обращение империи в истинную веру.
Людовик IX, король Франции, в 1252 году отправил в Ханбалык брата Вильгельма Рубрукского, которого там радушно приняли. Интерес к Китаю в христианской Европе XIII века был настолько велик, что папа Николай IV в 1288 году отправил Иоанна Монтекорвинского нести слово Божие в эти земли. Великий хан оказал ему столь теплый прием, что добрый монах смог обосноваться при дворе, возвести церковь и обратить в веру тысячи людей, включая монгольских князей. Успех был настолько значителен, что в 1314 году Климент V учредил архиепископскую кафедру Ханбалыка и назначил Иоанна Монтекорвинского первым епископом тартар и китайцев.
Несмотря на миссионерский пыл тех лет, практичные итальянские купцы быстро осознали важность торговли со Средней Азией и Китаем, который тогда именовали «Катаем». Многочисленные труды XIV и XV веков, включая любопытный трактат о торговле флорентийского банкира, купца и политика Франческо Бальдуччи Пеголотти, автора всеобъемлющего руководства по международной торговле в Евразии «Практика торговли», написанного в 1339–1340 годах, свидетельствуют о том, что территории между Черным морем и Тартарией были хорошо знакомы европейцам того времени.
С падением Монгольской империи в 1368 году и восшествием на престол династии Мин Китай вновь стал закрытой страной. Шелковый путь оказался перекрыт, южные порты закрыты, и Европа быстро забыла о Поднебесной. Но после открытия Америки изучение океанских просторов вошло в моду, наступила эпоха великих мореплавателей, и границы Старого Света раздвинулись в поисках быстрых и безопасных морских путей.
Спустя несколько лет после прохождения мыса Доброй Надежды, в 1516 году португальцы первыми достигли китайского побережья в районе Кантона82 на судне, прекрасно оснащенном как для ведения боевых действий, так и для торговли.
Идея этого плавания принадлежала генерал-капитану Малакки Афонсу де Албукерки, который предвидел, что тот, кто первым создаст базу в Китае, долгое время будет обладать монополией на шелк, чай и фарфор – три товара, пользующиеся огромным спросом в Европе. Однако, как только португальцы прибыли в Кантон, китайские власти даже не позволили им сойти на берег, согласившись лишь на обмен товарами, и приказали немедленно покинуть порт.
Неудача не смутила предприимчивого преемника Албукерки, нового губернатора Индий Лопеса Суареса, который отправил уже не одно, а восемь судов под командованием Фернана Переса де Андраде. На борту находился Томаш Перейра, назначенный послом самим королем Эммануилом83, а трюмы были заполнены подарками и письмами для императора Чжэнде. Как только флот показался в виду Кантона, его тут же окружили военные джонки и взяли под пристальное наблюдение, вынудив командующего укрыться в море за островом и вернуться лишь с двумя кораблями, которым разрешили причалить.
Подкупив китайцев подарками, португальцы получили разрешение добраться до Пекина, куда они прибыли в 1521 году. Однако их опередила весть о том, что тем временем остальные шесть кораблей были вынуждены блокировать порт, устроив канонаду Кантона. Китайцы успешно отразили нападение, заставив нападавших отступить, поэтому в Пекине дипломатическая делегация была немедленно арестована и впоследствии выслана. Попытка восстания была подавлена, а посол Перейра умер от пыток в тюрьме. В 1542 году они предприняли новую попытку, но были пойманы, жестоко избиты и брошены в тюрьму, после того как им отрубили большие пальцы – наказание за подозрение в воровстве.
Империя была настороже. Наглость португальцев возмутила императора Цзяцзина84, который издал суровый указ, ограничивающий всю торговлю с иностранцами Кантоном, а неугодным лузитанам выделил остров Макао, расположенный неподалеку в устье Жемчужной реки.
Шел 1573 год, и на следующие 426 лет эта колония стала самым долговечным европейским владением в мире. Она прекратила свое существование лишь 20 декабря 1999 года.
После того как иностранные купцы успокоились и наконец, удовлетворенные тем, что укрепили свои позиции на краю империи, были готовы отправиться к близлежащим островам Японии, XVII век принес новую угрозу европейского торгового вторжения.
Голландцы стали первыми европейцами, «открывшими» Китай в начале XVII века. В 1607 году их корабли впервые бросили якорь в запретных водах Поднебесной. После неудачной попытки потеснить португальцев в Макао, «красноволосые», как прозвали их китайцы, высадились на Формозе85 – острове, находившемся под влиянием Китая, но фактически оставленном без присмотра бдительными императорскими чиновниками. Формоза расположена напротив процветающей провинции Фуцзянь, недалеко от Чжэцзяна с его лакомым кусочком – портом Нинбо.
Это вызвало негодование со стороны португальцев и испанцев, которые увидели в голландском присутствии угрозу своим монополиям. Тем временем голландцы отправляют свое посольство на материк, в Пекин, где располагалась резиденция императора. Это был 1656 год, и прошло всего десять лет с момента восшествия на небесный трон новой маньчжурской династии86.
Об этой дипломатической миссии нам известно довольно много благодаря Йохану Нейхофу, отправленному с ней в качестве летописца. Он составил богато иллюстрированный интересными, но не всегда достоверными гравюрами, отчет о путешествии. Поговаривают, что автор приправил европейскую реальность китайскими фантазиями, ведь, по его собственному признанию, голландцы что в Кантоне, что в Пекине никогда не покидали отведенных им покоев, где их учтиво держали взаперти.
Во французском издании отчета, вышедшем годом позже, редактор Тевенот признался, что намеренно не включил многие листы с изображениями китайских городов, обнаружив их несоответствие описаниям и заподозрив в них плод воображения Нейхофа. В конце концов Тевенот оправдался, заявив, что «все города Китая похожи друг на друга, так что достаточно увидеть один, чтобы считать, что видел их все».
Эта дипломатическая миссия не принесла результатов, и голландцев отправили обратно в Кантон, откуда они вернулись на свою базу на Формозе. Через несколько лет, в 1662 году, маньчжурский двор не смог собрать армию для захвата острова и окончательно изгнал «красноволосых» в море, вынудив их отступить в свою колонию в Батавии87.
Были и другие попытки, но они оказались малоуспешными: в 1612 году король Дании Кристиан IV пытался создать специальную Комиссию Востока, в 1626 году король Швеции Густав Адольф издал указ, стимулирующий торговлю с Китаем, который так и не был реализован, а испанцы после завоевания Манилы стремились утвердить свое владычество на соседних Филиппинах, но потерпели неудачу.
Русские давно поддерживали связи с Китайской империей, ведь их сибирские территории граничили друг с другом. В 1655 году русское посольство прибыло ко двору в Пекине, но посланники царя отказались совершить девять поклонов, предписанных церемонией koutou (коутоу)88. Их тут же с позором выдворили и отправили восвояси. Петр I89 в 1720 году снарядил второе посольство: московитский посланник Исмаилов всячески пытался избежать унизительных поклонов, но, чтобы быть принятым императором Канси90, ему пришлось девять раз склониться до земли. Так Россия сумела оставить в Пекине своего представителя, хотя с ним обращались как с пленником и вскоре услали с караваном, идущим в Московию.
Русские не сдавались, и в 1806 году царь отправил новое посольство из пятисот человек. Но и эта попытка провалилась: посол Юрий Головкин наотрез отказался совершать ритуальные коутоу, и император Цзяцзин91 велел изгнать все посольство.
Последними, но, как мы увидим, самыми опасными из всех, были англичане. Поднебесная всегда манила их, разжигая желание завоевать ее, как они покорили Индостан.
Лорд Клайв, губернатор Индии, не раз предлагал правительству Его Величества захватить Китай, чтобы расплатиться с государственным долгом Великобритании. Но в палате лордов у него нашлись ярые противники, и проект отложили в долгий ящик.
В конце XVI века королева Елизавета92 снарядила в Китай три корабля с письмом Бенджамина Вуда для императора. Но миссия эта так и не достигла цели – все три судна попали в шторм и затонули.
В 1637 и 1664 годах англичане вновь пытались попасть в Китай: первой попытке помешал шторм, второй – происки португальцев. Лишь в 1685 году судну «Восторг» удалось пристать к берегу в Амое93, но вскоре его вынудили убраться восвояси. Восемь лет спустя «Дефенс» причалил в Кантоне, но китайские власти тут же обложили его непомерными налогами. А когда случайный выстрел из ружья убил китайца, налог и вовсе утроился. Платить англичане отказались и ушли несолоно хлебавши. Лишь в 1727 году они вернулись в Кантон. Но этот порт не мог удовлетворить их экспансионистские аппетиты, им нужна была девственно чистая зона влияния, например, в Нинбо. И действительно, в 1755 году в этот порт вошел военный корабль, но мандарины (имперские чиновники в провинциях) немедленно конфисковали пушки, наложили огромный штраф и велели британцам больше никогда здесь не появляться. Экипаж арестовали, всячески унижали и отправили в Кантон, где сначала бросили за решетку, а потом, невзирая на протесты живших там иностранцев, отослали на родину на борту судна «Хорсендон».
Столкновение между двумя мирами было жестоким. Империя Драконов не желала видеть рядом чужеземцев, слепо веря в свое превосходство и не проявляя интереса к торговле с длинноносыми. Но неудачные попытки вторжения англичан не оправдали надежд придворных мандаринов.
Недостаточно было просто заключить в тюрьму нарушителей указов о высылке. Изгнание их из вожделенных портов и побережий не заставило англичан отказаться от планов новых вторжений. Вернувшись на родину, они размышляли, как наиболее эффективно выиграть партию и вернуться в воды Поднебесной, чтобы утолить жажду мести, но прежде всего – найти место для последней высадки.
Альтернативная цивилизация
Напряжение в стране нарастало, и китайцы не собирались уступать. Империя была закрыта для всех иностранцев, никто не мог ступить на ее землю, посольства были нежеланными гостями. Уступки Кантона и Макао должны были удовлетворить аппетиты торговцев, в том числе и китайских. Иначе множество голов полетело бы с плеч. Провокации европейцев не прекращались, и на протяжении всего XVIII века Британии предстояло вести жесткое перетягивание каната.
Ее могущество разрослось до неприличия, Англия господствовала на морях пяти континентов, только что завладела Австралией, но оставалась в стороне от сказочных дел с Китаем. Могущество португальцев было несоизмеримо с размерами далекой родины и реальными возможностями для колонизации. Торговля была почти полностью монополизирована ими, и Англия не могла этого допустить.
Поэтому в конце XVIII века король Георг III94 предпринял последнюю мирную инициативу перед переходом к экспансии. Миссия была возложена на лорда Макартни, в сопровождении которого находились сэр Джордж Леонард Стонтон, его маленький сын Томас и семьсот человек, включая моряков, слуг, дипломатов, молодых аристократов, ученых, врачей, ботаников, художников, музыкантов и солдат. Эта разнообразная и живописная компания на трех кораблях – «Лев», «Индостан» и «Джеколл» – 26 сентября 1792 года отправилась в Пекин, не забыв также взять на борт нескольких ценных переводчиков, приглашенных из Китайского колледжа в Неаполе.
Сэр Стонтон вел подробный дневник этого путешествия, щедро иллюстрированный художниками на борту, и именно из него мы узнаем все подробности. Встреча с китайскими мандаринами была, мягко говоря, триумфальной: гостей беспрерывно угощали разнообразными блюдами и напитками, одаривали подарками и вниманием.
Караван лорда Макартни наконец достиг своей цели. Он проплыл вверх по реке Байхэ и прибыл в Пекин под звуки праздничного салюта. Однако император Цяньлун95 находился не в столице, а в своей летней резиденции Джехоль, ныне известной как Чэндэ, расположенной на противоположном берегу реки Му. Пока британская миссия ожидала его прибытия, им предложили начать благоговейную практику коутоу, чтобы выразить свое почтение Трону Дракона.
Британские послы пытались избежать этого ритуала, но мандарины оставались непоколебимы. После долгих переговоров посол выразил готовность удовлетворить требования китайской стороны, при условии, что мандарин, равный ему по статусу, отдаст аналогичное почтение портрету короля Георга. Ответа он так и не дождался, но партия груза все же была переправлена через Великую Стену, чтобы предстать перед императором. Что касается коутоу, то, казалось, был найден достойный компромисс: отказавшись от поклонов перед портретом английского монарха, мандарины спросили у Макартни, каким образом он выражает уважение своему правителю. Тот ответил, что привык преклонять одно колено и с радостью сделал бы то же самое перед императором Китая. Однако китайский этикет требовал выполнения коутоу под угрозой провала миссии, и Макартни был вынужден согнуться и поклониться, прижавшись лбом к земле.
Встреча с Цяньлуном прошла в очень вежливой манере. Император преподнес свои дары и вернулся в Пекин, чтобы осмотреть подношения, врученные ему «данником» с Запада. Но приближалась зима, а англичане начали вызывать подозрения у китайских хозяев своим обременительным присутствием. Император дал понять послу, что, поскольку реки и море вот-вот замерзнут, делегации желательно покинуть Пекин. Он отправил ему письмо для царя и щедрые подарки – знак, что пора немедленно отбывать. Так делегация неохотно покинула Небесную столицу, ничего не добившись.
Миссия потерпела неудачу, и перед отъездом Макартни получил от мандарина, ставшего его другом, записку, в которой говорилось: «Китайцы воспринимают посольство лишь как визит для вручения подарков по случаю торжественного праздника, во время которого разрешено пребывание в стране. Среди множества посольств, принятых в прошлом и настоящем веке, не найдется ни одного, которое было бы допущено к более длительному пребыванию». В конце записки следовал совет – не задерживаться в Пекине.
Сопровожденные до самого Кантона, все англичане были вынуждены вернуться на свои корабли и отплыть обратно на запад. Их просьбы о торговле в Нинбо, Амое, Тяньцзине и других портах остались без внимания. В письме к королю Георгу император писал, что у Китая есть все и он ни в чем не нуждается, что его подарки были приняты как дань, однако он не видит для них применения, и напомнил, что английская торговля должна ограничиваться портом Кантон.
– Вы не должны огорчаться, – добавил Цяньлун. – Ведь я ясно предупредил вас. Так давайте же жить в мире и согласии, но прислушайтесь к моим словам.
По завершении этой безуспешной миссии английские газеты сообщили о радушном приеме, оказанном послу, утверждая, что император Китая гордится дружбой с Англией. В китайских изданиях же по всей империи распространилась новость, что «посол короля Запада прибыл издалека, чтобы выразить свое почтение Сыну Небес перед лицом своего Господа и воздать хвалу Его Небесному Величеству».
Новый век станет свидетелем решимости Великобритании подчинить себе Китай, ее готовности в течение нескольких десятилетий развязать две опустошительные войны на этих далеких, но самодостаточных землях. Британская хитрость спровоцирует агрессию со стороны других держав, включая Францию и Японию, а затем Россию и Германию. Но именно стремление британцев завладеть богатствами Китая приведет Поднебесную империю к катастрофе и краху, заразив страну опиумом, выращенным в индийской колонии. Эта позорная страница не только в истории Англии, но и всего Запада, символизирует порочный колониализм и расизм, и демонстрирует иллюзорное превосходство белой расы.
Почти пять веков Великая Запретная империя сопротивлялась высокомерию европейцев, отчаянно защищая свою независимость и гордое уединение. Великая стена, задуманная и возведенная за два века до нашей эры, и по сей день стоит как символ этого удивительного стремления Китая сохранить свою уникальность перед лицом остального мира.
История следует своей логике: иногда она стремительно движется вперед, подстегиваемая мощью оружия, а иногда медленно просачивается под влиянием вечной силы культуры, которая впоследствии формирует цивилизацию. Китай с древних времен ограждал себя от ужасов вторжений и заражений, которые могли последовать за алчностью иностранных народов. Европа торговли и завоеваний предоставила Китаю лишь несколько примеров понимания, уважения и дружбы (Марко Поло, Маттео Риччи и Джузеппе Кастильоне, трое из немногих итальянцев, которым удалось вызвать искреннее расположение к себе).
Запретная империя была отчасти открыта с восхищением и удивлением именно теми, кто был очарован альтернативой, которую представляла собой китайская цивилизация. К знаниям стремилось меньшинство, в том время как большинство путешественников были движимы алчностью и жаждой завоеваний.
Китайцы династий Мин и Цин не ошибались, полагая, что иностранные посольства скорее являются авангардом шпионов, чем истинными посланниками мира. Требования иностранцев, предъявляемые к китайскому престолу, всегда были однотипными, нарастали, как крещендо96 коммерческой жадности, игнорируя законы и обычаи империи.
XVII век, безусловно, стал тем историческим моментом, когда Европа стремилась вновь включить Китай в круг своих интересов, начиная с необходимости элементарных знаний. Листая книги того времени, в основном посольские доклады, можно найти подтверждение современным западным предубеждениям. Книга Марко Поло и «Relatio» Одорика Фриульского выделяются среди прочих своим энтузиазмом, и можно с улыбкой простить многочисленные неточности и даже наивность той эпохи. Нам важен сам подход, стремление понять и честно рассказать об увиденном.
Вместо этого, отчеты XVII века пронизаны порочащими предрассудками Европы, омраченной инквизицией. Описания религиозных верований китайцев, за исключением описания иезуитов, часто мрачны и отягощены примесью шарлатанства. На некоторых гравюрах изображены невероятные божества, причудливые ритуалы, несуществующие культы. Доподлинно известно, что китайские императоры никогда не были идолопоклонниками: они считали себя воплощением небесного мандата, земными посредниками между своими подданными и Тянь, Небом – философской, а не сверхъестественной сущностью. Однако на некоторых гравюрах, в определенных европейских книгах XVII и XVIII веков, китайские императоры иногда представлены преклоняющимися перед почти непристойными божествами, такими как Молох97, питающийся человеческой плотью.
Нелепость некоторых историй в сочетании с откровенно фантастическими образами способствовали затуманиванию представлений об империи, которая на самом деле была гораздо более цивилизованной, чем современная ей Европа, и даже в вопросах религии придерживалась светского подхода, что подмечал сам Маттео Риччи, ссылаясь на конфуцианство и прочие утонченные философии Поднебесной. В отличие от Европы, охваченной религиозным мракобесием, Китай в те века обладал яркой культурой, основанной на законах удивительной прогрессивности и справедливости. Благодаря научной информации, предоставленной иезуитами, и Папа Римский, и европейские дворы, несомненно, узнали другую правду, отличную от той, что содержалась в современных им ненаучных, плохо документированных книгах.
А ведь во Франции XVIII века увлечение Китаем означало, прежде всего, интерес к новаторским законам, которые считались мудрыми и даже современными, как успел заметить философ Вольтер, истинный поклонник «современности» Поднебесной. Класс литераторов был новинкой в феодальной Европе, он олицетворял собой эмансипацию культуры. Европа не обращала внимания на это подлинное превосходство Китая, ведь необходимость завоевания его богатств была более насущной. В самом деле, что могла предложить Европа XVI, XVII и даже XVIII веков Китайской империи, которой платили за все ее товары?
Учитывая, что ничто из преподносимого в дар императору не было оценено по достоинству, европейцы попытали счастья с предметами, способными больше всего его заинтриговать: музыкальные шкатулки, часы с заводным механизмом, автоматы, мореходные приборы – иными словами, все то, что можно было счесть почти игрушками. «Диковинки», привезенные в дар, радовали императора изобретательностью, но не практичностью. Это были лишь любопытные предметы для коллекционирования. Торговать европейцам было нечем, купцы могли только покупать. Но план нападения, позволяющий завладеть желаемым, не потратив ни гинеи, у них уже был готов.
Они планировали обменять серебро, полученное от китайцев, на опиум, который станут продавать при пособничестве коррумпированных мандаринов. Наступал зловещий век опиума.
Приятно познакомиться, Запад!
К концу XVIII века англичане уже пытались тайно ввозить в Китай опиум, выращиваемый Ост-Индской98 компанией на холмах Ассама над Бенгалией, при содействии некоторых китайских торговцев Кантона. Наркотик начал распространяться среди китайцев, и поскольку двор пребывал в неведении, контрабанда беспрепятственно продолжалась в первые десятилетия XIX века. Пока в 1832 году небольшое британское судно не причалило к Фуцзяню, намереваясь ввезти зелье в эту богатую провинцию, и не было с боем отогнано императорскими войсками. Но ущерб был уже нанесен, контрабанда опиума настолько укоренилась на южном побережье империи, что, когда Пекин это осознал, было слишком поздно. К 1833 году опиум уже составлял половину общей стоимости британского импорта в Кантон и Линьдин, тогда как экспорт чая значительно сократился.
Английский дипломат Джон Фрэнсис Дэвис, современник тех событий, честно писал: «Количество опиума, которое мы импортировали в Китай, превышало количество чая, которое мы экспортировали: пагубный наркотик, который мы продавали китайцам, по стоимости превзошел полезный лист, который мы у них покупали, и торговый баланс был уравновешен серебром».
Один из членов Цензорского совета99 писал императору: «Я слышал, что те, кто пристрастился к опиуму, в конечном итоге жаждут его настолько сильно, что только вкус этого пагубного наркотика способен их успокоить. Если же они не могут раздобыть опиум в привычное для курения время, их конечности слабеют, из глаз и носа сочится влага, и они становятся неспособны заниматься чем-либо. Таким образом, для курильщиков опиум превратился в неотъемлемую часть их существования. Местные власти, подкупленные подарками, закрывают глаза на это зло или ослабляют преследование. Большинство торговцев, ввозящих товары из Кантона, промышляют контрабандой опиума. Полиция, также погрязшая в коррупции, скорее скупает опиум, нежели борется с его распространением».
В конце своего тревожного доклада цензор предложил принять закон, предусматривающий суровые кары. Император одобрил его предложение и пошел еще дальше: в 1839 году он приказал конфисковать весь опиум и отправил в Кантон своего уполномоченного, вице-короля Линь Цзэсюя, с указанием публично сжечь ящики с опиумом на площади. Этим жестом он преследовал двойную цель – преподать урок англичанам и произвести впечатление на народ.
Британское правительство было оскорблено подобными действиями, и правительство Индии от имени Англии объявило Китаю войну. В феврале 1840 года из различных портов Индии и мыса Доброй Надежды в плавание отправились двадцать три военных корабля и транспортных судна под командованием адмирала Джорджа Эллиота. Королева Виктория100 подписала указ, предоставляющий британскому флоту право захватывать все встреченные китайские суда и присваивать их груз. Английская консервативная газета The Standard писала: «Как эта война с пиратами отразится на моральном облике нашего флота? Если мы как нация вернемся к практике 15–16 веков, не захотят ли наши моряки последовать ее примеру? Мы не можем удержаться от протеста против этой войны».
Многие политики в парламенте осуждали эту войну. Граф Стэнхоуп заявил: «В глазах всего мира это позор, что Англия вынуждена воевать с империей в 350 миллионов человек из-за того, что какой-то английский подданный вопреки законам этой империи ввез в Китай опиум».
Сэр Стердж высказался так: «Я утверждаю, что министерство, втянувшее нас в такую войну ради угождения контрабандистам опиума, станет для нации врагом опаснее, чем сам император Китая, и каждый честный человек, независимо от вероисповедания, обязан протестовать против подобного скандала».
Тем временем в Кантоне был обнародован императорский указ, в котором император Даогуан101 постановил: «Каждый местный житель, уличенный в курении опиума, приговаривается к смертной казни, и мы должны проявлять не меньшую суровость к иностранцам, с огромной выгодой для себя принесшим в империю это бедствие».
Затем, обращаясь к королеве Виктории: «Ваше Величество, как правительница почтенной нации, руководствуясь совестью перед ликом вечной справедливости, несомненно, призовете своих подданных проявлять глубочайшее уважение к нашим законам (…) Нам известно, что в вашей стране опиум запрещен с чрезвычайной строгостью; это явное доказательство того, что вы прекрасно осознаете вред этой торговли».
Ответа, разумеется, не последовало, лишь в начале июня в кантонские воды прибыл британский флот, и после отказа мандаринов подчиниться 25 июня прогремел первый пушечный выстрел. Последовавшая за этим бомбардировка была устрашающей.
«Первая опиумная война» – именно так она, к сожалению, войдет в историю – длилась два года и охватила все побережье южного Китая вплоть до Нанкина, когда 6 августа 1842 года более семидесяти британских кораблей, поднимаясь по реке Янцзы, предстали перед древней столицей.
22 августа император сдался требованиям о капитуляции, а 29-го на борту корабля «Корнуоллис» был подписан «Нанкинский договор». Этот документ ознаменовал не просто договоренность, а безоговорочную капитуляцию: порты Кантон, Амой, Фучжоу, Нинбо и Шанхай были открыты для британского судоходства; остров Гонконг был передан в вечное владение Его Величеству; Китай обязали выплатить шесть миллионов долларов в качестве компенсации за уничтоженный опиум, двенадцать миллионов долларов на покрытие военных расходов и еще три миллиона в качестве компенсации убытков британским торговцам. Настоящий пиратский грабеж под дулом пистолета.
Договор, который китайцы справедливо назвали «неравноправным», должен был быть ратифицирован императором. Промедление с ратификацией – Даогуан скончался в то время, а следующий император Сяньфэн102 тянул время – повлекло за собой, помимо похищения и убийства гонцов с ультиматумом, «Вторую опиумную войну», развязанную в 1860 году одновременно Англией и Францией. В этой войне Китай потерпел поражение, предоставив иностранцам новые разорительные уступки и еще более обременительные контрибуции.
Громкие «успехи» Англии побудили и другие державы угрожающе заявить о себе в униженных портах империи. Первой пришла Франция с претензиями на оккупацию Тонкина, части соседней провинции Юньнань и острова Хайнань. Китайцы оказали сопротивление, и война с Францией оказалась столь же молниеносной и разрушительной. Снова последовали уступки и контрибуции. Затем – Соединенные Штаты, бесцеремонно потребовавшие и получившие «свою долю».
Так, XIX век стал для Поднебесной роковым веком унижений, болезненных территориальных потерь, финансового краха и в итоге крушения самой династии. К концу XIX века к ненасытным аппетитам англичан, французов, русских и американцев присоединились стремления немцев, японцев, австро-венгров, бельгийцев и, наконец, итальянцев, только что завершивших войны за независимость и колониальную бойню при Адуа в Абиссинии103.
Столкновение с Западом происходило в соответствии с империалистическими правилами того времени. «Хозяева» Китая съезжались со всех концов света, навязывая свои законы, глумясь над культурным своеобразием и слабостью китайцев. Вместе с иноземными солдатами прибывали многочисленные миссионеры и первые любопытствующие путешественники. В тайную сокровищницу Поднебесной, Запретной империи вторгались с неслыханной жестокостью, и каждый привносил свои порядки.
Военное превосходство Англии над Китаем было ошеломляющим: британская армия напоминала охотничий отряд, выступающий против почти безоружных китайских солдат. Она отличалась впечатляющей эффективностью. Англичане находили китайскую артиллерию крайне отсталой: их пушки были очень тяжелыми по отношению к калибру, некоторые весили до семи тонн и, несмотря на толщину металла, легко разрывались. Каждое орудие требовало отдельного склада боеприпасов, а артиллеристы после выстрела прятали пушку в глубоком окопе, опасаясь, что она взорвется. Порох, хотя и качественный по составу, был грубо обработан. Солдаты не знали ни бомб, ни гранат и стреляли цельными шарами из мрамора, гранита или железа.
Для защиты крепостей китайцы использовали нечто вроде ручных гранат из фаянса, наполненных «греческим огнем», который нельзя было потушить водой. Также они бросали зловонные бомбы: поджигали фитиль, кидали, и когда те разбивались о землю, содержимое воспламенялось, наполняя воздух невыносимой вонью. Некоторые стрелки были вооружены рогатками для метания камней на значительные расстояния с большой точностью.
Китайские ракеты казались англичанам детскими игрушками: не длиннее пятнадцати сантиметров, они крепились к бамбуковой палке с железным наконечником и оперением. Производя много шума, ракеты не причиняли никакого вреда. Зато речные оборонительные сооружения были изобретательны: джонки, груженные острыми камнями, затапливались так, чтобы топить вражеские корабли, ломая им киль104, или поперек реки натягивались большие цепи, закрепленные по берегам. Их поднимали лебедками перед самым носом английских судов, которые оказывались в ловушке под градом ядер с берега, хотя те редко попадали в цель из-за отсутствия прицелов.
Столкновение двух цивилизаций стало потрясением, особенно для китайцев, вынужденных подчиниться своим новым правителям. Но наряду с насилием и попранием законов, чужеземцы принесли в Китай и зачатки новой цивилизации – технологической и научной, той самой, что сделала западные державы настолько превосходящими, что позволила им одержать победу над Поднебесной.
Век колониальных войн завершился последней вспышкой восстания боксеров105 – отчаянной попыткой противостоять иностранному завоеванию. Боксеры считали христианскую проповедь самой коварной из угроз. Увы, их мятеж был и слишком запоздалым, и наивным, чтобы рассчитывать победить огневую мощь пушек мистической верой в свою «небесную» неуязвимость.
Об этих событиях в современном Китае говорят мало, но, как ни странно, все о них неплохо осведомлены: хорошо известно, что произошло в Пекине летом 1900 года. Двойственная натура боксеров в некотором смысле восходит к А-кью, литературному персонажу Лу Синя: пуританская доверчивость сочеталась в них с династическим патриотизмом миссии по спасению поруганной империи и одновременно со стремлением свергнуть маньчжурскую династию как иностранных захватчиков наравне с прочими чужеземцами. В итоге они были наказаны обеими сторонами: иностранцы взяли их в плен и передали на казнь императорским палачам, отрубившим им головы одним ударом. Это стало уроком для Китая: ему предстояло пройти между Сциллой старого и Харибдой нового времени.
Портрет другого народа
Прекрасные путевые заметки о Китае, написанные западными путешественниками в XIX и начале XX века, сыграли ключевую роль в ознакомлении Запада с китайским народом и его обычаями. В результате сложился собирательный «портрет», в котором смешались несколько клише, отпечатавшихся со временем в западном коллективном сознании как «типичное представление» о китайцах.
Ни один народ в мире не удостаивался такого пристального внимания, комментариев, изучения и описаний, а порой и насмешек или даже принижения, как китайцы. Их экзотическое своеобразие, обычаи, этикет, этический кодекс, зачастую противоположный европейскому, вызывали как минимум любопытство.
Об этих различиях и странностях подробно рассказывали знаменитые путешественники-репортеры прошлого: англичане Джон Томсон и Томас Уэйд (почетное китайское имя Вэй Томас), немец Эрнст фон Гессе-Вартег, итальянец Луиджи Барзини, француз Пьер Лоти, американка Элиза Скидмор.
Китайская коса, еще в XVIII веке не привлекавшая особого внимания европейцев, привычных к моде на парики и косички, в XIX столетии стала отличительной приметой подданных Небесной империи, настолько бросающейся в глаза, что ее замечали, как курьезную особенность.
Мода на ношение косы, которую в обязательном порядке и с легкостью носили все мужчины Поднебесной, была навязана маньчжурскими завоевателями в середине XVII века и продержалась до первых десятилетий XX века. Черная коса длиной около 30 см была у всех без исключения – от императора до самого скромного носильщика. Исключение составляли лишь буддийские монахи, чья религия предписывала бритье головы, а даосские священники смогли сохранить свою традицию, собирая волосы в пучок.
До завоевания Китая татары106 не отличались осторожностью, но и им пришлось покориться новой моде и заплетать волосы в косу, ведь император приказал всем цирюльникам ходить по деревням и городам с бритвой в одной руке и мечом в другой, оставляя китайцам нехитрый выбор: либо стричь волосы, либо расстаться с головой.
Этот драконовский закон становился причиной частых бунтов, которые неизменно подавлялись кровавыми расправами, и головы непокорных незамедлительно катились с плеч. В конце концов прагматизм взял верх, и люди выбирали менее болезненную стрижку. Немалую роль сыграло и то, что император решил убедить своих новых подданных мирным путем, приказав всем приговоренным к высшей мере наказания отрезать косички, дабы для тех, кто их носил, это стало доказательством благонадежности.
Сопротивление утихло, и вскоре вся империя стала носить косичку как символ высокого статуса и изысканности. Мужчины гордились своими «конскими хвостами», удлиняя их с помощью плетеных конских волос и красных лент, завязанных в большой бант.
Детям разрешалось отращивать волосы весьма любопытным образом – небольшими локонами, разбросанными возле ушей и на затылке, а промежутки между ними выбривались, так что казалось, будто у них несколько косичек. Но в четырнадцать лет всех сбривали под затылок, и юноши начинали отращивать косу как символ взросления и зрелости.
Когда в семье наступал траур, мужчинам не полагалось ни расчесывать, ни стричь волосы. При кончине императора косу держали распущенной сто один день, после чего в нее на время вплетали белые ленты. Только рабочим и лодочникам дозволялось обматывать косу вокруг головы, чтобы она не мешала трудиться. Однако, если работнику требовалось побеседовать с представителем более высокого сословия, он обязан был распустить косичку – явиться перед важной персоной с завязанной на голове косой считалось верхом неуважения. Ни одно действие не воспринималось китайцами столь оскорбительным, как обрезание косички, к которой все относились с величайшей щепетильностью, граничащей с суеверием.
Когда в конце XIX века стали возникать первые антиправительственные группировки, маскирующиеся под религиозные секты и объявившие войну косам, в городах начались волнения. Смельчаки нападали на косоносцев прямо на улицах, обрезая им драгоценные локоны. Власти предупреждали людей не выходить на улицу ночью, запирать двери домов и даже возводить ограды для защиты причесок.
Помимо кос, больше всего европейских путешественников XIX века в Китае удивляло положение женщин. Гости поражались, не встречая на приемах ни жены, ни дочерей хозяина дома. Дамы семейства были невидимками, не участвовали в банкетах, а вместо них приглашались куртизанки, обученные развлекать мужчин беседой, песнями и грациозными манерами. В театре у женщин имелись особые ложи, недоступные для мужчин. Во время выездов в каретах или паланкинах тоже можно было видеть только мужчин, тогда как женщины передвигались отдельно в другое время.
Считалось неприличным осведомляться о здоровье супруги, просить разрешения ее навестить, не говоря уже о подарках для нее. В общественной жизни женщин словно не существовало, несмотря на высокую церемониальность обычаев. Единственной женщиной, с которой разрешалось разговаривать, была мать семейства. Если гость хотел выказать ей почтение (но ни в коем случае не жене хозяина), гость должен был использовать строго определенную формулу: «Я передаю свои пожелания мира в великолепные покои долголетия». Обсуждая жену друга, ее следовало называть «почтенная госпожа» или «Ваша избранница»; говоря о своей собственной, использовали термин jiannei, что означает «малышка из внутренних комнат».
Между китайскими и маньчжурскими женщинами существовали определенные различия. Китаянки бинтовали ноги, а маньчжурки не калечили их и носили атласные или шелковые туфли на высокой белой подошве, сшитой из множества слоев набивного хлопка. Маньчжурки также отличались одеждой: они носили брюки, как у мужчин, а поверх белых или синих носков завязывали яркую ленту. Их короткая кофта из хлопка или шелка застегивалась у бедер на завязки и едва прикрывала талию.
Как и у мужчин, все их нижнее белье сводилось к маленькому нагрудному платку, подвешенному на шее с помощью металлической цепочки и застегивающемуся на талии. Вокруг бедер повязывался короткий передник, образующий подобие мини-юбки. Поверх всего этого они надевали длинный халат без пояса, скрывающий ноги, оставляя видимой только высокую подошву обуви. Различные элементы одежды маньчжурских женщин обычно были одного цвета, но украшались широкой разноцветной лентой.
Как и китаянки, маньчжурки обильно белили и румянили лица, удваивая толщину нижней губы. Только бесстыжие женщины пренебрегали косметикой. Нанесение макияжа требовало времени и сноровки. Сначала лицо смазывали медом, затем покрывали свинцовыми белилами, которые хорошо ложились после припудривания, а потом легкими движениями тряпочки, смоченной кармином, наносили румяна. Такой слой мог держаться два-три часа, и когда он начинал сходить, сверху добавляли новые слои краски.
Верхом кокетства считалось проводить вертикальную линию между глазами кармином и украшать виски вырезами из позолоченного шелка, украшенными маленькой жемчужиной или парой антенн, которые изящно колебались при ходьбе дамы.
Что касается причесок, у маньчжуров была своя особая мода: они делали пробор посередине головы, разделяли волосы на две части и завязывали каждую узлом на макушке. В месте соединения горизонтально крепилась металлическая шина длиной двадцать пять сантиметров, на которой волосы поднимались вправо и влево, скрепляясь узлами из красного шнура. Настоящие или искусственные цветы, длинные булавки и бабочки завершали образ.
Использование золотых или эмалированных серебряных наперстков было характерно как для маньчжуров, так и для китайцев. Они служили для защиты длинных ногтей, но также носились в качестве украшения на коротких ногтях.
Ни в одной стране мира обычаи не соблюдались так строго и не имели столь противоположный нашему понимание смысл, как в Китае. Если к человеку приходил гость, он не снимал, а надевал шляпу. Он не пожимал руку друга, а сжимал свою собственную. Проходя мимо, он подавал не правую, а левую руку. На обеденном столе не было белой скатерти, ведь белый – цвет траура. Скатерти не было вовсе. Ни один китаец не хотел казаться моложе, лишь старше. Лучшим комплиментом для него было сказать, что он выглядит старше своих лет. Вместо трости они носили веер. На прогулках вели за собой не собак, а певчих птиц в клетках или просто привязывали их за указательный палец.
Китаец мог стойко переносить самые сильные оскорбления, не обижаясь и часто смеясь над ними, однако наступление на мизинец ноги считалось серьезным проступком.
Все эти обычаи были закреплены государственным законом и регулировались Министерством обрядов Ли Бу, которое занималось кодификацией церемоний праздников, военных и административных правил, рождений, свадеб, похорон, траура, поклонения предкам, почестей, униформы, костюмов, одежды для лета и зимы, дня для переодевания, способа приветствия, прогулок, поездок в карете, на тележке, верхом – словом, всей жизни небесного подданного от рождения до смерти и после нее.
Конфуций утверждал, что ни одно действие не обходится без предписанных церемоний. Китайцу не разрешалось строить дом по собственному усмотрению; он обязан был следовать законам фэн-шуй, или «ветра и воды», иными словами, геомантии107.
Ему не позволялось возводить свое жилище выше дома соседа, если тот занимал более высокое положение в обществе. Также необходимо было заботиться о домовых духах, отгоняя злых духов с помощью зеркал в окнах, чтобы те не проникли внутрь или не споткнулись о порог.
Закон также предписывал, каким должно быть платье, какого цвета, с каким количеством пуговиц. У зонтов и зонтиков были свои правила, которые нужно было неукоснительно соблюдать. Только особые сословия могли облачаться в шелка. Если буржуа расшивал свое платье золотыми нитями, а вместо черных суконных туфель надевал шелковые, его строго наказывали. Мандарины и их жены должны были одеваться в соответствии со своим классом. Каждый класс отличался цветом, количеством пуговиц и драгоценными камнями, разрешенными к ношению на головном уборе.
Закон устанавливал восемь уровней приветствия. Самым важным из них было приветствие императору – koutou (коутоу), заключавшееся в падении на колени с сомкнутыми ногами и касании лбом земли, от чего европейские послы XVII и XVIII веков всегда отказывались.
За приветствием второй степени следовал тот же жест с добавлением поклона; третье приветствие состояло из приседания, будто для падения на колени; четвертое, gui (гуй), – падение на колени; далее шли различные степени коутоу, вплоть до трех сань коутоу, то есть девяти поклонов.
Перед начальством было запрещено носить линзы и очки. Когда мандарин второго ранга встречал высшего по статусу, он должен был слезть с коня и произнести положенное приветствие. При виде мандарина простолюдины должны были немедленно опуститься на колени, но для пожилых людей делалось исключение из этого правила. Даже подсудимым с сединой или белоснежными волосами судьи из почтения к их годам предлагали присесть.
Дома мандаринов традиционно имели три входа: центральный предназначался для приема гостей равного или более высокого положения. Во время званых обедов посетитель не был обязан пить чай из поставленной перед ним чашки, если только ее не поднес сам хозяин дома. Если после этого жеста хозяин прикасался к чашке гостя, ставя ее на стол, это служило деликатным намеком, что гостю пора уходить.
Когда посетитель интересовался количеством детей у хозяина, тот отвечал с напускной скромностью: «Увы, я не слишком удачлив в этом вопросе, у меня лишь один маленький таракашка». В ответ на аналогичный вопрос о потомстве гостя нередко спрашивали: «А сколько у вас драгоценных свертков?» Ответ звучал примерно так: «Всего два глупеньких поросеночка».
При обращении к человеку никогда не называли его по имени, предпочитая уважительное «почтенный» или «уважаемый старший брат», если речь шла о действительном родстве. Старшего в семействе Чанг именовали «Великий Чанг», второго – «Номер два», третьего – «Номер три» и так далее. Лишь старший сын обладал привилегией называть братьев и сестер по имени. И наконец, категоричное «да» или «нет» в беседе никогда не звучало, поскольку считалось нарушением этикета. Вопросы и ответы всегда сопровождались комплиментами.
И многие другие «странности» были тщательно описаны нашими авантюристами-глобалистами. Например, они отмечали, что китайцы начинают трапезу с десерта, а заканчивают супом; что они не разговаривают во время еды, а только после; что они пользуются не столовыми приборами, а исключительно палочками; что нож на столе считался бы серьезным нарушением этикета, приравниваясь к оружию. Писали они кисточкой, а не пером, выводя иероглифы вертикально справа налево, и начинали читать книгу с той страницы, которая для нас является последней. В письмах сначала указывался год, потом месяц и, наконец, число. Летом, даже в самый разгар жары, они пили горячую подсоленную воду, а зимой надевали одежду слоями, стараясь особенно утеплить ноги.
Судебные приговоры, рассматривавшие преступления, часто были настоящими шедеврами театральности. Монсеньор Лоренцо Мария Бальони в своих миссионерских мемуарах «Тридцать три года в Китае» повествует о бедном крестьянине, которого скупость хозяина довела до отчаяния, и он в отместку поджег сарай. Выслушав доводы обеих сторон, судья постановил, что наказаны должны быть оба: крестьянина похоронят заживо в роскошном и очень дорогом гробу за счет хозяина. Справедливость восторжествовала, и каждый получил то, что заслуживал.
Я мог бы исписать еще немало страниц, пересказывая забавные истории, которыми пестрят записки наших путешественников прошлого. Сегодня, когда китайцы слышат рассказы о своих не столь уж древних, но по большей части неизвестных обычаях, они отвечают благожелательной улыбкой недоверия, а более образованные и чуткие из них испытывают даже некоторый понятный дискомфорт.
Многовековое искусство каллиграфии
Однажды в поезде я делился этими историями о старинных китайских традициях с поэтом Андреа Дзандзотто, моим давним другом. Мы вместе возвращались из Падуи, и он попросил меня немного рассказать о Китае. Особенно его занимала важная проблема языка. Помимо сложности погружения в мир иероглифов, вызывающих особое восхищение, ему было любопытно понять процесс их упрощения от замысловатых к более простым формам, «похудевшим» в сравнении с пышностью старой письменности.
По мнению Дзандзотто, который ценил «структуру» нашего языка, где слова изобретаются и звуки передаются буквами, упрощение иероглифов, задуманное Мао в попытке искоренить неграмотность, должно было привести к утрате письменного языка своего очарования и, возможно, части смысла. Хотя разговорный язык не претерпел изменений, упрощенный иероглиф, более понятный и простой в написании, означал «разрыв» с прошлым. Со временем китайцы могли потерять возможность читать свою классику, оказавшись отрезанными от богатой письменной культуры предков. Мы прибыли в Тревизо, сами того не заметив, обсуждая в пригородном поезде «угрозу» утраты китайских иероглифов и распространения в Китае своеобразной «малой» литературы.
На самом деле письменность имеет совершенно особое значение не только для китайской культуры, но и является предметом пристального изучения почти во всем мире. Иероглифы – основа китайской цивилизации, самые древние свидетельства их использования относятся к XIII веку до н. э., к мифической династии Шан (1675–1046 годы до н. э.).
Самая ранняя форма иероглифического письма в виде пиктограмм, возникших из наблюдений за природой, была обнаружена на костях животных, панцирях черепах и вазах – находках, сделанных при раскопках мест, где, по сообщениям историков прошлого, существовали человеческие поселения, особенно в период расцвета бронзового века108.
Спустя полтысячелетия письменность развилась, и самые древние иероглифы, вырезанные в основном на бамбуковых дощечках, археологи датируют примерно 1250 годом до нашей эры. Таким образом, можно сказать, что китайская письменность насчитывает более трех тысяч лет. И хотя она трансформировалась в различные формы, она сохранила свою образность, черпая вдохновение в движениях человеческого тела, многообразии чувств, животных, растений, земли с ее элементами, неба с солнцем, луной, звездами – всего того, что нужно было превратить в символы.
Структура письменного китайского языка лишь на 6 % состоит из идеограмм (иероглифов-рисунков), в то время как оставшиеся 94 % представляют собой логические и фонетические сочетания. Таким образом, 300 наиболее употребительных иероглифов с добавлением суффиксов позволяют достичь минимального уровня понимания, тогда как для чтения газеты необходимо знать не менее 2000 иероглифов, что все равно означает лишь базовую грамотность.
Знаменитый словарь, составленный императором Канси в 1716 году, содержал 49 030 иероглифов, тогда как современный наиболее полный словарь включает 85 000 иероглифов, многие из которых редко используются. Но в прошлом веке были добавлены некоторые новые иероглифы, в особенности связанные с химическими элементами, а другие неологизмы создавались путем придания нового значения уже существующим знакам или составлением многосложных слов.
Каждый отдельный иероглиф соответствует не слову, а слогу. Слово алфавитного языка может быть переведено одним слогом, а чаще двумя или тремя в сочетании друг с другом. Каждое понятие выражается знаком или их сочетанием: с добавлением одного или нескольких иероглифов передаются разные смыслы.
В разговорном языке, напротив, большое значение имеет произношение, в котором используются четыре тона. Неправильно выбранный тон может привести к путанице и недопониманию. Эта «опасность» легко порождает двусмысленность разговорного китайского языка, тогда как письменный язык можно назвать математически точным. Иероглифы пишутся в строгом порядке по кодифицированным правилам.
Вот пример. Четыре тона слога «ма» записываются четырьмя разными иероглифами и, очевидно, имеют разные значения в зависимости от тона: mā (мать), má (конопля, лен), mă (лошадь), mà (ругательство). Если добавить еще один иероглиф, получится другое, двусложное слово: măbiàn (кнут), măfēng (оса), mălù (дорога), màmíng (позор), máfēng уже с другими тонами (проказа), májìang (кунжутная паста).
Не менее интересны переносные значения иероглифов. Например: ān (мир) женщина под крышей; hăo (хороший) женщина + ребенок; xiū (отдых, отдыхать) человек + дерево; huŏ (огонь), huŏchē (поезд) огонь + вагон; huŏshān (вулкан) огонь + гора.
Как искать иероглифы в словаре, если нет алфавитного порядка? По количеству черт, из которых состоит искомый знак. Нужно знать, сколько в нем черт, а затем уметь правильно их писать, исходя из 8 базовых штрихов. Есть настолько сложные иероглифы, что в них может быть до тридцати черт.
В 1956 году для борьбы с повсеместной неграмотностью Мао решил реформировать письменность, максимально упростив сложные иероглифы. Единственная подобная реформа до этого была проведена две тысячи лет назад основателем империи Цинь Шихуанди.
Каллиграфия – это высшее проявление индивидуальности, поскольку здесь допускается любая художественная вольность и приветствуется графическая интерпретация иероглифов. Подражание знаменитым мастерам прошлого высоко ценится, но еще больше ценится оригинальность собственного выражения. Если каллиграфы Первого императора должны были следовать канону кодифицированных знаков, то начиная с эпохи Тан (618–907 годы) их прославляли за свободу интерпретации, способность изобретать стили и все больше привносить каллиграфию в живопись и поэзию.
Ритуал каллиграфии и сегодня проводится с большим усердием, увековечивая одну из самых узнаваемых китайских традиций. Обмакивание кисти из шерсти куницы в тушь, разведенную на специальном камне (яньтай), и танец искусно нарисованных знаков – это само по себе зрелище, которое заслуживает глубокого уважения.
Красивая каллиграфия, непременно сопровождаемая красным оттиском авторской печати, по праву считается произведением искусства наравне с картиной. Тот, кто получает ее в подарок, обрамляет и с гордостью вешает на самое видное место в доме. Другие же каллиграфические надписи на вертикальных полосах бумаги парами развешивают по бокам от алтарей предков. Считается, что их чтение служит добрым предзнаменованием не только для всей семьи, но и для гостей.
Готовность «понять» Китай
Назвать это добрососедством было бы неверно, но лишь из-за расстояния. И все же, если можно так выразиться, отношения между Китаем и Италией всегда были дружескими. Лучшими из тех, что помнит история, и самыми продолжительными.
Римляне открыли Шелковый путь еще в III веке до нашей эры. Их привлекла не жажда завоеваний, а загадочная ткань – шелк, который умели производить только в Стране Шелка. Настолько ценный, что его использовали исключительно для одеяний знати.
Китайский император Цинь Шихуанди, тот самый, в легендарной гробнице которого было более шести тысяч терракотовых воинов и коней, вероятно, не был исключением. Очарованный цивилизацией далекой страны, где заходит солнце, именуемой Великим Западным Краем и бывшей Римской империей, в то время, когда он начал строительство Великой стены (215 год до н. э.), он отправил нескольких «разведчиков» в западные регионы, возможно, с намерением направить Риму предложение о союзе против варваров. Все следы их пребывания в Антиохии109 были утеряны.
Записей о таком посольстве не сохранилось, но, если бы эти посланники действительно достигли Рима, они нашли бы его разоренным Второй Пунической войной и вряд ли вернулись бы, чтобы засвидетельствовать свою миссию. Однако в китайских источниках того периода, еще не до конца расшифрованных, могли остаться следы их путешествия, которые еще предстоит изучить. И все же это родственное чувство между двумя великими мирами Востока и Запада продолжало подпитываться взаимным интересом и уважительным любопытством. На протяжении веков Рим и Чанъань, древняя столица Срединной империи, обменивались достижениями своих цивилизаций. Неслучайно в музее Сианя можно полюбоваться статуэтками эпохи Хань (II век до н. э. – II век н. э.), изображающими древних римлян, узнаваемых по мощному телосложению, смуглым кудрявым головам и характерным костюмам.
А Шелковый путь был прежде всего связующей нитью между сердцем Китая и сердцем Римской империи, по которой шли стекло, мозаика, кожа из Рима, а шелк, фарфор, бумага – из Китая.
Даже мрачные времена Средневековья не остановили поток связей между Италией и Китаем. Именно монахи возобновили этот путь, стремясь сократить его через сибирские тропы, ведущие прямо в Тартарию. Достаточно упомянуть двух знаменитых предшественников Марко Поло: Иоанна де Плано Карпини и Иоанна Монтекорвинского, а вскоре после них – Одорика Фриульского, автора довольно причудливого путевого дневника Relatio.
Торговля, вера, культура, политика – нить необыкновенной дружбы двух цивилизаций, которые всегда стремились к взаимопониманию и уважали друг друга. Ведь если Марко Поло стал символом дружбы между Страной чудес и всем миром, то прежде всего он олицетворяет отношение Италии к Китаю. В самой отдаленной китайской деревне любой школьник знает его имя и связывает его с понятием близости. Примечательно, что если этот же мальчик назовет иностранный город, то это будет Рим – Luo-ma. Пусть он не знает, где тот находится, но по атавистической исторической памяти осознает, что это синоним древних и надежных отношений.
Листая «Анналы Китая», мы находим рядом с Марко Поло и других прославленных итальянцев. Среди них иезуит Маттео Риччи заслуживает особого внимания за все, что он до сих пор значит для китайской культурной вселенной. Некоторые жизненные переживания позволяют погрузиться в истории, которые, казалось бы, вам не принадлежат. Но со временем вы обнаруживаете, что полностью в них вовлечены – телом и душой.
За сорок четыре года моих постоянных поездок в Китай, особенно в притягивающий меня почти эзотерической силой Пекин, я часто вспоминал 24 января 1601 года, канун лунного Нового года, когда Маттео Риччи наконец увидел стены небесной столицы. Прибыв из Тяньцзиня, он, несомненно, вошел через Цихуамэнь – великие восточные ворота, позже переименованные тартарами в Чаоянмэнь и ныне не существующие.
По невероятному стечению обстоятельств ровно через четыреста лет, 24 января 2001 года, накануне очередного Нового года, я оказался в этом самом месте. Стоял морозный день, ветер дул с монгольского плато110.
Мой отель, ставший за эти годы моим пекинским домом, расположен почти в конце Внутренней улицы Чаоянмэнь, откуда виднеются желтые крыши Запретного города111. А вот гостиница отца Маттео Риччи располагалась ближе к стенам, менее чем в двух километрах от моей. Была ли там еще тогда ледяная корка, устойчивая к вечной тени стен? Накануне вечером выпал снег, он лежал эмалью на серых пекинских домах, а в воздухе пахло углем, как и в старые времена.
Слава литератора, заслуженная Риччи после долгих лет учебы в португальском анклаве Макао, куда он прибыл 7 августа 1582 года, незадолго до своего 30-летия, опередила его самого. Там, на краю необъятной Китайской империи, началось самое необычное приключение понимания и сопереживания, когда-либо предпринятое иностранцем по отношению к столь далеким народам и цивилизациям.
Едва ступив на землю Макао, он сбросил скромное облачение буддийского монаха и перестал брить голову. Чтобы вернее привлечь почтительное внимание людей, которых намеревался обратить в свою веру, он облачился в роскошные шелковые одежды мандаринов, прикрыв голову литературной шапочкой: в Китае встречали по одежке, и Риччи сразу к этому приспособился. Просвещенного христианской верой миссионера интересовала не внешность, а цель – евангелизация.
Китайские поклонники уже прозвали Маттео Риччи «Ситай», или «Мастер Дальнего Запада», благодаря славе, приобретенной необыкновенными научными познаниями, воплощенными в картах, небесных сферах и часовых механизмах, поражавших незнакомых с этим китайцев.
Но я хочу рассмотреть не столько его исключительную биографию, сколько некоторые аспекты отношения Риччи к Китаю, особенно в последнее десятилетие жизни, когда император наконец разрешил ему жить в Пекине и наблюдать изнутри устройство этой долгое время загадочной империи.
Годы учебы в Макао и последующие странствия по Нанкину развили в нем необычайную способность понимать и ценить многообразие Китая. Погружение в китайскую культуру было настолько глубоким, что верховный магистрат провинции Нанкин сказал то, что никто и никогда не осмелился бы произнести: нельзя называть «иностранцем» человека, прожившего в империи 20 лет, говорящего на ее языке, перенявшего ее обычаи и привычки, соблюдающего ее законы и, более того, являющегося справедливым и святым. В этих двух строках заключена уникальность добродетели нашего великого миссионера-иезуита, оставившего столь глубокий и неизгладимый след в душе Китая. Никто из иностранцев ни до, ни после него не отваживался на подобное и не был на это способен.
Благодаря этой уникальности китайцы и сегодня высоко чтят Маттео Риччи, удостаивая его заслуженного звания Ситай. Именно через его возвышенную человеческую, научную и духовную фигуру Китай вновь соединится с Западом – при условии, что Запад переймет свойственный великому иезуиту дух понимания.
Его прибытие в Пекин зимой 1601 года стало осуществлением мечты, а его энтузиазм был не чем иным, как радостью души, осознавшей, что она достигла цели, предначертанной Провидением. Действительно, было необъяснимо его ярое стремление попасть в столицу Поднебесной и получить возможность общаться с двором, а может, и с самим императором – мифическим Сыном Неба. В этом стремлении Маттео Риччи было что-то исключительно особенное, как и в представлении «небесной» идеи о том, что верховная власть передается Сыну Неба на земле, дабы он мудро правил людьми и делал их счастливыми.
Как ни странно, столь глубокая цивилизация, как китайская, не основывалась на религии, а опиралась на силу мандата112, исходящего от Небесного Отца. Маттео Риччи отлично понимал, что этот вопрос требует особой деликатности, но с помощью уважения и науки, понимания и культуры, великодушия и интеллекта, несомненно, можно было бы легко преодолеть упрямую традицию в пользу новизны научных посланий, предвосхищающих христианские истины.
Его «стратегия» действительно была хорошо обдумана благодаря двадцатилетнему знакомству с китайским менталитетом и особенностями его характера, но стала скорее результатом спонтанного вдохновения, чем заранее разработанного плана.
Риччи искренне верил в судьбоносность встречи двух культур и цивилизаций. Его попытка проникнуть в сердце императора Ваньли113 была продиктована убежденностью, что он встретит доброго и просвещенного правителя. Но строгий этикет пекинского двора запрещал любые прямые контакты между иностранцем и Сыном Неба, даже если иностранец был настолько необычен, что его называли Ситай, «Мастером Дальнего Запада». Так и не состоялась эта личная встреча, хотя император испытывал глубочайшее уважение и интерес к этому человеку науки и святости, прибывшему издалека.
Он послал к Риччи придворного художника, чтобы обменяться с ним портретами, пожаловал землю внутри стен Императорского города для постройки церкви и дома. После его смерти устроил похороны, достойные мандарина, почтил мраморной стелой с двумя драконами и впервые в истории Китая даровал иезуитам землю под кладбище.
Император настолько высоко ценил Риччи, что его труды, написанные непосредственно на китайском, свободно распространялись среди литераторов империи, высоко ценивших их за глубину мысли и новизну идей. Под китайским именем Ли Мадоу, являющимся транслитерацией фамилии и имени, Маттео Риччи императорским указом был внесен в список выдающихся людей эпохи Ваньли (1572–1620), самого долгого правления династии Мин.
В своем ценном труде «La Cina terza parte dell’Asia» отец Бартоли создает самые красочные и захватывающие страницы, основываясь на трудах отца Риччи и его единоверцев, живших рядом с ним в Пекине на протяжении десятилетия. Сведения, почерпнутые из отчетов нашего уроженца Мачераты, поражают своей глубиной и даже актуальностью.
Когда Бартоли описывает Пекин, опираясь в значительной степени на рассказы отца Риччи, обилие деталей поражает, включая страницы, посвященные гигантским стенам города, не говоря уже о подробностях жизни императора, придворных, мандаринов и простого народа. Книга Марко Поло «Il Milione», навсегда ставшая культовой в описании древнего Китая, меркнет перед трудом, собранным Бартоли по свидетельствам Риччи и других миссионеров-иезуитов XVI–XVII веков.
Подход Риччи пронизан уважением к чужой цивилизации, но в то же время отличается почти нотариальной строгостью в освещении ситуаций, неприемлемых с точки зрения христианского учения. Однако он никогда не допускает неприятия или отказа от общения из-за различий в религиозных убеждениях. Маттео Риччи все видит и все подмечает, никогда не теряя из виду цель своей миссии – нести Благую весть. Но он умеет различать, терпеливо истолковывать, мудро приспосабливаться и уступать, ища решения, полагаясь на силу знаний, очарование науки и формулируя доктрину, приемлемую для иной цивилизации, но вместе с тем несущую в себе определенные ценности. Пекинское десятилетие пронизано духом понимания – единственной предпосылкой для успешной евангелизации. Это отношение истинного христианина, который видит в другом человеке своего брата и не навязывает ему насильно свои идеи и веру. Напротив, он стремится покорить его доброжелательностью, святостью, наукой, которая сама является плодом богоискательства. И китайцы, начиная с самого императора, прекрасно это понимали.
К сожалению, после кончины деятельность его была в некоторой степени скомпрометирована: его ослепительное просвещение так и не нашло повторения, хотя легионы его последователей упорно занимались евангелизацией Китая. Миссия эта была трудной без культурного посредничества, которое так великолепно удалось воплотить в жизнь лишь отцу Риччи.
Это был – и современность свидетельствует об этом – единственно верный путь к сердцам китайцев. Без этого особого «посредничества» христианству вряд ли удастся утвердиться в Китае, хотя время для этого уже почти созрело.
Как бы парадоксально это ни звучало, но, несмотря на семидесятилетнее коммунистическое правление, страна совершенно не похожа на государства так называемого «реального социализма» Европы с их атеистическими и неолиберальными режимами.
Древняя светская духовность императорского Китая каким-то чудом пережила перипетии маоистской революции, которая в своем противоречивом стремлении создать нового человека сумела сохранить самобытность китайской души. Явное стремление к массовой морали, противостоящей эгоистическому индивидуализму капиталистических обществ, могло бы привести к глубокой встрече с универсальными ценностями христианства. Маттео Риччи был не визионером, а ученым с математическим складом ума и сердцем, преисполненным любви. Его труд был направлен именно в этом русле, и если взглянуть на него сегодня, то он пророчески вдохновляет на решение «китайского вопроса» – вопроса, который веками оставался открытым в противостоянии с остальным миром.
Его уникальность и особенность заключаются в том, что отец Риччи, более четырех веков назад, прекрасно осознавал и стремился донести до людей в своем трактате Dell’Amicizia («О дружбе»): идею веры в Бога и понимание христианских добродетелей через практику взаимного уважения. Но Китай – не страна варваров, за его плечами две с половиной тысячи лет цивилизации, конфуцианской и даосской культуры, философии, создавшей иное понимание человека как части сообщества и заложившей основы светской, цивилизованной морали. Маттео Риччи стремился примириться с ними, ища точки соприкосновения и аналогии, осознавая, что это единственный путь к реализации проекта универсальности человеческой души. Сегодня эта дорога все еще открыта, но ее еще предстоит пройти, продолжая путь с того места, где Маттео Риччи остановился 11 мая 1610 года, в день своей кончины.
Невозможно забыть и четвертого великого «китайского» иезуита, миссионера и культурного деятеля такого масштаба, что современники называли его «Конфуцием Запада», а мы можем назвать первым и величайшим наследником Маттео Риччи. Джулио Алени из Брешии было 28 лет, когда он высадился в Макао в год смерти Ли Мадоу; он проведет в Китае почти полвека и скончается в 1649 году в Яньпине (современный Наньпин, провинция Фуцзянь), уже после маньчжурского завоевания.
Отец Ай Рулюэ, как будут называть его последователи и почитатели, станет первым христианским миссионером, ступившим на землю провинции Цзянси, и вскоре прославится на весь Китай своей обширной эрудицией. Он носил одежду ученых мужей, прекрасно говорил и писал по-китайски, разбирался в математике, географии и астрономии. Вдохновленный трудом отца Риччи в Наньцзине, он создал карту мира, опубликовал всеобъемлющий трактат о Евангелии и западных науках в 25 томах, украшенный гравюрами, написал еще восемь томов «Жизни Иисуса» (изданы в Пекине в 1635–1637 годах) и шеститомный трактат по географии. Это еще один яркий пример глубоко искреннего восхищения и признания итальянцами цивилизации Поднебесной.
Другим итальянским талантом, который спустя несколько десятилетий прославится в Китае ценным трудом не только для Поднебесной, но и для всего мира, вновь станет иезуитский миссионер, уроженец Трентино Мартино Мартини с его «Новым атласом Китая»114.
Изданный в Амстердаме в 1655 году, этот труд стал первым современным картографическим изданием, посвященным географии Империи Дракона, и включал в себя 17 подробных листов, раскрашенных вручную. Он превзошел предшествующую ему в начале XVII века карту, созданную Маттео Риччи, которая была, по всей видимости, лишь приблизительной. Работа Мартини сохраняла свое превосходство почти столетие и стала первой после «Книги чудес света» Марко Поло, распространившей столь обширные географические сведения о Срединной империи, что она вновь привлекла внимание западного мира после более чем трехвекового забвения.
Мартини, еще один итальянец, очарованный Китаем, друг китайского народа, почитатель его цивилизации и популяризатор его знаний, с уважением относится к величию Китая в том числе как экономической державы, что выражается в его географических просторах и местоположении в мире. В самом центре мира – Чжунго115.
Еще одним выдающимся героем иезуитской миссии в следующем столетии стал миланец Джузеппе Кастильоне, художник, посланный ко двору Пекина папой, после того как император Канси попросил живших в Пекине миссионеров прислать из Италии живописцев для внедрения западных техник кьяроскуро116 и перспективы в китайское искусство.
Кастильоне, проведший 51 год в Запретном городе и скончавшийся там в 1766 году, служил трем императорам: Канси, Юнчжэню117 и Цяньлуну. Он прославится под китайским именем Лан Шинин и станет придворным портретистом, автором наиболее ценимых в Китае полотен XVIII века, сочетающих западный и китайский стили в совершенно уникальной и самобытной манере.
Так родился новый стиль: европейское кьяроскуро и перспектива соединились с яркими красками китайской традиции и изысканностью каллиграфии. Кастильоне-Лан Шинин нашел компромисс, так радовавший императоров, и писал на шелке картины, одновременно «мысля» двумя разными традициями: итальянского Возрождения и Китая.
Идиллия ненадолго прервалась в начале прошлого века, когда летом 1900 года Италия присоединилась к «Экспедиции восьми держав» для подавления так называемого «Боксерского восстания». Это было восстание против иностранцев и китайцев, принявших христианство, инициированное фанатичными членами тайного общества (общества справедливости и гармонии), которые занимались ритуальным боксом. В восстании участвовали и молодые энтузиасты кунг-фу, и последователи эзотерических учений. «Боксеры» были подавлены, а Империя вынуждена была подписать унизительный мирный протокол, превративший ее в гиперколонию победивших держав. Скорее из-за нерешительности правительства в Риме, чем из сочувствия к Китаю, наш экспедиционный корпус прибыл месяцем позже и не участвовал в бойне.
Надо отдать должное нашему тогдашнему послу, маркизу Джузеппе Сальваго Рагги из Генуи, предотвратившему преступления итальянских солдат, посоветовав их командирам, включая генерала Томмазо Сальса из Тревизо, дядю писателя Джованни Комиссо, не участвовать в убийствах и грабежах. И среди многочисленных проявлений симпатии к китайскому народу запомнилась зимняя «карательная экспедиция», порученная генералиссимусом, немецким фельдмаршалом Альфредом фон Вальдерзее, батальону итальянских берсальеров118.
Итальянским берсальерам было приказано отправиться в Баодин119, чтобы расправиться с людьми, заподозренными в сговоре с боксерами, и сровнять с землей городские стены. Когда трехцветные войска после адского марша на морозе прибыли в город, они обнаружили, что на главной улице перепуганное население предлагает деньги, шелка, ценности. Солдаты дали понять, что все это излишне, они никого не тронут и не разрушат стены. Тогда кто-то предложил меховую шубу, и солдаты, плохо подготовленные к китайской зиме, показали, что она им по душе, так что вскоре все итальянцы оказались закутаны в теплые меха. Предложение настолько пришлось по душе итальянцам, что полковник Винченцо Гариони, командир батальона (и, кстати, мой земляк из Бьядене-ди-Монтебеллуна), отверг конфискацию десяти тысяч таэлей серебра по приказу верховного главнокомандующего. Можно представить себе зависть солдат других контингентов, когда они увидели итальянцев, возвращающихся в Пекин, закутанных в меха и в хорошем настроении, будто вернувшихся с прогулки.
Отношения между фашистской Италией и националистическим Китаем оставались дружественными вплоть до 1938 года: Бенито Муссолини120 и Чан Кайши симпатизировали и помогали друг другу. Итальянцы «переоткрыли» для себя древнюю Срединную империю, и им по душе было заявленное «братство» между «чернорубашечниками» Муссолини и «синерубашечниками» Чана.
В 1930-е годы итальянский посол Галеаццо Чиано вместе с супругой Эддой, дочерью дуче, стали символами «сладкой жизни» космополитического колониализма, производя фурор в Шанхайских концессиях. Однако в 1938 году Муссолини неожиданно отвернулся от Чана и «обручился» с Японией, заключив печально известный пакт «ось Рим-Берлин-Токио».
История еще не раскрыла всех подробностей этого изменчивого союза: возможно, предательство фашистами нанкинского правительства было продиктовано стремлением дуче опередить нацистскую Германию в заключении союза с японскими милитаристами. Не хотел ли Муссолини обойти Гитлера в союзе с Токио, направленном против США?
Стоит вспомнить, что после японской агрессии против Маньчжурии121 в 1931 году фашистская Италия «создала» китайские ВВС, базировавшиеся в районе Наньчана, отправив эскадрильи истребителей Fiat C.R. 32 (знаменитые Caccia Rosatelli) вместе с инструкторами к Чан Кайши. Боевые действия против японских захватчиков велись и после 1937 года, когда Токио, воспользовавшись «инцидентом на мосту Марко Поло», вторгся в Северный и Восточный Китай и устроил, в частности, чудовищную Нанкинскую резню122.
Муссолини встал на сторону Чана еще в 1932 году, разрешив продажу 16 истребителей. Но на этом помощь не ограничилась. В Наньчане была создана летная школа, которую окончили 266 офицеров и 800 курсантов, а 25 инженеров отправились в Италию для освоения авиационных технологий и основания факультета в Нанкинском университете.
«Воздушная миссия» завершилась весной 1938 года, когда Муссолини отправил в Японию «Морскую миссию» фашистской партии, посетившую также Корею (тогдашнюю японскую колонию), Маньчжоу-Го (марионеточное государство в руках Японии) и оккупированный армией микадо123 Северный Китай.
Однако, помимо этих мимолетных политических и военных «миссий», ограниченных временными рамками, диктуемыми союзами и оппортунизмом, нельзя забывать о великой и зачастую безымянной миссии христианства. В дополнение к тем великим столпам, о которых я уже упоминал, я говорю о множестве неизвестных святых миссионеров, посвятивших свои жизни духовному обращению китайцев и самому Китаю. Они жили самоотверженно, словно следуя предначертанной судьбе.
Страна в то время была погружена в страдания, эпидемии и войны, но они сделали ее своей любимой родиной, принося помощь, облегчение и показывая пример. Прежде всего, католическая церковь, с иезуитами и францисканцами в первых рядах, стала помогать самым бедным, больным, беззащитным, бесхозным и брошенным. После столетий нелегкой евангелизации, в условиях сложного понимания глубинной души Китая, христианство не достигло больших успехов. В 1949 году, когда к власти пришли коммунисты и началась неизбежная «расплата» за революцию, пропагандировавшую атеизм, в стране насчитывалось, возможно, 50 миллионов христиан – католиков и протестантов вместе, причем последних, разумеется, было больше. Католиков, вероятно, было не более десяти миллионов, священников – чуть меньше шести тысяч, половина из них – китайцы. Судебные процессы, тюрьмы и высылки были не редкостью.
С основанием Народной Республики Ватикан не признал новое правительство и в 1952 году отозвал апостольского нунция (посла Папы), переведя его в Тайбэй, столицу острова Тайвань, где укрылся Чан Кайши со своим националистическим правительством, потерпевшим поражение от коммунистов. Это была серьезная и роковая ошибка.
Народное правительство, приняв к сведению разрыв дипломатических отношений, конфисковало все имущество церкви, запретило богослужения, судило большинство священников, осудив тех, кто якобы был виновен в шпионаже в пользу иностранных властей. К 1955 году были изгнаны все миссионеры, а для местного духовенства начались «перевоспитательные кампании». Китайские епископы, отказавшиеся отречься от власти Ватикана, оказались за решеткой.
Эта глава истории полна трагизма и боли. Несколько сотен миссионеров были вынуждены покинуть Китай, найдя приют в соседних странах и продолжив свою религиозную деятельность, особенно среди многочисленных китайских общин Таиланда, Филиппин и Индонезии. Некоторым удалось обосноваться в Гонконге, Макао и на Тайване.
В начале 1950-х годов была развернута кампания по подрыву легитимности католической организационной системы. Папа Римский, глава иностранного государства, считавшегося «враждебным», лишился права назначать китайских епископов.
Мао и его последователи не могли недооценивать значимость столь многочисленной общины верующих, принадлежащих к одной из трех важнейших религий страны наряду с буддизмом и исламом. С различными американскими и англосаксонскими христианскими церквями, некоторые из которых организованы как секты, проблема решалась проще. Они не подчиняются верховному лидеру, такому как Папа Римский, имеют тесные связи (возможно, даже разведывательные) с посольствами своих стран, обладают прямым политическим влиянием, и изгнание их «пасторов» вместе с семьями само по себе не влечет за собой дипломатического разрыва со страной происхождения.
Подтверждением тому стало возвращение в Китай многих некатолических организаций после открытия страны в 1980-х годах. Им разрешили основывать миссии и строить церкви, хотя свобода действий была сильно ограничена.
Однако в некоторых случаях, особенно в отдаленных районах, «пасторы» возводят несанкционированные церкви без необходимой лицензии, рассчитывая на поддержку новообращенных и на подкупность местных чиновников.
Большинство этих незаконных построек снесли бульдозерами по приказу высшей политической власти. Последовали штрафы, а в некоторых случаях и аресты. Новости об этих событиях распространялись в основном в США, сопровождаясь видеозаписями разрушенных церквей и крестов, а также неизбежными комментариями о «религиозном преследовании».
Совсем иначе обстоят дела с Католической церковью, которая для верующих представляет собой политическую силу, равную, а возможно и большую, чем нация. Речь идет не о сносе церквей, а об их восстановлении за государственный счет как исторических памятников. И сейчас идет активный обмен делегациями в попытке установить взаимоприемлемые отношения.
С частью католических иерархов было достигнуто понимание: священники и верующие объединятся в Католическую патриотическую ассоциацию, которая будет иметь свободу вероисповедания в тех же зданиях, что и ранее, включая церкви, но не сможет вести прозелитическую124 деятельность за пределами освященных территорий. Однако не ограничительные правила стали причиной раскола в китайском католическом мире в коммунистическую эпоху. Суть вопроса заключалась в подчинении Ватикану и назначении епископов Папой, что было недопустимо для правительства: глава иностранного государства никоим образом не мог вмешиваться во внутренние дела и назначать на должности китайских граждан. Епископов должна была избирать сама община из списка кандидатов, согласованного с правительством. Так родилась Патриотическая церковь, которую Ватикан немедленно отлучил от церкви. Большинство не согласилось, предпочтя «катакомбы» – так появилась Церковь молчания, подпольная и гонимая, но верная Риму.
В начале 1980-х политическое отношение к религиозным культам стало постепенно либерализироваться: вновь открылись храмы, мечети и церкви, как католические, так и протестантские. Государство объявило все религиозные здания, построенные до 1949 года, «культурным наследием», подлежащим реставрации и содержанию, и даже поощряло строительство новых культовых сооружений на государственные средства. Однако для католиков проблема осталась нерешенной.
Ситуация казалась безвыходной из-за догматической непримиримости обеих сторон. Прошло более пятидесяти лет, а позиции оставались непоколебимыми. Однако с приходом к власти папы Бенедикта XVI началась оттепель.
Между Пекином и Ватиканом начались секретные переговоры, которые с приходом Папы Франциска125 стали более открытыми и очевидными. В 2016 году, возвращаясь из апостольской поездки и пролетая над Китаем, понтифик выразил свою обеспокоенность и направил теплую телеграмму председателю КНР Си Цзиньпину, которая была тепло воспринята в Пекине. Конфиденциальные встречи продолжались, пока 22 сентября 2018 года не было подписано историческое «Временное соглашение» о назначении епископов и нормализации отношений.
Настало время для воссоединения двух китайских Церквей: Патриотической Церкви и Церкви Молчания, которые, наконец, объединились в единое тело, насчитывающее 12 миллионов верующих.
Соединенные Штаты упорно, но безуспешно, противостоят этой ситуации. 30-го сентября 2020 года, вернувшись из своего «турне по свободному миру» в поисках союзников для антикитайского крестового похода, затеянного президентом Трампом126, в Рим прибыл госсекретарь Майк Помпео. Он даже призвал Папу приостановить переговоры с Пекином и присоединиться к Вашингтону в наступлении на «китайских коммунистов, преследующих христианскую веру». Но Папа, находящийся накануне публикации энциклики127 «Fratelli tutti»128, отказался принять его и назначил встречу со своим государственным секретарем монсеньором Пьетро Паролином, который холодно ответил, что Ватикан продолжит поддерживать хорошие отношения с Китаем, что является важным для всей Церкви. Итальянское информационное агентство Ansa назвало это событие «Столкновением между США и Ватиканом». Такого еще не случалось.
ВЫСАДКА НА «ПЛАНЕТУ КИТАЙ»
Большой скачок
5 апреля 1976 года. Ясное, солнечное утро. Весеннее солнце уже пробудило первые трепетные листья на деревьях. Звонок телефона прервал мысли о наступающем дне, которые неизменно остаются одинаковыми: блуждание среди островов моего ежедневного архипелага в надежде вырваться в открытое море. Я хочу покончить с анонимным мелким саботажем. Рискнуть, пусть даже с шансом утонуть.
Меня пригласили в Китай. Я грезил об этой поездке с детства, а теперь она внезапно стала реальностью, и в глубине души меня охватило великое смятение. Сильный ветер вырывает меня из мертвого штиля, и вот уже я вижу бурное море эмоций и сюрпризов.
Я отмеряю расстояние по атласу. Как и много раз прежде, я мысленно повторяю путь Марко Поло. Расстояние немалое, кажется, будто до Луны, а может и дальше. Каким окажется Китай? Мне кажется, что о Луне я знаю куда больше.
Рим. Секретарь Чен Баошун весел, он принимает меня в небольшом красном зале посольства среди сосен Париоли. Круглолицый, сияющий как фарфор молодой человек тут же подходит, чтобы налить кипяток в чашки. Господин Чэнь прекрасно говорит по-итальянски, который выучил в Перудже, куда приехал по Транссибирской магистрали еще студентом. Он родом из Шанхая, где живут его престарелые родители и двое сыновей, а жена, госпожа Шэнь, тоже работает в посольстве. Чайный мальчик возвращается, лицо его сосредоточено, словно он совершает религиозный ритуал. Кипяток булькает в термосе, и маленькие листочки, лежавшие на дне чашек, вновь оживают, всплывая на поверхность с быстрым мерцанием.
Господин Су, визовый офицер, входит в кабинет. Бросив взгляд на мой паспорт, он неторопливо удаляется. Вскоре он возвращается. «Ну вот, – говорит он. – Все в порядке, можете идти. Приятного вам путешествия». Они провожают меня до двери, и мы обмениваемся прощальными поклонами. «Счастливого пути, – говорит мне мистер Чен, крепко пожимая руку. – Вы отправляетесь в город, которого я никогда не видел и, возможно, никогда не увижу».
Я люблю путешествовать. Когда нет возможности отправиться в поездку, я представляю ее – разглядывая атлас или просто в своем воображении. Я уже увидел кое-что из большого мира: кусочки Европы, Египет, Аравию, Персию, Индию, Пакистан, и это было своего рода тренировкой для великого полета, для великого прыжка. Каждое из этих путешествий было подготовкой к преодолению длинного и высокого барьера планеты Китай. В эти дни я рассказываю об этом друзьям, и они смотрят на меня с восхищением и удивлением, словно я собираюсь на Луну. Дни текут бесконечно, сменяясь солнечным светом и весенними облаками, ленивые, неспешные дни.
После дождя вновь выглядывает солнце. Чистое, мартовское, то и дело скрывающееся за набегающими тучами. Повсюду пробивается зелень, знаменуя начало сезона, и скоро зацветут акации и бузина. Последние денечки тянутся неприметно, и я стараюсь ничего не забыть: бумагу для письма, ручки, фотоаппарат, катушки с пленкой и самое необходимое, чтобы не повторять ошибок, каждый раз собирая лишние вещи. Моя душа сжимается в ожидании, готовясь к наплыву эмоций, которые несут последующие дни. Я понимаю, что поступаю совершенно рационально, вопреки тому, как, казалось бы, должен был поступить накануне отъезда в Китай.
Я стараюсь стереть образы из глубин памяти, чтобы не сравнивать и не говорить себе: вот, это и это я уже видел или читал. Я еду не ради того, чтобы побыть туристом не для того, чтобы убедиться: да, Великая Китайская стена и впрямь такая, а если повернуться спиной к югу, вдали виднеются бескрайние монгольские степи.
Я не хочу исходить из мысли, что Китай далеко. Почему бы хоть раз не задуматься, что это мы далеко от него?
Я отправляюсь в путь, желая понять и надеясь найти честные ответы на свои сомнения, а пока стараюсь подавить случайные мысли, разгулявшиеся в порыве представить тот Китай, который хотелось бы увидеть. В этом ожидании сквозит чувство растерянности, ведь я нахожусь меж разумом и эмоциями в их жаркой схватке за право одержать верх и завладеть моей душой.
Венеция. Долгое путешествие начинается здесь, в аэропорту Марко Поло. Весьма символично, что полет, конечная цель которого – Великий Китай, стартует из аэропорта, носящего такое имя. Семь веков назад Марко Поло честно преодолел расстояние от Венеции до Поднебесной, большую часть которого прошагал пешком. Завтра в это же время я буду в Пекине, и это тоже кажется чем-то нереальным.
Здесь, в небе, за конденсационным следом реактивного самолета, теряется изрядная доля поэзии. Мы пересекаем Альпы в мгновение ока, оставляя позади эмоции и мысли, словно между Венецией и Парижем не больше четырех шагов по синеве.
Остановка в транзитном аэропорту навевает смутные чувства. Я смотрю на европейцев, приземляющихся здесь, в Шарль-де-Голле129, и они кажутся мне нелепыми. Начинаю понимать китайцев, которые находят нас забавными с нашими длинными носами и круглыми глазами, с манерой ходить, будто лесорубы или моряки, ступая по земле так, словно говоря: я здесь хозяин.
Аэропорт выстроен по последнему слову техники, но с первого взгляда вызывает у меня отторжение. Виной тому мой провинциальный вкус, предпочитающий простоту и привычное, с недоверием относящийся к сложным технологиям. Я убежден, что в будущем нас ждет шаг назад. И все же меня завораживает тайна этих мудреных машин, авиалайнеров – великое чудо. Не хочу знать, как они устроены изнутри, мне все равно. Лучше дать волю фантазии и представить самолет живым существом, в двигателе которого заложено желание взмыть в небо навстречу другим людям.
Самолет совершает прыжок в темноту, но меня успокаивает блестящий черный затылок с двумя косичками цвета эбенового дерева – это маленькая китайская стюардесса приносит чай.
Я дремлю у иллюминатора, окруженный звездной ночью, какой еще не видел, и когда просыпаюсь, мои часы показывают два часа ночи по итальянскому времени, а здесь уже пять утра, и над Персией начинает светать. Внизу земля – коричневая, морщинистая, безлюдная.
С восходом солнца, отодвигающим ночь за крыло, приносят завтрак – довольно необычный: мягкая сладковатая булочка, четыре жареные птички, налепленные на две ложки риса, маленький пакетик маринованных овощей. Мы пролетаем над снежными горами, затем снова над пустынными болотами с допотопными бороздами, прорезанными древними катаклизмами.
Мы приземляемся в Карачи130, где невыносимо жарко. Через час мы снова в пути, поднимаясь вверх по течению Инда131, извивающегося от Каракорума132. И вдруг, неожиданно, мы снова оказываемся над белоснежными вершинами и облаками. Самолет забирается все выше, проносясь на своих двигателях над бесконечным горизонтом, пока в одиночестве, словно заблудившаяся на краю света птица, не достигает Гималаев133.
Два часа летим над горами, укрытыми устрашающими сугробами, где самые высокие пики возвышаются мощными клыками, отбрасывая зловещие тени на серые безлюдные долины. Здесь мир вздыбил плечи, обнажив кости, – это его самая высокая крыша.
Самолет хрипит, словно тело, уставшее от чудовищных усилий, двигатели хрупко бьются, будто сердце, в одиночку трудящееся среди снегов, а внизу все то же безупречное зрелище – облака, долины и горы. Поднимаю глаза и вижу пурпурное, чернильное небо.
Гималаям надоело быть неприветливыми, и мы начинаем спускаться и въезжаем в Синьцзян134 – первую китайскую землю для тех, кто следует этим маршрутом. Облака превращаются в белые перистые, а внизу Китай начинает покрываться шоколадной пылью – насыщенно-коричневой, медленно переходящей в пепельную. Затем земля белеет, и непонятно, снег ли это или отражение золы, озаренной солнцем. Отчетливо видны масштабные человеческие творения – длинные линии дорог, железнодорожных путей и каналов, прорезающие пустынную местность точными геометрическими узорами.
Миновав Урумчи, где земля холмиста и бела, словно солончак, мы летим на восток, к пустыне Гоби135. Здесь земля вновь меняет цвет, желтея, а песок, гонимый ветрами, уносится за горизонт. Самолет тащит свою тень по дюнам.
Я начинаю различать деревни, окруженные квадратными стенами, такими же, того же желтого цвета, что и земля, – они ютятся возле извилистых рек. Это маленькие шрамы на теле земли, рукотворные татуировки на этом огромном туловище, которое, если смотреть с высоты одиннадцати тысяч метров, создает ощущение бездонной дали.
Чем дальше на восток, тем яснее ощущается присутствие человека. Появляются возделанные поля, вырванные у пустыни, – большие темные геометрические фигуры на пепельной земле, постепенно переходящей в белесый оттенок. Вижу черные серпантины рек, похожие на вены уставшего тела, погруженного в бесконечные опаловые просторы. Розовый цвет разливается по всем сторонам света и поднимается вдоль гор, испещренных следами древних наводнений.
К полудню земля меняет оттенок, становясь серо-фиолетовой, а холмы напоминают гроздья срезанных глициний136 среди розоватой пудры. Великий Китай из моих грез – как захватывающе парить над этими необъятными просторами! Через три часа – Пекин!
Я смотрю вниз, и за облаками открывается пустыня Гоби, окаймленная в полуденном свете высокими пиками Тянь-Шаня137 – Небесных гор, за которыми простираются желто-зеленые глины лессовых138 плато. Русла рек становятся насыщенными, похожими на окаменевших драконов или огромные скрюченные деревья. Земля обретает плоть, это живая, пульсирующая материя с красными прожилками воды, напоминающими кораллы на морском дне. Деревни множатся на возделанных землях, отвоеванных у аллювиальных139 песков и глин. Равнина чередуется с невысокими горами, которые сверху похожи на коконы, выныривающие из переливчатого моря.
На закате из земли поднимаются зеленые морщинистые горы с серым драконом на спине – это первый участок Великой Китайской стены. Она начинается на равнине и упорно карабкается по горным хребтам, извиваясь без остановки. Где-то я читал, что это единственное творение человека, видимое невооруженным глазом с Луны. Не знаю, правда ли это, но подобный шрам точно невозможно не заметить. Городов не видать, зато Стена настолько отчетлива, что кажется, ее можно потрогать.
Великий Китай открывается моему взору – это вихрь эмоций, возрождение эпического и мистического чтения. Затем мы пролетаем над высокими рукавами Хуанхэ, Желтой реки, текущей молочно-кофейным потоком среди коричневой земли.
Дома уже одиннадцать утра, а солнце, заходящее то здесь, то там, за поворотом Земли, все еще поднимается в небо моего знаменательного дня.
Внезапно самолет поворачивает вправо и начинает снижаться. Он снижается мягко, как усталый воздушный змей после межконтинентальной гонки по небу через полмира, снижается так же нежно и плавно, как лист, сорвавшийся в солнечный день и медленно планирующий к земле, погружаясь в тень вечера.
Внизу – Пекин. Когда огромный серебристый змей, пролетевший над горами, морями, пустынями, реками и континентами, наконец касается земли, неожиданно темнеет. Двигатели с шипением выполняют последний заход на посадку, а возвращающиеся на родину китайцы приветствуют экипаж, благополучно доставивший их домой через двенадцать тысяч километров полета.
Черная китайская ночь встречает меня на трапе самолета легким дуновением теплого воздуха с ароматами жасмина и парафина. Толпа ожидает у ограждения под развевающимися на ветру красными шелковыми флагами, оттеняющими огромный портрет Мао Цзэдуна. Его широкая улыбка выглядит непринужденной. Встречающие открыто аплодируют в ответ на приветственные возгласы, пассажиры рейса тоже хлопают в ладоши.
Формальности с полицией и таможней проходят очень быстро, чуть медленнее – досмотр нескольких коробок, загруженных в Париже, в которых, как я полагаю, находятся телевизоры. Мне кажется, что на меня смотрят тысячи раскосых глаз, будто я марсианин, высадившийся невесть в каком мире. Если Китай далеко, то насколько же дальше Европа?
Девушки в зеленой униформе, все с аккуратными косами, разглядывают меня с напряженным любопытством. Два солдата, расположившиеся в зале ожидания, тоже глядят на меня с неподдельным интересом, а небольшая группа людей в синих фуражках пытается мне подмигивать. Пухлый малыш, закутанный в оранжевый шелковый комбинезон, осторожно подходит, изумленно смотрит на меня, а затем убегает к старушке, которая манит его в угол, где он с удовольствием потягивает кипяток из чашки. Люди стоят в очереди к раковине, чтобы набрать в свои кружки горячей воды, пока из громкоговорителя женский голос объявляет об отправлении рейсов в Сиань и Чунцин, а также о прибытии самолета из Шэньяна.
Очевидец в Пекине
Ехать в Пекин было нельзя. Уже восемь часов вечера, слишком поздно. Самолет приземлился почти на час позже расписания.
Мое первое впечатление было таким, будто я очутился в самой отдаленной точке Земли, в том числе и потому, что во время долгого снижения к аэропорту я не увидел ни одного огонька. Я летел почти двадцать часов с одной остановкой в Карачи, на Boeing 707 авиакомпании «Китайские авиалинии», заполненном дисциплинированными маленькими мужчинами в одинаковых синих или черных куртках, почти все в кепках. Среди них едва можно было различить женщин – они были одеты так же, как мужчины.
В зале ожидания аэропорта, куда меня пригласили две молодые стюардессы в маленьких голубых пилотках, витал насыщенный аромат жасмина. Массивные кресла с кожаной обивкой выглядели несколько потрепанными, но украшавшие их вышитые салфетки искупали этот недостаток своей изысканностью. Это было элегантное помещение с двумя большими картинами на стенах, усыпанными воздушными, закрученными иероглифами, а на маленьком столике, увенчанном гигантским красным эмалированным термосом с большими чайными чашками, в стеклянной вазе одиноко цвела ветка сирени.
Этот нежный штрих, не несущий никакого революционного смысла, учитывая царивший в те годы климат, я воспринял как символ удачи. Затем обе проводницы вернулись с огорченным видом и на своем ломаном английском сообщили, что я не смогу поехать в город, так как уже слишком поздно, такси нет, и никто не отвезет меня до утра. Поэтому они пригласили меня следовать за ними в столовую на ужин. Я понятия не имел, где мой багаж, поскольку мы миновали зону прилета, но меня не слишком волновало, как и где я проведу эту ночь.
Был вечер 29 апреля 1976 года, и после долгих лет ожидания и изнурительного перелета я наконец оказался в сердце загадочного Китая. Волнение от осознания того, что я наконец-то попал в Запретную страну, не позволяло мне думать ни о чем другом, кроме как безропотно довериться разворачивающимся передо мной первым китайским впечатлениям. Запах, вкус, атмосфера Культурной революции витали в воздухе, смешиваясь с ароматами парафина и жасмина, а также – по правде говоря – с едким запахом чеснока, который я ощущал все сильнее с каждым вздохом двух маленьких хозяек, за которыми следовал.
Столовая аэропорта была уставлена большими круглыми столами. Вдоль стены, сложив руки, стояло около дюжины официанток в белых халатах, которые тут же дружно бросились к столику, накрытому на десять персон, куда меня только что усадили.
Я с любопытством огляделся, но других посетителей не заметил. Меня позабавило то, что я оказался окружен роем молодых девушек, жаждущих меня обслужить, – ситуация совершенно нереволюционная, но весьма приятная для гостя, приехавшего издалека.
Конечно, я не понимал их языка, а хостес переводили весьма невнятно, поэтому с кухни мне принесли невероятное количество еды, настолько большое, что я понял – они ожидали по меньшей мере десять обедающих, судя по числу блюд и их изобилию. Невозможно было представить, что я съем десять жареных яиц или смогу переварить три огромных блюда мяса, три рыбных блюда и три овощных, в дополнение к миске риса и горке пампушек. Даже десять бутылок пива были явным перебором для меня одного, и я смеялся, глядя, как десять моих ангелов-хранителей, разочарованные моим скромным аппетитом, вынуждены были унести почти весь этот пир обратно.
После ужина обе официантки вернулись, чтобы проводить меня в номер, но я сказал, что еще слишком рано и хочу осмотреть аэропорт. Удивленные такой просьбой в столь поздний час, то есть в девять вечера, они жестом предложили следовать за ними.
В центральном зале шло заседание «революционного комитета», в котором участвовали все дежурные сотрудники, показавшиеся мне совсем юнцами. Они сидели на полу, скрестив ноги, и оживленно спорили, держа в руках знаменитые красные книжечки. В зале возвышалась большая статуя Мао в окружении многочисленных цветочных горшков.
Я поинтересовался, о чем они так горячо дискутируют, и один из них, неплохо говоривший по-английски, пояснил, что нужно решить, кто будет руководить аэропортом на следующий день. Уместно ли мне сейчас спросить, где мой багаж? Не стану ли я мешать революционному коллективу, решающему завтрашнюю судьбу столичного аэропорта?
Пересекая площадь перед атриумом казармы, я обнаружил, что мой багаж надежно охраняется солдатом, стоящим на посту. Здесь, на пороге гостиницы, которая станет моим пристанищем на ночь, проводницы встретили меня без подобострастия, но с большой учтивостью. Они сообщили, что разбудят меня в семь часов и проводят в столовую на завтрак. А как же Пекин? Потом. После завтрака придет кто-нибудь еще, чтобы поприветствовать меня в городе.
Маленькая комната, в которой меня тут же заперли, едва я вошел со своим багажом, во всем напоминала пятизвездочную тюремную камеру. Две железные кровати сразу же навеяли воспоминания о старой больнице, но выглядели забавно в своих розовых и голубых вышитых покрывалах. На небольшом деревянном столике стоял привычный набор чашек с крышками и термос с кипятком. Два маленьких кресла с вышитыми белыми салфетками дополняли обстановку, как и подвесная вешалка, тоже деревянная. Маленькая железная дверь вела в темную каморку с туалетом в турецком стиле. На окне красовалась решетка, словно в камере, а легкая занавеска была расшита цветами пиона.
Я сразу смекнул, что проникающий свет разбудит меня в пять утра, а поскольку сейчас было почти десять, то есть середина ночи, я забрался на первую попавшуюся кровать и неожиданно провалился в сон.
В ту первую ночь в Китае я спал так крепко, как не спал уже много лет. Это был глубокий, непробудный сон, и кто знает, сколько бы он еще продлился, если бы меня не разбудил властный звук трубы, вторящий кваканью громкоговорителя. Я вскочил с кровати, отдернул великолепный, залитый солнцем занавес и увидел армию в нижнем белье, беспорядочно выстроенную, выполняющую ритм гимнастических упражнений, в то время как офицер-выпускник, сидящий на возвышении, задавал темп «И, Эр, Сан. Раз, два, три», чередуя его со всплесками самого знакомого лозунга в Китае того времени: «Мао Чжуси Ваньсуй! Десять тысяч лет председателю Мао!»
Маленький человечек в синем пиджаке, застегнутом до подбородка, с блестящей авторучкой в нагрудном кармане, поприветствовал меня звонким «бонжур, месье!», смеясь сквозь ряд неровных зубов. Непричесанные волосы и явно сонные глаза – вот две черты, которые сразу бросились мне в глаза в этом молодом переводчике, которого Государственное туристическое агентство предусмотрительно прикрепило ко мне.
Он представился без лишних предисловий: товарищ Фань Чуаньшэн, в моем распоряжении, чтобы сделать мое пребывание в Пекине как можно более приятным и вежливо, но твердо информировать о том, что мне разрешено и что запрещено по законам Китайской Народной Республики.
Мне сразу полюбилась его деликатная готовность изящно отказать в любой просьбе. Интересно, как мне заручиться его поддержкой и сделать первые шаги к пониманию его страны? Он дружелюбно сообщил, что отель, в который меня определили, называется Hsin Chiao (на пиньине – Xin Qiao). Хотя он был построен с помощью русских, номера там очень комфортабельные. Отель расположен в самом центре города, у входа на улицу Легаций, известную со времен Боксерского восстания. Он также упомянул, что единственный «западный» ресторан в Пекине работает на третьем этаже, но только на завтрак, добавив, что вся остальная информация будет предоставлена мне по мере необходимости и заверил, что будет следовать за мной, как тень, не давая мне и мысли о свободе передвижения.
Он представил меня водителю, будто мы были старыми друзьями, и тот приветствовал меня сердечным «ни хао» – словом, мгновенно вошедшим в мой новый словарный запас. Дорога в Пекин представляла собой не более чем проселочную дорожку, обрамленную двойными рядами тополей, образующих зеленый туннель. По ней с удручающей медлительностью проносились повозки, телеги, грузовики, курьеры и редкие автомобили, сопровождаемые по обеим сторонам стаями велосипедистов, молчаливо и без особого энтузиазма крутящих педали. На перекрестках движущийся хаос постоянно грозил обернуться авариями, которые чудом обходили нас стороной, не создавая помех и не вызывая никакой реакции. Затем, когда движение возобновлялось, все, едва касаясь друг друга, двигались к своей цели в вихре тополиного пуха, плотно танцующего в воздухе. Местность вокруг была интенсивно возделана, словно гигантский огород, но я не видел ни домов, ни деревень – только группы крестьян, склонившихся над желтой пыльной землей, прочесывая ее на фоне весело развевающихся красных флагов.
Пекинские окраины были уставлены маленькими глиняными домиками с изогнутыми серыми крышами и уродливыми, слегка обшарпанными, бетонными многоэтажками. Окружающая зелень смягчала жутковатый горизонт, из которого прорастали серые кварталы маленьких домов, затененные пышными акациями.
Я уже находился в загадочном Пекине, сам того не осознавая, – обильная зелень закрывала горизонт. Чем дальше вглубь города, тем больше деревья закрывали дома, оставляя лишь проблески маленьких серых оград и лакированных дверей под развевающимися крышами.
Повсюду толпились люди. Все профессии и занятия разворачивались прямо на улице, словно люди жили там, а маленькие домики за ними были лишь кулисами для представления повседневной жизни, а не жилищами.
Я не понимал, что бесконечные пригороды, кишащие велосипедами, телегами, запряженными мулами, грохочущими грузовиками, переполненными курьерами, пешеходами и людьми, ожидающими кого-то или застигнутыми врасплох на пороге, – я не осознавал, что это и есть Пекин. Проезжая по нему, я не мог поверить, что это город.
Его деревенский пыльный облик, скромность построек, спутанный клубок людей в синем хлопке, отсутствие торжественных дворцов и памятников, которых я не видел, спокойная непрерывность акаций с легкой листвой, то прикрывающей, то скрывающей все вокруг, – все это наводило на мысль о сельском пригороде, а не о пульсирующем сердце столицы Китая. В этой бесконечной густонаселенной окраине и в отсутствии нарочитого милитаризма не чувствовалось торжественности режима.
Столица красного Китая предстала передо мной в своей безоружной и доброжелательной человечности, удивив такой непринужденной нормальностью. Мы свернули на широкий проспект, и вскоре я узнал от своего спутника Фаня, что это легендарный Чанъаньцзе140, бесконечный мир, ведущий к площади Тяньаньмэнь. По обеим сторонам все те же маленькие серые домики, увитые акациями, лишь движение стало немного более оживленным. Когда мы свернули на улицу Ванфуцзин, главную торговую артерию города, громада Пекинского отеля предстала передо мной во всей красе. Наконец-то я увидел более внушительные здания, а на обсаженных деревьями тротуарах толпилось еще больше людей, заполняя магазины.
Мы миновали церковь, окруженную высокой стеной – это был Восточный собор. Чуть дальше, в пределах видимости желтых крыш Галереи современного искусства, мы остановились перед зданием явно советской постройки – малосимпатичным образчиком стиля 1950-х, распространенным по всей Восточной Европе. Это был отель Hua Chiao, предназначенный для китайцев, живущих за границей.
Здесь я вышел, так как в этом здании располагался офис, где должны были проверить мой паспорт – по прибытии вечером в аэропорту никто его не спрашивал. Выбравшись из машины, я глубоко вдохнул этот новый воздух с ароматом жареного риса.
Я вошел в неубранный холл, и Фань сразу указал на дверь визового отдела. Нам предложили по чашке чая, и все формальности были улажены очень быстро. Фань сказал что-то, вызвавшее искренний смех чиновника, который вручил мне паспорт, держа его обеими руками – этот обычай сохранился у китайцев и по сей день, когда они передают свои визитные карточки.
Что ж, все было в порядке, теперь я официально зарегистрирован, и мы могли отправляться в мой отель. Сегодня, спустя сорок четыре года после того утра, я не могу не вспомнить, что свои первые шаги в Пекине я сделал именно в том холле. А когда в конце 1990-х этот отель отремонтировали, расширили и превратили в престижную пятизвездочную гостиницу, он стал моим постоянным пристанищем под обновленным названием Hua Qiao Da Sha.
Отель Hsin Chiao, напротив, находился сразу за воротами Чонгвенмен, которые снесли десять лет назад, недалеко от железнодорожного вокзала. Номер выходил на юг, в сторону «китайского города», и вполне соответствовал репутации отеля.
Эдгар Сноу, знаменитый американский журналист и автор книги «Красная звезда над Китаем», который в 1930-х годах отважился присоединиться к Мао и Красной армии на революционной базе в Яньане, пересекая линию фронта националистов Чан Кайши, дважды останавливался здесь. В 1960–70-х он вернулся в Пекин уже как гость Мао и вновь поселился в этом отеле.
В течение всего периода Культурной революции Hsin Chiao предназначался для иностранных делегаций «друзей революции», и персонал был хорошо подготовлен для работы с «варварской» клиентурой, имеющей причудливые вкусы и потребности – такие как использование вилок и ножей за столом, необходимость гладить рубашки и брюки, а также пользоваться телеграфом, поскольку телефонная связь все еще оставляла желать лучшего.
Поэтому, как только я получил свой номер и тяжелый латунный ключ с четырьмя иероглифами «Hsin Chiao Bin Guan», выведенными красной краской на громоздком алюминиевом брелоке, приветливый Фань проводил меня на почту в углу холла. Там я печатными буквами написал текст телеграммы для отправки домой: «Хорошо добрался Пекин прекрасен солнечно».
Вечером, желая позвонить и обнаружив отсутствие телефона в номере, пришлось делать заказ у дежурного на этаже. Он находился за столиком у входа в холл, оснащенным термосом и телефоном. С паспортом в руках я заполнил анкету и почти всю ночь ждал, когда парень постучит в дверь, ведь Италия была на очереди после нескольких часов переключений через Сибирь. Тогда еще сложно было представить будущую эпоху мобильных телефонов и даже прямых звонков с прикроватной тумбочки, блаженно лежа в постели.
Именно благодаря невинному соучастию Фаня, который однажды, в далеком будущем, приедет в Италию и станет гостем в моем доме, мне удалось быстро проникнуть в повседневную душу Пекина. Согласовав с ним программу посещения знаменитых и непременных достопримечательностей, я тут же составил для себя неофициальную программу, неизвестную моему новому другу, озабоченному главным образом тем, чтобы я был готов в восемь утра, когда он заедет за мной со своим водителем.
В Пекине, когда ужин заканчивался около половины седьмого, вечер становился абсолютно безлюдным. На улицах почти никого, все рестораны закрывались в восемь, как и кинотеатры с театрами. Смена такси завершалась, а в гостиничных номерах не было телевизоров. Выходить на улицы было тоскливо, лишь изредка попадались запряженные мулами тележки из сельской местности, груженые овощами для утренних рынков.
Поэтому я ложился спать до девяти, а когда рассвет стучался в окно, вставал, порой до пяти. Быстро умывшись холодной водой, ведь горячей не было, побрившись водой из термоса, я одевался и выходил на улицу с неразлучной Konica141 на плече. Охранник у дверей отеля смотрел на меня слегка удивленно, но вежливо приветствовал громким «ни хао!».
У меня в памяти всплыла старая карта времен Империи. В целом топография Пекина с тех пор не сильно изменилась. Если не считать бесславного разрушения татарских стен и почти всех ворот, город остался практически нетронутым, все важные памятники были на своих местах. Многие храмы превратились в школы, фабрики, склады, но они по-прежнему находились там, где я их запомнил.
Прежде всего почти нетронутой осталась подлинная ткань народного Пекина – клубок бесчисленных hutong (хутунов)142, лабиринт улиц, переулков и проходов, великая паутина «тартарского»143 и «китайского» города. Каждое утро во время моих первых поездок во второй половине 1970-х годов я в одиночестве блуждал по незнакомым, но уже таким привычным закоулкам интимного Пекина, который постепенно открывался мне с обезоруживающей искренностью. Я был совершенно один, но не замечал этого, ведь вокруг были добрые люди, наблюдавшие за моей фотографической акробатикой и не чувствовавшие себя оскорбленными «чужим» глазом моей камеры.
Чем больше я проникал в эту бедную, но исполненную достоинства жизнь, тем больше я ей симпатизировал. Дети, идущие в школу со складными стульями, поскольку школы были так бедны, что у них не хватало мебели; старики, блаженно курящие длинные трубки; женщины, занятые повседневными делами; уличные торговцы с незаконченными альбомами товаров на продажу; лавочники, приглашающие меня в свои закутки; хозяева, дружелюбно протягивающие руку, чтобы помочь преодолеть порог типичного пекинского двора сыхэюань144 и угостить чашкой чая или жареными тыквенными семечками.
В тенистом лабиринте хутунов я с удовольствием бесцельно бродил, впитывая глазами и сердцем человечность людей – никогда не враждебных, всегда улыбающихся, даже последних «красных гвардейцев», гордящихся своими уже не столь авторитетными повязками, но по-прежнему символизирующими патриотизм, который легко понять.
В ту далекую весну Мао был еще жив, и его всеобъемлющее присутствие ощущалось повсюду, словно его харизма достигла религиозной беатификации145 и уже вознеслась до божественного статуса. Его добродушное лицо выглядывало не только из великих дворцов Тяньаньмэнь, но и из всех общественных зданий, – всегда бдительное, скорее успокаивающее, чем устрашающее.
Пиньинь, латинизированная транслитерация иероглифов с указанием тонов, еще не была введена, поэтому все улицы, хутуны и любые другие названия, естественно, писались только китайскими иероглифами, которые я уже начал узнавать и понимать. Начнем с того, что в Китае не четыре, а пять сторон света – к северу, востоку, югу и западу нужно добавить центр, zhong (чжун), самый важный, указывающий, например, на Тяньаньмэнь, сердце Пекина.
Поэтому, чтобы сориентироваться, я никогда не спрашивал, идти мне направо или налево, важнее было понять, в какой стороне север, юг и чжун, ведь мой отель находился недалеко от Тяньаньмэнь. Глядя на уличные знаки, которые и сегодня всегда указывают, на севере или на юге, на востоке или на западе ты находишься, ориентироваться было легко. Оказавшись на «Северной внутренней улице» Андинмэнь, чтобы вернуться, мне нужно было попасть на «Южную внешнюю улицу» Чунвэньмэнь, ведь мой отель находился на пересечении с «Западной внутренней улицей» Дунбяньмэнь. В общем, забавное упражнение в ориентировании, которое часто выполнялось по положению солнца. А потом мне оставалось только посмотреть на серые крыши Пекина, чтобы увидеть, где возвышаются желтые крыши Запретного города, и я сразу находил дорогу назад.
Сегодня в это трудно поверить, но в те времена было очень мало зданий выше Зала Высшей Гармонии146, и, приглядевшись, я всегда мог рассмотреть желтые крыши, выступающие из зелени деревьев. Они служили своего рода ориентиром, а ближе к закату переливались, словно эмаль, испуская сочные желтые отблески, будто жареные яйца на огромной сковороде со шпинатом.
Жизнь текла неспешно, как в сельской деревне, под ритм велосипедов, которые в определенные утренние и дневные часы заполняли улицы праздничным звоном.
Особенно рано утром в парках или на открытых пространствах вдоль улиц можно было увидеть пожилых гармонично двигающихся людей, занимающихся гимнастикой тай-чи, или тех, кто крутит деревянные мечи, обмотанные красным шелком, и более молодых, ритмично двигающихся под боевую и немного плаксивую музыку, с вытянутыми вперед лицами, словно бросая вызов воображаемому противнику.
Такси на улицах не останавливались, их было мало, и чтобы поймать машину, нужно было идти в гостиницу, где начиналась и заканчивалась поездка. В те времена и гостиниц-то было немного, в городе их можно было пересчитать по пальцам.
Рекомендовалось посещать гостиничные рестораны, поскольку там подавали более «интернациональную» пищу, то есть можно было выбрать блюда кантонской и сычуаньской кухонь, более знакомые иностранцам и считавшиеся экзотикой для пекинцев. Мне нравилась большая мусульманская закусочная на перекрестке Сидань, которую часто посещали представители интеллигенции из-за расположенного рядом книжного магазина. Они всегда приветствовали меня с симпатией и разрешали сидеть в обеденном зале наверху, ведь там были скатерти, а пиво хранилось в холодильнике – исключение для иностранцев, поскольку китайцы никогда не пьют ничего холодного, только кипяток даже в разгар лета, разве что с щепоткой соли.
В почти безлюдных дворах Запретного города изумленно бродили посетители, ощупывая загрубевшими крестьянскими руками золотые лакированные поверхности и скульптуры, украшающие небесный дворец. Люди в хлопковых одеждах мечтательно ступали там, где императоры ставили ноги, обутые в шелка, и дивились такой красоте. В их глазах читалось разочарование, когда они с недоверием смотрели на Небесный трон, симулякр власти, которую народ разрушил, но теперь восхищался ею. Тоска по святости была почти осязаема, и неспешная, ласкающая музыка лилась с огромных изогнутых крыш, скользила по мраморным решеткам, проносилась над просторными внутренними дворами и замирала в тени скрежещущих зубами драконов.
Я наблюдал, как все еще бедные крестьяне радостно бродят по этому величественному месту, которое даже меня, чужестранца, опьяняло своим совершенством, и увлеченно фотографировал все вокруг, словно неофит, а добродушный Фань с легким скепсисом и иронией смотрел, как далекое прошлое Запретного города пробуждает что-то в глубине моей души.
Я объяснил, что древние зодчие постигли совершенство гармонии и что это место олицетворяет для меня квинтэссенцию тысячелетней китайской цивилизации. Он с пониманием усмехнулся моим восторженным дифирамбам прошлому, которое сам критиковал, но признал необходимость пересмотра отношения к нему. В то время отрицание «феодального» наследия считалось политической нормой, но после эксцессов Культурной революции в воздухе уже веяло послаблениями, сопровождавшими долгую агонию председателя Мао. Я ощутил то чувство ожидания, которое предвещает великие перемены, тот волнующий момент затишья перед бурей, когда вот-вот должно что-то произойти, но пока не происходит. Весной 1976-го, за пять месяцев до кончины Великого Кормчего, Пекин окутала наркотическая атмосфера безболезненной хвори, недуга, дошедшего до самой последней стадии.
Поездка на Великую стену открыла передо мной глубинку сельского Китая. Дорога, как и в прошлые века, извивалась по обветренным горным склонам. Мы проезжали через деревни, словно сошедшие со страниц рассказов Лу Синя: стада коз карабкались по скалам в тщетных поисках редких травинок.
В Бадалинге147 всегда было полно туристов и любопытных крестьян. Вид waiguoren (вайгуорен), то есть иностранца, вызывал у них неподдельный интерес. Это были сельские жители, приехавшие на экскурсию из отдаленных уголков необъятного Китая. Они несли огромные сумки с едой и вели за собой нарядных детей, укутанных в разноцветные одежды.
Великая стена с первого взгляда ошеломила меня своей невероятной монументальностью. Она простиралась у моих ног и перед глазами, заполняя весь горизонт, перепрыгивая из долины в долину, дерзко взбираясь на вершины – непоколебимый символ воли этого народа к выживанию в мире.
«Если мы не дойдем до Великой стены, мы не настоящие китайцы» – написал председатель Мао в знаменитом стихотворении во время «Великого похода»148 – эпической экспедиции коммунистической армии в 1934 году, спасавшейся от истребительных кампаний гоминьдановских войск149. Тогда они пешком прошли от Красной базы в Цзянси до Яньаня в Шэньси, куда прибыли через год, в октябре 1935, измотанные до предела. В этой фразе крылась неоспоримая правда, осознание принадлежности к великой родине, олицетворением которой была Великая стена.
В последующие годы, после открытия для международного туризма, мои визиты на Великую стену лишь подтвердили вульгаризацию ее мифа, почти «духовный» декаданс. С наплывом шумных толп организованных путешественников Бадалин превратился в своеобразный караван-сарай торговцев с их безвкусными сувенирами – апофеоз китча на фоне грандиозного памятника. Это тоже было знаком открытости, но в то же время с ностальгией возвращало меня к прежней Стене, к крестьянам, проделавшим весь этот путь в духе Великого похода.
Фотографии, которые я сделал в одиночестве за несколько лет до этого, остались выгравированными скорее в моем сердце, чем на пленке. Так было во всех этих местах, от Храма Неба150 до Императорского дворца, где я соприкоснулся с пекинской человечностью, так повлиявшей на мою будущую открытость к пониманию. Меня поразила не экзотика, а искренняя простота людей, казавшихся незапятнанными и готовыми принять мою инаковость как человека с далекого Запада.
Если, расплачиваясь за покупку в магазине, я забывал взять сдачу, пусть даже мелочь, продавщица бежала за мной по улице с неизменным fapiao (фапяо) – чеком и деньгами, которые она отказывалась принимать в качестве чаевых. В те годы чаевые считались неприличными, почти оскорбительными. Такова была реальность тех лет.
Времена меняются, а вместе с ними и привычки, даже хорошие, которые, как я понял, не могут быть вечными. Все началось с мальчиков в отеле, которые заботливо доносили ваш чемодан до номера, а потом стояли у двери в ожидании чаевых. Ничего удивительного, это происходило по всему миру, и даже Китай становился «современным».
Но однажды у меня не оказалось мелких купюр юаней, и я протянул молодому человеку, стоявшему у двери, банкноту в 50 юаней. Он удивленно посмотрел на меня, но я жестом попрощался с ним. Примерно через десять минут в дверь постучали. Это был тот же парень, и он вернул мне 30 юаней, считая, что правильные чаевые – 20, как это было принято. Меня очень удивил такой жест, я бы сказал, «честности». Я отдал ему 50 юаней, вернул 30 и сказал, что уже заплатил чаевые за услугу, которую он окажет мне при отъезде.
Я прекрасно понимал, что этого не произойдет. Однако утром, когда мне нужно было уезжать, он подошел к стойке консьержа и позвонил в мой номер, чтобы спросить, во сколько забрать мой багаж, напомнив, что услуга уже оплачена. Перед тем как я сел в такси, он незаметно вернул мне 10 юаней, которые я тут же оставил ему.
Мой «Вергилий» Лу Синь
Наступило время, когда на сцене появился Лу Синь, ставший мне не просто другом, а настоящим братом, который с лета 1986 года и на протяжении последующих лет оказывался незаменимым проводником в моем особом путешествии по лабиринтам его страны.
Я приехал с идеей открытия первого итальянского ресторана в Пекине, которую мне доверил друг-ресторатор, владелец известной группы высокой кухни. Лу Синь был человеком, назначенным китайским партнером – Государственным туристическим агентством, в то время одним из самых молодых менеджеров строящегося отеля Beijing International.
Мы познакомились на банкете, устроенном в мою честь. Его открытое дружелюбие и явное стремление к общению сразу меня привлекло. Ему было около тридцати, он был женат на дочери дипломата и сам уже растил трехлетнюю дочь, которую мы позднее стали называть Лючией. Бывший «красный гвардеец», в значительной степени исправившийся, но слегка ностальгирующий («по чистоте наших идеалов и харизме председателя Мао»), единственный сын фотографа, который также преподавал английский, и госслужащей, выпускник по кафедре испанского («потому что никто больше не хотел там учиться»), но ученик своего отца, обучавшего его английскому («более полезному, но мест в университете уже не было»), любитель электроники (фотоаппаратов, видеокамер, а со временем – мобильных телефонов, компьютеров, GPS-навигаторов), и когда он объяснил, что его имя Син означает «трудолюбивый», я сразу понял, что нашел бриллиант среди простых камней.
Сяо Лу – я стал так его называть, потому что он был младше меня – оказался нужным человеком в нужном месте и в нужное время. Быстро соображающий, находчивый в решении проблем, готовый стать посредником между двумя зачастую противоположными менталитетами, всегда осведомленный, гибкий в суждениях, никогда не придерживался догм, но обладал необыкновенной способностью к здравому смыслу и был готов отказаться от неэффективных идей. Лу Синь был и остается моим Вергилием151 в трехмерном многогранном путешествии по Китаю прошлого, настоящего и будущего.
Честно говоря, не знаю, насколько глубоко я смог бы проникнуть в суть без него, бесценного спутника в моих поездках и странствиях по его родине.
Мы побывали повсюду, от далеких провинций Синьцзян до Хэйлунцзян, от Монголии до Тибета, от Ганьсу до острова Хайнань. Но особенно дорога для меня его дружба в Пекине – его Пекине, всегда полном сюрпризов.
Сяо Лу и Лао Ма – так он окрестил меня по-китайски – неразлучная парочка в глазах друзей, которые нас знают и с которыми мы часто видимся. Со временем мы выработали свой собственный язык, непонятный никому, – смесь пяти языков: китайского, итальянского, английского, испанского и венецианского диалекта. Болтая на нашем причудливом наречии, мы используем то слово, которое первым приходит на ум. Сплав пяти языков породил очень быструю речь, к которой мы прибегаем в любом разговоре, что особенно выручает, когда сидишь за столом на банкете, где всегда царит полная неразбериха.
Используя английские слова, мы никогда не соблюдаем произношение, а приправляем их собственными интонациями, итальянизируя или синтезируя, так что они становятся непонятными для других, но ясными для нас. Мы считаем, что язык должен быть ключом, открывающим запертую дверь и впускающим нас. Поэтому нас не пугают ошибки ни в произношении, ни в грамматике.
Мы просто открываем дверь и понимаем друг друга. С помощью этого странного языка мы отточили такие нюансы, интуицию и сложности, что порой достаточно одного слова, чтобы мгновенно понять не только текущую психологическую ситуацию, но и того, кто перед нами, и сложившиеся обстоятельства.
Мое долгое путешествие вглубь меняющегося Китая обрело в лице Лу Синя своего необычного проводника. Он – бесценная находка для режиссера: вам нужна военная форма времен борьбы за независимость, испанское кресло XVII века, автомобиль 1910 года, полевой телефон, граммофон, шлем гладиатора или пергамент XIII века? Именно к нему, «искателю», вы и обратитесь.
Лу Синь был и остается человеком, который невероятным образом находит все, о чем бы я его ни попросил, – не только предметы, но и людей. И каких людей! В огромном строительном хаосе столицы, переживающей глубокие преобразования, когда целые кварталы исчезают в одночасье под натиском бульдозеров или взрывов динамита, когда хутуны поглощаются руинами, а названия улиц и мест навсегда стираются с городской карты, Лу Синь сумел отыскать среди прочих мастера, воссоздавшего императорский Пекин по деревянной модели, художника, которого никто не знал, где искать, потому что он затерялся во время Культурной революции, и не кого-нибудь, а вдову последнего императора Пу И152, одиноко и анонимно доживавшую свои дни в обреченном на снос многоквартирном доме.
В те годы я был увлечен поисками следов древней монументальности Пекина, исследуя то, что осталось после градостроительных вмешательств 1950–1960‑х годов, когда исчезли городские стены, а вместе с ними и четырнадцать из шестнадцати ворот. Чудом уцелевшая угловая башня Дунбяньмэнь навела меня на мысль, что за лачугами, выросшими вместе с убогими многоэтажками прямо по оси восток-запад до Чунвэньмэнь, напротив моего первого отеля Hsin Chiao, можно отыскать следы старых стен. Я не хотел впутывать Лу Синя в эти поиски, опасаясь, что ему будет неловко сопровождать иностранца в столь убогие места, да еще и с «миссией», которая, мягко говоря, была спорной в глазах бездумных и безответственных градостроителей.
Так что утром я отправился в путь в одиночестве, вооружившись фотоаппаратом и твердым намерением пробиться сквозь унылый барьер маленьких домов и бараков. Я шел через дворы и дворики, за которыми с понятной настороженностью наблюдали местные жители. Каково же было мое изумление, когда я обнаружил, что древние стены по-прежнему стоят, хотя и скрытые под уродливыми постройками, которые громоздились одна за другой. Для возведения этих домов использовались кирпичи, взятые из самих стен.
Разрушения не ограничивались окрестностями угловой башни Дунбяньмэнь, а тянулись почти до самых ворот Чунвэньмэнь на протяжении двух километров. Если безжалостно снести все, что понастроено вблизи тартарских стен и валов, убрать весь этот строительный мусор, многоэтажки и дома, возведенные из кирпичей, снятых со стен, то Пекин сможет вернуть себе хотя бы остатки величественной городской стены, которая веками считалась одним из его чудес.
Я принял участие в дебатах, впоследствии наделавших много шума в газетах и даже в руководстве пекинского муниципалитета. И вскоре произошло то, что казалось невозможным: дома и гаражи снесли, извлекли более двух миллионов старинных кирпичей, спасли древние акации, а на этом месте разбили «Парк стены Мин», который уже несколько лет служит местом прогулок и воспоминаний для пожилых людей.
С того момента мой друг тоже проникся священным огнем любви к старине и присоединился ко мне в поисках старого Пекина, который, как ни странно, с каждым днем все больше возрождался из строительного хаоса прошлых лет, когда город был поглощен бессистемной и убогой застройкой революционного периода. Так у меня появилось желание организовать поиски возрождающегося прошлого в виде кропотливой работы со старинными картами для моего издательского проекта под названием «Пекин – столица Поднебесной», над которым я продолжаю работать и по сей день.
Редактор журнала Beijing This Month также выделил мне место для колонки, которую я наполнил своими историческими изысканиями и «открытиями».
Мое пекинское приключение стало еще более наполненным, когда я встретил Лунный Новый год вместе с Лу Синем и его семьей в заново открытых и отреставрированных старинных храмах. Это было драгоценное погружение в неизменное сердце Пекина с его достопримечательностями, развлечениями и кухней.
Чем больше рос новый город, тем сильнее становилась ностальгия по его прошлому, по возвращению к духу древней столицы чудес. Я не оговорился – именно к духу, а не к внешнему облику. Пекин стремительно преображался, и за сотню моих поездок в 1980–1990-е годы я своими глазами видел, как дракон сбрасывает старую шкуру. День за днем Пекин терял свое очарование скромной пригородной окраины и превращался в мегаполис XXI века. С каждым моим приездом исчезали целые кварталы, в том числе и прекрасные siheyuan (сыхэюань), и это была рана, которая однажды непременно даст о себе знать. Ведь было очевидно, что после разрушения придет прозрение, и те старые дома, что были снесены, будут отстроены заново.
В последние годы в Пекине это происходило повсеместно – не только вокруг Запретного города и в районе Барабанной башни, но и, что особенно поражало, в Цяньмэне, где целый квартал был воссоздан в облике начала XX века, вплоть до трамваев на улицах. Юндинмэнь, Ворота вечного покоя, южные ворота внешнего города, парадный въезд в Пекин с юга, были снесены в 1960-х, но в начале 2000‑х частично восстановлены на прежнем месте, и уже поговаривают о возрождении Дианьмэнь. А внутренние боковые стены, оштукатуренные пурпурно-красным и увенчанные желтой черепицей, вновь предстали взору после сноса лачуг, что лепились к ним изнутри.
Как сильна и искренна сегодня ностальгия пекинцев по этой великолепной столице, которая то и дело всплывает в сознании и частично воссоздается в некоторых из ее самых узнаваемых памятниках. Но в то же время, в годы первой «модернизации», вместе с ветхими хутунами вырубались и акации, в священных стволах которых, словно в монументах, хранилась память об империи. Но вместе с поэзией ушла и нищета, и было неизбежно, что городской проект более цивилизованной и современной жизни предполагает определенные жертвы. Пекину не хватало благоустроенных домов с водопроводом и канализацией, не хватало дорог, коммуникаций, электросеть была примитивной (паутина проводов над головой) – все нужно было упорядочить, перестроить, заставить работать.
Тридцатилетняя автаркия153 обеспечила выживание и удвоение населения, но также стала серьезным испытанием. Провозгласив лозунг «хорошо питаться и хорошо одеваться», Мао добился своей первоочередной цели – чтобы каждый был сыт и одет, пусть даже речь шла лишь о миске риса и хлопковой тунике: самый минимум, чтобы не умереть с голоду, как бывало прежде.
Ведь в 1949 году катастрофа была всеобъемлющей, страдания – повсеместными, голод – неумолимым, а смертность – запредельной. Теперь сдерживать чрезмерный рост населения предстояло путем контроля рождаемости – мудрой политики реформаторов 1980-х годов. Пекину также следовало исходить из этого правила, чтобы гарантировать семьям несколько дополнительных пунктов благосостояния, ослабить давление аномального прироста населения и спланировать новый город, обеспечить строительство жилья, дорог, больниц, школ, столовых, расширить и улучшить сеть транспорта и коммунальных служб, создать новые рабочие места, действительно обеспечить занятость каждого, пусть даже монотонной работой с оплатой в несколько десятков юаней в день.
Наблюдая этот поистине революционный пыл, я с каждой моей новой поездкой видел, как Пекин менял свой облик, превращаясь в современную столицу, готовя к нашествию туристов роскошные отели. Этот неудержимый рывок в XXI век привел к уничтожению большей части «местного колорита», который, по сути, был представлен, в основном, непригодными для жизни лачугами, где лишь старики цеплялись за свое прошлое из понятной привязанности.
Моя душа, полюбившая эти хутуны и столетние акации, была в смятении, но разум понимал, что бедность не должна быть вечной, у нее есть предел терпимости, который необходимо преодолеть любой ценой, даже если это влечет за собой неизбежные спекуляции.
Пекин был перевернут с ног на голову, его горизонты заполонили огромные краны и небоскребы, все постепенно становилось неузнаваемым, бесконечная шумная стройка, на которой я видел, как рождается будущее и футуризм. Волна современности, накрывшая Китай, была мощнее сотни землетрясений. Ветхий город, который и городом-то не назовешь, рушился под ударами, сносящих его рабочих. Я бродил среди руин, где бригады складывали в кучу древние почерневшие балки и пепельно-серые кирпичи, и все напоминало место взрыва.
На выпотрошенных и расчищенных кварталах хутунов среди мук сентиментальности и ностальгии возвышались улицы, мосты, дворцы и площади со всеми атрибутами городского убранства. Люди тоже менялись. Не только в одежде, которая теперь соответствовала европейским стандартам, но и в привычках, и в поведении.
Честно говоря, не знаю, стали ли они счастливее, – это тема для социологов. но те милые безымянные лица, которые я знал сорок лет назад, сегодня уже не встретишь.
Однако они навсегда останутся в моем сердце и на фотографиях, сделанных мной тогда, всегда с благодарностью за разрешение их запечатлеть, иногда с удивлением, иногда с радостью позируя, особенно старики и дети.
В один из прекрасных октябрьских дней 1988 года, когда солнце ярко светило, а листья окрасились в золотистые тона, я вернулся в Пекин после недельного путешествия по Северной Корее. Лу Синь пригласил меня на неспешную прогулку за Колокольней, в тихий район, где еще сохранились нетронутые хутуны. Мы бродили больше часа и вдруг оказались на узкой улочке, вдоль одной стороны которой тянулась высокая толстая серая стена, увенчанная листвой столетних акаций, а на другой – более низкие ограды старинных сыхэюань. Дорога была настолько узкой, что не позволяла толком оглядеться по сторонам, и разглядеть, что скрывается за стеной, казалось невозможным. Но внезапно я увидел все, что находилось за ней, словно стена стала прозрачной.
Я спросил Лу Синя, известно ли ему, что там за стеной, и он ответил отрицательно. Меня будто парализовало, ведь мне казалось, что я точно знаю, что там, хотя на самом деле я лишь увидел большой сад с огромными камнями, насыпями, поросшими деревьями и кустарниками, рядом деревянных павильонов с серыми черепичными крышами и парапетами, украшенными повторяющимся узором летучих мышей, и, наконец, пруд с изящной беседкой посередине, открытой со всех сторон и соединенной с берегом небольшим деревянным мостиком.
Рассказывая об этом Лу Синю, который слушал меня с изумлением, я добавил, что никогда здесь не бывал, но все казалось удивительно знакомым. Он ответил, что мое описание потрясающе точное, и я просто обязан увидеть это своими глазами.
Единственным входом служили массивные железные ворота, накрепко запертые цепями и висячим замком. Неподалеку находилась мастерская по ремонту велосипедов, и Лу Синь сказал, чтобы я подождал, пока он сходит и все разузнает.
Я стоял перед этой загадочной стеной, которая так манила меня и сквозь которую я словно видел то, что она скрывает, будто уже прекрасно это знал. Это вызывало некоторую тревогу, ведь ничего подобного со мной раньше не случалось.
Через несколько минут Лу Синь вернулся в сопровождении старика, который оживленно жестикулировал и разводил руками. Подойдя ко мне, Лу Синь попросил еще раз описать мое видение. Пока я перечислял детали, а Лу Синь переводил, старик испустил возглас удивления, его маленькие глаза расширились. Он недоверчиво посмотрел на меня и принялся открывать замок, оказавшись смотрителем этого места. Войдя в ворота, я понял, что уже бывал здесь прежде. Но когда? Никогда.
Все в точности соответствовало тому, что я видел и описывал, вплоть до мельчайших деталей – летучих мышей, вырезанных на балюстрадах. Чем дальше мы проникали в это совершенно заброшенное место, где множество черепиц сорвалось с крыш и раскрошилось на каменных дорожках, тем сильнее меня охватывали чувства умиротворения и эйфории, хотя я и не понимал, что со мной произошло.
От старика я узнал, что здесь жил принц Кун (в пиньиньской транслитерации – Гун), умерший в 1898 году, брат злополучного императора Сяньфэна. Я почти ничего не знал о нем, и в то время ни на одной карте Пекина не было обозначено этой древней резиденции, как и многих других, еще не восстановленных. Когда мы уходили, Лу Синь продолжал твердить мне, что это просто невероятно.
Я не стану сейчас вдаваться в подробности этой истории, но могу лишь добавить, что в последующие годы у меня с ней установилась странная и загадочная связь. После тринадцати лет бесплодных поисков мне наконец удалось весьма необычным образом разыскать дипломатический багаж маркиза Джузеппе Сальваго Рагги, итальянского посла в Пекине в 1900 году во время Боксерского восстания.
Я искал документы, чтобы восстановить историю этого события, и когда в моих руках оказался тот знаменитый чемодан, я связал это загадочное происшествие, случившееся со мной в Пекине тринадцатью годами ранее, с поисками и обнаружением чемодана на холмах Монферрато154.
Среди множества сохранившихся ценных вещей был и бесценный дневник посла, в котором я прочел, что принц Кун посетил итальянское представительство. Посол обещал совершить ответный визит, но через несколько месяцев принц скончался.
Эти два эпизода – мое «видение» и находка дипломатического багажа – были неосознанно связаны таинственным ароматом цветов, исчезнувшим в момент, когда все происходило в необычайно сюрреалистическом и даже эзотерическом контексте. Я понял, что, возможно, в этом кроется нечто особенное, особенно после того, как обнаружил, что запах, который я ощущал в разное время, находясь дома в Италии, был ароматом акаций – тех самых, что росли в саду принца Куна, островке прошлого, осажденном модернизирующимся городом.
К концу столетия, после возвращения Гонконга Китаю в 1997 году, мои исследования древнего Пекина углубились, отчасти потому, что я видел опасность серьезной утраты самобытности того, что западные путешественники начала XX века описывали как «абсурдный город», квинтэссенцию «перевернутого» китайского мира, который невозможно постичь.
Я осознал, что, напротив, это был своего рода «идеальный город», построенный в соответствии со сложной геомантией, вдохновленной даосизмом и подчиняющейся некой божественной геометрической теореме. Для меня Пекин – дитя тайны, и я должен был расшифровать его, чтобы понять. Мне хотелось разобраться, что же стало точкой разрыва с Западом, откуда взялось столько непонимания и недоверия.
Я убеждал себя, что трагический разрыв с Западом берет свое начало в Боксерском восстании лета 1900 года, которому предшествовала бесконечная череда враждебных действий против Китая. За восстанием последовали свирепые репрессии, унизившие столицу уличными казнями, грабежами и разрушением грандиозных архитектурных сооружений. Меня не убедили описания тех жестоких событий в книгах некоторых историков, неизменно завершающиеся триумфальным приходом «наших», словно в вестернах про индейцев.
Прочитав в книге англичанина Питера Флеминга, что итальянский посол Сальваго Рагги «был единственным человеком в посольстве, который все еще одевался к обеду», и это было единственное упоминание, щедро отведенное нашему дипломатическому представителю, я решил отыскать документы, наверняка хранящиеся в каком-нибудь архиве или на забытом чердаке. Эта слегка насмешливая заметка натолкнула меня на мысль, что человек, «продолжавший одеваться к обеду», наверняка был не только сторонником традиций, но и настоящим джентльменом. А значит, найденные мною документы, а возможно, и мемуары, позволят мне переписать важную страницу истории Пекина.
В дипломатическом саквояже я обнаружил подтверждения того, что все сложилось несколько иначе, а таинственная нить, приведшая меня к принцу Кунгу, была сплетена скорее волей судьбы, нежели случая. Знаменательный день «видения» навсегда остался в моей душе, высеченный золотым светом осенней листвы. Той ночью внезапно налетел сильный ветер из Монголии, завывая, словно демон, и яростно давя на оконные стекла моей комнаты. Он все больше напоминал жуткие причитания хора бесконечно страдающих призраков. Я не мог уснуть и, думая о них, вслушивался в этот ветер, слыша в нем их скорбные стенания.
Пекин всегда представлялся мне чем-то вроде огромного стола для духов, где в ветреные ночи собираются призраки многих поколений, с ужасом взирая на перевернувшийся с ног на голову мир. Возможно, среди них был и принц Кун.
На следующее утро наступила зима. На фоне хмурого неба деревья стояли голые, листья устилали землю, и дворники сгребали их в огромные желтые кучи. Так бывает в Пекине: зима приходит после ветреной ночи, срывающей всю листву с акаций, в одночасье перечеркивая еще нежный летний пейзаж предыдущего дня.
В начале нового века глубокая трансформация города достигла невиданных высот, сравнимых с американскими мегаполисами.
Распространение ресторанов McDonald’s и Kentucky Fried Chicken привлекло молодежь, и я с удовольствием наблюдал, как наряду с западным фастфудом (официально не пользующимся особой популярностью) стремительно набирает популярность молоко – продукт, совершенно чуждый традиционной китайской кухне.
Испокон веков считалось, что у китайцев отсутствуют ферменты, необходимые для переваривания лактозы, но с наступлением XIX века вкусы и рацион новых поколений быстро менялись.
Сначала в посольском районе Саньлитунь, затем на набережной Хуохай и, наконец, повсюду, особенно в разросшемся районе Чаоян, до рассвета работали бары и ночные клубы с джазовыми и рок-группами, где алкоголь лился рекой. Появились роскошные иномарки, изысканные туалеты, демонстрация богатства и восточного гедонизма, более вызывающего, яркого и очевидного, чем на Западе.
Из провинций, многие из которых еще частично погружены в прошлое, где новинки появляются с опозданием на годы, в столицу хлынул поток молодых людей, привлеченных обманчивой телевизионной рекламой, рисующей Пекин сияющим огнями и щедрым на возможности. Миграция из отдаленных, все еще дремлющих и консервативных городов, столкновение с реальностью, оказавшейся не столь радужной, как обещала реклама, недоверие пекинцев к «авантюристам» либерализации породили ощутимое беспокойство, своего рода обиду на тех, кто приехал в поисках удачи и приключений, способствуя искажению древнего своеобразия «небесного города».
Атмосфера быстро менялась: с одной стороны, коренные пекинцы, привязанные к исчезающему и модернизирующемуся городу, к округлому «р» своего «образованного» диалекта, любители театра и оперы, угасающего блеска прошлого с подлинным «имперским» колоритом; с другой стороны, новоприбывшие, движимые атавистическим отвращением к древней столице-паразиту, но решившие в конце концов попытать судьбу, пробуя разные ремесла и занятия, даже самые непристойные, лишь бы выжить.
Иностранцы, слетевшиеся сюда со всех концов света, словно осы на мед, создали параллельную жизнь и держались особняком, будто в разноцветных мыльных пузырях, под защитой паспортов и бумажников, всегда набитых юанями.
Лишь несколько «безумцев»-китаеведов отважились окунуться в пекинскую жизнь, театрально перенимая ее уклад и привычки, но они были лишь белыми воронами, возможно, слегка потрепанными. Все остальные быстро отстроили свои островки родины, убежденные в собственном превосходстве. А Пекин и Китай тем временем претерпевали метаморфозу, которая, когда куколка раскроется, явит миру неудержимую силу, вызывающую трепет и страх.
Запад все еще не осознал в полной мере, насколько сильно изменился Китай, оставаясь верным лишь самому себе. Звучит парадоксально, но мой более чем 40-летний опыт позволяет сделать такой вывод: между моей первой поездкой весной 1976 года и последней зимой 2020 года пролегла непреодолимая пропасть. Изменения в некоторых аспектах радикальны, и все же «дух» Китая остается загадочным, больше связанным с его далеким, нежели недавним прошлым.
Неправильно считать Пекин очередным современным городом, попавшим под «западное» влияние. Напротив, это самый значимый «азиатский» город, зеркало того, чем Азия стремится и имеет все основания быть, – модель новой, иной цивилизации.
Те, кто считают, что современный Пекин является лишь авангардом вестернизации всей страны, глубоко ошибаются. Напротив, это авангард вестернизации всего мира. Китайская модель уникальна, не похожа ни на что, кроме самой себя, и в этом ее новая «добродетель», которую нам, западным людям, предстоит осознать. Китай с невообразимой скоростью возвращает себе то место в мире, которое он занимал до 1839 года и которое было отвоевано у него колониальной агрессией посредством войн. Место первой мировой державы. В те времена на протяжении тысячелетий Китай был ведущей экономической и культурной силой, сегодня же он становится ведущей политической и военной силой.
Когда Мао в духе идеологических пророчеств заявил, что «восточный ветер будет преобладать над западным», он, конечно, имел в виду превосходство революции (Китая) над реакцией (Западом); но поскольку Мао мог высказываться как за, так и против всего, в полном соответствии с даосской философией, приверженцем которой он, очевидно, являлся, он мог также предвидеть будущее превосходство над остальным миром, который для него представлял Запад.
Эти мысли приходят ко мне спонтанно именно потому, что я стал свидетелем тридцатилетнего периода, в течение которого произошло «возведение небес на землю и земли на небеса», вновь перефразируя человека, который, к лучшему или худшему, стал движущей силой этого разворота, пусть даже просто в силу реакции, которую он вызвал в своем народе, отчаявшемся в мрачной покорности и пагубной философии бездействия.
Человеческие потери, безусловно, были колоссальными, их масштаб трудно оценить, но теперь Китай воспрял, и его бурлящую жизненную силу уже не обуздать. В конце концов, зачем ему останавливаться? Интересно разобраться, насколько сильно этот процесс повлиял и продолжает влиять не только на мировоззрение китайцев, но и на их тысячелетнюю культуру, на самую суть народа, который на протяжении более семидесяти поколений впитывал особое восприятие жизни, развивавшееся отдельно от нашего.
Пекин служит лакмусовой бумажкой, предлагая нам верное толкование реальности, которая ускользает от нас, сбивает с толку, заставляет видеть то, чего на самом деле может и не быть, ведь сегодняшнее восприятие, очевидно, упрощено нашими жизненными моделями. Извечная проблема – судить лишь по внешней стороне вещей, по их облику.
Но сегодня, если мы внимательно вглядимся в сердце великого Пекина, многие явления покажутся нам пережитками прошлого. Декорации изменились, на фоне все более дерзких и модных небоскребов, ставших частью священных текстов современной архитектуры, проступают новые очертания, но дух пекинцев в своей основе остался прежним. Золотые рыбки по-прежнему продаются во дворах Ритана, Храма Солнца, где прогуливаются старожилы, выгуливающие певчих иволг в бамбуковых клетках.
Мой наметанный глаз не упускает из виду эти еще сохранившиеся осколки старого Пекина, Лао Пекина, о котором так модно вспоминать и говорить в изысканных салонах новой буржуазии. В старинных императорских парках просторные тенистые уголки отведены под традиционные собрания.
В праздничные дни, войдя в Храм Неба через восточные ворота, вы увидите любителей оперы, поющих и декламирующих под открытым небом в окружении своих поклонников, а толпы хористов репетируют в ритме ностальгических революционных маршей. А вот и Дитан, Храм Земли, подходящее место для состязаний сверчков, заключенных в маленькие резные тыквы, где виртуозы струнной прялки извлекают странные, заунывные и гармоничные звуки, наполняющие воздух. Но именно на Тяньаньмэнь собираются изобретательные создатели воздушных змеев: хищные птицы, рыбы с большими крылатыми хвостами, бесконечные драконы, взмывающие в небо в любой ветреный день.
В Летнем дворце, считающемся самым прекрасным садом Империи – некогда он был летней резиденцией Цыси155, своенравной императрицы, которая тратила все деньги, предназначенные для военных кораблей, на украшение своего дворца мрамором, – всегда людно и любопытно. Истории грозной правительницы увлекательны еще и возможностью полюбоваться предметами, которые были ей дороги, коллекциями драгоценностей, опочивальней, где она спала, и даже пообедать в ресторане «Ригоголи», заказав ее любимые блюда.
Это удивительное место, где вокруг озера раскинулись живописные сады, рощи, павильоны и пагоды. В разгар лета озеро превращается в изумрудно-розовый ковер из листьев и цветов лотоса, по которому бесшумно скользят маленькие лодки, арендованные туристами. В наши дни, когда все помешались на селфи, люди бездумно фотографируются. На ум приходят многочисленные фотографии императрицы Цыси в разных позах: она то поправляет прическу, то любуется своим отражением в зеркале, словно пытаясь навсегда запечатлеть свой божественный образ.
Часть вторая

Шел 1979-й год
Я отметил 30-ю годовщину образования Народной Республики (1949–1979) своей третьей поездкой в составе делегации из пяти итальянских журналистов под руководством Энцо Бьяджи. Этот год стал своеобразным рубежом между Китаем прошлого и будущего.
В 1978 году Дэн Сяопин вернулся к власти, овеянный ореолом великого реформатора, единственного, кто мог изменить курс Культурной революции, самой известной и харизматичной жертвой которой он оказался. С энтузиазмом новичка он начал масштабную кампанию реформ под лозунгом «четырех модернизаций». Китай открывался миру с новой стороны, но в головах людей царила полная неразбериха, они пытались осмыслить происходящее.
Тридцать лет маоизма оставили глубокий идеологический след. Я встретил эту «юбилейную поездку» с огромным любопытством еще и потому, что оказался в компании «мэтра» итальянской журналистики, впервые прибывшего в Китай, движимого желанием увидеть и понять эту страну.
После остановки в Пекине мы отправились в путешествие, чтобы своими глазами увидеть, каким был Китай на заре реформ, которые всего за три десятилетия превратят его во вторую экономику мира.
Пекин
Мао, «Цю» и подземный город
Наша первая встреча – с ним, Великим Кормчим. Мы стоим в длинной, сдержанной и безмолвной очереди на площади Тяньаньмэнь, ожидая увидеть мумию Мао. Бьяджи отмечает, что в этом ожидании «верующих» есть что-то сакральное, словно они хотят оказаться в присутствии почитаемой реликвии.
С первыми лучами солнца начинают прибывать автобусы с паломниками, очередь змеится по площади. Нас встречает девушка из службы общественного порядка, мы «особые гости», поэтому она провожает нас вперед, минуя очередь.
Мавзолей похож на огромную шкатулку посреди площади, навсегда утратившей свою воздушную перспективу. Охранник у ворот дает нам знак, и мы проходим мимо первой группы ожидающих. Поднявшись по невысоким ступеням, мы сразу же оказываемся в просторном вестибюле, пол которого устлан красным ковром.
У стены, украшенной гигантским шелковым гобеленом, возвышается беломраморная статуя Мао в расцвете сил, окруженная корзинами цветов. Он выглядит как сельский джентльмен, сидящий в кресле, скрестив ноги, и с мягкой приветливостью хозяина дома ожидающий своих гостей.
Кажется, он бормочет что-то неразборчивое, но уверенное. Возможно, прощальное напутствие.
За стеной комната внезапно становится мрачной, лишенной украшений и стерильной, словно в морге. Свет тускнеет и приобретает желтоватый оттенок, кажется, что в воздухе витает запах дезинфицирующего средства – запах смерти. Переступив порог, вы оказываетесь в морге, где свет льется с потолка, падая на лицо, похожее на глиняную маску, и разливается по комнате, словно некое сверхъестественное послание.
Мао Цзэдун, суровый человек из официальной иконографии, тот, кто, к счастью или к несчастью, поднял Китай на ноги, ныне покоится в стеклянном саркофаге, превратившись в археологическую находку. Его худощавое тело угадывается под красным флагом, укрывающим его до груди, голова покоится на подушке, а на лице застыло выражение безмятежной печали: морщинистые щеки, припухшие веки, губы, поджатые в болезненном осознании. Он напоминает трагическую маску из древней драмы, над которой пронеслось время смерти, изменчивое, словно века, будто мумия, проделавшая невероятное путешествие сквозь толщу земли и времени.
Взгляд задумчиво замирает. Я чувствую, будто веду безмолвный диалог со смертью: ничего религиозного или благочестивого перед этими торжественными и жуткими останками я не ощущаю. И все же меня охватывает невыразимое чувство от осознания того, что я на мгновение оказался в паре метров от тела, некогда принадлежавшего Мао Цзэдуну, – возможно, самой загадочной и противоречивой фигуре XX века.
По другую сторону площади, в залах Национального музея Китая, мы посещаем выставку, посвященную Чжоу Эньлаю156. Толпа движется стремительно, наш шаг неровен. Чжоу, как мы поняли, самый любимый в народе – при жизни все называли и продолжают называть его «дядюшкой Цю». Он – один из членов семьи.
Люди толпятся у витрин, где с понятной риторикой выставлены его заплатанные ботинки и поношенные рубашки, расческа, ручка, очки, несколько писем, фотографии. За стеклянной перегородкой воссоздан его кабинет: на скромном столе выделяются желтый будильник, блокнот с промокательной бумагой, помятая черная кожаная сумка.
Скромность этих предметов трогает посетителей, в основном крестьян, впервые приехавших в столицу. Чжоу Эньлай, двадцать шесть лет подряд занимавший пост премьер-министра, предстает преданным соратником председателя, человеком, который всегда был рядом с ним и единственным, кто отвечал взаимностью на настоящую, пусть и непростую дружбу.
Школьники проходят мимо реликвий «дядюшки Цю», словно они – часть невероятной легенды, в присутствии грандиозных, но горячо любимых исторических фигур. Однако даже загадочному Чжоу не избежать беспощадного внимания истории, хотя бы из-за тишины, которая со временем окутает его миф.
В нескольких шагах от этих двух святынь режима мы обнаружили еще одно творение, словно возвращенное из глубин археологии: подземную «великую стену». Миновав ворота Цяньмэнь, мы вошли в галантерейную лавку. Наш провожатый кивнул продавцу, нажал на выключатель, и платформа за прилавком распахнулась, словно ящик. Спустившись по ступенькам, мы погрузились во мрак, а платформа над нашими головами вновь сомкнулась. Еще несколько шагов вниз – и перед нами раскинулись освещенные туннели, своды шириной в полтора метра, уходящие в недра земли.
То и дело на пути возникали просторные помещения, настоящие залы. В одном из них можно было увидеть поваров, выпекающих хлеб, в другом – лазарет. Сложная система стальных водонепроницаемых дверей обеспечивала защиту от газа и наводнений. Мы блуждали в чреве Пекина, в огромном лабиринте туннелей, вырытых вручную в 1960-х годах, во времена разрыва с Москвой и войны во Вьетнаме. Они появились в результате знаменитой директивы Мао: «Копайте глубокие туннели и стройте повсюду зернохранилища».
Туннели располагались на двух уровнях – восемь и шестнадцать метров под землей. Они сообщались между собой с помощью лифтов. В случае тревоги четыре миллиона человек могли укрыться здесь в течение трех минут. У каждого района были свои входы, и каждым управлял отдельный комитет. Под землей находились помещения для организации фабрик, столовых и больниц. Электрические, телефонные, отопительные и вентиляционные системы функционировали в полную силу. Мао опасался атомной агрессии как со стороны русских, так и со стороны американцев. К счастью, эта грандиозная работа оказалась напрасной. Теперь большие морозильные камеры используются как холодильники для хранения продуктов, в основном овощей и фруктов.
Мы расположились в полностью оборудованной «комнате скорой помощи». На электронном табло высветилась карта всей системы, а мигающая красная лампочка указывала наше местонахождение: прямо под зданием Народного собрания157. Мы находились в самом сердце того, что сегодня выглядит как колоссальная глупость, стоившая двадцати лет бесполезного труда в ущерб социальному жилью и работам по благоустройству на поверхности. Однако, если взглянуть изнутри, с китайской стороны, этот ужас был оправдан. Китай чувствовал себя окруженным и находящимся под угрозой. Сначала Корейская158, а затем Вьетнамская войны бушевали у порога Китая, а советские танки на границах Синьцзяна и Уссури159 вряд ли предвещали мир.
Неизвестно, насколько Мао действительно верил в возможность конфликта с американцами и русскими. Почти постоянное присутствие 7-го флота США в Тайваньском проливе в 1950-х годах заставляло его опасаться вторжения националистов Чан Кайши при поддержке войск Вашингтона. Не в последнюю очередь потому, что каждый день генералиссимус грозился вернуться на материк.
Что касается русских, то в 1960–1970-е годы Мао допускал возможность конфликта с московскими «ревизионистами», но скорее по идеологическим причинам, нежели из-за территориальных претензий. Из двух угроз Мао считал более реальной опасность «социал-империализма», а американский империализм он называл «бумажным тигром», с которым в конечном счете можно договориться.
Великий кормчий осознавал военное и технологическое превосходство США и с помощью «пинг-понговой дипломатии» недвусмысленно дал понять, на каком поле он предпочел бы вести мирную игру. Возможно, вас немало удивит тот факт, что Мао симпатизировал скорее консервативным правительствам и лидерам, нежели тем, кто называл себя прогрессивными и революционными.
Pulsuz fraqment bitdi.