Kitabı oxu: «Запретная тетрадь», səhifə 4

Şrift:

Позже

Я прервала свои записи чуть раньше, потому что услышала какой-то шум в дверях, мне казалось, кто-то вставил ключ в замочную скважину. Застигнутая врасплох, я не знала, куда положить тетрадь: огляделась, но вся мебель казалась мне стеклянной, прозрачной – казалось, куда бы я ее ни спрятала, все равно будет видно. Я ходила туда-сюда с тетрадью в руке и наконец поняла, что шум доносился из соседней квартиры; успокоившись, я улыбнулась своим страхам. Прежде чем снова приняться за письмо, я подошла к двери и закрыла ее на цепочку, подумав, что всегда смогу сказать, будто сделала это по рассеянности. Но это действие, совершенное инстинктивно, немедленно породило во мне чувство ужаса, потому что показало, до какой степени я, всегда считавшая себя честной и верной женщиной, смирилась с самой возможностью лгать – и даже готовить себе алиби. Я подумала о Мирелле, которая умело наврала нам несколько дней назад, сказав, что встречается с Джованной, и кто знает, сколько еще раз она обманывала нас прежде, о Риккардо, который, чтобы получить чуть больше денег от отца, сказал, что купил книгу, которой на самом деле вовсе не покупал. Я задавалась вопросом, как же в таком случае лжет сам Микеле, – ведь и я тоже обманываю, ведя дневник. Понемногу, блуждая среди этих мыслей, я заплакала. Я сидела одна в пустом доме, в воскресной тишине, и мне казалось, что я навсегда потеряла всех тех, кого люблю, раз на самом деле они не такие, как я всегда себе представляла. И особенно если я сама не такая, как они представляли себе меня.

До сих пор я всегда думала, что мы четверо – Микеле, Мирелла, Риккардо и я – крепкая, безмятежная семья. Мы по-прежнему живем в том же самом доме, куда мы с Микеле переехали жить, как только поженились. Он стал слишком тесным; чтобы выделить комнату Мирелле, нам пришлось отказаться от гостиной; комнаты слишком маленькие, но мне казалось, что, может быть, от этого они крепче обнимают нас, собирая в одной скорлупе. А еще я всегда думала, что во многих – самых важных – отношениях нашей семье повезло больше других: мы с Микеле ни разу за много лет серьезно не ссорились, он все время работал, я тоже нашла работу, когда захотела, дети здоровы. Может быть, в этой тетради я как раз хотела рассказать безмятежную историю нашей семьи: возможно, именно эта причина подтолкнула меня приобрести ее. Мне хотелось бы перечитать дневник, когда дети женятся и мы с Микеле останемся одни. Тогда я могла бы с гордостью показать тетрадь Микеле, словно без его ведома скопила целое достояние, чтобы обеспечить нам старость. Это было бы очень здорово. Но с тех пор, как я начала делать записи, мне уже не кажется, что все события, которые происходят в нашем доме, приятно будет вспомнить. Наверное, я слишком поздно завела дневник, надо было написать о том, как Риккардо и Мирелла были малышами. Теперь они уже взрослые, хотя мне все еще не удается считать их такими: у них есть все присущие взрослым слабости, быть может, уже и все их грехи. А иногда я, наоборот, думаю, что напрасно пишу обо всем, что случается; в письменной форме дурным кажется даже то, что в сущности не дурно. Я напрасно написала о беседе, которую провела с Миреллой, когда она поздно вернулась домой, и после долгого разговора наедине мы разошлись не как мать и дочь, а как две женщины-соперницы. Не запиши я, забыла бы этот случай. Нам всегда свойственно забывать то, что мы сказали или сделали в прошлом: в том числе для того, чтобы не брать на себя жуткую ответственность блюсти верность сказанному. Мне кажется, что в противном случае нам всем пришлось бы обнаружить, как много в нас заблуждений и особенно противоречий – между тем, что мы вознамерились сделать, и тем, что сделали, между тем, кем хотели быть, и тем, кем стали на самом деле, удовлетворившись этим. Может, поэтому в тот вечер я спрятала тетрадь еще тщательнее обычного: встала на стул и положила в бельевой шкаф. Мне казалось, будто, пряча ее, я легче смогу одолевать овладевшие мной сомнения: я прожила около двадцати лет со своей дочерью, кормила, воспитывала, изучала ее характер с исполненной любви заботой и должна признать, что на самом деле совершенно ее не знаю.

15 января

Вчера я бросила писать и, пренебрегая всеми накопившимися домашними делами, пошла навестить свою мать. Она живет здесь рядом, в маленькой, но залитой солнцем квартире. Старики придают огромное значение солнцу: когда я жила с ними, даже не замечала, что дом обращен к югу, а она вечно этим хвалится. Моя мать очень радуется, когда я прихожу навестить ее в воскресенье, ей кажется, будто я преподношу ей пару-тройку часов, отобранных у Микеле, и это ей льстит, приносит удовольствие.

По воскресеньям, если погода хорошая, моя мать пребывает в дурном расположении духа: ведь в таком случае отец уходит один на долгую прогулку. Сначала они вместе идут на десятичасовую службу, затем он неспешно провожает ее до самого дома, нежно подставляя руку. Но едва дойдя до парадной двери, он с ней прощается, и все, вот он уже далеко, а мать, остановившись на тротуаре, следит за ним хмурым взглядом. Не оборачиваясь, чтобы попрощаться, отец идет бодро и быстро, словно желая тем самым продемонстрировать, что куда моложе ее, хоть они и одного возраста – семидесяти двух лет. Он еле-еле опирается на трость с рукояткой из слоновой кости, а затем вновь вскидывает ее вверх гибким движением, как было модно в его времена. Он доходит аж до виллы Боргезе, до Озерного сада, а когда возвращается, рассказывает матери о природе, о деревьях, дышит глубоко, по-юношески, словно желая подтрунить над ней. Надо ли говорить, что у него получается: мать на весь день закрывается в негодующем молчании. Все то же самое происходило и в моем детстве, когда отец по воскресеньям ходил на фехтование или греблю.

Дома у моей матери все всегда по-прежнему: старая служанка все еще называет меня «синьориной», сама же мать продолжает называть меня «Бебе», хотя я говорила ей, что это нелепо, у меня уже немало седых волос. Когда я захожу в дом, ноги сами несут меня в комнату, которая была моей детской, мать следует за мной, и мы запираемся там поговорить. Комната нисколько не меняется, и я всегда возвращаюсь туда с легкими угрызениями совести, словно съехаться с Микеле было с моей стороны каким-то бунтарским поступком, неким безумием. Когда я оказываюсь в этой комнате с матерью и мы говорим о нем и о детях, она – несмотря на то, что нежно любит их, – слушает меня так, что кажется, будто я говорю о каких-то чужих людях, тайком прокравшихся между нами и разделяющих нас.

Вот и вчера, как обычно, я села на кровать, а моя мать взялась за шитье. Я хотела рассказать ей о том, что случилось с Миреллой, но мне казалось, это прозвучит как то, что могло быть сказано и между нами, когда я была в возрасте Миреллы, и что мы обе предпочли проигнорировать. Дома у матери у меня всегда есть начатая работа, какой-нибудь вязаный свитер для Микеле или для детей: так что я тоже вскоре принялась за дело. А тем временем говорила: «Я устала. Сегодня утром навела порядок во всем доме, сходила за покупками. На рынке не нашла ни одного съедобного овоща, они все промерзли. Стручковая фасоль неплохая есть, но по триста двадцать лир за кило». Моя мать кивала, не глядя на меня: «Да-да, папа вчера пришел домой и спросил, почему я никогда не покупаю артишоки. Я сказала, что они по семьдесят пять лир штука». Я ответила: «Еще слишком холодно для артишоков». А она: «Папа сегодня ушел без шарфа, представь себе. Так и пошел до самого Пинчо. Думает, что еще мальчишка, простудится». «Сейчас уже и заболеть нельзя», – сказала я. А она заключила: «Так больше не делают».

Тогда я подняла глаза взглянуть на нее. Моя мать – высокая седая пожилая синьора; по укладке волос – слегка начесанных, по моде начала века, – все еще угадывается некоторая склонность к кокетству. Это почтенная дама из тех, каких сегодня редко встретишь; я всегда говорю, что в ее возрасте не буду как она: я принадлежу к поколению, которое не стыдится показывать, насколько мы устали. Она же как будто ни на секунду не позволяет себе расслабиться: с самого утра она полностью одета, как если бы нужно было выходить из дома, у нее гладкая, сияющая, белая от талька кожа, худую шею сжимает высокая лента из рифленого шелка. Вчера я наблюдала за ней, работая, согнувшись и слегка опираясь на кровать. Моя мать ровно восседала на жестком стуле; она все время говорит, что не любит кресла: они склоняют к праздности, утверждает она, и даже к меланхолии. Она чинила какие-то старые отцовские носки, которые вообще следовало бы пустить на ветошь, – и штопала их изящными движениями, как в юности, когда шила кружева в стиле Возрождения. Почувствовав, что за ней наблюдают, она подняла взгляд и встретилась со мной глазами: секунду она разглядывала меня, держа иголку с натянутой ниткой на весу, затем, вновь опустив взгляд на работу, сказала: «Я все-таки думаю, что тебе следовало бы завести помощницу в домашних делах». Я пробормотала: «Да, ты права. Если в феврале Микеле получит обещанную прибавку, я решусь».

Мы с моей матерью никогда не говорили о чем-либо кроме материального, далекого от того, что нас действительно волнует. Она всегда была холодна со мной: даже когда я была маленькой, обнимала редко и так, чтобы я только сильнее перед ней робела. Она рано отправила меня в пансион. Я всегда думала, что ее поведение, должно быть, связано с той сдержанной манерой держать себя, которая была привычна для аристократической семьи, к которой она принадлежала. К своей собственной матери она всегда обращалась на «вы». Я поставила себе цель дать своей дочери совсем другое воспитание, быть ей ближайшей подругой, наперсницей. У меня не вышло. Я спрашиваю себя, можно ли преуспеть в столь трудном деле. И все же вчера, разговаривая с матерью о бытовых вещах, о рынке, о домашних хлопотах, я обнаружила, что с помощью этого условного языка мы всегда говорили обо всем том, что происходило у нас внутри, в глубине души, не признаваясь открыто, но понимая друг друга так, как могут только мать и дочь. Вчера, к примеру, я чувствовала, что мы подразумеваем что-то другое, обсуждая, что с такими ценами на артишоки далеко не уедешь. А она замечала во мне усталость, опасную слабость, когда советовала нанять кого-нибудь в помощь по хозяйству. Мне кажется, я поняла все это только сейчас, – может быть, потому что сейчас у меня тоже есть дочь, которую мне не удается понять. Зато я начинаю понимать свою мать, и, когда пишу о ней, мне хочется зарыться головой в ее плечо, как ни за что бы не решилась, будь она рядом. Когда я вышла замуж, первое время мне было сложновато привыкнуть к характеру Микеле, да и вообще к жизни замужней женщины, и я тогда часто ходила навестить мать. Мы садились, вот как сейчас, в моей комнате, и я говорила ей: «У меня болит голова; дай мне таблетку». Она никогда не спрашивала, от чего эти боли. «Погода», – говорила она, протягивая мне аспирин. И советовала: «Отдохни немного, прежде чем возвращаться домой». Больше она никогда ничего не говорила, только работала, и сама я тоже молчала, вытянувшись на своей детской кровати; я смотрела, как солнечный свет проходит сквозь зеленые и фиолетовые ромбы витражного окна, создавая отблески, которые так нравились мне в детстве. «Прошло?» – спрашивала меня мать, лишь чуть-чуть поднимая взгляд от работы. Наконец я говорила: «Кажется, мне немного лучше». Провожая меня до двери, она спрашивала, что у нас будет на ужин, я отвечала, допустим: «Ризотто и жареное мясо». На следующее утро она немедленно звонила мне спросить, понравилось ли Микеле ризотто, ел ли он с удовольствием. Когда я отвечала, что да, все прошло хорошо, то слышала, как она с облегчением вздыхает.

Быть может, нужно дожить почти до старости и вырастить детей, как я, чтобы принять своих родителей и, отражаясь в них, чуть лучше понять нас самих. Сейчас я как будто вдруг догадываюсь, в какую пропасть одиночества провалилась бы, не будь у меня больше возможности позвонить матери и сказать, что Микеле и дети в порядке и ели с удовольствием. Раньше, ввиду нашей манеры общения, мне казалось, что мы никогда друг друга не понимали. Я бы ни в жизнь не отважилась честно сказать матери, что больше не верю в Бефану, как сказала мне Мирелла: мне было десять или одиннадцать, и я продолжала делать вид, что верю в нее. Она сама однажды спросила меня: «Что мне тебе подарить ко дню Бефаны?» Помню, что я даже не моргнула, но покраснела. Сказала, что хочу пару тапок на меховой подкладке, и получила их. На самом деле, только в тот день я призналась самой себе, что это действительно всегда была моя мать, а не Бефана. А когда я влюбилась в Микеле, не решалась ни в чем ей признаться. Только твердила все время: «Я не голодна», чтобы скрыть свое душевное состояние, свое счастливое волнение.

17 января

Вчера вечером Мирелла снова попросила у меня ключи от парадной. Я ответила – нет: она сказала, что в таком случае останется на ночь дома у подруги. Я попыталась вразумить ее и в конце концов уступила; но сказала, что это в последний раз и что, если она продолжит в том же духе, я буду вынуждена сообщить отцу и принять некое серьезное решение. Я слышала, как она вернулась в два: лежала в кровати, думала о ней и не могла уснуть. Сегодня утром, случайно открыв ее шкаф, я увидела новую сумку, из свиной кожи, – на вид такая стоит не меньше десяти тысяч лир. Я не нашлась, как поступить, хотела поговорить об этом с Микеле, но он уже ушел, и к тому же я подумала, что если поговорю с ним или с Риккардо, то, узнай они о поведении Миреллы – которое, может, само со временем пройдет, – оно так войдет в привычку, что ничего больше нельзя будет поделать. Я подумала, что лучше всего сделать вид, будто не видела сумочку, а тем временем проработать серьезные меры. Тщательно закрывая шкаф, я чувствовала, будто совершаю те же самые движения, что и когда прячу эту тетрадь. Тогда я испугалась и побежала звонить матери. Но едва услышав, как она отвечает своим обычным спокойным голосом, я смутилась и побоялась признаться ей, что моя дочь принимает подарки от мужчины. Я сказала ей, что тревожусь, потому что Мирелла опять выпрашивала у меня новое пальто и, добавила я, сумочку из свиной кожи: что она вела себя капризно, строптиво, что хочет ходить развлекаться каждый вечер. Мать сказала, что у Миреллы характер точь-в-точь как у меня и я в ее возрасте вела себя так же. «Я? – удивленно воскликнула я и рассмеялась. – Я все время дома сидела; и ничего не выпрашивала». Моя мать сказала, что я сидела дома в злобном молчании и смотрела на нее с укором всякий раз, как она покупала новую шляпу. «Потом пройдет, – добавила она. – Я постоянно сильно тревожилась за тебя, за твое будущее. Когда ты вышла замуж, казалось, ты делаешь это только ради того, чтобы покинуть дом, чтобы быть свободной. Я думала, ты будешь плохой женой, ведь ты совсем не казалась влюбленной в Микеле. Потом пройдет», – повторила она. Я хотела ответить, заверить ее, что никогда не хотела уйти из дома, оставить их, что всегда была влюблена в Микеле. Но вместо этого снова легонько рассмеялась и сказала: «Потом пройдет, знаю», – повесила трубку и отправилась на работу.

18 января

Сегодня пришло известие, что Микеле получит солидную прибавку к зарплате, около восемнадцати тысяч лир в месяц. Едва вернувшись из банка в обед, он сказал мне голосом, который пытался выдать за непринужденный: «Мамуль, подойди ко мне на секунду». Дети уже были дома. Я испугалась было, что он нашел тетрадь, но затем, вспомнив, что она в бельевом шкафу, успокоилась. А ведь найди он ее сейчас, это было бы очень серьезно, ведь я написала и о том, что этот Кантони подарил Мирелле сумочку из свиной кожи, а я сделала вид, будто не заметила ее. Когда я вошла к нему в спальню, Микеле закрыл дверь, воодушевленно взял меня за руки и сказал: «Мам, мы богаты». Узнав, что он лично говорил с директором, который общался с ним прямо-таки в дружеской манере, называя все те поощрительные меры, которых он ждал годами, я так обрадовалась, что расплакалась. Тогда Микеле обнял меня; пока он держал меня в объятиях, я видела поверх его плеча, как мы отражаемся в большом зеркале шкафа, и мне казалось, что мы помолодели. Кроме того, он объявил, что не только будет получать эту новую зарплату с февраля – как мы надеялись в лучшем случае, – но и задержанные выплаты с прошлого ноября. Затем, взяв карандаш и бумагу, он посчитал, что речь идет приблизительно о шестидесяти тысячах лир, и тут же предложил мне распорядиться ими так, как я сочту разумнее: я сказала, что хотела бы нанять приходящую домработницу, но, поразмыслив секунду, заключила, что нет, сейчас важнее срочно купить что-нибудь Мирелле, он спросил что, а я ответила, что еще точно не знаю, может, красное пальто, интерес к которому она не раз выказывала, туфли и другие мелочи, необходимые девушке ее возраста. Микеле изумленно посмотрел на меня. Тогда я добавила, что Мирелла проходит через сложный этап, когда богатые семьи отправляют дочурок хорошенько попутешествовать за границей. Микеле, насупив брови, хотел тут же поговорить с ней, и вообще, он, в отличие от меня, считал, что в сложные времена тем более не стоит пытаться скрывать от молодой девушки реальность, угождая ей и даже вводя ее в заблуждение покупкой одежды, украшений и прочих подобных безделушек. Я попросила его пока не говорить с ней, сказав, что сама дам ему знать, когда будет лучше это сделать. Я напомнила, что Мирелле в феврале предстоит несколько экзаменов, и, возможно, учеба, страх не преуспеть слегка нервируют ее: нужно посочувствовать ей. Больше того: поскольку двадцать восьмого у нее день рождения, я собиралась пригласить на обед кого-нибудь из ее друзей, устроить праздник. И хотя я отдаю себе отчет, что с учетом стоимости жизни сумма, которую мы должны получить, не так уж и велика, я сказала Микеле, что это знак: наши дела тоже потихоньку идут в гору. Все началось с того, что прежнего директора филиала, который совершенно не симпатизировал Микеле, перевели в Милан, а вместо него назначили нынешнего, который, напротив, очень ценит моего мужа. Микеле сказал, что это правда, у женщин прекрасная интуиция, и мы снова обнялись.

После этих объятий я внезапно покраснела: мне показалось, будто меня обнимал не Микеле, а другой мужчина. В его руках ощущалась какая-то новая сила, которая напоминала, как крепко они сжимали меня, когда мы только поженились. Он давно меня так не обнимал. Я думала, это потому что мы уже почти не оставались наедине, а по вечерам все время ужасно уставшие. Когда вокруг дети, а Микеле делает мне какой-нибудь комплимент или целует, я чувствую себя неловко и угрюмо отталкиваю его, хотя в глубине души польщена; Риккардо смотрит на нас с нежностью, а Мирелла, напротив, отводит глаза, давая нам понять, что такое поведение смехотворно, в нашем-то возрасте. Должна признаться, что в первое время братская манера общения, установившаяся между мужем и мной, очень огорчала меня, и я таила на сердце некоторую обиду на Микеле. Но ничего не говорила, опасаясь и впрямь показаться ему нелепой: я свыкалась с мыслью, что я уже старая и Мирелла, в целом, права. Больше того: ее безжалостная, хотя, конечно, невольная жестокость помогла мне легче принять неоспоримую реальность. Я особенно много думала об этом в тридцать пять, тридцать восемь лет. Но, как бы это ни казалось абсурдно, уже некоторое время я, напротив, испытываю куда большие сложности и даже ощущаю некоторое сопротивление в своих попытках признать, что старею и что мне следует от всего отказаться. Но я ни за что на свете не отважилась бы сознаться в этом ощущении, потому что ничто в женщине не кажется мне более жалким, чем нежелание свыкнуться с мыслью, что молодость кончилась и нужно научиться жить по-другому и находить новые увлечения.

А с сегодняшнего утра я думаю, что, будь в нашей жизни меньше борьбы или, по крайней мере, больше побед, Микеле часто обнимал бы меня так же, как сегодня. Он вновь сделался решительным и веселым, как в то время, когда мы еще не были женаты и он строил всевозможные планы на будущее. Тогда Микеле все время говорил, что не задержится надолго на месте банковского служащего, что это не его призвание, что он хотел бы стать приват-доцентом, может, преподавать, а может, писать. И даже добавлял, что, если бы не любовь ко мне, если бы у него не было нужды зарабатывать, чтобы мы могли немедленно пожениться, он бы уже ушел из банка и пустился на поиски приключений. В первые годы нашего брака я боялась, что он вспомнит об этих своих планах и действительно захочет претворить их в жизнь: Риккардо уже родился, а вскоре объявилась и Мирелла. Мы бы не справились, потому что в то время даже не рассматривали вариант, что я буду работать – это, впрочем, и не вышло бы с маленькими детьми. Микеле часто говорил нашим друзьям, да и мне, что для него это временное решение, план «Б», потому что ему не нравится медленная карьера и такая низкая, хоть и стабильная, зарплата. Говорил, что скоро у него появится отличный шанс, ждал, что конкретизируются какие-то серьезные задумки неких его друзей; я ни о чем его не спрашивала, потому что эти разговоры всякий раз тревожили меня. Потом он постепенно перестал об этом говорить и упоминал только тогда, когда вокруг были люди. А затем он, видимо, утратил связь с этими людьми, потому что перестал их даже называть; шанс так и не представился, и он, казалось, прекратил о нем думать. Но сегодня он так меня обнимал, что я поняла: нет, вовсе не переставал. Мне следовало бы радоваться, что он больше ничего со мной не обсуждал, ведь это еще одно свидетельство его душевной щедрости и чуткости; я же, наоборот, огорчаюсь. Чувствую, что в его молчании есть некий упрек, едва ли не обвинение в том, что из-за детей и меня ему пришлось отказаться от всего, чего ему хотелось. Но сегодня, обнимая меня, он демонстрировал по-прежнему живущую в нем надежду, похожую на ту, что таится во мне и о которой я не отважилась бы заговорить с ним. Это открытие показалось мне источником новой гармонии между нами, новой любви. Мне было радостно, казалось, что все еще только начинается: я взяла Микеле под руку, и мы вместе прошли по коридору тем шагом, которым ходили в молодости, когда хотели дойти бог знает куда. Я объявила детям, что отец получил прибавку, а главное – моральное удовлетворение, которого долгое время несправедливо был лишен. Мирелла обняла отца и потом сказала, что, конечно, восемнадцать тысяч лир в месяц немногое меняют. Я ответила, что это не так, что для тех, кто живет рачительно, с таким ограниченным бюджетом, как наш, это действительно будет означать небольшое повышение достатка. Они как будто не верили. Тогда я добавила, что скоро и я получу прибавку к жалованию, об этом даже в газете писали, и, как бы там ни было, мы сможем сразу же купить ей красное пальто, и кое-что нужное – Риккардо. В общем, наша жизнь станет лучше, как до войны. Микеле возразил, что вместо стольких необязательных трат мы снова пригласим домработницу, чтобы освободить меня от груза домашних хлопот, который я добровольно влачила много лет. Дети ничего не сказали. К тому же я сама сразу же заспорила; сказала, что мы до сих пор и так прекрасно справлялись, нет ни малейших причин что-то менять, я, слава богу, сильная женщина с крепким здоровьем – и молодая, твердо добавила я. Я смотрела на Микеле, нежно подходя к нему, и в памяти всплывали наши фигуры в объятиях – такие, какими я увидела их в зеркальном отражении: Микеле со своей красивой осанкой, мое все еще стройное тело, ни морщинки. Мирелла может смеяться сколько ей угодно, я думаю, что мы все еще молоды.


Мне хотелось бы писать подольше, я так счастлива, хотела бы проговорить кое-какие планы на будущее, рассказать о том, что собираюсь приготовить ко дню рождения Миреллы, чтобы она навсегда запомнила день, когда ей исполнилось двадцать лет, как его помню я, и после вспоминала о нем со сладкой горечью на сердце. Но не могу: Риккардо в своей комнате, учится, он может внезапно войти, Мирелла и Микеле вернутся домой в любой момент. Точно пора прерваться, как жаль.

10,21 ₼
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
05 fevral 2025
Tərcümə tarixi:
2024
Yazılma tarixi:
1952
Həcm:
338 səh. 48 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-907784-36-9
Tərcüməçi:
İllüstrator:
Катя Бильгам
Yükləmə formatı: