Kitabı oxu: «Не все вернутся»

Şrift:

Часть первая. Ледник
Глава первая. Бонус от фирмы



I

Иркутск, Глазковское предместье. 4 августа 2026 года, вторник.

Шумилин проснулся в половине пятого, как просыпался последние двадцать лет, и ещё минуту лежал, слушая, где он.

Где – было понятно сразу. За стеной хозяйка, Нина Аркадьевна, ворочалась и вздыхала во сне. В палисаднике у окна возилась синица. Внизу, под горкой, прошёл первый трамвай: дом был старый, деревянный, с резными наличниками, выкрашенными когда-то в голубое, и каждый трамвай отзывался в нём лёгкой дрожью стекла. Ни подъёма, ни построения, ни телефона, который звонит раньше будильника. Шестой месяц гражданской жизни, и тело всё ещё не верило, что вставать незачем.

Он всё-таки встал. Левое плечо, как всегда к перемене погоды, ответило тупой, знакомой болью, которую он давно не считал болью, – так, сообщение. Умылся над эмалированной раковиной холодной водой: горячую хозяйка включала только по субботам, из принципа.

Ему было сорок два. Метр семьдесят восемь, сухой, поджарый, с покатыми тяжёлыми плечами, какие бывают у пловцов, и шеей, на которой при каждом повороте головы выступали жилы. Светлые волосы он стриг коротко, под машинку, и седина на висках, ранняя, лет с тридцати пяти, от этого была почти не видна. Лицо узкое, обветренное, нос с горбинкой, сросшийся когда-то чуть вбок. Светло-серые глаза на солнце становились почти прозрачными и поэтому всегда были прищурены; от вечного прищура у глаз лежали белые лучики морщин – туда не доставал загар. Складки от носа к углам рта были резкими, хотя улыбался он редко. А вот складки между бровей не было вовсе: думая, он не хмурился, лицо просто пустело, и люди, которые его не знали, принимали это за равнодушие.

Самым живым в нём были руки – широкие ладони, длинные пальцы с плоскими ногтями, стриженными под корень, мелкие старые шрамы на костяшках и один, белый, поперёк левой ладони. Руки, которые за двадцать лет научились держать ремни, оружие, чужие плечи и чужие жизни и теперь, полгода, лежали на коленях без работы.

Он оделся и вышел на крыльцо. Ангару затянул туман, правый берег, где был центр, угадывался одними куполами. Пахло мокрыми досками, укропом с соседского огорода и рекой – холодной, быстрой, которая и в августе остаётся похожей на весеннюю.

В Иркутск он приехал в мае, без особой причины: палец на карте остановился там, где было далеко от всех, кого он знал, и при этом ходили поезда. Снял комнату у Нины Аркадьевны с условием «не пить и не водить», ездил на Байкал, дважды поднимался на Мунку-Сардык и один раз заблудился в собственном городе: впервые за много лет ему было всё равно, куда сворачивать.

Это и было самое странное. Взрослый человек, который двадцать лет знал, что делать с каждым часом, вдруг обнаруживал, что часов у него больше, чем дел. Летом в городе таких людей полно: отставники, вдовцы, только что уволенные, выпускники, у которых работа начнётся с сентября. Они ходят по набережным с одинаковым выражением лица – словно ищут что-то, что выронили, и не помнят, что именно. Шумилин узнавал их издали и держался от них подальше, как от зеркала.

В июле он нанялся в «Саянский маршрут». Объявление висело на сайте: «Требуется сопровождающий для коротких групповых туров, опыт работы в горах, ответственность». Последнее слово он перечитал два раза и всё-таки позвонил. Фирма оказалась маленькой: две девушки в офисе на Карла Маркса и директор, которого никто не видел, но все цитировали. Первый выезд прошёл спокойно: пятеро пенсионеров из Новосибирска, водопад, озеро, баня, ни одного вывиха. Пенсионеры подарили ему банку облепихового варенья и сказали, что он «очень надёжный мужчина, хоть и неразговорчивый».

Телефон зазвонил в восемь, когда он уже вернулся с пробежки вдоль набережной и пил чай на крыльце.

— Глеб Сергеевич, доброе утро! – Это была Катя, младшая из двух девушек; голос у неё всегда звучал так, словно она одновременно улыбается и печатает. – У нас для вас бонус. Группа в пятницу, шесть человек, молодёжь, москвичи. Вертолёт, водопад, база на озере, ледник с воздуха, три дня. Оплата по двойной ставке.

— За что такая щедрость?

— Ну… – Катя замялась на полсекунды дольше, чем нужно человеку, которому нечего скрывать; на том конце перестала стучать клавиатура. – Они выкупили тур целиком, срочно, Виктор Павлович очень хотел, чтобы группа была довольна. Там один молодой человек, у него папа… В общем, важные люди. Вы же умеете с людьми.

Шумилин перевёл взгляд на Ангару. Туман сползал по течению, открывая мост и белые корпуса за ним.

«Важные люди, – отметил он про себя. – Срочно. Двойная ставка. Клавиатура замолчала на слове „папа“. Вероятность неприятностей – выше средней».

— Договор пришлёте? – спросил он вслух.

— Сегодня же! – Клавиатура ожила. – Вы такой… – Катя искала слово. – Основательный.

Договор пришёл к вечеру, на двух страницах, с опечаткой в его отчестве и пунктом, по которому сопровождающий «обеспечивает безопасность туристов на всех этапах маршрута, за исключением авиаперевозки». Он подписал, сфотографировал и отправил. Мысленно поставил оценку, как ставил всю жизнь после каждого учения: «Договор – три. Оформление – три. Здравый смысл исполнителя – под вопросом».

Затем он собрал рюкзак: тент, верёвка, аптечка, фильтр, огниво, фонарь, батареи, старая генштабовская карта района с чужими карандашными пометками, компас, носки и сухой паёк на двое суток, который на коротком туре никогда не нужен и который он всё равно клал. Перед сном, раздеваясь, он по привычке отстегнул от левой голени то, что брал с собой всякий раз, когда уезжал дальше электрички, положил рядом с ботинками и лёг.

Нина Аркадьевна стукнула в стену.

— Глеб, ты завтра едешь?

— В четверг вечером.

— Банку из-под варенья верни, – сказала она через стену. – Банки нынче дорогие.

II

Нижнеудинск. 7 августа 2026 года, пятница.

Ночной поезд пришёл в Нижнеудинск в начале шестого. Шумилин ехал в плацкарте, в последнем вагоне, группа – в купейном, в третьем: фирма покупала билеты отдельно, и Катя извинялась за это так горячо, как будто сама продавала места.

На перроне стоял тот особенный запах станций, который не спутаешь ни с чем: креозот от шпал, мазут, угольная гарь из трубы котла, который в августе не должны были топить, но топили. Над путями висел туман, и сквозь него, как через вату, доносились команды диспетчера.

Сначала проводница выставила на перрон чемодан – большой, серебристый, на четырёх колёсиках, с багажной биркой рейса Москва – Иркутск. Чемодан проехал полметра по асфальту и остановился у ног Шумилина, как представился.

Затем вышел его хозяин.

— Доброе утро, Сибирь! – Высокий парень в светлой куртке раскинул руки, вдохнул полной грудью и закашлялся. – Ого. Чем это пахнет?

— Шпалами, – сказал Шумилин. – Шумилин, Глеб Сергеевич. Ваш сопровождающий.

— Кирилл. – Он протянул руку ладонью чуть вниз и сжал крепко, с лишним нажимом и лишней секундой, глядя в глаза дольше, чем принято между незнакомыми мужчинами. – Мы с вами переписывались. Ну, через Катю. Я организатор.

Это он сообщил так, как сообщают звание. Рукопожатию явно учили на тренинге: «возьмите инициативу». Шумилин дал руке лежать, как лежит инструмент, пока его не положат на место. Кирилл отпустил первым и не заметил этого.

Широкие плечи, узкая талия – фигура из спортзала, а не с работы; дорогая стрижка с длинной чёлкой, которую он отбрасывал назад пальцами раз в минуту, проверяя, на месте ли корона. Подбородок с ямочкой, ровные белые зубы, улыбка, в которой видно сразу почти всё. Тёплые карие глаза. Белые кроссовки и куртка с логотипом, который Шумилин встречал на витринах, но ни разу на склоне. Встал он в центре – там, где через секунду должны были собраться остальные, корпусом к вагону: так встают те, кто уверен, что люди выйдут к нему.

Остальные выходили по одному, и Шумилин по старой привычке давал каждому одну черту, пока не запоминал имя. Черта всегда была не о лице, а о руках или о ногах: лицо человек держит, руки и ноги – реже.

Девушка с тёмным хвостом вынесла два рюкзака – свой на спине и чужой в руке – и поставила чужой у ног Кирилла, ничего не сказав. Невысокая, с очень прямой спиной, какая бывает у тех, кого в детстве водили на танцы; выбившиеся пряди она убирала за ухо и через полминуты убирала снова. Бледное лицо, большие тёмные глаза с чуть опущенными уголками – из-за них она казалась сочувствующей, даже когда просто слушала.

— Полина, – сказала она и улыбнулась вежливо, не до глаз. Голос был тихий, такой, к которому наклоняются.

«Выносит чужое». И ещё, мимоходом: пока Кирилл говорил, она кивала его словам, но носки её кроссовок были развёрнуты не к нему, а к вокзалу. Наблюдение было ни о чём, и Шумилин отложил его туда, где лежали наблюдения ни о чём.

Широкий рыжеватый парень вышел, пригнувшись в дверях, хотя дверь была ему впору, – как пригибаются те, кто с четырнадцати лет бьётся головой о чужие притолоки. Брови и ресницы такие светлые, что лицо казалось голым. Он сразу оглядел перрон – не людей, а перрон: на чём держится навес, куда уходит кабель. В кармане у него позвякивал мультитул.

— Егор. – Ладонь была большая, сухая, в мелких порезах, и пожатие – именно такое, какое надо.

«Смотрит на устройство».

Коротко стриженная девушка спрыгнула со ступенек, не держась за поручень, приземлилась мягко, на носки, и тут же сфотографировала часы над вокзалом. Рельефные плечи, острый подбородок с маленьким белым шрамом, широкий рот, который легко растягивался в насмешку, быстрые серо-зелёные глаза – на вызов.

— Ника. – Она оглядела Шумилина снизу вверх и сверху вниз, как инструктора в новом спортзале: потянет или нет. Бровь у неё поднялась сама собой. – Вы правда военный? Катя говорила.

— Бывший.

— Ага, – протянула Ника тем тоном, каким говорят «рассказывайте», и уже фотографировала чемодан. Колено у неё мелко качалось: нетерпение не умело стоять на месте.

Худощавый юноша вышел последним, зевая, с телефоном у уха. Пепельные волосы, длинные пальцы, светлые ресницы, из-за которых взгляд казался сонным. Куртка цвета графита стоила, наверное, как вся зарплата Шумилина за этот тур, а часы, заметив, что на них смотрят, он привычным движением спрятал под манжету.

— Пап, да, доехали. Нормально. Да не надо никому звонить.

«Даниил. Говорит "не надо звонить" человеку, который звонить будет».

И ещё одна – маленькая, бледная, в очках с тонкой оправой, с рюкзаком больше неё самой; ей можно было дать лет шестнадцать. Светлая коса, кеды – кеды, в горы, – и долгий внимательный взгляд, которым она читала табличку с названием станции и годом постройки, шевеля губами.

— Соня. – Она поправила очки костяшкой пальца, хотя очки никуда не сползли.

«Читает».

— Нас шестеро, – сообщил Кирилл, хотя Шумилин уже посчитал. – Значит, план такой: сейчас кофе, потом…

— Машина ждёт. На площадке есть вагончик и чайник. Вылет в девять, если пустит погода.

— А если нет?

— Тогда напьёмся растворимого досыта.

Соня засмеялась – тихо, с опозданием, когда остальные уже не понимали, над чем. Смех появился у неё в глазах раньше, чем на губах: так смеются люди, которые проверяют шутку, прежде чем разрешить её себе.

«Буханка» фирмы с затёртой надписью «Саянский маршрут» ждала у привокзальной площади. Водитель, пожилой бурят с золотым зубом, оглядел чемодан долгим философским взглядом и молча убрал его назад, где тот занял половину места. За окнами потянулись деревянные дома, штакетник, огороды с желтеющей картофельной ботвой. У магазина «Продукты 24» стоял мужик в майке и провожал машину глазами человека, который знает, куда она едет, и сочувствует.

— Атмосферно, – оценила Ника и сняла его на телефон.

— Он тебя сейчас запомнит и в Москву приедет мстить, – сказал Даниил, не отрываясь от экрана.

— Пусть приезжает. Я его в рилс выложу.

Кирилл обернулся с переднего сиденья, положив руку на спинку, – лицом ко всем сразу.

— Народ, я тут подумал. Надо снять нормальное видео. Чтобы у каждого была роль. Ника – ты репортаж. Даня – оператор, у тебя камера лучше. Егор – ты… ну, ты будешь носить штатив. Полина – ты за эмоции, ты умеешь. Соня…

— А я? – спросила Соня.

— А ты будешь… – Кирилл честно задумался. – Закадровым голосом. У тебя голос спокойный.

— Это чтобы меня не было видно в кадре, – уточнила Соня.

— Нет, правда, тембр хороший, – сказал Кирилл с той лёгкостью, с которой люди, привыкшие руководить, не замечают, что их поймали.

Полина на долю секунды сжала губы в полоску – и сразу сказала:

— Сонь, он прав, тебя слушать приятно.

Слова были мягкие. Рот перед ними был жёсткий. Шумилин отвернулся к окну.

«Распределение ролей: четыре. Распределение обязанностей: ноль. Чемодан на колёсиках: вне шкалы».

III

Вертолётная площадка «Ия-Авиа». 7 августа 2026 года, пятница.

Площадка была за городом, на краю поля: бетонный квадрат, заросший по швам подорожником, вагончик с табличкой «Диспетчерская», ангар из гофрированного железа и вертолёт – тяжёлый, пузатый, тёмно-зелёный, с рыжими пятнами краски на хвостовой балке, где её подкрашивали по-разному в разные годы. Ми-8. Борт старше любого из шестерых – да и Шумилин был ненамного моложе.

— Это он? – спросила Ника и опустила телефон, что с ней, как Шумилин уже понял, случалось редко. – Он же… советский.

— Самый надёжный вертолёт в мире, – сказал Даниил тоном, каким говорят о технике, которой сам не управляешь. – Отец на таком на Ямал летал.

Погоды не было. Небо над полем было чистое, но диспетчер, мужчина с усами и в шерстяной кофте поверх форменной рубашки, сообщил, что над хребтом облачность, ждут сводку, вылет – «как только, так сразу». Кофе в вагончике был растворимый, в пластиковых стаканчиках, которые гнулись в руке.

Шумилин отошёл к вертолёту. Возле открытой сдвижной двери на корточках сидел человек в синем комбинезоне и протирал ветошью какую-то деталь. Бортмеханик, понял Шумилин по тому, как тот относился к восьмёрке: без гордости и без опаски, с тем спокойным недоверием, с каким хороший доктор слушает старого пациента. Лет сорока пяти, крепкий, с круглым небритым лицом и залысинами, руки в несмываемой чёрной кайме под ногтями.

— Николай, – представился механик не вставая и вытер руку о колено, прежде чем протянуть её. – Вы сопровождающий? Молодёжь ваша?

— Моя.

— И чемодан?

— И он.

Механик проводил взглядом серебристый чемодан, который Кирилл катил к вертолёту по бетону, огибая трещины, и вздохнул.

— Ничего. Возили и с гитарой. Один раз с самоваром. – Он закурил, пряча сигарету в ладони от ветра. – Погоду ждём. Хребет закрыт, но к десяти, говорят, откроется. У нас всегда к десяти откроется.

Шумилин не курил, но остался рядом. Двое мужчин у вертушки, которые разговаривают о погоде, – самое обычное зрелище на свете.

— Связь в горах есть? – спросил он.

— Рация. Ну и трекер у нас. – Механик мотнул подбородком в сторону кабины. – Простенький. Точки пишет, а в сеть выходит только у базы, где вышка. Начальство обещало поставить нормальный, спутниковый. Третий год обещает. – Он усмехнулся одной стороной лица, без веселья. – Да нам и не надо. Командир тут каждый гребень знает.

— Давно летает?

— Валерий Петрович? Двадцать лет над Саяном. Мы с ним вместе двенадцать.

Шумилин запомнил это так, как запоминал всё, что касалось связи и маршрута: не с тревогой, а с отметкой на полях. Трекер пишет точки. В сеть выходит у базы. Обычная деталь обычной небольшой фирмы, у которой нет денег на спутниковый.

Командир вышел из диспетчерской в половине десятого – грузный, седой, с обветренным красным лицом и мешками под глазами, в кожаной куртке, слишком тёплой для августовского утра. Шёл он к вертолёту не торопясь и по пути здоровался с каждым из шестерых за руку, даже с Соней, которая растерялась и протянула ему левую. Второй пилот, молодой, стриженный под машинку, нёс за ним планшет и термос.

У кабины командира перехватил Даниил.

Шумилин не слышал, о чём они говорят: ветер дул от него. Зато всё остальное было перед глазами, подробно, потому что двадцать лет его учили видеть именно это – не слова, а то, что делают люди, пока говорят слова.

Даниил подошёл быстро, слишком быстро для человека, который только что зевал на перроне. Остановился ближе, чем стоят к незнакомому взрослому, – на полшага внутрь чужого круга, – и сразу протянул телефон экраном к командиру. Свободная рука при этом не висела, а работала: ладонь вверх, ладонь к груди, ладонь вверх – так продают. Он говорил и улыбался, и улыбка была настоящая, мальчишеская, с ямочкой на одной щеке, – улыбка человека, которому нравится то, что он сейчас делает. Скулы у него порозовели пятнами.

Командир наклонился к экрану. Сначала покачал головой – медленно, всем корпусом, как отказывают взрослые, которым отказывать неловко. И перестал качать. И засмеялся: коротким выдохом через нос, против воли, как смеются люди, которых поймали на чём-то и которые решили не отпираться.

Даниил засмеялся тоже и хлопнул его по плечу. Это был жест, который мог позволить себе только человек, привыкший, что взрослые мужчины смеются его шуткам. Командир от хлопка не отстранился. Но и не ответил: плечо осталось неподвижным, как чужое.

Даниил отошёл, сунув руки в карманы, и снова стал скучающим московским мальчиком с телефоном.

«О чём-то договорились, – подумал Шумилин. – О фотографии на память. О том, чтобы пустить в кабину. Не знаю». И не стал додумывать: чужие договорённости с экипажем его не касались.

Он отвёл взгляд от кабины и наткнулся на Полину.

Полина была у вагончика, со стаканчиком кофе в обеих руках – держала его не за край, а обхватив ладонями, хотя кофе давно остыл, – и тоже не сводила глаз с кабины. Не так, как смотрят на смешную сцену. Кофе она не пила. Плечи были чуть подняты, совсем чуть, на сантиметр, как поднимают их от холода, а холодно не было. Нижняя губа прикушена изнутри – это было видно по ямке на щеке. И взгляд был не на лица, а на руки: на телефон Даниила, на карманы командира.

«Тоже увидела, – подумал Шумилин. – Не знает что. Но увидела».

Заметив, что он смотрит на неё, Полина отвела глаза первой – и тут же, не меняя лица, улыбнулась Кириллу, который махал ей от вертолёта. Улыбка снова не дошла до глаз.

Инструктаж занял две минуты. Второй пилот, которого звали Артёмом, встал у двери и сказал, что ремни есть, пристёгиваться обязательно, по салону во время полёта не ходить, в кабину не заглядывать, если тошнит – пакеты под сиденьями, если страшно – это нормально. Багаж – назад, к створкам, под сетку. Взвешивать никого не стали. Список пассажиров сверили по головам. Чемодан Кирилла механик молча затолкал под сетку последним, коленом.

— Дай я тебе покажу, – говорил Егор Соне, пока они шли к двери, и протягивал ей свой телефон, повернув экран так, чтобы ей было видно, а сам при этом держался на шаг дальше, чем было удобно. – Я карты скачал. Офлайн. Весь район, до последнего ручья. Тут даже тропы есть, видишь? Всё работает без сети.

— На случай чего? – спросила Соня.

— Ну… – Егор смутился, и у него покраснели уши – только уши, лицо осталось бледным. – Интересно же, где летим.

Соня внимательно изучила экран, приблизив его к очкам, и вернула телефон.

— Тут ручей подписан неправильно, – сказала она. – На старой карте он Каменный, а тут без имени.

— А ты откуда знаешь?

— Я вчера в поезде сверяла, – сказала Соня как о само собой разумеющемся. – Мне не спалось.

Егор уставился на неё с тем уважением, с каким инженеры смотрят на людей, которые нашли ошибку в чертеже.

Ника у двери обернулась, натянула на голову вязаную шапку – белую, с красной полосой, совершенно не по погоде – и сделала селфи на фоне вертолёта: себя, шапку, кусок фюзеляжа и в углу кадра Даниила, который всё ещё торчал у кабины, руки в карманах.

— Это счастливая шапка, – объяснила она всем сразу. – В ней я сдала все экзамены и ни разу не попала в аварию.

— А без неё пробовала? – спросил Егор.

— Ни разу. Зачем рисковать?

Шумилин сел последним, у задних створок, у выхода. Сам выбрал место и сам себе объяснил выбор: оттуда видно весь салон. Это тоже было привычкой, и он не стал с ней спорить. Прежде чем пристегнуться, он ещё раз посчитал. Шестеро, он сам, механик, двое в кабине. Десять.

IV

Борт Ми-8Т. 7 августа 2026 года, пятница, 10:05.

Вертолёт сначала дрожит, потом гремит, потом начинает подниматься, и человек в салоне узнаёт о взлёте не глазами, а позвоночником.

Шум был такой, что разговаривать стало невозможно уже на раскрутке. Механик раздал наушники – старые, с поролоновыми подушечками, пахнущими чужими головами. Салон был длинный и гулкий: сиденья вдоль бортов, круглые иллюминаторы, ремни с пряжками, отполированными тысячами ладоней. Пол вибрировал так, что через подошвы чувствовался каждый оборот винта. Тянуло керосином и старой резиной.

Шумилин по привычке разглядывал не горы, а людей.

Ника надела наушники поверх шапки и снимала всё подряд – взлёт, поле, свои колени. Колено у неё больше не качалось: она поставила обе ноги на пол, твёрдо, и одной рукой сжимала ремень. Кирилл что-то кричал Полине через проход, подавшись к ней всем телом, и она кивала, ничего не слыша, – кивала так же часто, как на перроне, только теперь подбородок у неё каждый раз чуть задерживался внизу: кивок давался ей всё тяжелее. Егор сидел неподвижно, держась обеими руками за край сиденья, и уставился строго перед собой, в одну точку на противоположном борту, – так смотрят люди, которые не любят высоту и не хотят, чтобы это заметили. Костяшки на его руках побелели. Даниил развалился, вытянув ноги, и листал фотографии в телефоне. Соня – прямая, руки на коленях – глядела в иллюминатор так внимательно, точно потом ей предстояло сдавать экзамен по тому, что она там увидит.

Нижнеудинск ушёл вниз и назад – крыши, огороды, серая лента реки, железная дорога, по которой полз товарный состав. Дальше пошли поля, за ними лес, сначала светлый, с берёзами, затем тёмный, сплошной. И наконец начались горы.

Шумилин следил за временем и за компасом – маленьким, на ремешке рядом с часами на левом запястье – и время от времени заглядывал в бумажную программу экскурсии, которую ему дала Катя: лист в прозрачном файле, сложенный вчетверо, с маршрутом, нарисованным синей линией. Нижнеудинск – водопад на реке – база на озере. Ледник отмечен в стороне маленьким треугольником и подписью «вид с воздуха, при хорошей погоде». Под двести километров до гор, чуть меньше часа лёту.

В 10:40 вертолёт качнуло, и он ушёл правее, огибая что-то. Механик, сидевший у кабины на откидном сиденье, наклонился к проёму, послушал и показал рукой: всё нормально, облачность, обходим. Шумилин отметил время.

Внизу пошли горы настоящие: гребни, острые, как зубья старой пилы, тёмные долины, заросшие лиственницей, курумники – каменные реки, сползающие по склонам, серые и неподвижные. На северных склонах лежали пятна снега. Облака висели над хребтом, плоские снизу, точно их срезали ножом, и вертолёт шёл под ними, повторяя повороты долин.

В 10:55 под ними показался водопад – белая нить, падающая со скалы в чашу из тёмного камня. Ника сняла его, не снимая шапки. Кирилл показывал Полине большой палец. Даже Даниил оторвался от телефона.

А через минуту Даниил отстегнулся.

Перед этим он бросил взгляд на кабину и один раз – долгий – на Нику. Пальцы постучали по пряжке ремня, как стучат по столу перед трудным звонком.

Он встал, пригибаясь, придерживаясь за сетку багажа, и пошёл вперёд, к кабине, с телефоном в руке. Механик поднял ладонь – стоп. Даниил показал на телефон и на стекло кабины: снять, только снять. Механик пожал плечами, отодвинул колени. Даниил присел у проёма, сунул свободную руку во внутренний карман куртки и протянул её командиру куда-то вниз, к коленям, – Шумилину был виден только локоть, – и что-то прокричал ему в ухо. Командир повернул голову, бросил короткую фразу. Даниил засмеялся и поднял телефон к стеклу.

Вертолёт снова лёг на правый бок и пошёл в сторону от синей линии.

Шумилин сверился с компасом. Затем с солнцем – оно, ещё видное сквозь разрывы облаков, было теперь не слева, а почти сзади. Затем с часами. 11:00. По программе база должна была показаться через десять минут, на востоке, а вертолёт шёл на юг, к хребту, где облака спускались ниже и темнели.

«Изменение маршрута. Без объявления. Командир – двадцать лет над Саяном. Наверное, показывает мальчику ледник».

Это «наверное» ему не понравилось. Но другого у него не было.

Он мог встать и пройти к кабине. Мог спросить механика. В любом другом месте своей прежней жизни он бы так и сделал, и никто бы не удивился. Но в этом месте он был сопровождающим по договору, в котором авиаперевозка была отдельной строкой, а командир – человеком, который двадцать лет летает над этими горами, а он, Шумилин, был здесь второй раз в жизни. В городе ответственность растворяется в чужих графиках, должностях и подписях; каждый отвечает за свой кусок, и самое трудное – вовремя понять, что твой кусок давно закончился там, где начинается чужой, и что чужой никто не держит.

Пальцы нашли пряжку ремня и замерли на ней. Он остался на месте. К этой минуте он ещё много раз будет возвращаться.

В 11:05 справа открылся ледник.

Он был ближе, чем на любой открытке. Огромный, серо-голубой, изрезанный трещинами, с чёрными полосами морен, он лежал в каменном цирке между двумя вершинами и казался неподвижным и живым одновременно, как спящий зверь. Вертолёт шёл вдоль него низко, так что можно было рассмотреть каждую трещину. В салоне все прилипли к иллюминаторам. Ника снимала, Кирилл снимал, Егор забыл про высоту и про офлайн-карты и замер, приоткрыв рот; руки его впервые за полёт отпустили сиденье. Даниил у кабины держал телефон у стекла и, судя по движению губ, считал для кого-то: «Три, два, один…»

Соня повернулась к Шумилину.

Она одна не любовалась ледником. Она не сводила глаз с него, Шумилина, – вернее, с его левого запястья, на котором были часы и компас, – и потом подняла взгляд к его лицу. За тонкими стёклами очков в её глазах было то, чего он не ожидал увидеть у девочки-архивистки из Ярославля: не страх, а вопрос, заданный очень точно. Она заметила программу у него в руках. Заметила, что он смотрит на компас, а не на ледник. И сложила одно с другим.

Он улыбнулся ей. Улыбка вышла не такой, как он хотел, – губами, без глаз, той самой улыбкой, которую он только что ловил у других. Соня это тоже увидела. Она отвернулась к иллюминатору, но теперь её занимал не ледник, а облака.

V

Ойхинский хребет. 7 августа 2026 года, пятница, 11:10.

Облако пришло сверху, а не спереди.

Это было первое, что Шумилин запомнил: не туман на пути, а потолок, который вдруг опустился. Секунду назад над ледником ещё было серое небо с разрывами, и вот уже серое небо стало серым стеклом, а потом белой ватой, прилипшей к иллюминаторам. Ледник исчез. Склон исчез. Солнце исчезло. Остался шум, дрожь пола под ногами и белое за стеклом, ровное, без верха и низа.

Вертолёт пошёл вниз.

Не падал – шёл, послушно, тем плавным снижением, которым опытный лётчик выводит борт из облака туда, где под облаком должна быть земля и простор. Шумилин почувствовал его коленями и животом. В салоне ещё смеялись. Ника опустила телефон и что-то сказала Кириллу, Кирилл ответил, Полина прыснула. Даниил всё ещё сидел на корточках у кабины. Механик у проёма выпрямился и замер, глядя в кабину через плечо командира, – и Шумилин увидел, как у него напряглась шея: жилы выступили, как канаты. Механик не двигался. Так не двигаются люди, которые ждут и ничего не могут сделать.

Белое за стеклом порвалось – на мгновение, клочьями, – и в разрыве Шумилин увидел лиственницы.

Слишком близко. Не внизу – сбоку. Тёмные, мокрые стволы, густые зелёные лапы, мох на камнях, и всё это не под вертолётом, а рядом с ним, на одной высоте: летели не над долиной, а внутри неё, между двумя стенами. Облако закрыло всё снова. Снова порвалось. Теперь лиственницы были слева.

Тело узнало раньше головы. Шумилин почувствовал, как во рту стало сухо – сразу, как будто кто-то выключил воду. Как похолодели пальцы. Как звук винта отодвинулся, стал глуше, а зрение сузилось, будто салон оказался в конце трубы: в трубе был проём кабины, спина механика и Даниил на корточках, без ремня. Остальное расплылось. Это было знакомо. Его учили, что делать, когда мир сжимается в трубу: повернуть голову, а не одни глаза. Он повернул.

Труба раздвинулась. Он увидел всех.

Даниил на корточках у кабины, не пристёгнутый, с телефоном, поднятым к стеклу, – лицо ещё весёлое, он ещё не понял. Механик развернулся к нему и что-то кричал, тыча рукой в сиденье: «Сядь!» Даниил понял не слова, а лицо механика, и улыбка стекла сразу, целиком, как стекает вода, – осталась бледная, детская растерянность. Он рванулся назад, к своему месту, упал на сиденье, стал ловить пряжку ремня – и не мог поймать: пальцы прыгали.

Ника перестала снимать. Она вцепилась в ремень на груди обеими руками и уставилась в иллюминатор, широко раскрыв глаза, и рот у неё был сжат так, что пропали губы. Злость – первое, что у неё всегда приходит вместо страха, Шумилин понял это сразу: злость на то, что происходит то, чего она не разрешала.

Кирилл подался через проход к Полине и закричал ей что-то, и лицо у Кирилла было белым, а голос, наверное, громким, но громкость уже ничего не значила. Он говорил – потому что умел только это.

Полина не шевелилась. Совсем. Широко раскрытые глаза, приоткрытый рот, руки, застывшие на коленях ладонями вверх, – всё тело остановилось, как останавливаются животные, когда над ними тень ястреба. Только одна рука, правая, медленно, сама по себе, нашла рядом руку Сони и сжала её.

Егор закрыл голову локтями и наклонился вперёд, к коленям. Перед ним не было ничего. Так было правильно.

Соня не отрывала глаз от Шумилина.

Вертолёт задрожал сильнее, двигатели взвыли, и пол наклонился: восьмёрка начала разворот и пошла вверх, тяжело, как человек, который поднимается на крутую лестницу с грузом на плечах. Механик схватился обеими руками за дверной проём кабины. Кто-то закричал – Шумилин не понял кто: за грохотом крик был только открытым ртом.

«Пристёгнуты пятеро, – мелькнуло у него, и это была последняя спокойная мысль. – Даниил ловит пряжку».

Он не встал. Встать сейчас значило умереть раньше, чем дойти. Он крикнул – бесполезно, его самого не было слышно – и показал Даниилу руками через салон: вниз, голову к коленям. Даниил увидел. Застегнул наконец пряжку – Шумилин разглядел, как она щёлкнула, – и согнулся.

Удар пришёл снизу и слева – глухой, длинный: вертолёт словно проехался брюхом по гигантской тёрке. Машину тряхнуло, повело, в иллюминаторе мелькнуло зелёное, рваное, ветки хлестнули по стеклу. Двигатели выли уже не на одной ноте, а рывками. Пол ушёл из-под ног, наушники сорвало с головы, и в уши ворвался звук, которого Шумилин никогда раньше не слышал, – так кричит металл.

Он упёрся ногами в створки, руками – в сиденье, прижал подбородок к груди и сжался, как сжимался много раз в жизни перед тем, как всё становится неважно, кроме одного: не разбить голову.

Время растянулось. Он успел увидеть Полину – она держала Соню за руку, и обе зажмурились. Успел увидеть Егора, свернувшегося, как ёж. Успел увидеть Нику: она не закрыла глаза. Успел увидеть чемодан, который выскочил из-под сетки и полетел вперёд, через весь салон, серебристый, нелепый, на четырёх колёсиках.

Потом нос вертолёта встретил склон.

Глава вторая. Живые и механик



I

Склон над Каменным ключом. 7 августа 2026 года, пятница, 11:16.

Первой вернулась тишина.

Не настоящая – в ушах звенело тонко и ровно, как звенит в комнате, где только что выключили сирену. Под этим звоном было что-то ещё: капало, шипело, где-то с шорохом съезжали мелкие камни, и совсем близко, над головой, кто-то дышал часто и быстро, со всхлипом на каждом вдохе. Шумилин не сразу понял, что над головой – это не потолок, а правый борт, и что лежит он на левом, вжатый в створки, а ноги у него выше головы.

Он открыл глаза. Свет был серый, мутный, падал наискось через иллюминаторы, обращённые теперь в небо. В нём висела пыль и мелкая водяная взвесь. Пахло горелой изоляцией, мокрой землёй и – сильно, сладко, тяжело – керосином.

«Жив, – отметил он. – Руки. – Пошевелил пальцами. – Ноги. – Пошевелил. – Голова. – Повернул. Шея отозвалась, но отозвалась честно, без прострела. Плечо – левое, старое – горело: его приложило о переборку, и боль ушла глубже обычной, в самый сустав. – Дееспособен».

Тело уже работало без него. Отстегнуло ремень, нашло опору, выдернуло из-под себя подвёрнутую ногу. Мелкая моторика отказывала: пряжку он расстегнул только со второго раза, пальцы были чужие и холодные, словно их держали в снегу. Он знал, что это пройдёт, и не стал ждать, пока пройдёт.

Первые минуты после беды делят людей не на храбрых и трусов, а на тех, кто может сейчас сделать одно маленькое дело, и тех, кто пока не может. Шумилин давно научился не судить людей по первым минутам, а сами минуты не тратить ни на что, кроме порядка.

Порядок был простой, и он проговорил его про себя, как повторял всегда, даже когда помнил наизусть: место – огонь – люди – кровь.

Место. Вертолёт лежал на левом боку на крутом склоне, носом вверх и вбок, хвостом вниз. Хвостовая балка была переломлена, её не было видно. Ниже по склону – лиственницы, тёмные, мокрые, одна надломлена посередине и висит, как сломанная рука. Машина больше не сползала: Шумилин упёрся ладонью в пол и послушал телом – ничего не ползло, не скрипело. Держится. Пока.

Огонь. Дыма в салоне не было. Двигатели молчали. Запах керосина шёл снизу, из-под левого борта, оттуда же доносилось шипение и бульканье, как из перевёрнутой канистры.

Люди.

— Все слышат меня? – Голос вышел ниже обычного и тише, и он нарочно не стал его поднимать. – Не вставать. Отвечать по очереди. Кирилл.

— Я… да. Да. У меня кровь. У меня всё лицо в крови!

— Полина.

Ответа не было.

— Полина.

— Да, – сказала она чуть слышно, с задержкой на полсекунды. И снова замолчала.

— Егор.

— Здесь. Нормально. – Пауза, сиплый вдох. – Руку обжёг.

— Соня.

— Я тут. – Голос тихий, ровный, очень спокойный, так спокойно не говорят люди, у которых всё в порядке. – Только не трогайте, пожалуйста, мои очки. Они в кредит.

Кто-то – кажется, Ника – зло хохотнул. Значит, жива и Ника.

— Ника.

— Тут я! – громко, слишком громко. – Всё нормально, ерунда, царапина. Что это было вообще?

— Даниил.

Тишина. Шумилин, держась за сиденья правого борта, которые теперь были потолком, перебрался вперёд по салону. Ноги скользили на мокром полу – мокром не от воды: керосин просочился и сюда. Даниил висел на ремне, пристёгнутый, головой вниз, лицом к своим коленям, как его и учили за секунду до удара, и не шевелился.

Шумилин положил ладонь ему на шею, под углом челюсти. Пульс бился – часто, мелко, живой. Грудь поднималась.

— Даниил.

Даниил открыл глаза. Глаза были пустые, светлые ресницы слиплись от пота или от воды, взгляд блуждал и никак не мог остановиться на лице Шумилина.

— Мы… – Он сглотнул. – Мы упали?

— Сели. Неудачно. Где болит?

— Колено. – Даниил потрогал колено, будто проверял, его ли это колено. – Я ремень… я успел ремень…

— Молодец. Сиди. Не отстёгивайся, пока не скажу.

«Шестеро живы, – отметил Шумилин. – Шестеро в сознании. Ходить могут – проверить».

Он поднял голову к кабине.

II

Там же. 11:20.

Кабины не было – было то, что от неё осталось.

Нос вертолёта принял удар на себя, и теперь там, где несколько минут назад были командир и второй пилот, торчали из смятого металла приборная доска, провода, обломки остекления, мох и ветки лиственницы, вошедшие внутрь вместе с землёй. Свет туда падал сверху, через разбитый блистер, и был зеленоватым от хвои.

Шумилин заставил себя смотреть – не на всё сразу, а по порядку, по признакам. Кто выглядит мёртвым, не обязательно мёртв, – это ему вбили так давно и так крепко, что он не мог бы поступить иначе, даже если бы хотел. Человек с залитым кровью лицом может быть почти цел. Человек без единой царапины может умирать.

Командир. Шумилин дотянулся до него через смятую стойку, нашёл шею, подержал два пальца, сколько положено. Ничего. Дыхания не было: грудь не двигалась, у губ не туманилось. Голова лежала так, как не лежит голова живого человека. Шумилин задержал взгляд ещё на секунду – не для проверки, а потому, что двадцать лет над Саяном заслуживали этой секунды, – и отвёл глаза.

Второй пилот. Артём. Тот же порядок, та же тишина под пальцами. Лицо у него было удивлённое и совсем молодое.

— Сопровождающий, – позвал кто-то совсем рядом, хрипло, без вопросительной интонации. – Сопровождающий. Ты?

Механик.

Он был жив. Он оставался – вернее, был посажен – на своём откидном сиденье в проёме у кабины, и вся передняя часть фюзеляжа надвинулась на него. Смятая приборная стойка легла ему на бёдра, вздыбленный пол поднялся снизу, и он оказался зажат между ними, как между двумя ладонями. Видна была верхняя половина: синий комбинезон, круглое небритое лицо, ставшее серым, с крупными каплями пота на лбу, руки, вцепившиеся в край стойки. Крови снаружи почти не было. Это Шумилину не понравилось больше всего.

— Я. Николай, слышишь меня?

— Слышу. – Механик облизнул сухие губы. Глаза у него были ясные, и зрачки одинаковые. – Ноги не чую. Ни правую, ни левую. Мужики?

— Нет, – ответил Шумилин.

Механик закрыл глаза. Открыл.

— Двенадцать лет, – выдохнул он. – С Петровичем. – И потом, другим голосом, деловым: – Керосин. Чуешь?

— Чую.

— Это левый подвесной. Он под нами смятый. Не туши ничего, не кури, не дай им курить.

— Не дам.

Шумилин осмотрел конструкцию, которая держала механика. Он не был инженером, но не раз видел, как металл держит людей, – в машинах, в домах, в вещах, о которых не говорят. Стойка была придавлена сверху ещё чем-то, чего не было видно, – возможно, всем весом кабины, легшей на склон. Пол подпирал снизу. Чтобы вытащить человека, нужно было либо поднять стойку, либо опустить пол, а ни того, ни другого руками сделать было нельзя.

Он нашёл бортовой топор в креплении у двери – топор висел там, где и должен был висеть, жёлто-красный, с резиновой рукоятью – и ломик. Попробовал вставить ломик между стойкой и полом у правого бедра механика и отжать. Металл заскрипел, подался на сантиметр – и механик закричал. Не громко – сквозь зубы, отрывисто, но так, что сзади в салоне заплакала одна из девушек. Шумилин отпустил.

— Ещё, – выдавил механик. – Давай ещё, ну.

Шумилин попробовал с другой стороны, снизу, рубанув обухом топора по замятому краю пола, чтобы отогнуть его. Металл звякнул о металл. Там, внизу, под ними, булькнуло громче, и запах керосина разом стал таким густым, что у Шумилина защипало глаза. Из-под пола, по стенке левого борта, на которой они все теперь стояли, потекло – тонкой, маслянистой, радужной струйкой. Конструкция над механиком осела на миллиметр, и механик со свистом выдохнул, словно его ударили.

Шумилин замер с топором в руке. Под полом снова плеснуло.

Он понял это не головой. Он понял это ладонью, которая держала топор, и носом, который больше не различал никаких запахов, кроме одного. Следующий удар металлом о металл мог дать искру. Двигатели только что работали, где-то внизу ещё мог быть горячий корпус. Мокро было снаружи, а не там, внутри, где под полом лежал смятый бак. Третья попытка могла не освободить механика, а убить всех десятерых – восьмерых, поправил он себя: двоих уже не было.

— Николай.

— Понял я. – Механик не сводил глаз с топора. – Понял, не дурак. Лей не лей… Убирай их отсюда. Слышишь? Убирай.

Шумилин опустил топор.

III

Там же. 11:35.

— Слушать меня, – бросил он в салон. Голос был такой же низкий и тихий, но теперь в нём не было ни одного лишнего слова. – Сейчас все выходим. По одному. Через задний люк. Ничего не берём, кроме того, что под рукой. Огня не зажигать. Телефоны в карманы, фонари не включать. Кто не может идти – говорит сразу.

Он вернулся к задним створкам, нашёл ручку аварийного открытия, рванул. Створка пошла не сразу, со скрежетом, и в салон ворвался холодный, мокрый, пахнущий хвоей и камнем воздух. Снаружи сеяло – мелкая, плотная, бесконечная морось горного облака, в котором они теперь оказались.

Он оглядел людей.

Кирилл уже отстегнулся и стоял на коленях в проходе, прижимая обе ладони к лицу. Между пальцами текла кровь – много крови, она капала с подбородка на светлую куртку, и куртка на груди была бурой. Глаза над ладонями – огромные, неподвижные.

— У меня лицо, – говорил он не останавливаясь. – У меня лицо разбито. Глаз. Я глазом не вижу. Слушайте, надо же что-то делать, надо всем выйти, надо вызвать, у кого связь, надо…

— Покажи.

Кирилл не убрал руки. Шумилин взял его за запястья – мягко, но так, что сопротивляться было бессмысленно, – и отвёл ладони. Бровь была рассечена – глубоко, наискось, от середины к виску. Кровь заливала глаз, глаз был цел, он моргал. Лоб, щека, нос – всё в крови, и выглядело это страшнее всего, что было в салоне, хотя было самым безопасным.

— Глаз цел. Бровь рассечена. Это много крови и ничего страшного. Голова кружится?

— Нет. Не знаю. Я…

— Встал. Пошёл к выходу. Держи вот. – Он сунул Кириллу в ладонь бинт из своей аптечки, не раскрывая её, прямо в упаковке. – Прижми к брови и держи. Не отпускай.

Кирилл прижал. Встал. И стоило ему подняться на ноги, как к нему вернулся голос – громкий, командный, только на тон выше, чем на перроне:

— Народ! Все наружу, быстро, быстро. Полина. Ника, давай руку. Соня, быстро!

Он шагнул к Полине, задел Соню локтем, споткнулся о чью-то сумку и едва не упал на Егора. Шумилин отметил это без раздражения. Человек бежал вперёд, в действие, в команды, потому что стоять было страшнее. Через полчаса это пройдёт. Или не пройдёт.

Полина оставалась на своём месте, на левом борту, который теперь был полом, пристёгнутая, неподвижная. Глаза были открыты, рот приоткрыт, руки лежали на коленях ладонями вверх, как у человека, которого остановили на полуслове. Она не дрожала. Она вообще ничего не делала – дышала мелко и часто, едва поднимая грудь. Правая рука её всё ещё держала руку Сони.

Шумилин присел перед ней на корточки, так, чтобы лицо было на уровне её лица.

— Полина. Посмотри на меня.

Она подняла глаза. Не сразу: взгляд сначала нашёл его подбородок, потом губы, потом глаза.

— Ты жива. Все живы, кроме экипажа. Сейчас ты отстегнёшь ремень. Сама.

Её левая рука поднялась к пряжке и остановилась на полпути. Она сморщилась.

— Запястье, – сказала она. Голос был ровный и бесцветный. – Левое. Больно.

— Правой.

Правая рука выпустила руку Сони – не сразу, пальцы разжимались по одному – и отстегнула пряжку. Это заняло четыре секунды. Шумилин дал ей эти четыре секунды не помогая.

— Хорошо. Теперь встаёшь и выходишь. Снаружи стоишь у створки и ждёшь меня. Никуда не уходишь.

Она встала. Ноги держали. Она вышла.

Егор отстегнулся сам, без подсказки, и замер, держа правую руку перед собой ладонью вверх. На ладони вздувался пузырь, белый, с багровыми краями.

— Схватился за что-то, – объяснил он тихо, разглядывая ладонь с тем же выражением, с каким утром разглядывал перрон: как это устроено. – Там труба. Горячая была.

— Воду лей, когда выйдем. Сейчас – помоги Соне.

Егор молча повернулся к Соне.

Соня держалась прямо, вцепившись в ремень, и не сводила глаз с Шумилина. Лицо у неё было белое, прозрачное, как бумага, губы серые. Очки были на месте, одна дужка выгнута.

— Меня тошнит, – сообщила она очень вежливо. – И голова. Я ударилась вот здесь. – Она потрогала висок. – Я помню, как мы упали. Я помню время: одиннадцать шестнадцать. На ваших часах. Это важно?

— Да. Что ещё помнишь?

— Всё. – Она зажмурилась. – Можно не включать свет? Глазам больно.

«Сотрясение. Лёгкое. Помнит событие – хорошо. Светобоязнь, тошнота. Следить», – отметил он и сказал вслух:

— Не будем. Егор тебя выведет. Иди с ним, держись за него, можешь зажмуриться.

Ника отстегнулась, спрыгнула со своего сиденья на левый борт – мягко, на носки, как спрыгивала с вагона, – и сразу же качнулась и оперлась о стенку. Левую руку она держала прижатой к животу, локтем к боку, ладонью внутрь, а правой придерживала её за предплечье. Шапка съехала на затылок. Лицо было бледное, и над верхней губой блестел пот, но улыбалась она – широко, ртом, только ртом, а вокруг глаз всё было стянуто.

— Ника. Рука.

— Ерунда. – Слишком быстро и слишком громко. – Царапина. Об железку. Ну правда, ерунда. Вы лучше Кириллу помогите, у него лицо.

— Покажи.

— Да говорю же…

Она уже повернулась к выходу и вышла раньше, чем он успел подойти, – быстро, не оглядываясь, держа руку у живота так, как держат что-то ценное или что-то, что стыдно показать. Шумилин это заметил. И бледность, и пот, и эту «охранную» позу руки. Он поставил в голове отметку – «Ника, левое предплечье, проверить» – и отложил её, потому что в салоне оставался Даниил, а за кабиной – механик.

Даниил отстегнулся, когда Шумилин подошёл, попробовал встать и сел обратно, ахнув.

— Колено. Я встать… нет, могу. Могу.

Встал, цепляясь за сетку. Нога держала, но плохо. Он сделал шаг к выходу – и остановился. Лицо у него было повёрнуто к кабине. Не к Шумилину, не к выходу – к кабине, к смятому металлу, к механику, которого было видно в проёме.

— Он живой? – спросил Даниил. Голос сел.

— Пока да.

— А… – Даниил облизнул губы. Скулы у него пошли красными пятнами. – А они… успели передать? Ну, по рации? Где мы?

Шумилин задержал на нём взгляд – дольше, чем требовал вопрос. Даниил не выдержал и отвёл глаза. Глаза ушли вниз, к полу, потом к сетке, потом к выходу – куда угодно, только не в кабину, хотя секунду назад он не мог от неё оторваться.

«Испуг, – решил Шумилин. – Шок. Каждый спрашивает своё».

— Не знаю. Иди.

Снаружи было серо, мокро и холодно. Вертолёт лежал на склоне среди лиственниц, огромный, нелепый, с переломленным хвостом, как выброшенная на берег рыба. Шестеро стояли у задних створок кучкой, плечом к плечу, как стоят овцы под дождём, – инстинкт, который сильнее любого образования.

Шумилин вывел их вверх по склону. Семьдесят метров. Он считал шаги. Склон был крутой, под ногами – мох по колено и под мхом камень, и каждый шаг проваливался, а потом упирался в твёрдое. Лиственничные иглы налипали на мокрые ботинки и кроссовки. Кирилл шёл, прижимая бинт к брови, Даниил хромал, держась за Егора, Соня брела с закрытыми глазами, положив руку Егору на плечо с другой стороны. Полина шла сама, левую руку держала правой у груди. Ника шла первой – быстро, не оглядываясь, – и перед глазами у Шумилина была её спина и рука, прижатая к животу.

На ровной площадке под скальным выступом, где лиственницы стояли реже и мох был не так глубок, Шумилин остановился. Отсюда вертолёт был виден весь, сверху и сбоку. Если загорится – не достанет. Если поползёт – не достанет. Ветер тянул снизу вверх, и запах керосина доносился и сюда, но слабо.

— Здесь. Огонь не зажигать. Никуда не уходить. Даже по нужде – не дальше вон того камня, и по двое. Теперь слушать.

Шестеро молчали. Он различал каждое лицо и в каждом – одно и то же: ожидание. Люди после удара ждут, что им скажут, что делать, и это самое опасное время – они сделают всё, что им скажут, правильное и неправильное.

— Полина. – Она вскинула глаза. – Ты – санчасть. У меня в рюкзаке аптечка, вот она. – Он протянул ей аптечку. – Твоя задача: у Кирилла бровь – держать бинт, давить, не снимать, пока не перестанет. У Егора ожог – полить чистой водой из бутылки, минут десять, ничем не мазать. У Сони голова – сидит, не спит, разговаривает с тобой, если её тошнит – на бок. Даниил – колено, лёд не найдём, просто пусть сидит и не грузит. Ника – посмотреть руку.

— У меня ерунда, – тут же сказала Ника.

— Посмотреть руку, – повторил Шумилин своё, не повышая голоса.

Полина держала аптечку обеими руками и разглядывала её, как чужой предмет. Губы у неё побелели. Она сглотнула – видно было, как дёрнулось горло.

— Я крови боюсь, – сказала она очень тихо, так, чтобы слышал только он. – Мне от неё плохо.

— Знаю. Дыши ртом. Отворачивайся, когда надо. Но делай.

Он заметил, как она приняла это решение. Видел момент – полсекунды, – когда лицо её, только что растерянное и детское, стало сосредоточенным и чужим, как становится у человека, который взял на себя работу и перестал думать о себе. Она прикусила изнутри щёку, повернулась к Кириллу, опустилась перед ним на колени и взяла из его руки бинт.

— Отпусти, – сказала она ему, и голос был уже совсем другой – мягкий, тихий, но твёрдый. – Я держу. Посмотри на меня. Вот так.

Она прижала бинт к его брови, отвернула лицо в сторону и задышала ртом. Рука у неё не дрожала.

— Егор. Ты – руки. Что надо удержать, поднять, принести – ты. Сначала полей себе ладонь. Затем сходи со мной к вертолёту – туда, к хвосту, не к кабине – за водой и брезентом. Только со мной.

— Ладно, – сказал Егор.

— Кирилл.

Кирилл поднял голову. Полина держала бинт у его брови, и из-за этого он глядел одним глазом, и глаз этот был ещё испуганным, но уже и обиженным – на то, что его назвали не первым.

— Ты собираешь всю воду и всю еду. У каждого. Всё, что есть в карманах, в рюкзаках. Складываешь вот сюда, на брезент, когда принесём. Считаешь. Записываешь. Ничего не ешь и никому не даёшь, пока я не вернусь.

— А вы куда?

— К механику.

Кирилл открыл рот, чтобы что-то сказать, – и закрыл. Задание было маленькое, скучное и совершенно не похожее на руководство. Он обвёл взглядом остальных, рюкзаки, свои мокрые белые кроссовки и сказал:

— Понял. Народ, значит, так: все выкладывают еду. Всё, что есть.

Шумилин заметил, что через пять минут Кирилл всё ещё стоял над Даниилом, который рылся в рюкзаке, и объяснял ему, как правильно рыться в рюкзаке. Ещё через десять – запутался в счёте, потому что Ника кинула на кучу горсть жвачки, а Соня – пакет сушёных яблок, и он не знал, считать ли жвачку едой. Делать было труднее, чем распоряжаться. Он это понял, кажется, впервые в жизни. Но не бросил.

Соня устроилась на камне, прислонившись спиной к лиственнице, с закрытыми глазами, и говорила – тихо, ровно, Полине, которая велела ей разговаривать:

— Командир – Глотов Валерий Петрович. Второй пилот – Сазонов Артём Игоревич. Бортмеханик – Ивашкин Николай Семёнович. Это было написано в задании на полёт, на доске в вагончике. Там ещё было время вылета: десять ноль пять. Мы вылетели в десять ноль шесть. Удар в одиннадцать шестнадцать. По часам Глеба Сергеевича.

— Зачем ты запоминала? – спросила Полина, не оборачиваясь: она держала бинт у брови Кирилла.

— Это само, – сказала Соня. – Я иначе не могу. Это не специально.

Шумилин спустился к обломкам с Егором. Они вытащили из-под сетки у створок брезент, рюкзаки, две пятилитровые канистры воды, бортовой сухпаёк в зелёной коробке, аптечку вертолёта. Чемодан Кирилла лежал на боку в проходе, у самой кабины, куда его отбросило при ударе, – серебристый, с одной оторванной ручкой. Шумилин оставил его.

Егор работал молча. Таскал, держал, подавал. Ладонь у него распухла, и он брал вещи левой, правую прижимая к груди. Один раз Шумилин увидел, как он остановился у кабины и глянул на механика. Лицо его не изменилось – только уши покраснели и перестали двигаться пальцы на здоровой руке.

— Иди наверх, – велел ему Шумилин. – Отнеси. И сюда больше не спускайся.

— А вы?

— Я останусь.

IV

У обломков. 11:50 – 14:20.

Он сел на пол у механика, спиной к смятой стойке, так, чтобы перед механиком было его лицо, а не потолок.

Из аптечки – Полина подала её молча – он достал обезболивающее – то, что было: таблетки, которые помогают от зубной боли и от сломанного пальца и ничего не значат для человека, которого держит металл. Механик проглотил две, запив водой из бутылки, которую Шумилин держал у его губ, – половина воды пролилась на комбинезон.

— Поможет? – спросил механик.

— Нет.

Механик хмыкнул – почти засмеялся.

— Честный.

Оба замолчали. Морось шуршала по обшивке. Внизу, под полом, всё так же тихо булькало.

Шумилин знал, что происходит, хотя механик об этом не говорил. Человек, зажатый так, не истекает кровью наружу – он истекает внутрь, туда, где её не видно и не остановить никакой повязкой. Лицо механика было серым и мокрым. Губы светлели с каждой четвертью часа. Пульс на запястье, когда Шумилин брал его, был частым и слабым, нитяным, и становился всё чаще. Руки холодели. Иногда механик уходил – глаза оставались открытыми, но глядели мимо, в одну точку, и он не отвечал, – а потом возвращался и говорил так, словно и не уходил.

Шумилин мог сделать для него три вещи. Не дать ему остаться одному. Не врать ему. И держать за руку, когда тому станет страшно.

Он делал все три.

— Шли не туда, – проговорил механик в половине первого, глядя в разбитый блистер. – Слышишь? Не туда шли. Петрович… Петрович этот ледник любил. Я ему говорил. – Он закрыл глаза. – Двадцать лет над Саяном. Сам решил… Мёртвые сраму… как это… не имут.

Он перевёл дух, дыша часто и мелко.

— Рация, – прохрипел он. – Передали базе в десять сорок. Обходим. Больше ничего не передавали. Трекер пишет. Найдут по трекеру, когда… когда вытащат блок. Если вытащат. А до того – никто не знает, что мы тут.

— Ясно.

— Ты, я вижу, мужик толковый, – отозвался механик. – Уводи их. Не сиди тут, слышишь? Ищут по маршруту. А мы где? – Он попытался улыбнуться. – Мы, брат, километров на шестьдесят ушли, не меньше. Петрович… крюк хороший дал.

Это было в час. Дальше он молчал почти полчаса.

В половине второго механик спросил, сколько времени, и Шумилин ответил. Механик опустил веки и попросил воды, и Шумилин дал воды. Губы у механика были уже почти белые. Руку, которую держал Шумилин, механик сжимал – сначала сильно, потом слабее.

— Гале скажи, – произнёс он неожиданно громко, отчётливо, как говорят то, что готовили давно. – Галине. Жене. Ивашкина Галина Фёдоровна. Нижнеудинск, Пушкина, двенадцать. Скажи – что я… что я её не послушался. Она говорила: не летай с ним больше в облака. А я… Скажи – не мучился. Понял? Не мучился. Соври.

— Скажу.

— Соврёшь?

Шумилин ответил не сразу.

— Скажу, что ты сказал «не мучился».

Механик засмеялся – тихо, почти беззвучно, одними глазами.

— Ну ты и… – Механик не договорил. – Ну ты и мужик.

Он больше почти ничего не сказал. Два или три раза он открывал глаза и находил Шумилина, и тогда пальцы его в руке Шумилина шевелились – проверяя, на месте ли. Шумилин был на месте. На мокром от керосина полу, в разбитом вертолёте, на склоне, которого не было ни на одной карте, кроме старой генштабовской, он держал руку человека, которого впервые встретил сегодня утром у этой самой двери, и думал о том, что он приехал в Иркутск, чтобы ни за кого больше не отвечать.

В 14:20 рука механика стала тяжёлой.

Шумилин подержал два пальца на шее, сколько положено. И ещё немного. Затем закрыл механику глаза – ладонью, сверху вниз, – и посидел ещё минуту, не убирая руки с его руки.

Его большой палец сам собой нашёл старый шрам на левой ладони и провёл по нему – от края до края. Он этого не заметил.

Потом он встал, взял из кабины то, что надо было взять, – планшет второго пилота, документы из нагрудных карманов, переносной навигатор экипажа в чехле, на своих батарейках, – и вышел под морось.

V

Лагерь выше обломков. 7 августа 2026 года, пятница, вечер.

Костёр он разрешил развести только в шесть вечера, когда ветер переменился, и только выше, за скальным выступом, в восьмидесяти метрах от места крушения, на камне. Дрова были мокрые. Огонь никак не хотел заниматься, шипел и дымил, и Кирилл, который вызвался его разжечь, извёл полкоробка спичек и половину своего терпения, пока Шумилин не взял у него коробок и не показал, как расщепить сухую сердцевину сучка ножом, как сложить шалашик из того, что тоньше спички, как прикрыть его от мороси ладонями.

— Это же элементарно, – протянул Кирилл, когда огонь наконец занялся, и раздражения в его голосе было меньше, чем удивления.

— Когда сухо – да.

Они устроились вокруг огня под брезентом, натянутым на две жерди и привязанным к лиственнице, – семеро, мокрые, грязные, замолчавшие, каждый в своём. Полина заставила каждого выпить по полкружки горячей воды. Соня куталась в термоодеяло из аптечки, похожая в нём на шоколадку в фольге, и отвечала на вопросы Полины – какой сегодня день, как её зовут, сколько будет семь на восемь, – отвечала раздражённо и правильно. Егор держал ладонь в мокрой тряпке. Даниил лежал, положив ногу на рюкзак, спиной к огню, и лица его никто не различал: он отвернулся.

Ника села ближе всех к огню, подтянув колени, и левой руки по-прежнему не было видно – она прятала её под курткой.

— Ника, – сказала Полина.

— Ну что?

— Покажи руку.

— Вот прицепились. – Ника засмеялась, громко, и смех вышел коротким и неправильным, как кашель. – Я же сказала: царапина. Я её шарфом замотала, она уже не болит. Правда, Поль, ну правда.

Полина не ответила. Взгляд её был не на лице Ники, а на её куртке – на том месте, где под курткой была рука. Там, на светлой ткани рукава, у локтя, проступило тёмное пятно, мокрое, расползающееся. Не вода. Вода не бывает такого цвета.

Шумилин увидел пятно в ту же секунду и увидел, что Полина его увидела.

— Ника, – сказала Полина очень мягко. – Ты врёшь. У тебя течёт.

Ника перестала смеяться. Лицо у неё на секунду стало совсем другим – маленьким, испуганным, детским, – и тут же закрылось, как закрывается дверь.

— Ну и что теперь, – сказала она.

Шумилин размотал шарф. Шарф был шёлковый, тонкий, весь пропитанный, и под ним на предплечье, на внутренней стороне, ближе к локтю, была рана – длинная, сантиметров восемь, рваная, с неровными краями, грязная. Металл, о который Ника ударилась в салоне, был в смазке и в саже, и всё это было теперь в ране. Кровь шла медленно, но шла – видно, с тех пор как Ника замотала руку на склоне, она так и не остановилась.

Ника отвернулась от раны, в сторону, к лиственницам. Губы она сжала так, что они пропали.

— Сколько часов? – спросил Шумилин.

— С… с самого начала, – сказала Ника. – Я думала, ерунда. Я думала, сама пройдёт. Там же Кирилл был весь в крови, и механик, и… Я не хотела, чтобы на меня ещё…

Она не договорила.

Сначала он сделал место. Вытряхнул из аптечки пакет, вывернул его чистой стороной наружу и расстелил на крышке рюкзака. Разложил по порядку: бинты, салфетки в нераспечатанных упаковках, ножницы. Полина полила ему на руки из котелка, тонкой струйкой, как он показал, чтобы хватило, и он протёр пальцы спиртовой салфеткой, а следом той же салфеткой лезвия ножниц.

— А в рану? – Полина уже держала наготове вторую салфетку, надорванную. – Чтобы наверняка.

— Нет.

— Там же грязь.

— Спирт – для железа и для рук. – Шумилин забрал у неё салфетку и положил обратно на пакет. – Живое он не чистит, а жжёт. В рану – только вода. Чистая и много.

Полина положила ладони на колени, подальше от пакета, – так держат руки на чужой кухне, когда боятся что-нибудь задеть.

— А мне хоть глоток? – спросила Ника в лиственницы не поворачиваясь. – Внутрь.

— Тебе воды. Внутрь тоже.

Шумилин промыл рану кипячёной, уже остывшей водой из котелка – лил, пока не перестала идти грязь. Ника не издала ни звука. Только, когда он промывал края, пальцы её правой руки вцепились Полине в колено так, что Полина вздрогнула. Затем он наложил давящую повязку – плотно, бинт поверх салфетки, ещё один бинт поверх, – и поднял её руку выше сердца, уложив на рюкзак.

— Держать так. Не опускать. Не мочить. Утром посмотрим.

— Это опасно? – тихо спросила Полина. Не Ника – Полина.

— Плохо, что грязная и что поздно, – ответил Шумилин. – Будем следить.

Он не сказал, что семь часов – это много. Что грязь в ране – это хуже, чем кровь. Что повязку надо было наложить сразу, на склоне, и если бы он не отложил «Ника, левое предплечье, проверить» на потом, этих семи часов не было бы. Он не сказал этого вслух. Это было его, и он оставил это себе.

Сумерки пришли поздно, в десятом часу, и не уходили до полуночи. Облако поднялось, и над долиной открылось небо – серое, высокое, и в разрыве – одна звезда. Внизу, в темноте, лежал вертолёт.

Кирилл засмеялся – тихо, сам себе.

— Слушайте. А может, просто вызвать кого-нибудь? Ну, через приложение. Как такси. «Заберите нас, пожалуйста, мы тут на склоне».

Никто не засмеялся. Наконец Соня из своей фольги сказала очень серьёзно:

— Тариф «Эконом» сюда не поедет.

И тогда засмеялись все – Егор беззвучно, Ника зло, сквозь зубы, Полина устало, Даниил – так и не повернувшись к огню, плечами. Засмеялся и Кирилл, и смех у него был облегчённый, настоящий: впервые за день кто-то принял его слова не как команду, а как шутку, и шутка оказалась хорошей.

Шумилин не смеялся. Он примостился у края брезента, спиной к лиственнице, лицом к долине, и считал.

Губами, беззвучно. Раз – Кирилл. Два – Полина. Три – Егор. Четыре – Соня. Пять – Ника. Шесть – Даниил.

Он посчитал два раза. Каждый раз получалось шесть, и с ним – семь, и это было правильно. Но губы каждый раз, сами, по привычке, шли дальше – до восьми, до девяти, до десяти – и останавливались на пустом месте.

— Глеб Сергеевич, – тихо сказала из темноты Соня. – Вы что-то говорите?

— Считаю. Спи. Через три часа разбужу.

Глава третья. Сутки под брезентом



I

Лагерь выше обломков. 8 августа 2026 года, суббота, утро.

Полина проснулась от того, что брезент над головой гудел.

Он гудел ровно и низко, как гудит большой барабан, если положить на него ладонь, и сквозь гул было слышно, как по нему бьёт дождь – мелкий, частый, сплошной. С края брезента текло. Капли собирались в одном месте, над её левым плечом, вырастали, отрывались и падали на рукав ветровки, и рукав был уже мокрый насквозь.

Она не сразу вспомнила, где она. Тело вспомнило раньше: левое запястье, туго перебинтованное вчера Глебом Сергеевичем и примотанное к щепке, ныло тупо и горячо; спина затекла от камня, на котором она лежала; ноги замёрзли так, что пальцы не чувствовались. А потом вспомнилось всё сразу – гул, белое за стеклом, лиственницы в разрыве облака, удар, тишина, механик в проёме, его серое лицо, – и её затошнило, как вчера, и она полежала, глядя в брезент, и подышала ртом – неторопливо, как учили на практике дышать детей перед трудным разговором: на четыре вдох, на шесть выдох.

Справа, под одним с ней термоодеялом, спала Соня. Она лежала на спине, вытянувшись, руки сложены на груди, очки сняты и аккуратно положены в кармашек куртки – даже во сне всё у неё было по местам. Лицо было бледное, но уже не серое, как вчера. Полина приподнялась на локте и проверила, как она дышит. Ровно. Глубоко. Каждые три часа ночью Глеб Сергеевич будил её, Соню, и Полину, и спрашивал у Сони, какое сегодня число и как зовут маму, и заглядывал ей в глаза, светя фонариком сбоку, прикрыв его ладонью, чтобы свет не бил, – и Соня каждый раз сердито отвечала: «Седьмое. Ирина Михайловна. Можно я посплю?»

Вчера вечером, когда все легли, он отвёл Полину в сторону и сказал ей тихо, почти без интонации, как говорят то, что надо запомнить, а не почувствовать:

— Если её начнёт рвать снова, больше одного раза. Если голова будет болеть сильнее, а не слабее. Если её будет не добудиться. Если зрачки станут разными – один больше другого. Если она начнёт путаться: в словах, в днях, в людях. И ещё одно, самое плохое. Если ей станет лучше, она повеселеет – а потом станет хуже. Это бывает. Сразу ко мне. Ночью, днём, неважно.

— Хорошо, – сказала тогда Полина.

— Запомнила?

— Да.

— Повтори.

Она перечислила. Всё, по порядку. Он выслушал, глядя не на неё, а на свои руки, и сказал: «Хорошо». И ушёл к краю брезента, сел спиной к лиственнице и больше, кажется, не ложился.

Сейчас он был там же. Полина различала его сквозь дым костерка, который кто-то – видно, он сам – развёл под навесом из лапника у самого края брезента. Костерок дымил больше, чем горел: сырые ветки шипели, плевались паром, и дым стелился низко, к земле, и полз под брезент, и у Полины защипало глаза. Глеб Сергеевич устроился на корточках у огня и подкладывал ветки по одной, тонкие, как спички, и дым его, кажется, не беспокоил вовсе.

Полина наблюдала за ним и думала, что до вчерашнего утра не представляла, как выглядит человек, который не спал всю ночь и которому всё равно. Не всё равно, – поправила она себя. – Иначе. Он держался так, как держатся люди, у которых внутри что-то крепко держится и которые не тратят силы на то, чтобы держалось снаружи. Плечи опущены. Руки свободные. Лицо пустое – не равнодушное, а пустое, как пустеет поле перед дождём. Только один раз, когда он поднял голову и глянул вниз, в долину, туда, где под дождём лежал вертолёт, его правая рука поднялась, и большой палец прошёл по ладони левой – от края до края, по какой-то линии. И опустилась.

Полина отметила это, как отмечала всё, что делают руки. Что это значит, она ещё не понимала. Понимала только, что это что-то значит.

Потом он позвал её к огню.

Котелок грелся на двух камнях, и вода в нём закипела не сразу: сырой хворост больше чадил, чем грел. Глеб Сергеевич опустил в кипяток ножницы и пинцет из аптечки, а за ними Никин шёлковый шарф, который Полина с утра отполоскала от крови в холодной воде.

— Теперь это стерильное? – спросила она.

— Чище, чем было. – Он притопил шарф палочкой. – Стерильное бывает в больнице, в запаянном пакете. Поэтому к ране – только то, что из пакета. Шарф пойдёт поверх бинта. Держать бинт и не пускать к нему дождь.

Ника протянула руку сама не дожидаясь. Повязка за ночь промокла с одного края: с брезента капало, и капало как раз туда. Глеб Сергеевич размотал её, осмотрел, промыл и наложил новую. Сверху, поверх шарфа, надел пакет из бортового сухпайка, разрезанный вдоль, и подвязал выше и ниже раны, не туго.

— Мокрый бинт тянет грязь внутрь, как фитиль, – сказал он. Не Нике, а Полине. – Повязка должна быть сухой. Всегда. Бинтов сколько?

Полина пересчитала.

— Четыре. И шесть салфеток.

— Запомни. Это всё, что у нас есть до врача.

Полина запомнила. И только вечером, когда меняла Кириллу пластырь на брови, она поняла, что это был не счёт бинтов. Это был счёт дней.

II

Там же. 8 августа, суббота, день.

К полудню дождь не прекратился, а облако спустилось ниже, и всё вокруг – лиственницы, камни, скальный выступ над лагерем – стало серым и мягким, без краёв, словно нарисованным мокрой кистью. Видно было метров на тридцать. Дальше начиналась вата.

— Это хорошо, – заявил Кирилл. – Значит, вертолёты не летают, а как только развиднеется – прилетят. Логично же. Глеб Сергеевич, логично?

— Если облако поднимется, – отозвался Глеб Сергеевич не оборачиваясь.

Кирилл ожил с утра. Полина наблюдала, как это происходит, и узнавала: так он оживал каждый раз после того, как ему было плохо, – после проваленного экзамена на втором курсе, после ссоры с отцом в прошлом году, после того, как его не взяли на первую стажировку. Сначала – день или два тишины, когда он лежит лицом к стене и не отвечает на сообщения. Следом – резкий подъём, план, список, команды. Тело его словно не умело быть слабым дольше, чем сутки, и выталкивало его в действие, в первые ряды, туда, где на него смотрят.

Бровь у него была заклеена пластырем крест-накрест, глаз заплыл и побагровел, и от этого лицо стало чужим и немного пиратским. Он ходил по лагерю – шесть шагов туда, шесть обратно, больше под брезентом было некуда – и говорил.

— Значит, план. Первое: дежурства. По два часа. Пары: я с Полиной, Егор с Соней, Ника с Даней. Второе: дрова. Надо заготовить на сутки. Третье: сигнальный знак. Чтобы с вертолёта видели. Четвёртое: еда. У нас её… – Он сверился с листком, на котором вчера записывал, огрызком карандаша Сони. – Значит, у нас её… ну, нормально. Распределим. Пятое: связь. Надо подняться выше, вон туда, на сопку, может, там ловит.

Никто ему не ответил.

Не потому, что спорили. Его просто не слышали. Ника держала перевязанную руку на рюкзаке и глядела в дождь. Даниил лежал, отвернувшись, и тыкал в телефон, где не было сети. Егор чинил что-то – распоротую вчера лямку рюкзака, протаскивая через неё кусок стропы, – и его большие руки двигались неторопливо и точно, и на лице было то спокойное, отдельное от всего выражение, какое бывает у людей, когда они наконец заняты тем, что умеют. Соня куталась в фольгу и перечитывала на свету то, что записала вчера на последней странице своего блокнота.

— Еды, – подал голос Глеб Сергеевич от костра, всё так же не оборачиваясь, – на четверо суток на всех. Если урезать вдвое. Так и будем есть.

Кирилл осёкся, заглянул в свой листок, словно проверяя, не ошибся ли проводник, и продолжил – уже про дрова.

Он говорил в пустоту – и Полина замечала, как он это чувствует. Голос его поднимался на полтона с каждым пунктом. На четвёртом пункте рука ушла к затылку – взъерошить волосы. На пятом он засмеялся – раньше, чем пошутил, – и пошутил: «Ну, или ждём, пока сеть сама к нам придёт», – и шутка вышла плоской.

Ей стало его жаль. Это была давняя жалость, привычная, как старый свитер, и она надела её не задумываясь.

— Кирюш, – позвала она. – Давай я с тобой схожу за дровами.

Он обернулся к ней с таким облегчением, что ей стало неловко.

— Вот! – обрадовался он. – Видите? Нормальный подход. Полина, пошли.

Они собирали сушняк под лиственницами, ниже лагеря, в стороне от обломков. Сухого не было: всё было мокрое, и Глеб Сергеевич велел брать только мёртвые ветки, которые не гнутся, а ломаются со щелчком, и обдирать с них кору. Полина ломала их одной правой и складывала Кириллу на согнутые руки.

— Слушай, – начал Кирилл, понизив голос. – Ну он ничего, конечно, этот Глеб Сергеевич. Но он какой-то… ну, без инициативы. Сидит и ждёт. А надо действовать.

— Он ночью не спал, – возразила Полина. – Он Соню будил. И костёр. И Нике руку. И механика…

— Ну это да. – Кирилл переломил ветку. – Но вот смотри: связь. Он даже не попробовал подняться. Может, там сеть есть. Я бы поднялся.

— Он сказал никому не уходить.

— Ну я бы с ним поднялся. Вдвоём.

Она промолчала. И, промолчав, поймала себя на том, что делает: стоит к нему лицом, кивает, а ноги – обе – развёрнуты в сторону лагеря, туда, где под брезентом сидят остальные. И руки скрещены под грудью, правая держит левую, перебинтованную. И губы сжаты.

Что это значит, ей было известно лучше многих: на третьем курсе у неё был целый семинар о том, как тело ребёнка говорит «нет», когда рот говорит «да», и она писала об этом курсовую и получила «отлично». Тело говорит раньше слов и честнее их. Это её тело говорило Кириллу «нет» – уже давно, задолго до вертолёта, задолго до этой поездки, – а рот всё ещё говорил «конечно, Кирюш».

Она решила это в июне. Решила спокойно, без слёз, сидя на подоконнике в общежитии, пока Соня спала: после поездки, в Москве, тихо, без сцен, сказать ему. Что она так больше не может. Что она устала соглашаться. Что она хочет хоть раз в жизни сделать что-то по-своему, и для этого ей надо перестать быть «девушкой Кирилла». Она даже придумала, какими словами. Слова были хорошие.

А теперь была тайга, и был вертолёт, и была кровь на его лице, и она не могла. Не здесь. Не сейчас.

— Ты права, наверное, – сдался Кирилл, подождав и не дождавшись ответа. – Ладно. Не сейчас.

Они вернулись с дровами. Егор молча взял у Кирилла охапку, разобрал её, отложил в сторону половину – «это сырое, не горит» – и сложил остальное шалашом под навесом, так, как вчера показывал Глеб Сергеевич. Кирилл перевёл взгляд с отложенной половины на шалашик, на Егора – и ничего не сказал. Только шея у него покраснела.

Пока не начался новый дождь, Егор с Глебом Сергеевичем выложили на прогалине ниже лагеря знак – три длинные жерди треугольником, ободранные добела, чтобы светлели на тёмном мху. Знак получился аккуратный и маленький. Полина оглядела его сверху и подумала, что с неба, наверное, его не видно вовсе. И сразу перестала об этом думать: так было легче.

III

Там же. 8 августа, суббота, после полудня.

— Значит, так, – сказала Ника. – Клещи. Глеб Сергеевич сказал: каждое утро и каждый вечер осматривать друг друга. Я тут главная по клещам, потому что у меня рука и я всё равно ничего не делаю. Мальчики – отворачиваются. Девочки – снимают куртки. Потом наоборот.

— А кто тебя назначил? – спросил Даниил не поворачиваясь.

— Я сама.

Осмотр на клеща оказался самым неловким и самым смешным, что случилось с ними за эти сутки. Полина потом, много позже, думала, что именно с него всё и началось – не группа, нет, до группы было ещё далеко, но что-то вроде первого общего смеха, в котором не было страха.

Ника командовала. Она устроилась на рюкзаке, держа руку на весу, и командовала так, как, наверное, командовала в своём спортзале: громко, резко, без стеснения.

— Соня, повернись. Шею. За ушами. Под косой – подними косу. Так. Полина – теперь ты ей. Подмышки. Поясница. Чего ты краснеешь, мы тут все девочки.

— Ничего подобного, – возразила Соня, краснея пятнами на шее.

— У тебя шея как светофор. Так, девочки готовы. Мальчики! – Ника повернулась к брезенту, за которым, по ту сторону костра, ждали отвернувшиеся парни. – Ваша очередь. Повернуться к лесу передом, к нам задом!

— Ника!

— А что такого? Это из сказки. Избушка, избушка. Глеб Сергеевич, правильно я говорю?

— Почти, – согласился Глеб Сергеевич. Голос был серьёзный, но Полина заметила, как у него дрогнул угол рта – на миллиметр, на секунду. Это была первая его улыбка, которую она увидела. Она тут же погасла и не дошла до глаз – но не потому, что он её прятал, а потому, что глаза у него, кажется, давно разучились улыбаться вслед за ртом.

Парни осматривали друг друга сами, за брезентом, и оттуда доносилось: Егоровское басовитое «повернись», Кириллово «да нет у меня ничего, я же в куртке был», Данино «у меня колено, я не могу нагибаться». И вдруг Даниил удивился вслух: «Ой. Ой-ой. У меня что-то есть», – и все, даже Глеб Сергеевич, обернулись, а Егор, наклонившись, долго рассматривал Данину лодыжку и сказал наконец:

— Это родинка.

— Ты уверен?

— У неё нет ног.

Ника засмеялась первой – громко, коротко, запрокинув голову, – и следом засмеялись все, и смех покатился под брезентом, отражаясь от него, и Полина смеялась вместе со всеми и чувствовала, как с каждым выдохом из неё что-то уходит – не страх, страх оставался, – а то, что было под страхом: оцепенение. Руки потеплели.

Когда осмотр закончился, Ника охнула, глядя в свой телефон:

— Блин. Карта забита. Ледником. Я его вчера сто раз сняла, в каждом ракурсе.

Её основной телефон, дорогой, разбился при ударе – экран пошёл сеткой и погас, и она с утра вертела его в руке и ругалась вполголоса. А второй, старенький, простой, тот, что она брала с собой в спортзал «чтобы не жалко было», уцелел в кармане.

— Можно же перекинуть, – сказала Соня. – У тебя там слот для карты? Дай посмотрю.

Ника дала. Соня повертела телефон, подцепила ногтем лоток, вынула крошечную карточку, глянула на неё на свет, вставила обратно.

— Есть. Надо перенести фото во внутреннюю память, там место есть. Давай я.

Они склонились голова к голове – стриженая светлая и с косой – и Соня перекидывала фотографии, а Ника комментировала каждую: «Вот это удалять не смей. И это. Это вообще шедевр». Полина следила за ними и думала, что у Сони очень маленькие руки, с обкусанными у основания ногтями, и что этими маленькими руками она уже вторые сутки делает всё очень точно. И что Соня сейчас запоминает – это было понятно по тому, как она шевелит губами, – где у Ники какие фото, какой у Ники телефон и куда вставляется карта.

Зачем Соне это, она не понимала. Соня, кажется, тоже. Соня просто не умела не запоминать.

IV

Там же. 8 августа, суббота, вечер.

Глеб Сергеевич ушёл вниз, к месту крушения, в четвёртом часу, когда дождь ненадолго стих. Он ничего не сказал, просто взял брезент, моток стропы, топор и пошёл, и Полина провожала его взглядом, пока он не скрылся за лиственницами.

Зачем он пошёл, понимали все. Вчера вечером, у костра, никто об этом не говорил, но каждый, она это чувствовала, думал: там, внизу, в кабине, трое. Тогда он только закрыл их – занавесил проём в кабину брезентом, чтобы не было видно. А сегодня утром, когда Кирилл спросил, сколько ещё ждать вертолёта, Глеб Сергеевич ответил не про вертолёт.

— Помощь не пришла. Вчера была облачность. Сегодня тоже. Может прийти завтра, может нет. Их надо… – Он подбирал слово. – С ними надо поступить по-человечески.

Через полчаса Полина спустилась к обломкам. Зачем – сама не знала. Ноги пошли сами.

Он был там – у кабины, спиной к ней. Он закрывал кабину. Не просто брезентом – листами отогнутой обшивки, которые выламывал топором из разбитой хвостовой части, там, где не было керосина, и привязывал стропой поверх брезента, туго, к стойкам, к раме блистера, так, что она становилась запертой, как дом. Внизу, у пролома, уже лежали камни – десяток крупных, обросших мхом, – и он укладывал их один на другой, закладывая щель.

Он работал без спешки и очень тщательно. Каждый камень – обеими руками, каждый – на своё место. Полина стояла, не отрывая глаз, и думала, что так, наверное, кладут кирпичи люди, которые строят себе дом на всю жизнь.

— Почему вы их не… – Она не договорила. – Ну, не похороните?

Он не обернулся.

— Нечем. Я их не вытащу. Там всё смято. Механика держит металл, пилотов – тоже. – Помолчал. – И не надо. Люди придут разбираться, почему упали. Им место надо такое, как есть. И под мхом – камень. Не вырыть.

Он положил ещё камень. Выпрямился. Посмотрел на пролом, заложенный наполовину.

Полина спустилась ниже и стала собирать камни.

Это было тяжело. Камни были мокрые и скользкие, и мох на них под пальцами был холодным и живым. Левая рука не работала, и она брала камни правой, прижимая к груди, и тащила по одному, маленькие, какие могла. Глеб Сергеевич ничего ей не сказал. Взял у неё первый камень и положил его. И второй.

Через десять минут Полина услышала сверху хруст мха. Это был Егор. Он спустился, не сказав ни слова, окинул взглядом пролом, камни, Полину, Глеба Сергеевича – и пошёл ниже, туда, где под лиственницами было больше камней. Он носил их по два сразу, одной левой рукой, правую с распухшей ладонью держа на отлёте, и клал к ногам Глеба Сергеевича, и уходил за следующими. Полина успевала заметить его лицо. На нём было то же отдельное спокойствие, что утром, когда он чинил лямку, – только теперь под спокойствием было что-то ещё, отчего губы у него стали тоньше.

Следом спустилась Соня. Сама, без разрешения, держась за лиственницы, бледная. Полина хотела отправить её обратно – ей нельзя таскать тяжести, ей вообще нельзя никуда, – но Соня не стала носить камни. Она села на корточки у самой кабины, вгляделась в неё очень внимательно, как вглядываются, чтобы запомнить навсегда, и стала собирать мох – длинные мягкие клочья – и закладывать им щели между камнями. Тщательно. Аккуратно. Каждую щель.

Когда пролом был заложен, Глеб Сергеевич взял топор и ушёл в лиственницы. Вернулся с двумя жердями – одна длиннее, одна короче, ровные, тонкие, очищенные от сучков.

Он поставил длинную у камней, против кабины, и вбил её в мох и в щель между камнями – обухом топора, несколько раз, пока жердь не встала прочно. Затем приложил короткую поперёк, на высоте своего лица, и стал искать, чем связать.

И тогда пришёл Кирилл.

Полина услышала его раньше, чем увидела: он спускался шумно, оступаясь, и остановился в нескольких метрах, у лиственницы. Взгляд его переходил с креста на камни, на заложенную кабину. Лицо у него было неподвижное. Руки висели. Он стоял так, кажется, целую минуту, и у него дважды дёрнулся кадык. Наконец он подошёл и взял короткую жердь из рук Глеба Сергеевича, держа её на месте, поперёк, пока тот не найдёт, чем связать, – без единого слова, впервые за сутки без единого слова.

— Ремень, – раздалось сверху.

Это была Ника. Она спустилась последней, тяжело, держа перевязанную руку у груди, и вынула из петель джинсов свой ремень – кожаный, узкий, с серебряной пряжкой. Протянула Глебу Сергеевичу.

— У меня всё равно штаны держатся, – пояснила она. И голос у неё сорвался на последнем слове.

Глеб Сергеевич стянул жерди ремнём крест-накрест. Ника сама затянула последний узел – морщась, одной правой рукой и зубами.

Даниила внизу не было. Полина оглянулась вверх по склону и увидела его – он стоял наверху, у края брезента, далеко, руки в карманах, и наблюдал. Не спускался. Не подходил. Между ним и крестом было семьдесят метров мокрого мха, и он не прошёл ни одного.

— Имена. Соня.

— Глотов Валерий Петрович, – сказала Соня. Голос был ровный и тихий. – Сазонов Артём Игоревич. Ивашкин Николай Семёнович.

Глеб Сергеевич протянул нож – не Соне, а Полине. Свой, рабочий, с потёртой деревянной рукоятью.

— Вырежешь?

Полина взяла нож. Он был тяжелее, чем она думала, и тёплый от его руки. Она подошла к кресту и стала вырезать на поперечине – правой рукой, глубоко, буква за буквой, – а Соня рядом диктовала ей по буквам, точно Полина могла забыть, как пишется «Валерий». Она вырезала три фамилии с инициалами, и щепки падали ей на кроссовки, и от свежих срезов пахло смолой.

Никто не говорил речей. Никто не сказал «покойтесь с миром», или «простите», или «мы вас не забудем». Они просто стояли – пятеро у креста и один наверху, – и дождь снова начинался, мелкий, частый, и капли собирались на свежих буквах и стекали по ним.

Полина переводила взгляд с одного на другого – на Егора с его распухшей ладонью, на Нику – без ремня, с рукой у груди, на Соню с мхом на коленях, на Кирилла, который всё ещё держал рукой крест, хотя крест давно не нуждался в опоре, на Глеба Сергеевича, который стоял чуть позади всех, – и думала, что ещё вчера утром они были шестеро москвичей в одной поездке, а сейчас – что-то другое. Что именно, она не понимала. У неё не было для этого слова. Но слово, наверное, было.

— Крест от зверя не защитит, – произнёс Глеб Сергеевич, когда они поднимались. Кажется, сам себе. – Знаю. Не для этого.

Полина хотела спросить – а для чего, – но не спросила. Она поняла и так.

V

Там же. Ночь на 9 августа.

Ночью дождь стих. Не перестал, – поправила себя Полина, лёжа без сна под брезентом и прислушиваясь, – а именно стих: стал реже. Капли падали теперь не сплошь, а по одной: стук – пауза – стук. Костерок у края брезента дотлевал, и красный свет от углей лежал на брезенте пятном и дышал.

В половине второго Глеб Сергеевич разбудил Соню – тихо: «Соня. Число?» – «Восьмое. Ну отстаньте». – «Как маму зовут?» – «Ирина Михайловна, она учительница, можно я сплю?» – и посветил ей в глаза сбоку, и ушёл на своё место, и в отблеске углей обозначился его профиль.

Через сколько – она не знала – донёсся шёпот.

— Глеб Сергеевич. – Даниил. Голос был тихий, сиплый, неуверенный, и от этого совсем незнакомый: днём Даниил говорил легко и громко, как говорят люди, которых всегда слушают. – Вы не спите?

— Нет.

Пауза. Полина лежала не шевелясь, с открытыми глазами, лицом к брезенту. Даниил был где-то справа, у края, совсем близко к Глебу Сергеевичу. Она слышала, как он устраивается – шуршание куртки, тихий выдох сквозь зубы, когда задел колено.

— Можно спросить?

— Спрашивай.

Ещё пауза. Длинная. Полина считала: раз, два, три, четыре, пять. Человек, которому просто нужен ответ, так долго не молчит. Так молчат перед вопросом, который боятся задать, – или перед вопросом, на который боятся услышать ответ.

— Нас ведь ищут? – сказал наконец Даниил. – Ну, вообще. Вертолёт пропал – значит, ищут. Да?

— Да.

— А… – Шорох куртки. Полина представила, не видя, как он сейчас делает что-то руками – трогает лицо, или колено, или теребит застёжку. – А точно здесь? Ну, я имею в виду – точно ищут именно здесь? Там, где мы?

Тишина.

Полина ждала ответа. Она лежала и ждала, что Глеб Сергеевич скажет «да» – или «конечно», или «не волнуйся» – тем своим ровным низким голосом, которым он вчера сказал Кириллу «это много крови и ничего страшного». Она так ждала, что перестала дышать.

Он не ответил.

Секунда. Пять. Десять. Угли у края брезента дышали красным. Где-то внизу, в долине, капнуло – громко, отчётливо, словно кто-то уронил монету. Даниил тоже молчал. Он не стал спрашивать снова. Он не сказал «ну, вы понимаете, о чём я». Он просто молчал – и Полина поняла, что Даниил не удивлён. Человек, которому не ответили на простой вопрос, переспрашивает. Удивляется. Обижается. Даниил не переспросил. Он молчал как человек, получивший ответ – тот самый, которого боялся и которого ждал.

Шорох. Даниил отполз на своё место. Затихло.

Полина лежала, уставившись в брезент.

Вчера, когда вертолёт упал, когда всё разило керосином и Кирилл кричал «у меня лицо», – она не думала о том, найдут ли их. Она думала только о том, как отстегнуть ремень одной рукой. Сегодня весь день, пока собирали дрова и вырезали буквы на кресте, она думала: вот развиднеется – и прилетят. Это была не мысль даже, а что-то вроде пола под ногами. Его не замечаешь, пока он есть.

А теперь пола не было.

Глеб Сергеевич не ответил «да». Он не соврал. Она уже поняла про него это – что он не врёт; поняла по механику, по Нике, по Соне, по тому «это много крови и ничего страшного», которое оказалось правдой. Человек, который не врёт, когда ему нечего ответить, – молчит.

И Даниилу было известно что-то, отчего его это молчание не удивило.

Она повернула голову к небу – к щели между брезентом и камнем. Неба не было – была серая, тёмная, мокрая вата, и в ней ничего не летало. И Полина впервые за двое суток перестала смотреть вверх.

Она обвела глазами людей. Спящую Соню с её сложенными руками. Нику, которая во сне прижимала к себе перевязанную руку и морщилась. Егора – огромного, свернувшегося на боку, как ребёнок, с ладонью, обмотанной мокрой тряпкой. Кирилла с пиратским пластырем на брови, который спал на спине и чуть похрапывал. Тёмный бугор у края брезента – Даниила, лежавшего лицом к лиственницам. И Глеба Сергеевича – тёмный профиль на фоне углей.

Он не шевелился. Он сидел лицом к долине, где внизу лежали обломки, и, кажется, так и не лёг до утра.

Глава четвёртая. Тот, кто остаётся



I

Гребень над обломками. 9 августа 2026 года, воскресенье, 05:40.

На гребень Шумилин поднялся один, до света, пока лагерь спал.

Перед уходом он сел на камень у края брезента и перешнуровал ботинки – медленно, туго, по-зимнему, через верхние крючки дважды. Левый, прежде чем затянуть, ощупал за голенищем, по внутренней стороне, проверяя то, что было там всегда. Было. Он затянул шнурок и встал.

Подъём занял сорок минут. Склон над лагерем сначала шёл лиственничником, потом лиственницы стали ниже, корявее, раздались в стороны, и между ними пошёл кедровый стланик – низкий, по пояс, по грудь, густой, переплетённый так, что сквозь него нельзя было идти: только лезть, раздвигая ветви руками и проваливаясь между ними, как в воду. Шумилин лез. Ветви пружинили, били по лицу, обдавали холодной росой; через десять минут он был мокрый до пояса, а через двадцать – по грудь, и куртка липла к спине. Стланик нельзя пройти, по нему можно только плыть, – так говорил когда-то один старый охотник на другом краю страны, и Шумилин тогда не понял, а теперь понял.

Над стлаником начался камень – курум, крупные плиты, наваленные одна на другую, обросшие серым лишайником. Камни шатались под ногой, некоторые глухо стукали друг о друга, и в щелях между ними стояла чёрная вода. Шумилин шёл по курумнику, как ходят по льду: ставил ногу на всю ступню, переносил вес только тогда, когда камень переставал шевелиться.

На гребне он остановился и обернулся.

Внизу лежало облако.

Не туман, не морось – облако, огромное, белое, плотное, заполняло долины, как молоко – чаши, и из него, как острова, поднимались вершины. Тёмные, острые, с полосами снега на северных склонах, они уходили во все стороны, до горизонта, ряд за рядом, и между ними – белое, неподвижное, бесконечное. Солнце ещё не поднялось, но небо на востоке было уже светлое, бледно-жёлтое, и вершины там были чёрными, а на западе – розовыми.

Красиво, – отметил Шумилин без чувства, как отмечают погоду. И сразу же – с чувством, но другим: с воздуха это облако ничем не отличается от любого другого. Под ним можно лежать неделю, и никто не увидит.

Он достал карту – старую, генштабовскую, в целлофановом пакете – и компас. Навигатор экипажа, который он взял позавчера из кабины, тоже был с ним: тяжёлый, в резиновом чехле, с треснувшим уголком экрана, на собственных батарейках. Вчера вечером он включил его на пять минут, снял координаты, записал и выключил – батарейки надо было беречь. Сейчас включил снова.

Экран засветился, подумал, нашёл спутники. Координаты совпали со вчерашними до последнего знака.

Шумилин положил карту на камень, придавил углы мелкими камешками и нашёл точку.

Он нашёл её не сразу: пришлось долго водить пальцем по линиям, сверяться с рельефом, с тем, что было видно с гребня. Вот этот гребень, на котором он стоит. Вот долина под ним – узкая, крутая, уходящая на север, в облако; по ней течёт ручей, на старой карте подписанный «Каменный ключ». Вот, правее, ещё одна долина, параллельная, шире и положе, – та, по которой, наверное, хотел спуститься командир, когда облако легло на гребень. Вот ледник – там, на юге, за двумя вершинами, отсюда его не видно.

И вот – далеко, на северо-востоке, за краем листа, который он подклеил скотчем ещё в Иркутске, – синяя линия программы.

Он измерил расстояние. Сначала по прямой, циркулем из двух пальцев. Затем по сетке квадратов. И ещё раз.

Получилось около шестидесяти километров. Не точно – линию программы он перенёс на карту на глаз, с листка Кати, где масштаба не было вовсе, и мог ошибиться на десять в любую сторону. Но не на сорок.

Механик сказал: «Километров на шестьдесят ушли, не меньше». Механик не ошибся.

Шумилин сложил карту, сунул навигатор в карман и ещё минуту стоял на гребне, глядя на облако. Затем поставил себе оценку, как ставил всю жизнь: «Ориентирование: пять. Положение группы: два. Вероятность, что нас ищут здесь, – ноль с минусом».

Внизу, в облаке, проснулся дрозд и запел – одну короткую фразу, повторяя её снова и снова, с одинаковой интонацией, словно тоже ставил оценку и был ею недоволен.

II

Лагерь выше обломков. 9 августа, воскресенье, 08:00.

Когда он спустился, лагерь уже не спал.

Полина поила Соню горячей водой из котелка. Ника сидела у костра, держа перевязанную руку на колене, и глядела в огонь с выражением, которого он у неё ещё не видел, – задумчивым. Кирилл ходил вокруг брезента и проверял растяжки, дёргая каждую так, словно она была в чём-то виновата. Егор что-то мастерил из обрывка стропы и двух палок – оказалось, крючок для котелка. Даниил лежал. Он лежал так же, как вчера и позавчера, – на боку, отвернувшись, с ногой на рюкзаке, – и Шумилин отметил это: третьи сутки человек лежит лицом к лиственницам.

— Ну что там? – спросил Кирилл, бросая растяжку. – Видно что-нибудь? Вертолёты?

— Облако. Сядьте все. Егор, телефон с картой.

Они собрались под брезентом. Шумилин разложил на рюкзаке генштабовскую карту, рядом положил навигатор, включённый на минуту, а Егор – свой телефон с офлайн-картой, где синяя точка мигала в узкой долине, точно там, где Шумилин нашёл её на бумаге.

Спутники телефон ловил и без сотовой связи, и точка не врала. Врать было нечему: карта в телефоне была мелкая, туристическая, для дорог и посёлков, и на ней не было ни троп, ни бродов, ни зимовий – только синие нитки рек да рыжие горизонтали. Где здесь можно пройти, знала не она, а старая генштабовка с чужими карандашными пометками.

— Каменный ключ, – сказала Соня, приподнявшись на локте и вглядываясь в экран. – Видите, тут нет имени, а на старой есть. Я же говорила.

— Ага, – согласился Егор.

Шумилин показал: вот где они. Вот синяя линия программы, по которой летели до водопада и по которой, как и положено, их будут искать. Вот расстояние.

— Шестьдесят. Плюс-минус десять. Линию я брал с листка фирмы, на глаз. Число неважно. Важно, что ищут не здесь.

Тишина под брезентом стала другой. Он это услышал – тишина бывает разной, и эта была густой, как в минуту, когда шесть человек одновременно перестают дышать.

— Как – не здесь? – спросил Кирилл. Голос у него поднялся на тон. – Почему не здесь? Мы же… ну, вертолёт пропал. Его же ищут. По трекеру. Вы же сами говорили…

— Трекер копит точки. В сеть выходит у базы. Мы до базы не долетели. – Шумилин говорил без нажима, глядя не на Кирилла, а на карту. – Маяк есть, но антенна оторвана. Я проверил вчера. Значит, ищут там, где мы должны были быть. По маршруту. Вот здесь.

Он положил палец на синюю линию.

— А нас тогда как сюда занесло? – спросила Ника.

Даниил полусидел, опираясь на локоть, и разглядывал карту. На вопросе Ники он отвёл глаза – вниз, на свои колени – и тронул кончик носа.

— Может, облака обходили? – сказал он, не поднимая головы.

— Наверное, – ответил Шумилин. – Почему ушли так далеко – знает экипаж. Экипаж не скажет.

Даниил кивнул и снова отвернулся к лиственницам.

Полина задержала на Данииле взгляд на секунду дольше, чем надо, и прикусила изнутри щёку. Шумилин это заметил – и ничего с этим не сделал: человек третьи сутки лежит с больным коленом рядом с тремя мёртвыми, и мало ли от чего он отводит глаза.

III

Там же. 9 августа, воскресенье, утро.

— Значит, так, – начал Шумилин. – Решать будем вместе. Но сначала я скажу, как я вижу. Затем каждый скажет своё.

Он говорил коротко, загибая пальцы, ровным голосом, как читают сводку.

— Первое. Здесь нас не найдут быстро. Ищут по маршруту. Сюда придут, когда прочитают трекер, или когда кто-то догадается, что вертолёт ушёл в сторону. Может, через три дня. Может, через десять. Не знаю. Обещать ничего не буду.

— Второе. Еды на четверо суток. Это если урезать вдвое. А идти – пять, может быть, семь. Значит, последние дни пойдём без еды. Это тоже часть выбора, и выбираете вы её сейчас, а не тогда.

— Третье. Отсюда, по этому ручью, вниз, – он провёл пальцем по карте, – выход к реке. Ташта. Через Ташту – брод, вот он отмечен. За ней, к северу, ещё одна река, большая, Ойха. По Ойхе – зимовья, рыбаки, дальше – посёлок. Это далеко. Дней пять, может, семь. Но там люди.

— Четвёртое. Правило: при аварии оставаться у места крушения. Обломки видно, обломки ищут. Это правильное правило, и я его не отменяю. Я говорю, что здесь, в этой долине, под облаком, обломков не видно. И не ищут.

Он выждал секунду.

Он сам слышал, как это звучит: решать будут все, но карта – у него, опыт – у него, и варианты он назвал так, что один из них звучит разумнее. Так было честнее, чем делать вид, что он ни на что не влияет. Он не стал делать вид.

— Решаем. Кирилл.

Кирилл выпрямился. Он, кажется, ждал, что спросят первым, – и, когда спросили, на секунду растерялся, как теряются люди, которые всю жизнь говорят первыми и ни разу не задумывались, что именно.

— Идти. Конечно, идти. Сидеть и ждать – это вообще не вариант. Надо действовать. Это же очевидно.

— Почему?

— Ну… – Кирилл развёл руками, ладонями вверх. – Потому что сидеть глупо.

«Аргумент: никакой, – отметил Шумилин. – Решение: правильное. Мотив: не может сидеть». Он не сказал этого. Кивнул и перевёл взгляд дальше.

— Ника.

— Идти. – Она даже не задумалась. Подбородок вверх, рот твёрдый. – Я не буду тут гнить. С рукой всё в порядке. Я дойду быстрее всех.

— Нет, – возразил Шумилин. – Утром края были красные. Если пойдём – каждый вечер повязка, каждый вечер осмотр. Станет хуже – говоришь сразу. Не через семь часов.

Ника открыла рот, чтобы огрызнуться, – и закрыла. Взгляд её на секунду ушёл в сторону, к лиственницам, как вчера вечером, когда Полина сказала «ты врёшь». И вернулся.

— Обещаю.

— Егор.

Егор ответил не сразу. Он вообще говорил после паузы, и пауза у него была не растерянная, а рабочая – так думают люди, которые, прежде чем ответить, пересчитывают.

— Идти. Если еды четверо суток, а найдут через десять, то сидеть – это голод на месте. Голод в пути – то же самое, но хоть ближе к людям. – Он подумал ещё. – И у меня карта. Если по ручью – там дальше брод отмечен. Я проверил.

— Соня.

Соня сидела, завернувшись в фольгу, бледная, но уже не серая. Глаза за очками были ясные.

— Я дойду. Мне вчера было хуже, сегодня лучше. Голова болит меньше. Меня не тошнит с ночи. – Она обернулась к Полине. – Скажи, Поль?

— С двух часов ни разу, – подтвердила Полина.

— Лучше – это не значит «прошло», – сказал Шумилин. – С сотрясением бывает: сначала легче, потом хуже. Поэтому в пути – так же, каждые три часа. Ночью тоже. Если что-то из того, что я тебе говорил, – Полина, сразу ко мне.

— Значит, идти. Только я плохо хожу. Я сразу предупреждаю.

— Пойдём по тебе. Темп будет по самому слабому.

— Это я, – согласилась Соня с таким видом, словно ей вручили почётную грамоту.

— Полина.

Полина молчала дольше всех. Она обхватила колени здоровой рукой, и взгляд её был не на Шумилине, а на людях – на Нике с её рукой, на Соне, на Данииле.

— Я боюсь за Соню и за Нику, – произнесла она наконец, тихо. – Если в пути станет хуже – что мы будем делать? Здесь хотя бы… ну, есть укрытие.

— Тогда остановимся и будем делать то, что делали здесь. Укрытие у нас с собой. – Шумилин тронул свёрнутый тент. – Здесь у нас есть одно, чего не будет в дороге: место, которое в конце концов найдут. А там – люди. Это честный выбор. Я не скажу, что он без риска.

Полина слушала. Он понимал, что она взвешивает – не слова, а его лицо, его руки, то, как он сидит. Она, кажется, проверяла, не врёт ли он. Он не врал.

— Идти, – решила она.

— Даниил.

Даниил всё так же полулежал на локте. Карта его больше не занимала. Он уставился на свою ногу.

— Я остаюсь.

Тишина.

— Слушай, Дань… – начал Кирилл.

— Остаюсь. – На этот раз Даниил поднял глаза – на Шумилина, прямо, и голос был не лёгкий, а ровный и упрямый. – У меня колено. Я на нём хожу кое-как. Я буду вас тормозить. Дальше. – Он загнул палец, передразнивая Шумилина, и улыбнулся одним ртом. – Правило. Вы сами сказали: при аварии оставаться у места крушения. Это правильное правило. А третье – мой отец. – Он сказал это без хвастовства, просто, как называют погоду. – Мой отец уже поднял всех. Вы не знаете моего отца. Через два дня тут будет всё МЧС, все вертолёты, какие есть. Они прочитают этот ваш трекер. Они найдут обломки. И кто-то должен быть у обломков, когда они найдут. Чтобы сказать, куда вы пошли.

Он говорил разумно. Каждое слово было разумным – и Шумилин не мог с ним спорить по существу: всё, что Даниил сказал, было правдой. Колено было. Правило было. Отец, наверное, тоже был – и, наверное, поднял.

И всё-таки, пока Даниил говорил, Шумилин различал то, что было под словами. Даниил говорил «я остаюсь» – и ни разу за всё это время не глянул в сторону вертолёта. Ни разу. Словно внизу, в восьмидесяти метрах, не было ничего. Он говорил «кто-то должен быть у обломков» – и руки его, лежавшие на колене, были сцеплены так, что побелели костяшки. И одна мысль, которую Шумилин не стал думать до конца: человек, который остаётся, остаётся не только у места крушения – он остаётся отдельно от тех, кто уходит. Отдельно от вопросов, которые будут заданы в пути. Отдельно от людей, которые однажды спросят его, почему они здесь.

Это было не знание. Это была догадка. И её нельзя было сказать вслух.

Есть у взрослого человека право ошибиться. Это самое трудное право, которое приходится признавать за другими, – трудней, чем право на правоту. Можно спорить с ним, можно уговаривать, можно привести все доводы, какие есть. Но дальше начинается граница – та, за которой уговоры становятся приказом, а приказ – насилием. Шумилин много лет отдавал приказы людям, которые обязаны были их выполнять. Здесь, на склоне, ни один из шестерых ничем ему не был обязан. Даниил был взрослый. Даниил решал за себя.

Где заканчивается твоя ответственность за чужой выбор? Он не знал. Он знал только, что она не заканчивается в ту минуту, когда этот выбор сделан.

— Я тебя не уговариваю. Скажу один раз. Одному здесь хуже, чем вместе. Если что-то случится, тебе никто не поможет. Медведь, болезнь, нога. Ты это понимаешь?

— Да.

— Решение?

Даниил не опустил глаз. Пятна на скулах проступили сильнее, но глаз он не отводил.

— Остаюсь.

— Тогда так и будет.

Кирилл хотел что-то сказать – Шумилин увидел, как он набрал воздуха, – и не сказал. Ника отвернулась. Полина не сводила глаз с Даниила, и на лице у неё было то, что Шумилин раньше встречал у врачей: когда они уже знают, что ничего не могут сделать, но ещё не перестали смотреть.

IV

Там же. 9 августа, воскресенье, день.

— Теперь вещи. Всё, что есть у каждого. Выкладываем сюда, на брезент. Сами. Я ни в чьих рюкзаках не роюсь.

Он начал с себя – так было правильно. Выложил рюкзак: тент, верёвка, аптечка, фильтр, таблетки для воды, огниво, спички в герметичной коробке, фонарь, батарейки, кружка-котелок, компас, карта, носки, сухой паёк – уже початый, термоодеяло – уже у Сони. Поверх всего положил нож – свой, рабочий, в потёртых ножнах, тот самый, которым Полина вчера вырезала буквы. Больше на брезент не легло ничего. Больше было – но то, что ещё было, к описи не относилось.

Остальные выкладывали по одному, и опись шла медленнее, чем он рассчитывал. Он не торопил. Он понимал: личные вещи для человека после катастрофы – это последнее, что осталось от прежней жизни. Отдать их на общий брезент – значит признать, что прежней жизни больше нет.

Соня выложила всё сразу – она словно ждала, когда попросят. Блокнот, карандаш, пакет сушёных яблок (уже отданный вчера), упаковку бумажных салфеток, крем для рук, гигиеническую помаду, запасные очки в футляре – «на всякий случай, но они старые, в них минус три вместо минус четырёх», – тонкий дождевик из сетевого магазина, сложенный в квадратик размером с ладонь. И катушку зубной нити, к которой были приколоты две иголки.

— Это зачем? – спросил Кирилл.

— Мама всегда кладёт, – сказала Соня. – С первого класса. Нитка крепкая, ею можно всё зашить.

Кирилл засмеялся – беззлобно, но громко. Соня покраснела пятнами на шее и ничего не сказала. Шумилин взял катушку, повертел в пальцах и положил на брезент отдельно, рядом с аптечкой. Соня увидела, куда он её положил, и пятна на шее стали гуще, но уже не от обиды.

Егор выложил мультитул, налобный фонарь, маленький пауэрбанк, телефон с картой, кусок стропы метра в два, зажигалку и – помедлив – плитку шоколада, неначатую.

— Из головы вылетело, – признался он, краснея ушами. – Честно. Она в боковом кармане была.

— И правильно. Позавчера она была бы уже съедена.

Ника выложила второй телефон, разбитый первый («пусть будет, может, починим»), перчатки для турника, два протеиновых батончика, резинки для волос, пачку пластырей и бутылочку антисептического геля. Подумала – и выложила из внутреннего кармана куртки ещё одну вещь: маленький складной нож, розовый, детский, с брелоком в виде котика.

— Это от маньяков, – объяснила она. – Мне папа подарил, когда мне было пятнадцать.

— Будешь им резать бинты, – сказал Шумилин.

Полина выложила то, что было в её небольшом рюкзаке: влажные салфетки, ибупрофен в блистере, книгу в мягкой обложке, пачку бумажных платков, бальзам для губ, зарядку без пауэрбанка, бутылку воды, почти полную, и мешочек с чаем в пакетиках – двенадцать штук, она пересчитала. Потом, неловко, через голову, сняла с шеи шарф – тёплый, шерстяной, – и положила тоже.

— Холодно же будет. Пусть будет общий.

Кирилл выкладывал дольше всех.

Он вынул из рюкзака куртку с логотипом – запасную, лёгкую, «для вечера», – солнечные очки, бутылку коньяка, две пачки печенья (одна начатая), жвачку, наушники, зарядку, кошелёк. Пачки печенья он положил аккуратно, бутылку – с некоторым сожалением. Затем руки его остановились над рюкзаком – и Шумилин увидел, как они остановились: не опустились, не застыли, а задержались, нерешительно, как задерживается рука над картой, которую не хочется сбрасывать.

В рюкзаке ещё был пауэрбанк. Из-под клапана торчал его край – большой, чёрный, увесистый.

— Всё? – спросил Шумилин.

— Всё.

И задвинул рюкзак ногой назад, к себе, на несколько сантиметров. Ноги его развернулись носками к рюкзаку. Корпус – тоже. Он сидел над рюкзаком, как сидят над чем-то, что охраняют, сам того не замечая.

— Пауэрбанк.

Кирилл покраснел – не лицом, шеей. Рука ушла к затылку.

— Ну… это мой. Это двадцать тысяч, это для камеры. Я снимать собирался. Он же… ну, он же личный.

— Это семь зарядок телефона Егора, – сказал Шумилин. – Телефон Егора – это карта. Карта – это неделя дороги для всех. Твой пауэрбанк – это наша навигация. Я не забираю. Я говорю, что это такое. Решай.

Кирилл не отводил от него глаз. Шумилин читал в его лице то, чего, кажется, Кирилл не замечал в себе: не жадность, нет. Жадности не было. Было другое: последний предмет, который ещё оставался его – не общим, не «нашим», а его, личным, московским. Его камера, его съёмка, его поездка, его роль. Отдать пауэрбанк значило отдать роль.

Кирилл вынул пауэрбанк и положил на брезент. Положил резко, со стуком, и сразу отвернулся.

— Пожалуйста, – процедил он. – Навигация.

Никто не засмеялся.

Даниил выложил меньше всех – он оставался, ему нужнее. Телефон, наушники, энергетик, плитку шоколада, сигареты и зажигалку. Сигареты он подержал в руке и сунул обратно в карман.

— Это я себе оставлю. Мне тут сидеть.

— Бери, – согласился Шумилин. – Зажигалку – тоже себе. Тебе огонь нужнее.

Тогда он сказал то, что собирался сказать. Коротко, на три-четыре фразы, без страшилок – глядя на всех по очереди.

— Каждый отвечает за себя. Но никто не имеет права своими действиями подставлять других. Здесь маленькая ошибка не бывает маленькой: промочил ноги – натёр – отстал – заблудился. Половину из этого здесь нечем исправить. Природа под нас подстраиваться не будет.

Кирилл слушал, сжав губы и глядя в сторону. Ника – прямо, с вызовом, но молча. Соня – записывала. Шумилин подождал, пока она допишет.

— Всё.

Еду разделили на три части – так предложил Шумилин: одну Даниилу, две группе.

— Не надо мне треть, – сказал Даниил. Сказал легко, как говорил всё, но руки у него на колене опять сцепились. – Я лежу. Мне меньше надо. Вам идти. Мне – сидеть и ждать вертолёта. Возьмите больше.

— Ждать можно и неделю, – возразил Шумилин.

— Не придётся. – Даниил улыбнулся. – Ну правда, Глеб Сергеевич. Четверть. И шоколадку мою – Соне. Ей дальше всех идти, она маленькая.

Он говорил так настойчиво и так весело, что спорить с ним было неловко, – и Шумилин видел, что это не весёлость. Человек отдавал своё не потому, что ему не нужно. Человеку надо было отдать хоть что-то. Сошлись на четверти и на шоколадке, которую Соня взяла, покраснев, и спрятала, не развернув. Кирилл считал вслух и записывал на листке, но теперь не путался.

После этого Шумилин сел с Даниилом отдельно, у края брезента, и полчаса объяснял ему, что делать. Укрытие – вот этот брезент, растяжки проверять каждое утро. Вода – из ручья, только кипячёная. Огонь – маленький, постоянный, дрова заготовить сегодня, пока мы здесь; сухие – под брезент. Сигнал – вот три жерди внизу; если услышишь вертолёт – в костёр зелёные ветки, лапник, будет белый дым; и второе термоодеяло, из вертолётной аптечки, – на открытое место, блестящей стороной вверх, придавить камнями. Еда – не в лагере. Шумилин отвёл его на пятьдесят метров в сторону и показал ветку, на которую надо повесить мешок, – высоко, на верёвке, через сук, подальше от ствола.

— Это не спасёт, если зверь захочет. Но запах будет не у тебя под боком.

— Медведи тут есть? – спросил Даниил. Спросил легко, почти весело.

— Есть.

Даниил кивнул. Лёгкость у него с лица не ушла – только застыла, как застывает улыбка на фотографии.

Напоследок Шумилин написал записку. На листке из Сониного блокнота, крупно, печатными буквами, карандашом, который не размокнет:

9 АВГУСТА 2026, 14:30. ВЕРТОЛЕТ МИ-8 «ИЯ-АВИА» РАЗБИЛСЯ 7 АВГУСТА В 11:16. ЭКИПАЖ ПОГИБ: ГЛОТОВ В. П., САЗОНОВ А. И., ИВАШКИН Н. С. – В КАБИНЕ, МЕСТО ОТМЕЧЕНО КРЕСТОМ. ВЫЖИЛИ 7 ЧЕЛОВЕК. ВОСТРИКОВ ДАНИИЛ ОСТАЛСЯ ЗДЕСЬ (УШИБ КОЛЕНА). ШЕСТЕРО УШЛИ 9 АВГУСТА В 15:00 НА СЕВЕР ВНИЗ ПО КАМЕННОМУ КЛЮЧУ К ТАШТЕ, ЧЕРЕЗ БРОД, ДАЛЕЕ К ОЙХЕ. СОСТОЯНИЕ: ЛЕГКИЕ ТРАВМЫ, У ШАТРОВОЙ – РАНА ПРЕДПЛЕЧЬЯ. СОПРОВОЖДАЮЩИЙ ШУМИЛИН Г. С.

Он переписал её дважды. Один экземпляр положил в пакет из-под чая Полины, завязал узлом и привязал стропой к кресту, на уровне глаз. Другой отдал Даниилу.

— В карман. Внутренний. Если что-то случится с первой – у тебя вторая.

Даниил положил записку в карман куртки. Застегнул молнию. Подержал ладонь на кармане сверху, проверяя, что она там.

V

Там же. 9 августа, воскресенье, 15:00.

Уходили в три часа.

Облако к этому времени поднялось. Внизу, в долине Каменного ключа, открылся лес – тёмный, мокрый, сплошной, с белыми языками тумана в распадках, и дальше, на севере, за поворотом долины, – пустота. Ни дыма, ни дороги, ни крыши. Пустая долина, уходящая вниз, туда, где её не было видно.

Шумилин построил их на склоне в том порядке, в каком они пойдут: впереди он сам, за ним Соня – темп по ней, – за Соней Ника, за Никой Полина, потом Кирилл, замыкающий – Егор. Рюкзаки он перераспределил утром: самый тяжёлый – у Егора и у него, самый лёгкий – у Сони. Чемодан Кирилла Кирилл взял сам, сказав, что «там все вещи и вообще», и Шумилин не стал спорить: чемодан отказался бы от Кирилла сам, на первом же курумнике.

Даниил стоял у брезента, опираясь на палку, которую ему вырезал Егор. Он стоял прямо, хотя больное колено держал чуть согнутым, и улыбался – той самой улыбкой, с ямочкой на одной щеке, которую Шумилин заметил у кабины в Нижнеудинске. Только теперь улыбка была не довольная, а деревянная, надетая.

Ника подошла к нему первой.

Она стянула с головы шапку – белую, с красной полосой, – и натянула её Даниилу на голову, по самые брови, двумя руками, морщась от боли в левой.

— Это счастливая. Вернёшь с процентами. Понял? С процентами. Я посчитаю.

— Ника, ну ты чего…

— Ничего. Тебе нужнее. Ты тут один будешь, а нас шестеро.

Она хотела сказать что-то ещё – у неё дрогнули губы, – и не сказала. Резко развернулась и пошла на своё место в цепочке, за Соней не оглядываясь.

Кирилл обнял Даниила – крепко, по-мужски, хлопая по спине, – и сказал ему что-то в ухо, и Даниил засмеялся. Егор пожал ему руку. Полина обняла – осторожно, одной рукой, – и не сразу отпустила, и Шумилин увидел её лицо через плечо Даниила: взгляд её был не на нём, а мимо, в сторону обломков. Соня подошла последней. Она постояла перед ним, глядя снизу вверх, поправила очки костяшкой пальца – и вдруг спросила:

— А можно я возьму оттуда кусочек тросика? Из кабины? На память. Маленький.

Все замолчали. Даниил моргнул.

— Соня, – сказала Полина.

— Я понимаю, что странно, – сказала Соня. – Но я архивист. Нам нужны предметы. Иначе через двадцать лет никто не поверит.

Шумилин достал из кармана то, что взял позавчера из кабины вместе с документами: обрывок тонкого стального тросика, сантиметров десять, с медной обжимкой на конце. Он сам не знал, зачем его взял. Протянул Соне.

Соня взяла, изучила его внимательно, как документ, и положила в кармашек блокнота.

— Спасибо. Я сохраню.

Шумилин подошёл к Даниилу последним.

Он не стал обнимать его и не стал хлопать по спине. Он постоял рядом, глядя на долину. Даниил тоже.

— Записка.

Даниил положил ладонь на карман.

— Мешок. Вечером.

— Помню.

— Огонь.

— Помню, Глеб Сергеевич. – Даниил улыбнулся, и улыбка на этот раз вышла почти настоящая. – Я понял. Правда.

Шумилин задержал на нём взгляд ещё на секунду. Он мог бы сказать сейчас: «О чём ты договаривался с командиром на площадке?» Мог бы. И Даниил, может быть, ответил бы – здесь, в последнюю минуту, когда терять уже нечего. И Даниил ждал этого вопроса: плечи подняты, руки опять сцеплены, взгляд не уходит, а держится за лицо Шумилина, как держатся за перила.

Он не спросил. Не потому, что не хотел знать. Потому что человеку, который остаётся один на склоне рядом с тремя мёртвыми, нельзя оставлять на прощание вопрос, на который он будет отвечать сам себе каждую ночь.

— Держись.

— Держусь.

И они пошли.

Шли вниз, по склону, по мху, по лиственничным иглам, к ручью. Шумилин впереди. Он не оглядывался – долго, до самого ручья, метров триста. Спину между лопатками жгло. Ему не нужно было оглядываться: он и так знал, что Даниил стоит у брезента, в белой шапке с красной полосой, опираясь на палку, и смотрит им вслед.

У ручья он остановился и посчитал. Губами. Раз, два, три, четыре, пять. И шесть – он сам.

Шесть.

Дальше они пошли вдоль ручья вниз, по камням, через бурелом, и склон закрыл лагерь. Ручей шумел, тёмный, быстрый, с белыми пенными шапками на каждом камне, и шум его заполнял всё.

Через час, на первом повороте долины, где ручей огибал скальный мыс и уходил влево, Шумилин обернулся.

Склона уже не было видно. Был лес, туман в распадках, низкое облако на гребне. И в тумане, далеко вверху, там, где остался вертолёт, – одна точка. Маленькая, оранжевая, неподвижная. Костёр.

Даниил жёг костёр.

Шумилин не отрывал глаз от точки, пока Соня не догнала его и не остановилась рядом, тяжело дыша. Соня тоже повернулась туда.

— Это он? – спросила она тихо.

— Он.

Точка мигнула – дым, наверное, или ветка, – и снова загорелась.

Шумилин повернулся и пошёл дальше, вниз. Пятеро шли за ним.

Глава пятая. Чемодан



I

Каменный ключ. 10 августа 2026 года, понедельник.

Чемодан на колёсиках по курумнику едет так, как ехал бы рояль по лестнице: громко, с достоинством и недолго.

Вчера, по мху и хвое, Кирилл его ещё катил. Сегодня с утра началось другое. Ручей вошёл в теснину, и долина сузилась так, что идти можно было только по самому руслу, по крупным мокрым камням, или по склону над ним – а склон был завален буреломом. Лиственницы, поваленные ветром, лежали поперёк друг на друге в три яруса, серые, ободранные, со сломанными сучьями, торчащими во все стороны, как штыки. Под ними – камень, мох, чёрные щели.

Колёсики не крутились. Кирилл нёс чемодан – то за ручку, то под мышкой, то на плече, как носят бревно. Серебристый пластик гулко бился о стволы. Каждые сто метров он останавливался, ставил чемодан, отдувался, вытирал лоб рукавом светлой куртки, на которой уже не осталось ничего светлого, – и шёл дальше.

Шумилин не говорил ни слова. Ни вчера, ни сегодня. Человеку, который несёт по тайге чемодан на колёсиках, бесполезно объяснять, что чемодан в тайге не нужен. Это надо понять руками. Руки понимают быстрее головы, если им дать время.

«Чемодан: держится, – отметил он про себя на втором часу. – Кирилл: держится хуже. Ставлю на чемодан».

К полудню начались мозоли. Шумилин заметил их по походке раньше, чем кто-то пожаловался: Соня стала ставить правую ногу на внешний край стопы, Полина – на носок, а Кирилл пошёл так, как ходят люди в тесных ботинках на свадьбе, – с прямыми коленями, стараясь не сгибать ступню. На привале у ручья Шумилин велел всем разуться.

У Сони на обеих пятках вздулись волдыри, у Полины были растёртые мизинцы, у Егора и Ники – ничего. А у Кирилла белые кроссовки, промокшие ещё вчера на первом же переходе ручья и с тех пор не высыхавшие, натёрли ему пятки до мяса и отклеились у правого мыска: подошва отошла от верха, и сквозь щель торчал мокрый грязный носок, как язык.

— Это же «Найк», – простонал Кирилл, разглядывая щель с выражением человека, которого предали. – Это оригинал. Они семнадцать тысяч стоили.

— В этом и беда, – отозвался Шумилин. – Ручей не в курсе цен.

Он заклеил всем пятки пластырями из Никиной пачки – Полине доверил мизинцы, сам взялся за Сонины волдыри, – и велел сменить носки на сухие, у кого были, а мокрые повесить на рюкзак. С кроссовками Кирилла делать было нечего: подошва держалась на честном слове, и честное слово было на исходе.

— Можно я? – спросила Соня.

Она уже держала в руках катушку зубной нити с двумя приколотыми иголками. Шумилин протянул ей катушку ещё вчера, с общего брезента, вместе с аптечкой – «твоё, ты и неси», – и она, кажется, носила её в кулаке.

Кирилл перевёл взгляд с катушки на Соню, на свой кроссовок.

— Ты что, серьёзно? Ниткой для зубов?

— Она крепкая, – объяснила Соня. – Мама ею однажды сумку зашила, на вокзале. Сумка до сих пор жива.

Кирилл хотел ответить – у него напряглись мышцы у рта, приготовились к шутке, – и не ответил. Снял кроссовок и протянул Соне. Молча.

Соня шила минут двадцать, поджав ноги, налегая ладонью на иглу, которая шла через подошву туго, со скрипом, и на каждом стежке закусывала нижнюю губу. Даже Ника перестала ходить вокруг и села смотреть.

— Вот, – сказала Соня наконец, перекусив нитку зубами, и протянула кроссовок. – Мятная. Будет хорошо пахнуть.

Кирилл обулся. Пошевелил пальцами. Встал, сделал шаг, другой. Подошва держалась.

— Спасибо, – сказал он сквозь зубы – и благодарность в этих зубах была, но была и досада, плохо спрятанная, как прячут что-то большое под маленьким покрывалом. Его спасла нитка для зубов. Нитка Сони, над которой он смеялся вчера при всех. Его семнадцатитысячные кроссовки держались на мятной нитке.

Шумилин отметил: Кирилл не поднял на Соню глаз, когда благодарил. Смотрел на кроссовок. А Соня – на него, прямо, без торжества, и ждала, когда он поднимет взгляд. Не дождалась и отвернулась.

На этом же привале Ника нашла у ручья гриб – большой, мясистый, с коричневой бархатной шляпкой.

— О. – Она подняла его, как трофей. – Белый? Это же белый, да? Можно пожарить.

— Нет.

— Почему? Это же белый.

— Может быть. А может быть, нет. Я не знаю здешних грибов. – Он забрал у неё гриб и бросил в ручей. – И трав не знаю, и ягод – кроме тех, что знаю точно. Правило: ничего незнакомого в рот. Ни грибов, ни корешков, ни ягод, которых вы не покупали в магазине. Здесь до врача – неделя.

— Это перестраховка, – сказал Кирилл. Он переминался на зашитом кроссовке и, кажется, хотел вернуть себе что-то из того, что отняла нитка. – Ну серьёзно. Люди в тайге живут, едят грибы и не умирают.

— Местные в них разбираются, – ответил Шумилин. – Я – нет. И вы – нет.

Кирилл пожал плечами. Ника проводила гриб взглядом, пока его не унесло за камень, – с сожалением, но без спора. Соня записала что-то в блокнот. Шумилин, проходя мимо, мельком увидел: «Правило 2: ничего незнакомого в рот (Г. С.)». И выше: «Правило 1: никто не уходит один».

Он ничего не сказал. Но шагов через двадцать поймал себя на том, что ему от этого почему-то спокойнее.

С утра у них было две бутылки и одно правило. В той, что с Никиной резинкой для волос на горлышке, – вода из фильтра, и больше ничего. Вторая – для ручья, для котелка, для рук.

На следующем привале бутылка с резинкой оказалась полной до краёв. Утром в ней было меньше половины.

— Кто доливал?

— Я, – признался Егор. – Полина пить хотела, а фильтр у вас в рюкзаке. Она же ледяная. Прозрачная, до камушка видно.

Шумилин отвинтил крышку и вылил бутылку на камни. Всю. Литр, который он полчаса прогонял через фильтр на утреннем привале. Егор следил, как вода уходит в мох, с лицом человека, у которого на глазах выбросили обед.

— Выше по этому ручью – двадцать километров тайги. Кто там сегодня пил, кто в нём стоял и кто в нём издох, ты не видел. Я тоже. Прозрачная – значит, без мути. Не значит, что без заразы. – Он вытряхнул последние капли. – И горлышко ты макал в ручей. Теперь грязная вся бутылка, не только вода.

Бутылку он дважды ополоснул водой из фильтра и надел резинку обратно.

— Чистой сколько осталось?

— Полфляги у Сони, – доложила Полина.

— Значит, до вечера – полфляги на шестерых и то, что успеем прогнать сейчас. Пьём на привалах, по глотку. Не на ходу.

Фильтр взял Егор. Весь привал он сидел у воды и давил его, красный от натуги, и не поднял головы, пока бутылка не наполнилась. Соня что-то записала. Шумилин успел прочесть на ходу: «Правило 3: прозрачная – не значит чистая. Чистое не трогать грязным (Г. С.)». И ниже, мелко: «Проверено Егором».

II

Каменный ключ, ниже теснины. 10 августа, понедельник, вечер.

Первой медведя увидела Соня – за час до того, как его увидел кто-то ещё, и это был не медведь.

— Стойте, – сказала она очень тихо, и цепочка встала: Соня никогда не говорила «стойте». – Там. Справа. На склоне. Он чёрный.

Шумилин нашёл глазами то, на что она показывала, – и всё внутри у него на секунду собралось в одну точку. И разжалось. На склоне, метрах в семидесяти, среди лиственниц, сидело что-то тёмное, большое, сгорбленное, с круглой головой.

Это был выворотень. Корни поваленной лиственницы, вывернутые вместе с землёй, чёрные от сырости, с комом глины наверху.

— Пень, – определил он.

Соня всмотрелась. Сняла очки, протёрла рукавом, надела.

— Он шевелился, – сказала она неуверенно. – Мне показалось. Точно шевелился.

— Ветер, – объявил Кирилл и засмеялся – громко, с облегчением, и в облегчении было торжество: впервые за два дня ошибся не он. – Сонь, ну ты даёшь. Пень испугался бы тебя больше.

Шея у Сони пошла пятнами, но она промолчала. Злилась она не на Кирилла, а на себя. Память ни разу её не подводила, а тут подвели глаза – а она не умела отличить одно от другого. Следующие полчаса она шла, глядя только под ноги.

Шумилин не стал её утешать. Думал он о другом: что Соня видит больше всех и поэтому будет ошибаться чаще всех. Тот, кто не смотрит, не принимает пень за медведя. Он и медведя за медведя не принимает.

Следы он увидел в шестом часу, когда долина наконец раздалась и ручей вышел из теснины на широкое каменистое дно.

Сначала – камни. Крупные плоские камни на склоне над ручьём были перевёрнуты: мокрой, тёмной, обросшей стороной вверх, а сухой, светлой – вниз. Не один камень – десяток, вразброс, по всему склону, на полосе метров в тридцать. Дальше – земля. Под одним из выворотней мох был содран пластом, и под ним темнела свежая разрытая яма с отброшенной рыхлой землёй по краям – чёрной, влажной, ещё не просохшей.

Шумилин остановился. Поднял руку – стоп.

Цепочка за ним остановилась не сразу: Соня налетела на него, Ника на Соню. Он не обернулся.

— Тихо. – Он сказал это не шёпотом, а нормальным голосом, только ниже. – Все сюда. Ко мне. Ближе.

Они подошли. Он чувствовал их за спиной – дыхание, шорох курток, Сонин быстрый вдох.

— Что там? – спросил Кирилл слишком громко.

— Медведь. Был. Камни переворачивал. Ел то, что под ними. Утром, наверное. Земля сырая.

Он сказал это так, как сказал бы «дождь был утром». И почувствовал, как за спиной у него изменилось дыхание.

Это было знакомо – то, что происходит с людьми, когда страх приходит не из звука, не из удара, а из слова. Тела отвечают прежде мысли. Он не оборачивался, но слышал и чувствовал всех. Соня перестала дышать вовсе: секунду, две, три – тишина, а потом короткий, рваный вдох, как у человека, вынырнувшего из воды. Полина подошла ближе – вплотную, плечом к его плечу, – и плечо у неё мелко дрожало. Ника, наоборот, отступила на шаг в сторону, и до него донеслось её быстрое, почти весёлое: «Ого». Егор не издал ни звука. Кирилл зашуршал чем-то – и, обернувшись, Шумилин увидел у него в руках палку: обломок сухой лиственницы, длинный, в руку толщиной, с обломанным острым концом. Кирилл держал его перед собой обеими руками, как копьё. Глаза у него были широко открыты, ноздри раздувались, костяшки на палке побелели.

«Бей, – отметил Шумилин. – Его ответ: бей. Хорошо, что выяснилось до медведя».

— Положи.

— Это от медведя, – сказал Кирилл. – На всякий случай.

— Положи.

Кирилл не положил. Шумилин не стал повторять в третий раз. Он запомнил палку и пошёл дальше.




Медведя они увидели через полчаса.

Шумилин увидел первым – не потому, что зрение лучше, а потому, что понимал, куда смотреть. Склон на той стороне ручья, метрах в двухстах, был открытый – старая гарь, заросшая кипреем и молодым березняком, розово-зелёная, светлая в вечернем свете. И посреди этой розовой зелени двигалось бурое пятно.

Он остановился. Поднял руку. На этот раз цепочка остановилась сразу.

— Вон там. – Он не показал рукой. – На той стороне. На гари. Не кричать. Не бежать. Стоим вместе.

Медведь был большой. Даже отсюда, за двести метров, было видно, какой он большой: не как в зоопарке, не как на картинке, а как бывает большим живое, тяжёлое, сильное животное, которое никогда не видело клетки. Бурый, тёмный на загривке и светлее на боках. Он неспешно шёл по склону, опустив голову к земле, и время от времени останавливался и что-то делал лапой – разрывал, переворачивал, копал.

Шестеро сгрудились на камнях у ручья, кучкой, плечом к плечу. Шумилин чувствовал каждого. Соня держала его за рукав – маленькой рукой, изо всех сил, так, что ткань натянулась. Полина была с другой стороны, и он слышал, как она дышит: нарочно медленно, на счёт, – она считала себе дыхание, и, может быть, не только себе. Ника выдвинулась вперёд всех и не сводила глаз с медведя с таким выражением, которого Шумилин не ожидал: восхищённым. Губы её были приоткрыты, глаза блестели. Ей было страшно – это выдавало то, как она прижимала больную руку к животу, – но ей было и интересно, и интересно сильнее, чем страшно.

Кирилл держался позади, с палкой. Егор – рядом с ним. Егор следил не за медведем, а за ручьём и склоном: куда отходить, если что. Шумилин это заметил и запомнил.

Медведь поднял голову.

Он поднял её не сразу – сначала замер, перестав копать, потом тяжело задрал морду и повёл ею в их сторону. Ветер дул от них к нему – вниз по долине, на ту сторону. Он почуял.

Затем он встал.

Встал на задние лапы – огромный, выше человека, тёмный на фоне розового кипрея, – и замер. Передние лапы висели перед грудью, морда была поднята, и он разглядывал их. Через ручей, через двести метров, через вечерний свет. Шумилин различал, как двигается его нос: он нюхал воздух, пробуя его, как пробуют воду рукой.

Никто не шевелился. Секунда. Пять. Десять. Шумилин слышал собственное сердце – ровное, частое, тяжёлое. Слышал, как журчит ручей у ног. Слышал, как где-то над гарью кричит ворон, хрипло, раз за разом. Чувствовал, как Сонины пальцы на его рукаве сжимаются всё сильнее и как Полинино плечо перестало дрожать: она замерла совсем.

Медведь опустился на четыре лапы. Постоял ещё немного, мотнул головой – раз, другой, как отгоняют муху, – повернулся и пошёл вверх по склону. Не торопясь, не оглядываясь, тяжёлой раскачивающейся рысцой, разрезая кипрей. Через минуту его не стало видно: склон закрыл.

Соня выдохнула – громко, со всхлипом.

— Он… он ушёл?

— Да.

— Он на нас смотрел, – прошептала Ника. Голос у неё был хриплый и восторженный. – Прямо на нас. Встал – и уставился.

— Ещё бы, – отозвался Егор.

Кирилл опустил палку. Руки у него тряслись – мелко, заметно, – и он не замечал этого. Взгляд его застрял на склоне, где скрылся медведь, и лицо у него было белое.

— А если бы он пошёл к нам? – спросил он. – Если бы…

— Он ушёл.

— Но если бы!

— Тогда было бы по-другому. – Шумилин повернулся к нему. – Он не пошёл. Он разглядел, кто мы, и ушёл. Ему было не до нас. У него свои дела.

Кирилл не отводил от него глаз, точно ждал, что Шумилин скажет что-то ещё, что-то большее, объяснит, пообещает. Шумилин не сказал. Он взял у Кирилла палку – Кирилл отдал её без сопротивления, пальцы разжались сами, – осмотрел острый конец, хмыкнул и сунул палку себе в рюкзак, под клапан.

— Пригодится. Колышек для тента.

Ника засмеялась – отрывисто, нервно, громко. Через секунду засмеялась Полина. Кирилл не смеялся, но шея у него покраснела, и рука ушла к затылку.

Дальше пошли быстрее. Шумилин заметил, что теперь, когда он поднимал руку, цепочка останавливалась мгновенно, без налетаний, без вопросов, и что Соня больше не отставала, а Ника не уходила вперёд. Они слушались – уже не из вежливости, не потому, что он был нанятым сопровождающим с договором на две страницы. Они слушались: они увидели медведя и поняли, что он заметил его раньше.

«Группа: четыре, – поставил он себе. – Повод: медведь. Спасибо медведю».

Вечером, на ночёвке у ручья, Соня устроилась у костра с блокнотом и рисовала. Шумилин заглянул через плечо: на странице был медведь – вставший на задние лапы, тёмный, огромный, нарисованный карандашом неумело, но живо. Медведь был изображён со спины – широкая спина, покатые плечи, маленькая голова.

— Почему со спины? – спросил Шумилин. – Он же стоял к нам лицом.

— Спереди я его плохо запомнила, – ответила Соня. – Я испугалась. А спину запомнила хорошо, когда он уходил. – Она глянула на рисунок, потом через костёр – на Кирилла, который сидел к ним спиной и сушил у огня свои кроссовки. – Правда, похож на Кирилла со спины?

Шумилин сравнил. Широкие плечи, маленькая голова, мощная шея. Похож.

Он ничего не сказал. Но Соня увидела, как у него дрогнул уголок рта, и покраснела от удовольствия.

III

Устье Каменного ключа. 11 августа 2026 года, вторник.

Брод был у самого устья, где Каменный ключ разливался и мелел перед тем, как влиться в Ташту.

Вода здесь была по колено – быстрая, тёмная, холодная, бьющая белыми бурунами о камни. Ширина – метров пятнадцать. Дно – крупная галька и валуны, скользкие, обросшие бурой слизью. Шумилин прошёл туда и обратно один, без рюкзака, с палкой, проверяя дно; затем перешёл ещё раз – с верёвкой, и закрепил её на том берегу за лиственницу, а на этом – за валун. Верёвка натянулась над водой, на уровне пояса, низко, ровно.

— Перила. Держаться обеими руками. Лицом против течения. Ногу ставить на всю ступню, не на носок. Не торопиться. По одному. Друг к другу не привязываться.

Первой пошла Ника. Она перешла быстро, держась за верёвку одной правой рукой – левую прижимала к груди, – и на том берегу обернулась и крикнула: «Ерунда!» Голос у неё был победный. Затем Полина – осторожно, по шажку, обеими руками, морщась от боли в запястье. Затем Соня – маленькая, в воде почти по бедро, вцепившись в верёвку так, что побелели пальцы, и Шумилин шёл рядом, ниже по течению, страхуя. Затем Кирилл – быстро, широко, с чемоданом под мышкой. Чемодан его едва не утянул: течение ударило в серебристый бок, как в парус, и Кирилла развернуло, и он чуть не упал, – но выпрямился и дошёл.

Последним остался Егор.

Он замер на берегу, у начала верёвки, и не входил в воду.

Шумилин вернулся к нему по воде. Стал рядом.

Егор держал верёвку обеими руками. Не так, как держат перила, – так, как держатся за край пропасти. Костяшки на обеих руках были белыми, даже на обожжённой правой, где под повязкой должно было быть больно. Лицо – неподвижное, бледное, с крупными каплями пота на лбу, хотя было холодно. Он не моргал. Взгляд его был не на воде, а за ней – на тот берег, на одну точку, на лиственницу, к которой была привязана верёвка, – а сам он дышал часто и мелко, верхом груди.

— Егор, – позвал Шумилин.

Егор не ответил. Губы у него шевельнулись, но звука не было.

— Плаваешь как? – спросил Шумилин, не повышая голоса.

— Никак, – выговорил Егор. Голос сел. – Вообще не умею. Я с детства. Я в пять лет в пруду… – Он не договорил. – Неважно.

— Важно. Здесь по колено. Тут не тонут. Тут шагают.

— Я понимаю. – Егор не отрывал взгляда от лиственницы на том берегу. – Голова понимает. Ноги – нет.

Шумилин ответил не сразу. Этот страх был ему знаком – у людей гораздо сильнее Егора, которые не боялись ничего, кроме одной вещи. Уговоры на него не действуют. Приказы – тоже.

— Я иду рядом. Ниже тебя. Ты держишься за верёвку. Смотришь на ту лиственницу, как сейчас смотришь. Вниз не смотришь. Считаешь шаги. Двадцать шагов. Я считаю с тобой.

Егор не ответил. Но и верёвку не отпустил.

— Раз, – скомандовал Шумилин.

Егор шагнул в воду.

Он шёл по полшага, переставляя руки по верёвке так, словно каждая перестановка стоила ему года жизни. Вода била ему в колени, в бёдра. Вниз он не глядел. Только на лиственницу. Шумилин шёл рядом, ниже по течению, на полшага позади, и считал вслух – ровно, негромко: «Пять. Шесть. Семь». На середине, на «одиннадцати», Егор остановился: камень под ногой повернулся, и он качнулся, и руки его рванули верёвку так, что валун на том берегу, кажется, шевельнулся. Шумилин положил ладонь ему на спину – не толкая, не держа, просто положил.

— Двенадцать.

Егор не шагнул. Он стоял посреди реки, вцепившись в верёвку, и Шумилин чувствовал под ладонью, как у него мелко и часто ходит спина. Счёт больше не работал. Ладонь – тоже.

— Мальцев! – крикнул с того берега Кирилл.

Голос был громкий, весёлый, поставленный – тот самый голос, которым он командовал на перроне и который с тех пор никто не слушал.

— Мальцев, ты помнишь Ленинградку? Первый курс, пробка, ночь, у меня сел аккумулятор, а ты сказал: «Не дрейфь, Ордынцев, толкаем»? Помнишь? Я тогда тоже стоял как баран посреди дороги. Толкаем, Егор. Смотри на меня. Не на воду – на меня!

Егор поднял глаза – с лиственницы на Кирилла. Губы у него дёрнулись – не в улыбку, во что-то кривое и живое.

— Аккумулятор был твой, – выговорил он хрипло. – А толкал я.

— Вот и давай. Шаг!

И Егор шагнул.

Шумилин шёл рядом и считал дальше, но уже понимал, что считает для себя. Егора вёл теперь не счёт, а голос с того берега – глупый, громкий, из прошлой жизни, где у них был сломанный аккумулятор, ночь и пробка. Шумилин не слышал про Ленинградку. Этого Егора он не знал. А Кирилл – знал.

«Кирилл, – отметил он. – Пять».

На том берегу его встретили молча. Никто не засмеялся, никто не сказал «ну вот видишь, ерунда». Ника, которая минуту назад кричала «ерунда», ждала у воды с серьёзным лицом и протянула ему руку – правую, здоровую – и вытащила на берег последним рывком. Полина подала ему его рюкзак. Соня – ничего не подала и ничего не сказала, только глянула на него снизу вверх, и в её взгляде было что-то такое, отчего Егор отвёл глаза.

Егор сел на камень, опустил голову и не двигался, пока руки у него не перестали дрожать.

— Ты перешёл, – сказал ему Шумилин, присев рядом, когда остальные отошли. Сказал на «ты» – впервые за всю дорогу назвал его так не в спешке, не в крике, а нарочно.

Егор поднял голову.

— Ну да, – сказал он. И улыбнулся – неуверенно, кривовато, первый раз за три дня. И сразу перестал. – Глеб Сергеевич. Можно скажу одну вещь?

— Говори.

— Я в вертолёте заметил. – Он разглядывал свои руки. – Я на компас в телефоне глядел, когда мы повернули. После водопада. Мы пошли на юг, а база на востоке. Странно, думаю. И ничего не сказал. Лётчики знают. Кто я такой? – Пауза. – А если бы сказал?

Шумилин не ответил сразу. Он тоже заметил. Тоже решил: лётчики знают. Тоже промолчал.

— Тебя бы не услышали за винтом, – сказал он наконец. – И меня бы не услышали.

— Вы тоже?..

— Да.

Егор молчал. Наконец опустил голову – так соглашаются, когда что-то встало на место, а легче не стало.

— Значит, нас двое таких, – сказал он.

— Выходит, так.

Они посидели ещё немного. Шумилин думал, что этот рыжий молчаливый парень, которого все считали руками без головы, весь путь от склона нёс в себе то же самое, что нёс он сам, – и не сказал никому. Не потому, что нечего было сказать: думал, что это касается только его.

Устье было просторным: Каменный ключ здесь растекался по галечной косе, мелкий, рябой, и впадал в Ташту – реку настоящую, широкую, тёмно-зелёную, с ровным сильным течением, которое было видно издали по тому, как изгибались над водой струи. Галечник у воды был плоский и голый, серо-белый, усыпанный выброшенными паводками стволами.

Кирилл сел на галечник у самой воды и поставил рядом чемодан.

Он не шевелился минуты три, глядя на чемодан. По лицу было понятно, что в нём происходит. Это было лицо человека, который делает самое трудное, что может сделать человек: признаёт, что был неправ, – и при этом ищет способ не признавать.

— Слушай, – произнёс Кирилл, не поднимая головы. – А если я его тут оставлю?

— Можно, – отозвался Шумилин. – Только не здесь. Выше. Вон туда, под лиственницу, на высокий берег. И привяжи.

— Зачем?

— Будет дождь – унесёт.

Кирилл поднял голову и окинул взглядом реку – спокойную, широкую, ровную.

— Да с чего бы. Смотри, какая спокойная. И чего ты… – Он запнулся на «ты» и не стал поправляться. – Чего там такого ценного? Шмотки. Ну и пусть уносит. Пусть его вертолёт заберёт, когда прилетит.

В голосе у него была усталость – и злость, тихая, обращённая не на Шумилина, а на чемодан, на кроссовки, на нитку для зубов, на медведя, на себя. Шумилин понял, что это не о чемодане. Человеку надо было хоть что-то сделать по-своему. Один раз. Пусть глупо.

Он сказал один раз. Второго говорить не стал.

Кирилл расстегнул чемодан, достал из него свитер, шапку, тёплые носки, ещё одну куртку – и запихнул всё это в рюкзак. Затем застегнул молнию, поставил чемодан на попа у самой кромки воды, на гальке, и не оглядываясь пошёл прочь.

Чемодан остался стоять – серебристый, нелепый, с багажной биркой «Москва – Иркутск» на ручке, – на голом галечнике, в метре от воды.

Шумилин глянул на небо. На западе, над хребтом, собиралось что-то тёмное.

IV

Терраса у Ташты. 11 августа, вторник, вечер.

К террасе вышли в седьмом часу – ровной площадке над рекой, на правом берегу Ташты, в двух километрах ниже устья Каменного ключа, метрах в пяти над водой. До брода через Ташту, отмеченного на карте, оставалось ещё три километра вниз по течению. За бродом – путь к Ойхе.

Шумилин стоял на краю террасы и считал. Три километра по берегу – час, если идти по-хорошему, полтора – по Соне. Солнце сядет в девять. Брод можно перейти засветло и заночевать на том берегу. Соня шла последние два часа, держась за Полину, и лицо у неё было серым. Ника с утра несла руку у груди, не опуская. У Полины опухло запястье. А на западе, над хребтом, стояло то тёмное, что он заметил ещё у устья, – и не уходило, но и не приближалось.

Можно было идти. Можно было ночевать. Правильным было и то и другое, и за каждое пришлось бы заплатить: за первое – Соней и Никой, за второе – временем.

— Ночуем здесь, – сказал он. – Брод утром, по свету, со свежими ногами.

Ночевали на террасе. Она заросла травой и редкими лиственницами, и с неё было видно всё: реку внизу, широкую, тёмную, и тот берег, крутой, лесистый, и выше – горы, по которым ползли с запада облака.

Место под тент выбрал Кирилл, раньше, чем Шумилин успел оглядеться. Под старой лиственницей у края террасы было гладко и сухо: толстый слой рыжей хвои, ни травинки, ни лужи. Сама лиственница была серая, без коры, без единой иголки, с обломанной верхушкой. Кирилл бросил под неё рюкзак.

— Вот. Сухо. И к стволу тент привязать можно.

Шумилин подошёл, упёрся в ствол ладонью и толкнул. Ничего. Толкнул ещё раз, и где-то наверху, в сухих ветвях, тихо и отчётливо скрипнуло. Он раздвинул ботинком траву у корней. Там лежал сук толщиной в руку, серый, наполовину ушедший в землю, а рядом – ещё один, посвежее.

— Это она уронила без нас.

— Она тут сто лет стоит, – возразил Кирилл.

— Простояла. Упадёт – один раз. Ни ветра ей для этого не надо, ни повода.

Он поднял рюкзак Кирилла и отнёс на открытое место между живыми лиственницами, на две высоты сухой. Потом подошёл к краю террасы и глянул вниз. Выброшенные паводками стволы лежали там, на галечнике у воды; на самой террасе – ни одного, и ни клочка речного мусора на кустах. Сюда вода не доходила. На памяти этих кустов, по крайней мере.

— По-моему, вы со всей тайгой на «ты», кроме меня, – буркнул Кирилл, разворачивая тент.

— С ней проще. Она не спорит.

Ужин был скудный – по сухарю на каждого, по кружке горячей воды, в которой Полина размочила два пакетика чая на всех, и по горсти первой черники, которую набрала Ника на склоне. Черника была мелкая, кислая, водянистая – неурожайная, как сказал Шумилин, – но её съели до ягоды, по одной, растягивая.

— Слушайте, – встрепенулся Кирилл, когда ягоды закончились. – А рыбу? Тут же река. В реке рыба.

— Есть леска и два крючка. В рюкзаке.

— Ну так давайте ловить. Это же еда. – Кирилл оживился. В его голосе снова было что-то от прежнего, от площадки в Нижнеудинске. – Я в детстве с отцом ловил на даче. На хлеб. Рыба хлеб любит.

— Хлеба у нас нет. Сухари.

— Ну, размочить половинку. Это же вложение. Отдадим половинку – получим рыбу. Это экономика.

Шумилин не ответил сразу. В холодной горной реке на хлеб берёт плохо, а в чистой воде – и вовсе почти никак, это он понимал. Понимал и другое: что Кирилл сейчас предлагает не рыбалку, а способ снова быть тем, кто придумал и повёл. И что если он, Шумилин, скажет «нет», то будет прав и всё равно проиграет.

— Решайте, – сказал он. – Еда общая.

Ника, которая с утра вела счёт еды в Сонином блокноте, нахмурилась.

— Это треть чьего-то ужина, – сказала она.

— Это инвестиция, – возразил Кирилл. – Ну, народ? Кто за?

Руку поднял он сам и, подумав, Егор. Ника не подняла. Соня – тоже: «Я не знаю, как ловят рыбу, я не голосую». Кирилл повернулся к Полине, и в этом повороте – корпусом, с открытыми ладонями – было всё, что было у них три года: он предлагает, она соглашается.

Полина не подняла руку.

Она сидела, обхватив колени, и смотрела не на Кирилла, а в огонь, и губы у неё были сжаты в ту самую полоску, которую Шумилин заметил у неё в машине, – только теперь после полоски не последовало «да».

— Нет, – сказала она. Тихо. – Ника права. Это её счёт. Она знает.

Кирилл не сводил с неё глаз секунду, другую. Лицо у него поменялось: не обида даже – непонимание, как у человека, у которого под ногой не оказалось ступеньки.

— Поль?

— Я сказала.

— Двое на двое, – подсчитала Соня из своей фольги. – И я воздержалась. Ничья.

Все повернулись к Шумилину.

Ловить на хлеб в такой воде было бесполезно. Шумилин это понимал – и вглядывался в лицо Кирилла, только что оставшегося одним, без Полины, и думал о том, что этому парню два дня подряд не удаётся ничего: ни огонь, ни чемодан, ни кроссовки, ни медведь. Что человеку, который тянет на себе роль, нужна хоть одна удача, иначе роль сломается и его вместе с ней. Что половина сухаря – цена небольшая.

Это была плохая причина. Он понял это потом.

— Половинку, – предложил он. – Попробуйте.

Ловили до темноты. Кирилл и Егор – с камней у воды, по очереди, на леску, привязанную к ивовому пруту, с размоченным мякишем на крючке. Вода у берега была прозрачной до самого дна, и было видно всё: камни, бурые водоросли, песок. И ни одной рыбы. Мякиш размокал за минуту и слетал с крючка; насаживали снова. Через час половинка закончилась.

Не клюнуло ни разу.

Кирилл смотал леску и вернулся к костру. Лицо у него было каменное.

— Вода холодная, – бросил он, ни к кому не обращаясь. – Наверное, не сезон.

Ника, сидевшая у огня, подняла голову.

— Мы скормили хлеб реке, – сказала она.

Голос был тихий, но такой, что все замолчали.

Pulsuz fraqment bitdi.

5,0
1 reytinq
2,27 ₼
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
03 noyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
376 səh. 28 illustrasiyalar
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar