Kitabı oxu: «Запретная тетрадь», səhifə 5
19 января
Сегодня со мной случилось нечто не обычное, глупость, которую я бы постыдилась даже записывать, если бы не была уверена, что никто никогда не прочтет то, что я пишу в этой тетради. После обеда, зайдя в парадную дверь моей конторы, я увидела высокого элегантного мужчину, который, видимо, поинтересовался о чем-то у портье, потому что они вместе листали телефонный справочник. Я вошла, немного запыхавшись, боялась, что опаздываю; портье поднял взгляд и поздоровался со мной, любезно, как и всегда; он хороший человек и знает меня уже много лет. Я улыбнулась ему радушнее обычного: у меня было хорошее настроение, и я словно хотела сделать его соучастником опоздания. Затем он снова принялся листать справочник, но вот другой мужчина не отводил от меня глаз: он разглядывал меня с изумлением, словно перед ним внезапно предстал кто-то очень ему приятный. Он был молод, наверное лет тридцати пяти. Когда я прошла мимо него, он прошептал что-то, что я сначала не уловила, а потом внезапно поняла, словно заново прослушав в своем воображении; это было очень глупое слово. Мне кажется нелепым повторять его здесь, может, он не предполагал, что у меня двое уже взрослых детей, мне смешно даже вспоминать об этом, в общем, он сказал: «Обворожительная». Мне пришлось задержаться, поднявшись по ступенькам, потому что лифт остановился на третьем этаже: я отлично чувствовала, что тот мужчина продолжает меня разглядывать, что портье поделился с ним сведениями, а он тем не менее не сходит с места. Сердце сильно билось у меня в груди, я чувствовала головокружение, страх, хотела убежать, но лифт все не шел и не шел. Я правильно сделала, что не стала оборачиваться: тот мужчина мог бы подумать, что я это специально, ради него. Правда, войдя в лифт, я была вынуждена-таки обернуться, чтобы закрыть дверцу. Я увидела, что он все так же стоит на месте, зачарованно смотрит на меня и шевелит губами, бормоча что-то неразличимое, может, то же самое слово, что сказал до этого. Я вошла в помещение конторы с ощущением, что за мной погоня. До самого вечера поглядывала на дверь своего кабинета, опасаясь, что тот мужчина отважится добраться до нашего этажа под каким-нибудь надуманным предлогом. Он не знал, кто я, но мог справиться об этом у портье. Я даже подозревала, что он уже видел, как я проходила, проследил за мной, а сегодня воспользовался каким-нибудь поводом, чтобы встретить меня. Я все время боялась, что сейчас войдет швейцар и объявит, что кто-то спрашивал обо мне, подскакивала, если кто-то открывал дверь, а одна коллега даже спросила, что со мной такое. Я ответила, что жду гостя, ведь если тот мужчина рискнет подняться, не могу же я признаться ей, что он проследил за мной, а теперь даже явился спросить обо мне, не будучи со мной знаком: она бы осудила меня и имела бы полное право представлять себе, как легкомысленно я хожу по улице. Я решила, что, если он придет, сделаю вид, что ничего особенного не случилось, приму его в зале ожидания и велю немедленно уйти и больше никогда не появляться, объяснив, что он ошибся, подумав, будто я одна из тех женщин, которые позволяют заговорить с собой незнакомцу. Но, к счастью, никто не пришел. Выйдя из здания конторы, я тщательно огляделась и даже несколько раз оборачивалась по пути домой, чтобы убедиться, что его там нет, что он не преследует меня. Тем не менее сейчас я могу признаться, что этот эпизод принес мне такую радость, какой я не испытывала со времен юности.

20 января
В моем характере есть что-то такое, что я не в силах расшифровать. Прежде мне всегда думалось, что я – понятная, простая, что не таю в себе никаких сюрпризов ни для себя, ни для других. Однако уже некоторое время я не так в этом уверена и не могу определить, с чем связано мое ощущение. Чтобы снова почувствовать себя такой, какой всегда себе казалась, нужно, чтобы я не оставалась одна: рядом с Микеле и детьми я всегда вновь обретаю тот баланс, который был моей прерогативой. А вот улица оглушает меня, опрокидывает в какое-то странное беспокойство. Не могу толком объяснить, но, в общем, за дверями дома я больше не я. Когда я выхожу из парадной двери, мне кажется естественным начать жить совершенно иной жизнью, чем привычная, мне хочется ходить дорогами, которые не входят в мой каждодневный маршрут, встречаться с новыми людьми, которых прежде не знала и с которыми могу веселиться, смеяться. Мне так хочется смеяться. Может, все это просто значит, что я устала, мне стоило бы принять какое-нибудь восстанавливающее средство.
А может, это все потому, что в этом месяце, в связи с полученными Микеле выплатами, я больше не жду в тревоге, чтобы время бежало поскорее и настал день зарплаты. Этот новый опыт сделал обыкновенно серые и с самого своего начала пугающие дни свободными, манящими. Уже много лет как всего раз в месяц мы с Микеле чувствуем себя в безопасности: 27-го 4. Потом мы снова начинаем ждать. Сейчас же я живу так, как всегда живут те, кто не испытывает терзаний из-за нехватки средств; понимаю, что им могут казаться возможными любые счастливые и невероятные события. Я и сама теперь, слыша звонок, всякий раз думаю, что за дверью приятный сюрприз. Сегодня утром, возвращаясь домой, я встретила в дверях курьера из одной цветочной лавки, который нес огромную связку великолепных роз, завернутых в целлофан. Я подскочила и подумала абсурдную вещь: что они для меня. Настолько абсурдную, что сначала оглянулась, а уже потом спросила этого парня вполголоса: «Валерия Коссати?» Он удивленно посмотрел на меня, потом потряс головой: они были для молодой актрисы, живущей на третьем этаже, которая каждый вечер, в поздний час, посылает горничную открыть дверь одному синьору в очках. Консьержка говорит, что ей всегда шлют цветы и пакеты из самых известных магазинов; встречая ее, я представляю себе, как она радостно открывает эти свертки, слушая хруст шелковой бумаги.
Сегодня вечером я купила ночную сорочку небесно-голубого цвета. Она хорошо на мне сидит, по фигуре. Микеле уже лежал в постели, пока я ее примеряла. «Тебе нравится?» – спросила я у него внезапно. Он опустил газету и спросил: «Что?» «Эта ночнушка: она новая». Я шла к нему, улыбаясь, касаясь своих оголенных плеч движением, которое было одновременно самодовольным и робким. «Миленькая, – сказал он, – а у тебя похожей не было?» «Нет, эта отличается от остальных: тут кружева, видишь?» – объяснила я, наклоняясь к нему и указывая на декольте. «Миленькая, – повторил он. – Сколько она стоит?» «Я не платила за нее, – ответила я, чтобы не признаваться, что она дороже остальных, – я взяла ее у лоточницы здесь на углу, могу заплатить, когда захочу». «Напрасно ты это». «Она мне была нужна», – заспорила я, краснея. «Да нет, я не об этом, ты прекрасно сделала, что купила, раз она тебе нужна, но лучше не оставлять неоплаченных счетов».
Не знаю, почему я это сделала: сама ведь всегда первая говорю, что долги – это погибель. Не могу объяснить: может, все потому, что в глубине души я надеюсь, что отныне все изменится, что Микеле получит новую должность в банке, будет зарабатывать много денег и каждый день будет как 27-е. Я сняла и сложила ночнушку. «Отдам ее, скажу, что плохо на мне сидит». «Почему? – ласково сказал Микеле. – Тебе же нравится…» «Да, – серьезно ответила я, – но вообще-то, это был каприз, не знаю, зачем она мне». Я и правда спрашивала себя, как мне, измученной тревогами за Миреллу, пришло в голову сделать эту ненужную покупку. Может, потому что сегодня суббота, а я была свободна, задержалась на прогулке. Даже сейчас, оставшись наедине с тетрадью, я не в силах понять: почему эта тетрадь со своими белыми страницами влечет меня и одновременно пугает, как и улица.
24 января
Я снова вынуждена писать ночью, днем у меня нет ни секунды спокойствия; впрочем, я замечаю, что никто не изумляется и не протестует, если я не ложусь вечером и говорю, что у меня остались какие-то дела по дому. То, что лишь в этот час мне удается остаться одной и писать, приводит меня к пониманию, что сейчас я впервые за двадцать три года брака посвящаю немного времени самой себе. Я пишу на крошечном столике в ванной комнате, как в юности тайком от матери делала кое-какие записки, которые домработница, немного посопротивлявшись, соглашалась отнести одному моему однокласснику. Помню, что она всегда недоверчиво рассматривала конверт, и мне самой было неприятно видеть в ее непочтительных руках то любовное послание. Это такое же ощущение, которое я испытываю теперь при мысли, что кто-то может прикоснуться к моей тетради.
Я переживаю сильную подавленность и уныние, может, это реакция на прошлые дни. В воскресенье хочу пойти исповедаться, я давно уже не ходила. Сегодня я попросила отгул, потому что хотела сходить в центр купить кое-что для Миреллы. Нерешительно стоя перед витринами, я спрашивала себя, что ей понравится больше: витрины были набиты желанными вещами, и мне казалось, что тех, которые я могла бы купить, недостаточно, чтобы удовлетворить ее маниакальное желание хорошо одеваться, выглядеть богатой и счастливой. Сумма, которой я располагала, оставляла мне чрезвычайно ограниченный выбор, исключавший все, что выглядело наиболее привлекательно, в то время как двумя днями раньше с этой нежданной суммой денег на руках я поверила было, что могу даже изменить жизнь и намерения Миреллы, могу дать ей не просто что-то, а все. На поверку мне приходилось признать, что я смогу купить ей только красное пальто, шотландскую юбочку и флакончик духов. Кроме того, признаю, что, отвергая мудрое намерение приобрести вещи, которые пригодились бы Мирелле, я заглядывалась на витрины, в которых выставлялись сумочки; я чувствовала в себе запал посоперничать с сумкой из свиньи, которую по-прежнему как будто бы не замечаю, подарок этого Кантони; она каждый день коротко говорит с ним по телефону, отвечая односложно. По сравнению с кое-какими сумками на витринах та, что он ей подарил, показалась мне исключительно скромной; я злорадно отмечала это, чуть ли не с наслаждением обвиняя его, что он не так уж и богат, как Мирелле кажется, или, того хуже, скуп. Я хотела бы подарить ей сумочку гораздо красивее, чтобы та, другая, разонравилась. Подолгу стояла перед одной из витрин, пытаясь угадать, сколько стоит сумка из красного крокодила; чувствовала себя женщиной, приехавшей из деревни, оглушенной и не сведущей в городской жизни. Наконец я решилась войти в магазин и вскоре вышла, без тени стеснения сказав: «Спасибо, я еще зайду».
Я никогда не смогу купить одну из тех сумок. Подарок Кантони стоит гораздо дороже, чем я воображала. Я сделала несколько шагов, погрузившись в свои мысли; люди толкали меня, я говорила: «Извините». У меня были деньги в кошельке, но из-за этих самых денег я чувствовала себя невероятно слабой; ведь они вынудили меня измерить нашу бедность на практике. По своей слабости я, как мне показалось, могу догадаться о том, как ее ощущает Мирелла и как бессильна она себя защитить. Я понимала, что очень трудно сделать что-то, чтобы спасти ее, и быть может, даже она сама не способна это сделать. Кроме того, я цинично спрашивала себя, правда ли спасу – или же прегражу ей путь к лучшей, чем моя, жизни: может, я просто хочу навязать ей свой пример как наказание. А может, говорила я себе, вздрагивая, мне и правда завидно. Потом, внезапно призвав себя вернуться к здравому смыслу, решила бежать домой и объяснить ей, что никто не может покупать вещи по такой цене, это какая-то аморальность, безумие, сумка не может стоить столько, сколько мужчина зарабатывает своим трудом за целый месяц, никто не решится носить такую, так не должно быть. Но мне казалось, что я слышу, как Мирелла смеется в ответ: магазины были полны людей, которые не только смотрели, как я, а выбирали и с легкостью покупали. Тогда я подумала, что было бы здорово взбунтоваться на время и поддаться всем соблазнам, всем безумствам, сказать: «Хватит, да хватит же», заходить в магазины, покупать все сумки, и чтобы все мужчины смотрели на меня, как тот, которого я встретила вчера в парадной нашей конторы. Сквозь одну из витрин я увидела продавца, который раскладывал драгоценные камни на покрытой коричневым бархатом полке. Я спрашивала себя, сколько стоят эти камни – цифры, которые я и вообразить не могла, но чувствовала, что каждый стоит годы моего труда, труда Микеле. Мне казалось, что всю мою жизнь можно заключить в одном из этих камней, и любой, у кого есть деньги, может купить ее, купить меня, купить Миреллу. Я почувствовала слабость, боялась упасть в обморок. Мужчина по ту сторону витрины смотрел на меня, не отводя глаз: мне внезапно показалось, что, возможно, он и есть адвокат Сандро Кантони. Это был высокий блондин со светлыми волосами и тонкими губами. «Женитесь на ней, по крайней мере, – пробормотала я, – сделайте одолжение, женитесь на ней». Он смотрел на меня с изумлением: может, думал, что я сумасшедшая, разговариваю сама с собой. Я и вправду оторопела: мне редко случается ходить по центральным улицам, где столько фонарей, людей, звуков, – в них нет сердечного добродушия улиц нашего района. Дойдя до площади Испании, я сказала себе: «Сейчас куплю немного цветов»; но лотки были настолько переполнены, изобильны, пышны, что мне показалось, будто и оттуда я ничего не смогу унести. Мимо то и дело проезжали автомобили, Риккардо сказал, что у Кантони «Альфа Ромео». Тогда я сделала то, чего очень давно не делала. Я села в такси и сказала отвезти меня домой, оставила щедрые чаевые, быть может чересчур. «Оставьте себе, – сказала я водителю, – оставьте себе». Как же мне было приятно вышвырнуть на ветер пятьсот лир.
25 января
Несколько дней назад я объявила Мирелле, что намерена как-то отметить ее двадцатилетие; предложила ей пригласить своих друзей на чай. Она поблагодарила, но без воодушевления. Я добавила, что они и потанцевать смогут: я уберу стол из обеденного зала, и дверь заодно сниму, чтобы зал и прихожая стали единым пространством. Один из друзей Риккардо пообещал принести несколько новых американских дисков. Она сказала, что разошлет приглашения.
Сегодня же она заявила мне, что предпочитает обойтись без этого: большинство ее друзей в тот вечер заняты. Кроме того, добавила она с усилием, ее уже некоторое время назад пригласили на ужин в тот же самый вечер. «Мне жаль», – сказала она. Я тоже сказала: «Мне жаль». Потом, неохотно произнося это имя, я спросила, не Сандро ли Кантони ее пригласил. Она ответила, что да, он и другие люди, но я поняла, что это неправда – или, даже если и правда, не они для нее важны. Я спросила, почему бы ей не пригласить этих друзей домой. Она сказала, что это невозможно, что это люди, привыкшие принимать гостей иначе и, в общем, ведущие не такой образ жизни, как наш, такой, который мне незнаком. Я иронично возразила, что до сей поры прекрасно знала, как полагается жить и принимать гостей; говорила о своей семье, о своем воспитании, уточнив, что ей или ее друзьям нечему меня научить. Мирелла извинилась, сказала, что не хотела меня обидеть, но, в общем, у нас много лет не было гостей и все изменилось, никто уже не пьет чай, пьют коктейли, она презирает маленькие семейные праздники. Увидев, как я огорчилась, она добавила, что, если для меня это так важно, она никуда не пойдет, останется дома с нами, но только с нами; а поужинать сходит следующим вечером. Может, мне стоило согласиться – хотя бы показать ей, что она не вольна делать прямо-таки все, что заблагорассудится; вместо этого какая-то своего рода гордыня подтолкнула меня ответить: «Спасибо, нет нужды идти на такие жертвы». Я думала, как сказать Микеле, которого я уже предупредила об этом маленьком приеме, боялась, что найти отговорку будет очень непросто, хотя на самом деле знала, что любой предлог сгодится: Микеле обрадуется, что никаких гостей не будет – что можно провести воскресенье так, как нравится ему, у радиоприемника, спокойно, – что примет любое объяснение. Тем временем я наблюдала за Миреллой: она склонилась над столом, покрывая ногти красным лаком. У нее длинная, изящная, очень красивая рука: она положила ее на толстую книгу о политэкономике. Мирелла, как и ее брат, учится на юридическом. Это неправда, что она беспокоится из-за экзаменов, я сказала об этом Микеле, чтобы оправдать ее настроение и мою тревогу: она немного времени тратит на учебу, но занимается с твердым и ощутимым желанием, ее оценки всегда выше, чем у Риккардо, хотя мне кажется, что из них двоих умнее – он. Вчера она сказала, что сдаст все экзамены в июне. Боюсь, что за этим ее решением что-то скрывается; я хотела обсудить это с ней, но вместо этого, сама почти не заметив, спросила: «У него серьезные намерения?» Она спросила: «У кого?» Я пожалела, что затеяла этот разговор, но ответила: «Кантони». Я увидела, как она краснеет, силясь сохранить спокойствие: она сказала, что напрасно говорила со мной об этом и сделала это лишь потому, что ей не нравится врать, и потому, что считает меня умной, понимающей женщиной. Потом, продолжая краснеть, добавила, что пока отнюдь не намерена выходить замуж, что хочет осмотреться, насладиться жизнью и что, вообще-то, именно это я ей и посоветовала, призывая продолжать учебу, поступать в университет, чтобы однажды найти работу и стать независимой: «Ты всегда говорила, что так мне не придется выходить за первого встречного только затем, чтобы он меня обеспечивал. Не ты ли сама мне это сказала?» Пришлось признать ее правоту.
Я продолжала смотреть на нее и задавалась вопросом, познала ли она уже мужчину. Она довольно красива: высокая, стройная, привлекательная. Я и сейчас, пока пишу, задаю себе этот вопрос и почти стыжусь: ужасно, когда мать спрашивает себя о таком касательно собственной дочки, двадцатилетней девушки. Конечно, я ни с кем не могла об этом поговорить: Риккардо и Микеле отреагировали бы яростно. Мужчины всегда говорят: «Не дай Бог, если моя дочь, не дай Бог, если моя сестра…», они говорят: «Я не позволю». Легко сказать: «Я не позволю». А между тем эти вещи происходят, и девушки, которые участвуют в них, как-никак чьи-то дочери, и уж конечно, их отцы, все до одного, произносили те же самые угрозы. Как только Мирелла стала подростком, я откровенно поговорила с ней о том, что происходит в браке и вообще в жизни между мужчиной и женщиной. Я еще помню, что задумалась, не знает ли она об этом и без меня, потому что мои слова, как показалось, не удивили ее, а только вызвали раздражение. Микеле одобрил мой поступок, сказав, что так девушка может защитить себя. Правда, мы не задавались вопросом, захочет ли она защищаться: это казалось нам очевидным, неоспоримым. Теперь же я начинаю сомневаться: думаю, что в возрасте Миреллы я уже была замужем и ждала Риккардо. Я никогда не задумывалась об этом раньше, мне казалось, что она все еще девочка и эти проблемы хоть и касаются ее, но носят сугубо теоретический характер. А теперь нужно встретиться с ними лицом к лицу. Я много раз говорила ей о морали, о религии, но теперь боюсь, что слова – плохой союзник в борьбе с чувствами да и, скажем прямо, с инстинктами. Может, мне стоило быть с ней пожестче, угрожать ей – но вместо этого я сказала: «Слушай, Мирелла, я купила тебе красное пальто. Хотела подарить на день рождения. Оно в шкафу, упакованное». Она смотрела на меня, не отводя взгляд, и даже не выглядела довольной. Я добавила: «Надеюсь, тебе понравится. Оно дорогое». Я уже хотела встать, пойти за пальто, а Мирелла подумала, что я хочу закончить нашу беседу; она уткнулась лбом в ладони, держа пальцы на весу, потому что на ногтях еще не высох лак, и заплакала. Я почувствовала, как по спине пробежал внезапный холодок, и захотела, чтобы этот разговор и не начинался вовсе. Я собралась выйти из комнаты, как трусиха. Вместо этого подошла к ней, обняла, а она развела руки в стороны, чтобы не перепачкать меня лаком. «Что случилось? – спросила я вполголоса. – Это очень серьезно? Ты можешь поделиться со мной чем угодно, Мирелла, умоляю тебя, доверься мне». Она посмотрела мне в глаза и поняла, что именно я подозреваю: «Нет, – сказала она, – не было ничего, о чем ты подумала. Вы вечно думаете только об одном, только о том, что кажется вам ужасным, а вообще-то, не так уж и важно». Я уже не знала, что и думать, и спрашивала себя, что же еще может так пугать женщину. «Так что же тогда?» – спросила я. Но она уже собралась и сказала: «Да не знаю, мам, минутка слабости. Все так сложно». Я с облегчением ответила, что прекрасно ее понимаю, что мне тоже было когда-то двадцать лет, но она, улыбаясь, качала головой, словно не веря. Впрочем, пока я произносила эти слова, мне и самой казалось, что я ее обманываю. Во-первых, я не очень-то помню, какими они были на самом деле, мои двадцать лет, – а кроме того, если уж быть честной, мне кажется, они были совсем не такими, как у нее. Я не помню, чтобы у меня была власть выбирать между тем, что для меня хорошо, а что плохо, как у нее сегодня; и не потому, что нравы переменились, а именно из-за моего внутреннего самоощущения. В мои двадцать лет Микеле и дети уже присутствовали в моей жизни – еще до того, как я встретила его, а они появились на свет; они были написаны у меня на роду, а не просто намечены, как жизненное призвание. Я только и могла, что довериться, подчиниться. Если подумать, мне кажется, что в этом и кроется причина тревоги, которую испытывает Мирелла: возможность не подчиняться. Вот что все изменило между отцами и детьми, да и между мужчиной и женщиной тоже.

Я хотела поговорить с Миреллой обо всем этом, упомянуть о некоторых мыслях, возникавших у меня в голове, хоть и в спутанном виде, но тут она спросила меня: «Где же это красное пальто, мам?» Она улыбалась, и мы вместе направились ко мне в комнату. В общем-то, мне казалось, что на тот момент мы сказали все, что нужно было сказать.
Pulsuz fraqment bitdi.