Kitabı oxu: «Очерки из моей жизни. Воспоминания генерал-лейтенанта Генштаба, одного из лидеров Белого движения на Юге России»


© «Центрполиграф», 2022
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2022
Предисловие составителя
Жизненный путь автора публикуемых воспоминаний, Александра Сергеевича Лукомского, как и его судьба, был в общем-то типичным для русского офицера своего времени. Сын военного инженера из дворян Полтавской губернии, он родился 10 июля 1868 года, и на его долю выпало пережить те события, которые до сих пор тяжело отзываются на жизни страны. Достаточно обычной для выходца из его среды была и большая часть его карьеры. Он окончил в 1885 году Полтавский кадетский корпус, затем в 1888 году Николаевское инженерное училище. После службы в 11-м саперном батальоне поступил в Академию Генштаба, окончив которую в 1897 году был причислен к Генеральному штабу и начал службу на соответствующих должностях, став в 1907 году начальником штаба 42-й пехотной дивизии.
Обширные воспоминания, которые оставил А.С. Лукомский, были бы чрезвычайно интересны и в том случае, если бы он не занимал в дальнейшем видных должностей и не играл заметной роли в Белом движении. Потому что очень немногими штаб-офицерами и генералами этого поколения были написаны мемуары такого объема, а опубликовано их менее двух десятков. Но А.С. Лукомскому довелось прожить весьма интересную жизнь. Перед мировой войной он сделал блестящую карьеру, став в 1909 году, еще в чине полковника, начальником мобилизационного отдела Главного управления Генерального штаба. Около десяти лет он находился в самой сердцевине российской военной машины, будучи непосредственно причастен к вопросам подготовки страны и армии к будущей войне (с 1913 г. был помощником начальника, а с июля 1914 г. начальником канцелярии Военного министерства и с июня 1915 г. одновременно и помощником военного министра).
Во время войны после командования дивизией (со 2 апреля 1916 г. А.С. Лукомский был начальником 32-й пехотной дивизии, а затем начальником штаба 10-й армии) судьба приводит его на высшие штабные должности в действующей армии. С 21 октября 1916 г. он становится генерал-квартирмейстером штаба Верховного главнокомандующего, заняв вторую по значению должность в штабной иерархии, а после двухмесячного командования 1-м армейским корпусом (со 2 апреля по 2 июня 1917 г.) назначается начальником штаба Верховного главнокомандующего.
На этой должности он пережил развал армии и, целиком разделяя те чувства и соображения, которые владели тогда русским офицерством, поддержал выступление генерала Л.Г. Корнилова против Временного правительства в августе 1917 года. Кстати, именно описанию А.С. Лукомского, стоявшего в самом центре этих событий, мы обязаны информации о подоплеке этого выступления.
После ареста вместе с другими представителями высшего комсостава содержался в Быховской тюрьме, откуда накануне захвата Ставки большевиками в ноябре 1917 года пробрался в Новочеркасск и стал начальником штаба Алексеевской организации. После преобразования ее в Добровольческую армию становится начальником штаба армии, оставаясь на этом посту до начала февраля. Затем Лукомский был назначен представителем Добровольческой армии при Донском атамане, а с началом 1-го Кубанского («Ледяного») похода был направлен в командировку на Украину и в Крым (Царицын—Харьков—Севастополь—Одесса) для связи с офицерскими организациями.
В июле 1918 года он возвращается на Дон и с августа 1918 года становится заместителем председателя Особого совещания (правительства) и помощником командующего Добровольческой армией, а с октября 1918 года – начальником Военного управления Добровольческой армии и образованных к началу 1919 года Вооруженных сил Юга России. С 12 октября 1919 года до февраля 1920 года был председателем Особого совещания при главкоме ВСЮР.
В марте 1920 года при эвакуации Новороссийска выехал в Константинополь, где с апреля 1920 года был представителем Русской Армии при союзном командовании. С ноября 1920 года находился в распоряжении Главнокомандующего Русской Армией. В эмиграции А.С. Лукомский жил сначала в Югославии (в Белграде), затем в США и Франции, состоял членом Общества офицеров Генерального штаба. После преобразования Русской Армии в РОВС он продолжает деятельность на военно-политическом поприще, будучи помощником Великого князя Николая Николаевича (его поездке по заданию последнего на Дальний Восток посвящена заключительная часть публикуемых здесь мемуаров), а с 1928 года состоял в распоряжении председателя РОВС. Скончался А.С. Лукомский 25 февраля 1939 года во Франции.
В своих воспоминаниях Лукомский касается далеко не только военных вопросов и вообще вопросов службы, довольно много места уделено бытовым описаниям и особенно охоте (читатель сразу обратит внимание на то, сколь страстным охотником был автор), а также характеристике отдельных лиц русской армии. В последнем он, пожалуй, проявляет излишнюю пристрастность (как положительного, так и отрицательного плана), особенно когда речь идет о генерале Д.И. Драгомирове, на чьей дочери Лукомский был женат.
С точки зрения истории наиболее интересна, конечно, та часть воспоминаний А.С. Лукомского, которая посвящена Гражданской войне. Ценность его мемуаров обусловлена, прежде всего, тем высоким положением, которое он занимал в Вооруженных силах Юга России. Он не был одним из «первых лиц» Белого движения – руководителей его на том или ином фронте белой борьбы. Но из числа таких лиц только трое (П.Н. Краснов, А.И. Деникин и барон П.Н. Врангель) оставили основательные воспоминания. Да и из полутора-двух десятков деятелей «второго плана» сопоставимые по информативности мемуары написаны только А.П. Родзянко, К.В. Сахаровым и В.В. Марушевским. Этим и определяется то место, которое занимают воспоминания А.С. Лукомского среди источников по истории Гражданской войны и Белого движения.
Следует заметить, что, в отличие от, пожалуй, большинства белых генералов, чьи мемуары весьма пристрастны в отношении своих соратников по борьбе, а часто и прямо заострены против некоторых из них, Лукомский сохраняет «равноудаленную» позицию и пытается объективно отразить роль каждого из конфликтовавших между собой военачальников. Много места он отводит взаимоотношениям с союзниками, и это очень важная часть его воспоминаний, поскольку в силу занимаемых им должностей во ВСЮР он выступает как наиболее информированное в этих вопросах лицо.
Наконец, отметим, что воспоминания А.С. Лукомского – одни из самых первых обширных мемуаров белых военачальников и были написаны, что называется, «по горячим следам» событий. Они начали публиковаться уже в 1921 году во 2-м томе «Архива русской революции» (глава с описанием событий февраля—июля 1917 г.), а в следующем году в 5-м томе появилось продолжение (главы, охватывающие время от Корниловского выступления до весны 1918 г.). И уже в том же году в Берлине вышли два тома мемуаров под названием «Воспоминания генерала А.С. Лукомского» и подзаголовком «Период Европейской войны. Начало разрухи в России. Борьба с большевиками», куда вошли и главы, публиковавшиеся в «Архиве русской революции». Это основная часть мемуаров.
Однако позже, в Париже, он написал еще весьма значительную часть своих воспоминаний: «Очерки из моей жизни», которые посвящены детству, юности и службе до Первой мировой войны (предвоенные годы даны здесь подробнее, чем в соответствующих главах двухтомника). Кроме того, им была описана его поездка через США на Дальний Восток, охватывающая 1924—1925 годы. Эти воспоминания были переданы самим генералом в Российский заграничный исторический архив в Праге в 1938 году (через представителя архива в Париже), а оттуда вместе со всеми материалами Пражского архива в 1946 году попали в ГАРФ, где и хранятся в настоящее время (ф. 5829). Несколько лет назад они были опубликованы сотрудниками архива З.И. Перегудовой и Л.И. Петрушевой в журнале «Вопросы истории» (2001, № 1—11).
В настоящем издании все написанные А.С. Лукомским воспоминания воспроизводятся в хронологическом порядке: сначала «Очерки из моей жизни», затем – материалы двухтомника 1922 года и в заключение – записка о поездке на Дальний Восток.
Доктор исторических наук
С.В. Волков
Очерки из моей жизни. 1872—1913 гг.
Введение
Настоящие очерки для печати не предназначаются. Правильней говоря, я их для печати не предназначаю, но если после моей смерти мои наследники захотели бы их напечатать, я ничего против этого не имею. Преследуемая мною цель заключается в том, чтобы дать картины различных сторон русской жизни и описать события, свидетелем или участником которых мне пришлось быть.
Дочь моя Софья и сын Сергей к началу мировой войны имели всего 11 и 10 лет, а потому их воспоминания о старой России, конечно, очень смутны. Дальнейший период, до 1920 года, когда они были вывезены из России при эвакуации Новороссийска, протек в ненормальных условиях войны, революции и гражданской смуты, а потому, как бы ни были сильны воспринятые ими впечатления, и он не мог пополнить их совершенно недостаточные представления о русской жизни. Из моих же очерков, несмотря на их отрывочный и несистематический характер, они все же познакомятся со многими вопросами, уже отошедшими в область предания…
Я постараюсь не касаться интимной стороны моей жизни, которая, как я считаю, не только не может быть предназначена к печати, но которая, касаясь лишь переживавших ее лиц, не подлежит сообщению даже самым близким лицам, не имевшим прямого к ней отношения.
Скажу несколько слов о роде Лукомских. Из дворянских книг Черниговской и Полтавской губерний, а также из небольшой статьи «Сказка о роде Лукомских», напечатанной в первой половине XIX века в одном из киевских исторических журналов, известно достоверно лишь следующее.
Первый упоминаемый в этих документах Лукомский, Степан Иванович, отмечен как владелец крупных земельных угодий около Умани, в Черниговщине и Полтавщине около середины XVIII столетия. Про отца его, Ивана Степановича, сказано только, что он был известен как очень образованный человек, получивший образование в Варшаве.
Сын Степана Ивановича, Иван Степанович, отмечен как крупный помещик Черниговской и Полтавской губерний. Жил он в своем родовом имении Журавка на границе Прилукского и Пирятинского уездов Полтавской губернии. На военной службе, в лейб-гвардии Павловском полку, он состоял всего несколько лет. Сохранился его портрет, написанный Боровиковским в 1762 году. Сын его, Родион Иванович, отмечен только как владелец имения Журавка в Полтавской губернии.
Родион Иванович, по-видимому, был типичным хлебосолом-помещиком того времени. Держал он хорошую охоту и открытый стол. По рассказам моего отца, если он окончательно и не разорился, то только благодаря своей жене, рожденной Граф (двоюродная сестра бывшего министра финансов Бунге). Моя бабушка подобрала хозяйство в свои руки. Будучи очень образованной женщиной, она сама занялась образованием своих трех сыновей: Николая, Федора и Сергея.
Старшего, Николая, она подготовила к экзамену в Киевский университет, по окончании которого он вступил в управление имением Журавка и был мировым посредником в своем уезде.
Второго сына, Федора, не проявлявшего особых наклонностей к наукам, она подготовила к экзамену на пехотного офицера. Прослужив в строю всего один год, он женился на богатой помещице Прилукского уезда и зажил широкой помещичьей жизнью, постепенно проедая наследство, полученное от отца, и женино имение.
Младшего сына, Сергея (моего отца), бабушка подготовила к выпускному экзамену из общих классов Киевского кадетского корпуса и определила в специальный офицерский класс, по инженерному отделению, при том же корпусе. По выходе в офицеры отец поступил в Николаевскую инженерную академию, которую и окончил военным инженером.
По словам моего отца, бабушка преподавала сама своим сыновьям не только общеобразовательные предметы, совершенно обходясь без учителей (только для уроков по Закону Божьему ею приглашался местный священник), но и латинский и греческий языки и живые иностранные языки. Мой отец свободно владел немецким и французским языками. Этим он всецело был обязан своей матери.
В 1864 году, когда мой отец окончил Инженерную академию и получил звание военного инженера, моя бабушка, чувствуя, что ей недолго остается жить, собрала в Журавке всех своих сыновей и, по словам моего отца, сказала им следующее: «Теперь вы все на ногах и надо решить вопрос наследства. Ваши прадед, дед и отец постепенно преуменьшали земли, полученные по наследству. Теперь осталось только одно имение Журавка и небольшой капитал. Если вы поделите Журавку между собой – вы все получите по небольшому участку, а ваши дети превратятся в однодворцев. В Полтавской губернии не останется ни одного значительного по земельным угодиям представителя рода Лукомских. Я решила так: имение Журавка, а также имеющийся капитал, нужный для ведения хозяйства, полностью переходят в руки старшего брата Николая. Николай в течение десяти лет должен постепенно выплачивать своим братьям Федору и Сергею причитающуюся каждому из них сумму, равную 1/3 цены имения Журавка по оценке этого года. Другого выхода, дабы не раздроблять имения, нет. Ты, Федор, хорошо женился на достойной женщине, владеющей двумя большими имениями. Все управление делами она передала в твои руки. Если ты будешь благоразумен, то можешь приумножить состояние своей жены (дядя Федя оказался неблагоразумным, и к 1880 году от обоих имений его жены ничего не осталось). Ты, Сергей, теперь твердо стал на ноги и службой и работой можешь сам составить себе состояние».
Решение матери было сыновьями принято без каких-либо возражений и приведено в исполнение.
Мой отец женился в 1867 году на моей матери, Вере Владимировне Шпицберг. Отец ее служил по Министерству внутренних дел и был в то время уездным начальником в одной из прибалтийских губерний.
В 1870 году, когда мне было два года, меня возили в Журавку показывать бабушке. К сожалению, она вскоре скончалась, и я совершенно ее не помню. По рассказам же, она была удивительная женщина и пользовалась глубоким уважением и любовью среди всех ее знавших. Она выделялась и своей любовью и заботой к крестьянам. В селе Журавка ею была устроена школа и очень хорошая больница. Дядя Николай говорил, что крестьяне рассматривали его, по должности мирового посредника, только как помощника своей матери. Из родовых документов сохранилась только имеющаяся у меня печать с княжеским гербом, полученная моим отцом от деда, да найденные моим отцом в одном из сундуков на чердаке родового дома в Журавке (уже после смерти дяди Николая, в начале восьмидесятых годов) описание герба рода Лукомских на несколько истлевшем пергаменте и целый ряд грамот за подписью различных малороссийских гетманов, из коих видно, что предки мои служили (сотником, войсковым бунчужным товарищем и помощником войскового писаря) в малороссийском казачьем войске. Найденное моим отцом описание герба вполне соответствует полученной им от деда печати. Герб является литовским княжеским гербом, известным под названием «Скала».
По устным преданиям, слышанным моим отцом от его отца и деда, наша ветка Лукомских происходит от литовских князей Лукомских, один из представителей которых в конце XVII века перебрался на юго-запад России, и там он и его потомки «оказачились» и стали малороссами – хохлами. Обстановка того времени и последующих по крайней мере полутора веков совершенно заставила забыть о княжеском происхождении.
Уже в царствование императрицы Екатерины II Степан Лукомский решил восстановить права на княжеский титул. Подобрав некоторые данные, он отправился в Литву и Польшу, чтобы там по монастырским архивам подобрать все нужные справки и доказательства. Ему якобы удалось подобрать неопровержимые доказательства своего прямого происхождения от княжеского рода Лукомских, но в это время он узнал, что его жена, для удовлетворения честолюбия которой он главным образом и предпринял поиски, стала в его продолжительное отсутствие на кого-то заглядываться… Он якобы вернулся, навел дома порядок и, уничтожив привезенные документы, объявил жене: «А ты теперь княгиней не будешь».
Было ли это так или иначе – документов не сохранилось. Но во всяком случае, не подлежит сомнению, что нахождение моим отцом некоторых родовых документов на чердаке деревенского дома показывает на полное безразличие ближайших моих предков к своей родословной. Жили помещиками богато и сытно, имели хорошую охоту, и больше ничего не требовалось.
Я лично не имел ни времени, ни возможности заняться розысками по делам родословной. В департаменте герольдии были только те сведения, которые имелись в дворянских книгах Черниговской и Полтавской губерний. Чтобы произвести более доскональное расследование, нужно было бы покопаться в архивах Польши и Литвы, и только этим путем можно было бы связать линию, вышедшую в Малороссию (в казачество), с литовскими князьями Лукомскими.
В России было несколько веток рода Лукомских. Одна из них, по-видимому, появилась в России (в Великороссии) из Польши в XVIII столетии, и потомки этой линии сохранили княжеский титул. Но, насколько знаю, к началу XX столетия единственной представительницей этой ветки была престарелая княжна Лукомская, жившая в Петербурге. По-видимому, с ее смертью эта линия пресеклась.
Другая ветка появилась в Великороссии из Польши примерно в то же время, как и первая, но без княжеского титула.
Третья ветка дольше других оставалась в Польше и была католической линией. Насколько знаю, представители этой линии поселились в Киевской и Черниговской губерниях только в XIX веке и здесь перешли в православие. Княжеский титул они не сохранили.
Четвертая ветка – наша. Она, по-видимому, оказалась наиболее плодовитой и многочисленной. Наибольшее число их представителей осело в Полтавской губернии.
Представители второй (один из них – гвардейской конной артиллерии Владимир Лукомский1) и представители третьей (главным образом художник Георгий Крескентиевич Лукомский и его брат, служивший в департаменте герольдии) задались целью доказать прямое свое происхождение от литовских князей Лукомских и ходатайствовать о получении титула. От Георгия Кр. Лукомского слышал, что их изыскания были довольно успешны и они надеялись (это было в 1914 г.), что им скоро удастся заполнить только одно недостающее звено в родословной цепи. Но революция все это, конечно, нарушила.
Представители всех четырех веток рода Лукомских претендуют на один и тот же герб «Скала». В описании герба рода князей Лукомских указано, что кроме герба «Скала» считается также гербом князей Лукомских и Литовский королевский герб «Погоня». Это, вероятно, выводится на том основании, что княжна Лукомская была якобы замужем за королем литовским Ягелло.
Период до начала школьного времени. 1872-1879 гг.
Первое запечатлевшееся в моей памяти впечатление на начавшемся для меня жизненном пути связано с поездкой моей матери в 1872 году на свидание с отцом, который был на постройке Царицынской железной дороги (в тот период начавшегося обширного строительства железных дорог в России, вследствие недостатка инженеров путей сообщений на эти постройки откомандировывались от военного ведомства военные инженеры).
Мне совершенно отчетливо представляется изба, в которой мы сидели за небольшим столом и, по-видимому, закусывали. Вдруг вбегает в комнату какой-то человек и кричит, что надо ехать, так как напали разбойники.
Начинается суета, выносят вещи, одевают меня, выносят и сажают на колени к матери в какую-то телегу. Затем крики, плач матери, и мы мчимся куда-то в темноту…
Впоследствии я неоднократно слышал рассказы моей матери, что после остановки на ночлег в каком-то постоялом дворе в Воронежской губернии прибежал ямщик и сказал, что с соседнего хутора прискакал верховой и сообщил, что на хутор напали разбойники и что поэтому надо немедленно уезжать. Это произвело страшный переполох, и моя мать, а также какая-то другая семья, остановившаяся на этом постоялом дворе, решили немедленно удирать. Быстро собрали вещи, сели в почтовые возки и полным ходом понеслись от опасного места.
Мне в это время было четыре года. Действительно ли это сохранившееся у меня первое жизненное впечатление или оно было навеяно последующими рассказами, судить, конечно, теперь трудно. Но это впечатление сохранилось у меня так ярко, что я думаю, что это было действительно мое первое сознательное впечатление, сохранившееся на всю жизнь. То, что затем я ничего не помню, что было в последующие два-три года, я объясняю тем, что просто ничего не было яркого, резкого, что запечатлевается в детской памяти.
В 1874 году мой отец перешел на постройку Лозово-Севастопольской железной дороги, и его дистанция была к северу от Симферополя, кажется до Александровска. Мать поселилась в Симферополе.
Следующее резкое детское воспоминание относится к 1875 году, когда мне было семь лет. Мать со мной, с моей сестрой Лелей (Еленой), которая была моложе меня на три года, и братом моим Сергеем, которому тогда был всего один год, поехала летом 1875 года навестить отца и провести с ним лето до осени.
Помню, как отец собирался ехать на лодке (по плавням Днепра) на охоту на уток. Мне было обещано, что меня отец возьмет на охоту, если я выучу таблицу умножения.
Отец уже снарядился для охоты и стал меня экзаменовать. Я сделал какую-то ошибку, и отец сказал, что на охоту не поеду. Конечно, рев, но затем я вспоминаю проклятую цифру и весь в слезах бегу за отцом и громко кричу требуемую цифру. Отец остановился и вновь меня проэкзаменовал. Я выдержал и, все еще всхлипывая, с гордостью надел на себя отцовский ягдташ и поехал с отцом на охоту…
Охота была удачна. Настреляно было много уток. Особенно на меня впечатление произвела убитая отцом птица-баба (пеликан). Эта первая охота вкоренила в меня любовь к охоте. Я с тех пор только об охоте и мечтал и впоследствии стал страстным охотником и хорошим стрелком.
Летом 1876 года моей матери вздумалось подарить мне гусарский костюм, с ментиком, шашкой. С этим костюмом мои детские воспоминания связывают много приятного, но много и неприятного.
По праздникам я получал разрешение одеться гусаром и идти в городской сад, против которого мы жили. Мое появление в саду, среди детей моего возраста, в полной гусарской форме, вызывало восторг у одних, зависть и насмешки у других и остро неприязненное отношение у уличных мальчишек и гимназистов младших классов местных гимназий. Претерпев несколько раз довольно сильные побои от «врагов», но не желая покориться и перестать носить гусарскую форму, я пытался только пробраться незаметно в какой-нибудь глухой угол сада и там изображал из себя взрослого гусара. Но скоро мои «укромные углы» были открыты, и мать, узнав о постоянно происходящих потасовках, отобрала мою форму и, к великому моему огорчению, кому-то подарила.
Осенью же 1876 года мы переехали в Севастополь, где отец купил участок земли и построил на Тотлебенской набережной дом. К этому времени была закончена постройка Лозово-Севастопольской железной дороги и отец был назначен инженером в царское имение Ливадия. В период ремонтов и построек отец жил в Ливадии, а остальное время в Севастополе. Мать жила в Севастополе, периодически наезжая в Ливадию, но обыкновенно на два-три летних месяца перевозились и мы, дети, в Ливадию.
Севастополь того времени еще больше чем наполовину был в развалинах после Крымской кампании 1854—1855 годов. Средняя часть города (гора) была почти вся в развалинах, и даже на главных окружающих город улицах (Екатерининский и Нахимовский проспекты и Большая Морская) не менее половины домов представляли собой развалины. Эти развалины являлись отличным убежищем для различного преступного элемента, которого в городе было много. Грабежи были постоянным явлением; без револьвера никто не рисковал по ночам ходить по уединенным и разрушенным частям города. Жители были буквально терроризованы шайкой грабителей; было много и убийств.
Наряду с серьезными грабежами случались и курьезы. Однажды у нас вечером собрались гости. Было, вероятно, еще не поздно, так как меня еще не отослали спать, как раздались отчаянные звонки на парадной. Горничная открыла дверь, и в гостиную влетела страшно взволнованная одна наша знакомая – старая дева. «Что с вами?» – «Меня ограбили». Старая девица взволнованным голосом рассказала, что недалеко от нашего дома на нее напали два грабителя, приставили ей револьвер к голове и потребовали кошелек и серьги. Она все это отдала. После этого грабители ее отпустили, подарив ей револьвер. «Как – револьвер? Где он?» – «Они его положили в эту сумочку». Окружающие ее слушатели буквально вырвали из ее рук сумочку, открыли и вынули оттуда… кусок колбасы.
Севастопольские развалины для нас, детей, представляли источник громадных наслаждений. Экскурсии по развалинам, игра в разбойников занимали все свободное от учебных занятий время, а науками нас не утруждали.
В этот период я познакомился и подружился с уличным мальчишкой по прозванию Козел. Рыжий, крупный, сильный и смелый, он знал все подвалы в развалинах и был незаменимым товарищем при наших экскурсиях и частых драках с другими мальчишками. Впоследствии, будучи уже офицером, при одном из моих приездов в Севастополь я встретил Козла. Он меня узнал, подошел, поздоровался, поговорил о детских воспоминаниях, сказал, что служит носильщиком в артели Русского общества пароходства и торговли. Я дал ему 25 рублей. Он долго не соглашался взять, но затем взял, сказав при этом: «Мне только не хочется, чтобы вы, Александр Сергеевич, подумали, что то, что я вам скажу, является следствием того, что вы мне дали 25 рублей. Мне очень неприятно, что я согласился их взять. Но верьте мне, что и без этого подарка я питаю к вам и вашей матушке самые теплые чувства. Я не забыл, что и вы и ваша матушка ко мне всегда хорошо относились и мне часто помогали. Знайте и скажите вашей матушке, что могут спать всегда спокойно с открытыми окнами. Ваш дом никогда никто не тронет». На мой недоуменный вопрос, как он может это гарантировать, он ответил: «Значит, могу».
Впоследствии при поимке какой-то шайки грабителей выяснилось, что Козел имел к ней не только несомненное отношение, но, по всем данным, был атаманом. Когда я тогда же сказал матери о моем разговоре с Козлом, она мне ответила, что и ей он говорил то же.
Кроме игр в севастопольских развалинах, было у нас еще два любимых развлечения: летом купание, а весной, осенью и зимой игра в войну на различных редутах, еще сохранившихся в окрестностях Севастополя. Игра в войну сопровождалась и охотой на воробьев, в изобилии ютившихся в кустах около Севастополя. Мы достали откуда-то два громадных старых пистолета, доставали порох и дробь. Как мы друг друга не покалечили – одному Богу известно. К счастью, все ограничивалось легкими ожогами и ссадинами, а три-четыре убитых воробья являлись трофеями, вполне искупавшими эти неприятности.
Еще более опасное занятие было купание. Хотя для присмотра за мной и за моей сестрой Лелей, которая моложе меня на три года, была в доме гувернантка, но она вне дома со мною совершенно не справлялась, и у меня с ней состоялось какое-то негласное соглашение, по которому после прихода на Мичманский бульвар (единственное место, куда в то время гувернантки водили на прогулку детей и где сами назначали встречи своим знакомым) я получал полную свободу действий, мог исчезать и обязан был только возвращаться на бульвар к 2½ часам дня, когда была пора возвращаться домой к обеду.
Все лето и начало осени я употреблял это свободное время (примерно 2½ часа) на купание. Присоединясь к группе моих сверстников, я стремился к Южной бухте. Обыкновенно мы купались около так называемой Царской пристани. Десятки раз мы прыгали с пристани в воду головой вниз, плавали вдоль пристани, а часто выплывали далеко в бухту.
Два раза я тонул: один раз неудачно поднырнув в соседнюю купальню и попав не во внутренний бассейн, а под пол купальни. Другой раз – обессилев при попытке взобраться на мокрую балку пристани, которая была над водой на пол-аршина. Оба раза я терял сознание и тонул, но был извлекаем из воды взрослыми купальщиками. Но эти случаи не отбили охоту к купанию, и я научился плавать как рыба.
Умение хорошо плавать помогло мне однажды спасти моего брата Сергея. Летом 1877 года, то есть когда мне было девять лет, я пошел купаться в купальню вместе с матерью и сестрой. Мой младший брат Сергей, которому было тогда три года, находился в купальне под присмотром няни.
Я уже вышел из воды и начал одеваться, когда няня начала кричать. Я сначала не понял, в чем дело, но затем увидел, что мой брат лежит на дне купальни и его голова просунулась через боковые стойки, поддерживавшие деревянный пол бассейна купальни. Оказалось, что няня недосмотрела, и он, играя, свалился в воду.
Мать растерялась и не знала, что делать. Я, как был в белье, бросился в воду, нырнул, освободил голову брата и вытащил его из воды. Брат наглотался воды, но его сейчас же привели в чувство, и все ограничилось рвотами, ревом и прошло благополучно. Я, конечно, оказался героем и, к величайшему моему удовольствию, был признан родителями хорошим пловцом и получил официальное разрешение купаться со своими друзьями без присмотра взрослых.
Вскоре после этого случая я чуть было не погубил моего брата Сергея. Мать уехала к отцу в Ливадию, а дома гувернантка-швейцарка и няня потеряли всякую власть над нами, детьми. Я как-то пригласил ко мне несколько моих сверстников, и мы устроили во дворе ряд игр. Главная из них, конечно, была игра в разбойников. Мы забрались на сеновал, затащили туда брата Сергея.
Только начали играть, как раздался зычный голос няни, разыскивавшей своего воспитанника. Мы немедленно через отверстие, в которое подавалось сено лошадям, спустились по имевшейся узкой лестнице в конюшню. На сеновале оставался один трехлетний Сергей. Кто-то ему крикнул: «Полезай за нами». Сергей, конечно, послушался, но сорвался и полетел вниз. В результате тяжелый перелом ноги, а мне, после возвращения вызванной из Ливадии матери, – жестокая нахлобучка…
Помню, и я пострадал два раза: один раз моя сестра Леля, с которой я из-за чего-то поссорился на площадке лестницы, меня толкнула, и я, упав навзничь, пересчитал головой все ступени лестницы. Как я остался жив – одному Господу известно, но болел после этого долго. Другой раз вывалился навзничь из окна первого этажа и раскроил себе кожу на голове. Кровотечение из раны было настолько сильное, что родителей своих напугал сильно.
Доставалось нам, старшим детям, мне и Леле, довольно сильно от матери за то, что мы часто ссорились между собой и дразнили младших – Сергея и Зину, которой было немного больше года.
Насколько я любил свои похождения в развалинах города, его окрестностях и купание, настолько терпеть не мог воскресные посещения семьи Рихтер (Оттон Борисович2 командовал в Севастополе корпусом, а затем был главноначальствующим Императорской квартиры). Там было четверо детей: старшая Эльси, годом меня старше; Коци, мой сверстник; Отто, примерно двумя годами меня моложе; Мици, девочка лет пяти. У Рихтеров надо было вести себя чинно, нельзя было громко кричать и заводить шумливые игры… Вообще, было нестерпимо скучно.
Война 1877 и 1878 годов, конечно, нас, детей, очень волновала, и мы, впитывая всякие слухи, болезненно и страстно ее переживали. Все остальное отошло на второй план.
Летом 1877 года мать повезла нас, детей, к отцу в Ливадию.
Помню, как однажды мать, мы, дети, и еще одна дама (София Ивановна Туловская, затем, по второму браку, Колюпанова) поехали из Ливадии на берег моря купаться. Во время нашего купания на горизонте появился дым. Мать и С.И. Туловская решили, что это турецкий монитор и что он будет обстреливать Ялту и Ливадию. Захватив нас, дамы, в полураздетом виде, бросились в экипаж, и мы во всю прыть лошадей поехали домой, в Ливадию, в надежде, что туда снаряды не будут доставать. Впоследствии выяснилось, что пароход этот был «Веста», возвращавшийся в Севастополь после боя с турецким монитором.
Детские переживания во время войны 1877—1878 годов в значительной степени повлияли на мою дальнейшую карьеру. Отец хотел меня отдать в реальное училище, чтобы я подготовился к высшему техническому учебному заведению и был впоследствии инженером. Я же, охваченный воинственным пылом, умолял отдать меня в военную гимназию.
Случай помог осуществлению моего желания. К осени 1878 года я был недостаточно подготовлен для поступления в реальное училище (мои развлечения в развалинах и на берегу моря, по-видимому, сильно мешали наукам), и родители решили отдать меня во второй класс училища в 1879 году. Между тем во время пребывания Императора Александра II в Ливадии весной 1879 года мой отец как-то случайно встретил Государя в парке Ливадийского дворца. Государь заговорил с отцом, стал его расспрашивать про нашу семью и, узнав, что мне, старшему сыну, уже минуло десять лет, спросил: «Ты его, конечно, отдашь в военную гимназию?»
Отец ответил, что я очень хочу быть в военной гимназии и служить на военной службе. Государь сказал: «Скажи ему, что я его устрою. Тебе же будет сообщено, в какую гимназию он будет определен». Родители были несколько смущены и огорчены, я же ликовал.
Летом 1879 года отец получил уведомление из Петербурга, что меня надо к августу доставить в Симбирск, где я, если выдержу вступительный экзамен, буду принят на казенный счет во второй класс. Родители были очень огорчены, что меня определяли в гимназию столь далекого от Севастополя Симбирска, но отказываться нельзя было. Мне же было совершенно безразлично, в какой город, в какую гимназию, – лишь бы она была военной.
Родители утешались тем, что впоследствии можно будет перевести меня поближе к Севастополю, и тем, что в Симбирске жила двоюродная тетка отца, Варвара Егоровна Радионова, и все двоюродные сестры – Екатерина Николаевна Языкова и Варвара Николаевна фон Румель.
Я думаю, что представит некоторый интерес описание Севастополя и его окрестностей, относящееся к 1878—1879 годам. Хотя мне было тогда всего 10—11 лет, но благодаря игре в разбойники в севастопольских развалинах и в войну на старых севастопольских укреплениях, оставшихся с 1854 года, я отлично помню Севастополь того времени.
В приличном, то есть застроенном виде были только Нахимовский проспект и Большая Морская улица, да и то на них местами зияли большие пустыри и попадалось довольно много развалин домов, пострадавших от бомбардировок в Севастопольскую кампанию.
Дома в два и три этажа попадались как исключение; большая часть домов были одноэтажные небольшие особняки. На Нахимовском проспекте от Б. Морской до нынешнего Приморского бульвара была прилично застроена только южная сторона улицы, прилегающая к горе; северная же часть улицы, примыкающая к стороне моря, была застроена жалкими домишками, за которыми, вплоть до Северной бухты, тянулся пустырь, на котором был раскинут базар с лотками и небольшими лавочками.
Приморского бульвара не существовало; был грязный и обширный пустырь, покрытый бурьяном, и имелось несколько небольших домиков, скорее лачуг.
Около Графской пристани возвышалось лучшее по тому времени здание в городе – гостиница Киста (старая гостиница, около которой впоследствии была построена новая, ныне существующая гостиница Киста). Затем тут же на Графской площади было здание морского ведомства (управление порта) и управление (контора) Русского общества пароходства и торговли.
На Екатерининской улице, начинавшейся от площади у Графской пристани и огибавшей центральную часть города с восточной стороны, было только десятка два приличных домов; из них лучшими были гостиница Ветцеля, здание почты, дом градоначальника, Морской собор, так называемый Тотлебенский дом и не больше десятка частных домов в один и два этажа. Все остальное пространство представляло груду сплошных развалин. Здание таможни тогда только строилось рядом с небольшим домиком, где помещалась старая таможня.
Была застроена небольшими, но хорошими домами Тотлебенская набережная (от таможни), на которой находился и наш дом.
Дорога от Екатерининской улицы до вокзала тянулась по сплошному пустырю; попадались только отдельные домики, принадлежавшие портовым рабочим и отставным матросам. Площадь, соединяющая Б. Морскую и Екатерининскую улицы, была под сенным базаром; на ней был только один дом в три этажа, совершенно казарменного вида, принадлежавший богатому хлеботорговцу и спекулянту по торговле землей в Крыму – Дуранте. Исторического бульвара еще не существовало.
Вся средняя часть Севастополя (гористая) была в сплошных развалинах. Наверху только возвышался собор, и вокруг него несколько казенных и городских зданий (между прочим реальное училище и несколько домов морского ведомства). Частных зданий в средней части Севастополя было мало, и они были разбросаны среди развалин.
К западу от Б. Морской (по направлению к Херсонесу и примыкая к морю) было небольшое предместье, застроенное небольшими домиками, принадлежавшими большей частью семьям старых матросов.
Корабельная и Северная стороны имели свои небольшие поселки, населенные рабочим людом.
Водопровода в городе не было; воду по домам развозили в бочках. Более состоятельные люди имели своих лошадей для привоза воды, ибо водовозы брали за воду сравнительно дорого (по 1 копейке за ведро). Канализации, конечно, не было. Освещение улиц (да и то только главных) было крайне мизерное. Только на главных улицах были жалкие остатки мостовой (вряд ли ремонтировавшейся со времен Севастопольской кампании), и все улицы были покрыты густым и толстым слоем известковой пыли.
Интеллигентная часть населения города состояла из военных (чины частей местного гарнизона), небольшой группы инженеров и архитекторов, поселившихся в Севастополе после проведения Лозово-Севастопольской железной дороги, небольшого чиновничьего кружка, учительского персонала двух учебных заведений (мужского и женского), нескольких врачей, довольно значительной группы старых отставных моряков (было несколько видных защитников Севастополя 1854 г.), небольшого кружка старых севастопольских аборигенов (преимущественно занимавших места по городскому управлению) и нескольких дельцов по хлебной торговле и спекуляции с покупкой и перепродажей земли. Жизнь была очень патриархальная. Все друг друга знали, друг у друга бывали, играли в карты, устраивали любительские спектакли и живые картины.
Весенние, летние и осенние вечера большинство не занятых какой-либо работой проводило на Мичманском бульваре, где в ротонде танцевали, играли в карты и ужи нал и… Жили так, как текла жизнь и в других захолустных небольших городах России.
После Севастопольской кампании 1854—1855 годов Севастополь совершенно захирел. Флота у России не было. Новых жителей в Севастополе не появилось. Подвоза к Севастополю каких-либо товаров не было, а следовательно, бездействовал и торговый порт.
Денег на восстановление разрушенных домов не было, и Севастополь постепенно умирал. Оживление началось только после постройки Лозово-Севастопольской железной дороги, но до Турецкой войны 1877—1878 годов еще не было заметных результатов.
В Херсонесе еще не начались раскопки старого города. Был только небольшой Херсонесский монастырь, испытывавший страшную нужду. Георгиевский монастырь также был страшно беден, и монастырская братия с трудом существовала. Балаклава представляла из себя небольшую, жалкую рыбацкую деревушку. Инкерманский монастырь также едва существовал.
Вокруг Севастополя было много хуторов, процветавших до Крымской войны, но к описываемому времени только два-три из них вновь превратились в цветущие сады и имели хорошие виноградники. Остальные же носили еще свежие следы разрушения за время Крымской войны и были в самом жалком виде. Все ближайшие окрестности Севастополя были еще покрыты полузасыпавшимися траншеями и редутами, и всюду были следы лагерей неприятельских войск…
В общем картина была очень грустная, и все указывало на большую нужду населения.
Симбирская военная гимназия
В первых числах августа 1879 года моя мать привезла меня в Симбирск.
Остановились мы у моей двоюродной бабушки Варвары Егоровны Радионовой.
Первое впечатление, которое на меня произвела В.Е. Радионова, было крайне отрицательное. Я привык к свободе и был несколько распущен. Бабушка же оказалась женщиной властной и казалась крайне строгой. Я сразу почувствовал, что противоречия она не терпела. Большой дом, в котором все ходили чуть ли не на цыпочках, чтобы не рассердить Варвару Егоровну, показался мне тюрьмой, а хозяйка – деспотом, ко мне придирающимся на каждом шагу.
Но через несколько дней мнение о бабушке я изменил. Я понял, что она, при внешней строгости, добра бесконечно. Вскоре я понял, что ее действительно боятся только власть имущие (не исключая местного губернатора) и действительно в чем-либо провинившиеся. Их В.Е. не щадила и с присущей ей прямотой и резкостью отчитывала. Симбирское общество ее уважало и побаивалось.
Мелкий же люд и свои, домашние, только делали вид, что ее боятся, а в действительности эксплуатировали ее доброту. Через несколько дней пребывания в ее доме и я стал одним из «эксплуататоров».
Своим новым положением я прежде всего воспользовался для удовлетворения своей страсти хорошо и много поесть. Варвара Егоровна любила закармливать и считала, что и дети должны много есть. Увидя, что я люблю покушать, она отдала приказание экономке меня ублаготворять…
Экзамены прошли хорошо, и я был принят во второй класс Симбирской военной гимназии. Директором гимназии был генерал-майор Якубович3, а инспектором классов полковник Ельчанинов4. Оба они были прекрасными педагогами и отличными воспитателями. Помню до сих пор нашего общего любимца – учителя естественной истории, фамилию которого, к сожалению, забыл. Он нас постоянно водил на прогулки по окрестностям Симбирска и своими беседами и рассказами умел всех заинтересовать и внушить любовь к своему предмету.
Я пробыл в Симбирской гимназии всего один год, но этот год является одним из лучших воспоминаний моей юности. Хороший подбор преподавателей, руководимый директором и инспектором классов, достигал того, что учение давалось мальчикам легко и вызывалось хорошее, здоровое соревнование.
Это мое впечатление впоследствии было подтверждено моими однокашниками при встрече с ними уже в военном училище и офицерами. Они мне подтвердили, что учебное дело в Симбирской гимназии было поставлено прекрасно. Громадный процент оканчивавших Симбирскую гимназию хорошо знали русский язык, математику и историю.
Помню трагический случай с одним из моих сверстников во время одной из прогулок под руководством учителя естественной истории. Учитель нам как-то рассказал, что в некоторых районах России крестьяне считают грехом убивать змей, но, чтобы обезвредить ядовитых змей, они палкой прижимают голову змеи к земле, затем свободной рукой берут змею около самой головы и при помощи перочинного ножа вырывают у нее ядовитые зубы и затем отпускают ее на волю.
Во время следующей прогулки один из моих приятелей увидел гадюку, свернувшуюся кольцом и гревшуюся на солнце. Не имея палки, он решил просто схватить змею около самой головы. Задумано – сделано. Он схватил змею, но, вероятно, не у самой головы, и она ужалила его в кончик пальца. Змея была нами убита, а укушенного змеей мальчика учитель заставил высосать ранку и смазал ее йодом. К вечеру у моего приятеля поднялась температура, рука вспухла, и он довольно долго пробыл в лазарете. Этот случай нам наглядно показал, что со змеями шутить небезопасно.
Помню «воскресные чаи», которые доставляли большое удовольствие и малым и большим гимназистам. В каждом возрасте (гимназия разделялась на возраста; после же переименований гимназий в корпуса – на роты; в состав младшего возраста входили 1-й и 2-й классы) по воскресеньям, от 8 до 10 часов вечера, устраивались чаи. Чай и сахар были «казенные». Гимназисты же доставляли или покупали дополнительные продукты (хлеб, пирожные, сухари, варенье, конфекты и пр.) по способности. На «чай» приходили директор, инспектор, воспитатели и учителя. Каждый из них приносил свою «лепту». Чаепитие сопровождалось туманными картинами, небольшими рассказами преподавателей и воспитателей, живыми картинами, а иногда концертами, любительскими спектаклями, танцами… Программа вечеров обсуждалась заранее, и возрасты соперничали один с другим в смысле интереса своих вечеров. По более значительным праздникам, с разрешения начальства, приглашались знакомые и родственники и устраивались танцы с «настоящими барышнями». Гимназисты настолько любили эти вечера, что большинство отпускных возвращались в гимназию к 8 часам вечера воскресенья, чтобы их не пропускать. Эти отпускные были и главными поставщиками различных вкусных вещей, которые покупались и приготовлялись их родителями или родственниками.
Эта забота дать здоровое и приятное развлечение для мальчиков и юношей со стороны педагогического и воспитательного состава имела громадное воспитательное значение, отвлекая молодежь от различных дурных поступков. Она же скрашивала жизнь тем воспитанникам, которым некуда было пойти в отпуск.
Вечер субботы и воскресенья я проводил поочередно у бабушки Радионовой и у двух моих теток: Языковой и фон Румель. На Рождество, Масленицу и Пасху я ездил в имения Языковых и Румель. Осталось у меня в памяти, что лучшим развлечением в деревне было катание на тройках.
Год моего пребывания в Симбирской военной гимназии промелькнул как сон и оставил приятные воспоминания на всю жизнь.
Заканчивались экзамены для перехода в третий класс. Я мечтал о поездке на лето в Севастополь, но надеялся, что меня никуда из Симбирска переводить родители не будут. Я им писал, что очень хотел бы остаться в Симбирской военной гимназии. Но вот однажды меня вызвали к инспектору классов, и от него я узнал, что получена бумага из Петербурга о переводе меня в Полтавскую военную гимназию. Я был очень огорчен.
В мае 1880 года в сопровождении окончившего военную гимназию Николаева (моя мать боялась разрешить мне самостоятельное путешествие из Симбирска в Севастополь, и по ее просьбе В.Е. Радионова командировала меня сопровождать Николаева, сына жившей у нее вдовы офицера) я отправился в Севастополь. Путь наш лежал через Нижний Новгород – Москву – Харьков. Из Симбирска в Нижний Новгород мы выехали во 2-м классе на небольшом пароходе общества «Самолет».
В первую же ночь нашего путешествия мы пережили крупную неприятность. После полуночи, когда все уже спали, я проснулся от какого-то резкого толчка и был сброшен с верхней койки на пол каюты. Еще не придя в себя со сна, я услышал крики: «Тонем, тонем!» Николаев и я натянули на себя сапоги и шинели и побежали на палубу. Кругом стоял крик и страшная суматоха.
Оказалось, что на нас налетел какой-то встречный пароход и, ткнувшись носом в бок нашего парохода, несмотря на крики о помощи, бросился наутек вниз по Волге. Удар пришелся в районе 1-го класса, и вода хлынула в большую пробоину. Наш капитан не растерялся, повернул пароход к берегу и выбросился на отмель. Опасность миновала.
Когда я с Николаевым выскочили на палубу, мы наткнулись на совершенно голую даму, которая, стоя около мачты, истерически рыдала. Какой-то пассажир накинул на нее свое пальто. Как потом оказалось, эта дама, пассажирка 1-го класса, в момент столкновения меняла перед сном рубашку. От испуга она выскочила на палубу «как мать родила».
Волнение среди публики на пароходе долго не улегалось. Серьезно пострадавшим оказался только один буфетчик 1-го класса. Его жена и дочь спали в буфетной. Когда вода хлынула в помещение 1-го класса, он бросился в буфетную, чтобы вывести оттуда жену и дочь, но дверь не открывалась, и он в отчаянии руками разбил стекла в двери и перерезал себе вены на руках. Сразу ему не помогли, и он через несколько времени скончался от потери крови.
Целый день мы простояли на отмели, и только в конце дня пересели на догнавший нас пароход того же общества «Самолет». Дальнейшее путешествие было без приключений.
Осталось у меня в памяти пребывание на Московском вокзале, где меня жестоко оскорбили две какие-то дамы. Николаев куда-то ушел, а я остался при вещах в зале 1-го и 2-го класса. Пришедшие в зал две дамы сели против меня. Через несколько времени одна из дам стала со мной заговаривать и предложила мне конфект. Мне показалось неприличным «заигрывание» баб с почти «взрослым» военным гимназистом, и я упорно отмалчивался, а от конфект отказался. Дамы сначала начали смеяться, называя меня букой и крымским яблочком, а затем стали меня целовать… Я отбивался и пришел в раж, а они еще больше меня стали тормошить. Наконец я вырвался и забился в угол зала. Пришедший Николаев с трудом меня успокоил.
По приезде в Севастополь я был принят в компанию военных гимназистов, которые держали себя обособленно от «шпаков», то есть штатских, и были в открытой вражде с местными учениками реального училища. На нижней аллее Мичманского бульвара постоянно происходили «бои» противников, как групповые, так и в одиночку – один на один. «Шпаков» было больше, среди них были многие великовозрастней, чем мы, и нам стало жестоко доставаться. Мы стали искать союзников. Моя дружба с уличным мальчишкой Козлом нам помогла. Договорившись с Козлом и уплатив ему некоторую мзду съедобными вещами, мы условились, что в указанный вечер десяток мальчишек под предводительством Козла спрячутся в кустах и по сигналу бросятся нам на помощь. Затем был послан «вызов шпакам». Результат боя превзошел все наши ожидания. Своевременное вступление в бой нашего резерва ошеломило врагов, и они позорно бежали с места битвы…
После этого боя «шпаки» уступили нам первенство и перестали нас затрагивать, боясь грозных для них наших союзников. Но «дань» союзникам нам пришлось уплачивать в течение всего лета.
До сих пор мне хорошо памятен один случай, который меня в то время ужасно обидел и огорчил. Бродя по окрестностям Севастополя с моим приятелем Александром Еранцовым5, мы забрели к Херсонесскому монастырю. Там мы наткнулись на древнего монаха, сидевшего на камне и гревшегося на солнце. Он нас подозвал, услышав наши голоса, и, сказав, что он слепой, стал ощупывать голову Еранцова. Затем он сказал Еранцову: «Дай я тебя благословлю. Тебе предстоит большая будущность. Ты будешь скромным героем, хорошим военачальником и будешь делать много добра».
Еранцов был очень доволен. Подошел к старцу и я. Результат ощупывания моей головы дал для меня неблагоприятные результаты. Старый монах стал волноваться, а затем закричал: «Уходи, уходи; тебя не благословлю. Ты будешь кутилой, пьяницей и беспутным человеком». Я как ошпаренный бросился от монаха и долго не мог этого забыть и простить ему обиду.
Много раз в жизни я вспоминал это предсказание. Относительно Еранцова оно оправдалось в той части, что, действительно, Александр Еранцов был всегда честным, скромным и многим помогал; но, став военным юристом, он не стал военачальником и героем. Что же касается меня, то, по совести говоря, было несколько моментов в жизни, когда только страсть к охоте и природе пересиливали легкомысленный образ жизни и отвращали меня от пагубного пути.
Лето 1880 года протекло быстро, и в августе моя мать повезла меня в Полтаву.
ПОЛТАВСКАЯ ВОЕННАЯ ГИМНАЗИЯ,
переименованная, кажется, в 1882 году в кадетский корпус
Приехали мы в Полтаву вечером и остановились в гостинице. На другой день утром моя мать повезла меня в гимназию. После представления директору, генералу Семашко6, я был отпущен к матери до 11 часов вечера. Вечером меня мать проводила в гимназию.
Дежурный воспитатель отвел меня в спальню и указал предназначенную для меня постель. Я быстро разделся и юркнул под одеяло.
Голова моя была полна мыслей о том, что меня ожидает в новой гимназии: какие товарищи, какие порядки, какое начальство… Спать я не мог. Через несколько времени я увидел, что к моей кровати приблизились какие-то две фигуры; я притворился спящим и напряженно стал прислушиваться к их разговору, который велся полушепотом. «Вот здесь устроили новичка». – «Да, я знаю; нам надо его завтра испытать. Я придумал хорошую штуку. Я его утром заставлю выпить стакан воды, насыщенный солью».
Эта перспектива не навеяла на меня сон, и я проворочался до утра, думая о предстоящем испытании и соображая о лучшем способе реагировать на него.
При первом же звуке трубы, возвещавшей, что пора вставать, я увидел перед своей кроватью группу гимназистов в одном белье; впереди стоял крупный и широкоплечий гимназист со стаканом в руке.
«Ну, новичок, вставай», – сказал этот гимназист. Я быстро вскочил на ноги и очутился перед группой мальчиков, с интересом меня разглядывавших. «Посмотрим теперь, что ты из себя представляешь: молодец ты или баба, то есть дрянь. Как твоя фамилия?» – «Лукомский». – «Ну вот, Лукомский, потрудись немедленно и одним духом выпить стакан воды. Получай».
Я взял стакан, поднес его к губам и, почувствовав рассол, швырнул стакан на пол и со всего маха залепил пощечину поднесшему мне это угощение.
Через минуту я, с окровавленной физиономией, был повергнут на пол. Другие гимназисты стащили с меня совершенно озверевшего своего приятеля.
Пострадал я изрядно, но было признано, что я «молодец» и что испытание выдержал. До окончания корпуса избивший меня Быков, первый силач в классе, стал моим самым близким другом и впоследствии неоднократно меня вызволял из всяких неприятных историй. Но все же этот прием, «крещение», как называлось, произвел тогда на меня очень тяжелое впечатление. К таким приемам в Симбирской военной гимназии не прибегали, и вообще меня поразила грубость нравов моих новых приятелей.
Впоследствии я понял, что это являлось прямым следствием того, что воспитатели в Полтавской гимназии гораздо меньше занимались своими воспитанниками, чем в Симбирской гимназии.
Многое и другое в Полтавской гимназии показалось мне много хуже того, что было в Симбирске. Прежде всего – кормили и плохо, и голодно. На этой почве вскоре после моего перевода в Полтавскую гимназию произошла очень крупная история: голодный бунт. Затея шла, конечно, от воспитанников старших классов, сумевших подговорить все классы.
Однажды во время обеда на всех столах поднялся страшный шум и крики: «Не хотим есть тухлые котлеты. Уберите эту дрянь. Лучше кормите одним хлебом, а не давайте тухлятину. Воры! Мы голодны!» и т. д.
Хаос был полный. В появившегося эконома полетели котлеты. Сбежавшееся начальство не могло успокоить взбунтовавшихся гимназистов. Наконец пришел директор, генерал Семашко, и с трудом успокоил публику, обещав все разобрать.
Расследование велось долго, и, по-видимому, начальство убедилось, что основания для «бунта» были серьезные. Дело было замято, нас стали кормить лучше и между 2-м и 3-м уроками выдавали дополнительно по довольно большому куску белого хлеба.
Но все же пища, даваемая в Полтавской военной гимназии, была менее вкусна и менее обильна, чем в Симбирской. В последней и по моим впечатлениям, и по письмам, которые я получал от моих прежних приятелей, никогда не жаловались на голод и на плохое качество пищи. Мы же, в Полтаве, чувствовали себя часто голодными и старались подкармливаться своим попечением: покупали во время прогулок у баб пончики, а по воскресеньям накупали просфор. Но конечно, так могли подкармливаться только те, у кого водились карманные деньги. Многим же это было недоступно.
Как я сказал, начальство замяло историю «голодного бунта». Но, как дальше будет видно, не забыло, и гимназисты, которых считали зачинщиками, впоследствии пострадали. О воскресных «чаях», которые так все любили в Симбирской гимназии, в Полтаве не было и помина. Вообще большинство воспитателей в Полтавской военной гимназии не стремились близко подойти к своим воспитанникам.
Не особенно приятны были мои первые впечатления и по учебной части. Обидел меня учитель истории Павловский. На одном из уроков истории Павловский меня вызвал к доске. Как мне казалось, я урок хорошо знал и остался доволен своим ответом. Учитель меня выслушал и, ничего не сказав по поводу моего ответа, отпустил. Когда я сел на свое место, мои соседи стали меня подбивать спросить, какой балл мне поставили.
«А разве можно об этом просить?» – спросил я. «Конечно, у нас это принято».
Я набрался храбрости и, встав, спросил учителя: «Сколько вы мне поставили за мой ответ?» Павловский, видимо, удивился моей дерзости, несколько секунд на меня смотрел и затем ответил: «Семерку».
Вероятно увидев, что я удивился и огорчился столь низкой оценкой моего ответа по 12-балльной системе, в свою очередь задал мне вопрос: «А тебе этого мало?» – «Да, мало, – ответил я. – Мне кажется, что я ответил хорошо». – «Тебе „кажется”, а мне не „кажется”, я тебе поставил столько, сколько ты заслужил своим ответом. Если же тебе „кажется“, что это мало, попробуй пойти на базар и купить семерку».
Кругом раздался гогот, а я, сконфуженный и оскорбленный, сел на свою скамейку.
Долго я не мог забыть этого глупого ответа Павловскому. Я его невзлюбил, и он мне платил той же монетой. До окончания курса я чувствовал, что он враждебно ко мне относился и, как мне казалось, умышленно понижал отметки за мои ответы. Как я ни старался, я никогда не мог получить у него полной отметки.
К первым неприятным впечатлениям присоединилось и то, что в Полтаве у меня не оказалось ни родственников, ни знакомых и я никуда не мог ходить в отпуск по воскресеньям.
Мой первый год пребывания в Полтавской военной гимназии скрасился наступлением рождественских праздников и поездкой в отпуск к родителям в Севастополь.
Попав на Рождество в Севастополь, я забыл все неприятные впечатления, связанные с переводом в Полтавскую военную гимназию, и понял, что некоторые минусы по сравнению с Симбирской военной гимназией сторицею возмещаются возможностью ездить в отпуск домой не только летом, но и на рождественские и пасхальные праздники.
Вернулся я после рождественских праздников в гимназию уже в более хорошем настроении, да и обстановка в гимназии, где завелись друзья и новые интересы, уже не казалась мне чуждой и неприятной.
Я привык к новой обстановке, и жизнь потекла нормально. Но вот наступило 1 марта 1881 года, и мы все были взволнованы и взбудоражены убийством Императора Александра II. Наша военная гимназия заворошилась как встревоженный улей. Мы никак не могли понять, как это могли найтись такие мерзавцы, которые могли поднять руку на боготворимого и, казалось, всеми любимого Монарха. К чувству горя присоединилось чувство оскорбления, нанесенного не только всему русскому народу, но, в частности, нам, воспитанникам военной гимназии. Изредка слышанное до того слово «нигилист» стало отныне выражением чего-то мерзкого, подлого. Мы собирались группами, целыми классами для обсуждения того, что произошло. Клялись отомстить, очистить Россию, когда вырастем, от подлой сорной травы; клялись быть верными Царю, защищать его от всяких предателей… Просили воспитателей нам все рассказать, нас наставить. Патриотический подъем и проявление беспредельной преданности и верности Царю все повышались и подогревались. Прошло два-три месяца, и вот как-то было приказано построиться всем возрастам (гимназия, по классам, как я уже сказал выше, разделялась на возрасты: старший, средний и младший). Шепотом передавался откуда-то проникший слух, что кто-то приехал и о чем-то будет нас допрашивать.
Построились в большом портретном зале и с волнением ждали, что будет.
Вошел директор корпуса, престарелый генерал Семашко, в сопровождении инспектора классов и всех воспитателей. Рядом с директором корпуса был кто-то в судейской форме, как потом оказалось, прокурор местной судебной палаты, и несколько жандармских офицеров во главе с начальником губернского жандармского управления.
Директор обратился к нам с речью, что вот, по полученным сведениям, среди военных гимназистов есть много революционеров, что по рукам гимназистов ходят запрещенные книги и что, по приказанию из Петербурга, будет произведен обыск во всей гимназии.
Старик страшно волновался и грозил, что если что-либо будет найдено, то виновные жестоко пострадают, а военная гимназия будет опозорена. После этого он обратился к жандармскому генералу и просил его распоряжаться и делать то, что он найдет нужным.
Мы стояли подавленные и ничего не понимали.
Затем начался обыск. Перерыли все от чердаков до подвалов. В результате обыска действительно нашли у некоторых гимназистов запрещенные книги и какую-то компрометирующую переписку. Насколько помню, было арестовано человек двадцать, большей частью из старшего 7-го класса; но было арестовано несколько человек и из 4, 5 и 6-го классов. Всех арестованных сейчас же куда-то увезли.
Как потом выяснилось, воспитанники 6-го и 7-го классов были затем отправлены в Туркестан, где по Высочайшему повелению были зачислены солдатами в полки, а воспитанники младших классов были отправлены в Вольскую военную прогимназию, служившую как бы дисциплинарным батальоном для других военных гимназий.
Среди арестованных оказались и вожаки «голодного бунта», о котором я выше писал. Были в гимназии разговоры (насколько верные, я, конечно, не знаю), что у них ничего не было найдено, но они были изъяты из Полтавской военной гимназии как вообще неблагонадежный элемент. Впоследствии (кажется, через пять лет) арестованные были прощены и их приняли в военные училища.
Эта история взбудоражила всю жизнь нашей гимназии. Было уволено в отставку и несколько старых воспитателей, которые, вероятно, были признаны несоответственными.
Лето 1881 года я провел в отпуску в Севастополе, и скоро впечатления тяжелых событий весны этого года изгладились. В августе я вернулся в корпус.
С осени этого года в Полтавский институт благородных девиц поступила моя сестра Леля и еще две девочки из Севастополя. Посещая их каждое воскресенье в институте, я уже не чувствовал себя таким одиноким, как это было в предыдущий год. Кроме того, я уже сжился в гимназии, и воспоминания о Симбирской гимназии заменились новыми интересами, новыми радостями и огорчениями.
Зимний период 1881/82 года ознаменовался коренной ломкой внутренней жизни: гимназия была переименована в кадетский корпус; возрасты – в роты; старшая рота (6-й и 7-й классы) на строевые занятия выводилась с ружьями; младшие роты также усиленно обучались строевым занятиям; многие из стариков штатских воспитателей были заменены молодыми строевыми офицерами. Все это нам нравилось; мы стали себя чувствовать настоящими военными.
Среди новшеств было одно, о котором нельзя умолчать и которое явилось причиной двух драм.
Это введение телесного наказания – порки. В военных гимназиях порка не применялась; с переименованием же гимназий в корпуса было дано указание директорам, что при серьезных проступках, вместо исключения из корпуса, с разрешения родителей, применять порку.
Директор корпуса, генерал Семашко, был вообще против телесных наказаний, но в редких случаях они стали применяться. Насколько мне известно, не было ни одного случая, когда родители бы предпочитали исключение из корпуса порке. Я помню, что наш воспитатель говорил, что на телеграмму, что предпочитают родители – взять ли своего сына из корпуса или разрешают его выпороть, – всегда получался ответ: выпороть. Вот эта-то порка вызвала в бытность мою в корпусе два печальных случая.
Кадет 5-го класса, мальчик вообще скромный и хороший, был заподозрен своими же товарищами в краже. Он категорически отрицал свою вину, но отношения у него с классом обострились, и кто-то из кадет на него донес воспитателю. Началось расследование, и в конце концов его признали виновным и запросили его родителей, согласны ли они, чтобы его выпороли. Ответ получился утвердительный, и экзекуция состоялась.
На другой день, оставив записку, что его напрасно выпороли, бедный мальчик бросился с верхнего этажа в пролет между лестницами и разбился насмерть. Прошло несколько дней, и один из его товарищей по классу признался, что украл он, а не пострадавший. Как начальство, так и кадеты были потрясены происшедшим.
Другой случай был иного рода. В моем классе был мальчик, кажется болгарин по происхождению, отличавшийся очень бурным и буйным характером. Начальство его терпеть не могло, а товарищи хотя и не любили, но поддавались под его влияние. Он был очень властный, умел влиять на класс и был всегда зачинщиком различных шуток и гадостей, которые иногда подстраивались по отношению к воспитателям и учителям.
Однажды он заболел и был помещен в лазарет. Осмотревший его доктор (Медем) приказал фельдшеру прежде всего поставить заболевшему клизму, а затем дать слабительное.
Черномазый пациент категорически запротестовал, заявив, что живот у него не болит и клизму себе ставить он не позволит. Но доктор Медем был неумолим и приказал фельдшеру выполнить его указание.
Когда фельдшер пришел выполнять предписание доктора, пациент отказался подчиниться требованиям фельдшера, стал брыкаться ногами и драться. Фельдшер позвал на помощь одного из лазаретных служителей, мальчика связали и поставили ему клизму насильно. Но… когда операция была кончена, мальчик понатужился и окатил несчастного фельдшера с головы до ног. Сейчас же было доложено директору, и без всякой посылки телеграммы родителям было приказано провинившегося немедленно выпороть. Повели его в цейхгауз, где и была произведена экзекуция, а затем, через два дня, выздоровевший мальчик был выписан из лазарета.
Вернувшись вечером в свой класс, пострадавший, при помощи своих приятелей, собрал в нашей роте чуть ли не весь корпус. Сам он стал в громадной спальне на подоконник и обратился к присутствующим кадетам с замечательной речью, призывая отомстить за него начальству, допустившему истязание и поступившему совершенно незаконно. После своей речи он скинул штаны и показал нам действительно сильно исполосованные зад и спину. Служители, по-видимому, перестарались.
Хотя поступок кадета большинством и не одобрялся, но зажигательная речь и исполосованное тело произвели сильное впечатление, и толпа, вплотную набившая спальню, сильно заволновалась. Стали раздаваться выкрики против начальства, свистки, требования избить доктора и фельдшера. Дежурного воспитателя, порывавшегося водворить порядок и разогнать собравшихся кадет, под крики и гиканье просто вытолкали из спальни. Дело начало принимать серьезный оборот. К счастью, скоро появившемуся, всеми любимому, старику директору удалось успокоить разволновавшихся кадет и уговорить их разойтись по ротам.
Виновника бунта директор увел к себе на квартиру. С тех пор мы больше его не видели. Как впоследствии оказалось, директор вызвал срочной телеграммой отца провинившегося кадета и предложил ему взять сына из корпуса. Вся эта история этим и была потушена.
Лето 1882 года, после моего перехода в пятый класс, ознаменовалось для меня большой радостью: 10 июля, когда мне минуло 14 лет, я получил в подарок от отца охотничье ружье центрального боя 16-го калибра. До этого времени я только сопровождал отца на охоте и изредка получал разрешение сделать несколько выстрелов из отцовского ружья. Теперь же я становился самостоятельным охотником, что наполняло мое сердце радостью и гордостью.
В то время почти вся северная часть Крыма, к северу от Симферополя, и юго-западная, в треугольнике Симферополь—Севастополь—Евпатория, имели громадные участки еще нетронутой, девственной земли, целины, покрытой ковылем. Дичи было много в этой степной части Крыма. Было много дроф, стрепетов, куропаток, перепелов и зайцев. На всю эту дичь, начиная с Петра и Павла (29 июня) вплоть до половины августа, охотились с собаками. В жару даже дрофы и стрепета, особенно самки с молодыми, залегали в траве и подпускали собак на стойку. Дичь была тогда еще мало пуганная.
Выезжали мы на охоту обыкновенно на несколько дней или с северной стороны Севастополя на подводах (излюбленным местом охоты был обыкновенно Кантуган), или по железной дороге до станций Бьюк – Онгар или Джанкой и оттуда углублялись в степь на подводах.
Для охотников в степи было полное раздолье. Большая часть громадных степных пространств принадлежала государству, и охота нигде не возбранялась, да и охотников было сравнительно мало. Даже на частновладельческих землях я не помню случая, чтобы нам запрещали тогда охотиться.
Обыкновенно мы к вечеру приезжали в район, который намечали для охоты, растягивали брезент на траве, разводили огонь, закусывали, вели охотничьи разговоры и засыпали до рассвета. Встав и умывшись, закусывали и расходились в разные стороны. К 11 часам утра, когда солнце начинало сильно жарить и собаки отказывались искать, возвращались на бивуак, закусывали, отдыхали и около 3—4 часов дня, в зависимости от погоды, опять начинали охоту. На ночь или оставались на том же месте, или переезжали на другой участок.
Убить за день одну дрофу и двух стрепетов считалось очень успешно. Куропаток же, перепелов и зайцев было много. Многие из охотников перепелов даже не стреляли; я же стрелял во всякую дичь и скоро так наловчился, что стал обстреливать старых охотников и приобрел славу очень хорошего стрелка. Руководствовался наставлением одного из моих учителей по охоте, старика слесаря Севастопольских морских мастерских: «Бей сороку, бей ворону, добьешься и до ясного сокола».
В эти поездки в степи я ездил всегда со взрослыми. Кроме моего отца, обыкновенно ездили на эти охоты его приятели: инженер Федор Николаевич Еранцов7, бывший севастопольским городским головой, капитан Александр Евграфович Варыпаев, командир роты в Белостокском пехотном полку, и капитан I ранга Владимир Петрович Евдокимов8, бывший агентом Русского общества пароходства и торговли. Затем, кроме этого основного охотничьего ядра, часто с нами ездил племянник Еранцова, мой сверстник, Николай Ергопуло, и случайные охотники, которых приглашали или которые сами напрашивались.
Я до сих пор с восхищением вспоминаю чудные вечера с интересными охотничьими рассказами, великолепные звездные ночи и затем то наслаждение, которое я испытывал, бродя с собакой по бесконечному морю ковыля.
Конечно, испытывал я большую радость, когда удавалось сбить дрофу, поднимавшуюся, как подушка, из-под стойки моего пойнтера. Но наибольшее наслаждение я испытывал при шумном взлете стрепета, с криком «ко, ко, ко». Какое было огорчение промазать по этой царственной птице!
Я никогда не был жаден относительно количества убитой дичи, но охота, во всей своей совокупности, изучение нравов дичи и чудная природа доставляли громадное наслаждение.
В промежутки между выездами в степь я охотился в Инкермане в долине Черной речки. Я обыкновенно забирался на лодке к устью Черной речки еще до рассвета и, прекрасно зная все дичные места, успевал их обходить до появления какого-либо соперника-охотника. Убив одну-двух уток и несколько бекасов, я возвращался домой к 9—10 часам утра.
В те года еще не было запрета охотиться весной, и, приезжая в Севастополь на праздники Св. Пасхи, я наслаждался охотой в долине Черной речки на различную перелетную болотную дичь.
Я всегда умудрялся попадать к устью Черной речки первым (впрочем, вообще охотников было в Севастополе немного, а ездивших к Инкерману на лодке, что стоило не менее двух рублей, совсем мало; тех же охотников, которые шли из Севастополя в долину Черной речки пешком или ездили до полустанка Инкерман на поезде, я всегда опережал). Как я уже сказал, я знал места прекрасно и первым делом обходил прогалины между камышами при впадении речки в море. В этих местах мне удавалось убивать удивительных по породе уток. Помню, однажды я убил очень крупного селезня, совершенно белого, с ярко-пунцовыми головой и частью шеи и с большим пунцовым хохолком на голове. Его широкий нос был зеленого цвета, лапки желтые.
Один моряк, служивший прежде в Архангельске, сказал мне, что этот экземпляр принадлежал к довольно редкой породе северных уток (которые, по словам северных охотников, на юг на зиму не улетают). По-видимому, некоторый процент и этих чисто северных уток делает перелет в Африку, а затем опять возвращается на север.
Обойдя камыши, я спешил в долину Черной речки, за железную дорогу, и обходил известные мне болотистые участки (впоследствии эти участки были дренированы и из их района был проведен в Севастополь водопровод). Случалось, что на этих мочажинках, сплошь покрытых весенними цветами, я натыкался на большие высыпки дупелей и бекасов. Наслаждение было полное. Но даже тогда, когда дичи оказывалось мало или даже совсем не было (а это часто случается во время перелетов дичи, то есть один раз можно наткнуться на хорошую высыпку, а другой раз ничего не увидишь, кроме местных ворон и воробьев), удовольствие все же было большое.
Чтобы покончить с моими первыми впечатлениями на поприще охоты, я опишу зимние охоты на дроф и на коз, с коими я впервые познакомился на рождественских праздниках 1882 года.
26 декабря мой отец, я, Ф.Н. Еранцов, А.Е. Варыпаев и В.П. Евдокимов выехали на лошадях из Севастополя к Байдарским воротам. От Байдарских ворот, на местных татарских бричках, мы проехали в глубь казенного леса и поздно ночью приехали в маленькую татарскую деревушку. Там нас встретил местный лесничий и провел в приготовленное для нас помещение.
На вопрос Варыпаева, сорганизовавшего эту охоту на коз, все ли приготовлено и будет ли охота удачна, лесничий ответил, что он лично проверил места пастбищ диких коз, что гончие собаки хорошие и что охота должна быть удачна.
Я, стараясь быть внешне спокойным, в действительности страшно волновался и попросил Варыпаева мне рассказать, как будет производиться охота на коз. Он мне рассказал, что охота на коз с гончими в горах совершенно не похожа на охоту на них в лесах равнинной местности. В горах эта охота скорей похожа на облаву, где гончие собаки выполняют роль загонщиков. Потревоженные в горах козы уходят от опасности, никогда почти не стремясь переваливать хребты, а убегают вдоль откосов оврагов и лощин. Зная эту повадку коз, охотников ставят на номера на откосах оврага и лощин, пересекая последние, а гончих собак заводят верст за 6—8 от охотников и бросают вперед в том направлении, где стоят охотники. Если окажутся козы между собаками и охотниками, то гончие их погонят, и они прямо пойдут на охотников по одной или другой стороне лощины или оврага. Так как коз в то время в Крыму было очень много и любимые ими пастбища были известны лесникам, то часто случалось, что захваченными оказывались до 10—15 коз, кои и убегали от гончих по обоим откосам.
На другой день мы были подняты рано утром; напились чаю, закусили и разобрали номера. Мне достался номер между Ф.Н. Еранцовым и А.Е. Варыпаевым. Когда нас расставляли на первый загон, то Варыпаев мне сказал: «Будьте внимательны. Новичкам всегда везет. Я уверен, что на вас выйдет козел, и вам будет стыдно, если вы промажете».
Стал я на указанном мне месте, зарядил ружье и стал внимательно прислушиваться. Прошло приблизительно полчаса, и я услышал где-то вдали, впереди голоса гончих. Сначала как бы неуверенные, отдельные, но через несколько минут голоса гончих слились, и ясно стало, что гончие кого-то погнали.
Прошло еще минут десять, и я услышал в лесу какие-то странные звуки и скоро разобрал, что что-то скачет, приближаясь ко мне. Резкие, гулкие звуки, как бы ударов по твердой земле, быстро приближались. Я замер. Вдруг, казалось совершенно неожиданно, шагах в шестидесяти перед собой я увидел мелькавшего среди деревьев и кустов козла. Он несся полным ходом, несколько закинув голову, на которой ясно были видны рога; скакал он мимо меня. Я вскинул ружье и выстрелил. Когда дым рассеялся, я ничего не увидел. Решив, что промахнулся, я в полном отчаянии не знал, что делать…
Гон собак приближался, и вдруг я увидел, что они с остервенением бросились по направлению к кусту, около которого я в последний раз видел козла. Я бросился вперед и увидел, что козел лежит убитый.
Отогнав собак, я, гордый и довольный, закурил папиросу и в непринужденной позе, как будто ничего особенного для меня не произошло, стал около убитого мною козла. Вскоре собрались охотники и стали меня поздравлять. Пришедший егерь выпотрошил козла.
Следующие загоны были для меня менее удачны, хотя мне исключительно везло. Во втором загоне на меня вышел целый табун коз, штук шесть; но они остановились от меня шагах в ста и спокойно стали пастись. Собак не было слышно; вероятно, они потеряли след. Я страшно волновался и в конце концов не выдержал. Решив, что на дистанцию в сто шагов выстрел картечью должен дать хороший результат, старательно прицелился и выстрелил. Табунок коз шарахнулся в сторону, и я ничего не убил. Старые охотники крепко меня выругали за отсутствие выдержки. По проверке оказалось, что до ближайшего козла, в которого я стрелял, было 125 шагов.
В третьем загоне я опять понял, что гон идет на меня. Но от волнения у меня случилось расстройство желудка, и я, спустив штаны, присел, судорожно сжимая в руках ружье. В этот самый момент, шагах в тридцати передо мной, выскочила коза, а за ней козел. Я сделал два выстрела, но позорно промазал. Еранцов ругал меня долго, а я чувствовал себя опозоренным чуть ли не на всю жизнь.
Четвертый, последний загон происходил уже перед заходом солнца, и деревья бросали длинные тени. Гон направлялся куда-то в сторону от меня. Я напряженно прислушивался и молил всех святых повернуть на меня козла, чтобы исправить позор предыдущих загонов. Посмотрев случайно в другую сторону, я замер от волнения: шагах в пятидесяти от меня сидел волк и внимательно смотрел на меня. Я ясно видел каждый волос на его морде, глаза и поднятые уши. Осторожно поднимая ружье, я не спускал глаз с волка. Наконец ружье поднято, хорошо нацелено в грудь зверя, и выстрел загремел. Каково же было мое изумление, когда, после того как дым рассеялся, я не увидел никакого волка, а передо мной торчал простой пень срубленного дерева. Я не верил своим глазам. Подойдя к пню, я увидел, что весь заряд картечи хорошо лег в дерево. По-видимому, сильное напряжение и игра теней от заходящего солнца сыграли надо мной злую шутку. К моему счастью, Еранцов убил на этот раз козла и, будучи в прекрасном настроении, не только меня не выругал, а рассказал ряд интересных аналогичных случаев, бывших с ним на прежних его многочисленных охотах. Рассказчик он был превосходный, и мы все слушали его, с наслаждением закусывая в домике лесника. Поджаренные печени от убитых козлов, запиваемые красным вином, казались мне удивительно вкусными.
Через несколько дней после нашего возвращения в Севастополь к вечеру стало холодно, выпал снег и термометр показывал несколько градусов ниже нуля. На другой день рано утром отец меня разбудил, сказав, чтобы я скорее одевался и пришел к нему в кабинет. Он мне сказал, что мы сейчас поедем на охоту на дроф, что много дрофных стай тянет через город. Я много уже слышал про зимнюю охоту на дроф, но никогда не принимал в ней участия. Быстро одевшись, я прошел к отцу. Он вывел меня на улицу и показал на две дрофиные стаи, тянувшиеся довольно низко через наш дом. Я увидел стаи примерно штук по сорок дроф.
Дрофы летели углом, как летят гуси и утки. Впереди каждой стаи отчетливо были видны очень крупные дрофичи, которые были колонновожатыми.
Во время чая, пока кучер запрягал лошадей, отец мне рассказал следующее. Когда наступает зима и в губерниях Херсонской, Подольской, Киевской, Полтавской, Харьковской и Екатеринославской выпадает снег, все дрофы, там находящиеся, перекочевывают к югу, и очень большое количество их скапливается в Крымских степях к югу от Перекопа. В этой части Крыма оттепель и дождь часто сменяются зимой резко наступающими морозами, и часто случается, что большие стаи дроф с обмерзшими крыльями на несколько часов теряют способность летать. Жители деревень и промышленники этим пользуются, окружают такие стаи дроф и перебивают их просто палками.
Когда же и в Крымских степях выпадает снег, дрофы летят к морю и, по-видимому, стараются его перелететь, направляясь к югу. Но, отлетев далеко от берега, видя, что земли нет и чувствуется усталость, возвращаются назад. Когда дрофы летят к морю, они обыкновенно держатся очень высоко, а возвращаясь, усталые, назад, летят очень низко и стараются тут же, на берегу, опуститься и отдохнуть. Все это, конечно, знают охотники, и все имеющие ружья стремятся в такие дни к берегу моря. «Впрочем, ты сам все это сегодня увидишь, – закончил отец. – Дроф летит много, и охота обещает быть удачной».
Через час мы уже подъезжали к морскому берегу недалеко от Георгиевского монастыря. По берегу я действительно увидел группы охотников, чего-то ожидающих. Некоторые были вооружены биноклями.
Наконец с разных сторон раздались крики «летят!», и все попрятались за камни или за кусты. Залегли и мы с отцом. Жадно я смотрел по направлению моря. Через некоторое время я увидел несколько дрофиных стай, низко летящих над самым морем к берегу. От мороза от воды подымался пар, и я понял слышанное мною прежде выражение: «дрофы парятся». Усталые птицы действительно летели над самым паром (испарением), поднимавшимся от воды.
Через несколько минут по всему берегу началась канонада. Конечно, это не охота, но бойня, садочная стрельба. Но должен все же сказать, что эта стрельба очень оригинальна и действовала захватывающе. Отец и я убили по две дрофы каждый и довольные вернулись домой.
В этот же приезд в Севастополь я в первый раз в жизни участвовал в облаве на волков. Дня за два до моего отъезда в Полтаву пришли к нам П.В. Колюпанов и А.Е. Варыпаев и предложили отцу и мне поехать вечером на волчью облаву, которую устраивает начальник охотничьей команды Белостокского пехотного полка. Мы согласились.
Варыпаев мне рассказал, что, опять-таки в связи с выпавшим в Крымских степях снегом, к Инкерману пригнано большое количество отар овец. Передвижение же овец к югу сопровождают их всегдашние спутники – волки. Что начальник охотничьей команды Белостокского полка получил сведение, что появилось около Инкермана много волков, и решил устроить на них охоту.
Часам к 10 вечера мы были уже на месте и устроились в сторожке у лесника. Спрошенные пастухи наговорили столько про волков, что я от волнения и нетерпения не спал всю ночь.
С 9 часов утра начались загоны. На первых трех загонах, в ожидании волков, не разрешалось стрелять не только по зайцам, но и по лисицам. Как назло, в этих загонах на меня выкатила отличная лисица и несколько зайцев. Я проводил их глазами. С четвертого загона, потеряв надежду на волков, было решено стрелять и зайцев. В одном из загонов я убил одного зайца.
Солнце стало совсем снижаться, и мы решили устроить последний заячий загон около самой сторожки лесника, рядом с пасущимися овцами. Я стоял на номере рядом с Колюпановым9 (моряк, тогда лейтенант; хотя возрастом был много старше меня, но был моим большим другом), шагах в семидесяти от него.
Только начался загон, как я увидел, что Колюпанов поднял ружье и что-то высматривает перед собой. Посмотрев в ту сторону, я увидел двух волков, медленно пробирающихся между кустами прямо на моего соседа. Колюпанов подпустил их шагов на двадцать и выстрелил. Один из волков как подкошенный свалился, а другой повернулся и бросился назад. Колюпанов выстрелил второй раз. Я увидел, как второй волк поджал зад, как-то заметался в разные стороны, а затем повернулся и бросился прямо к Колюпанову. Последний успел переменить один патрон и новым выстрелом уложил волка в каких-нибудь пяти-шести шагах перед собой.
У меня создалось впечатление, что раненый волк бросился на Колюпанова, но П.В. объяснил это проще и правдоподобней: тяжело раненный зверь просто потерял соображение и направление и случайно бросился бежать по направлению Колюпанова. Картина была чрезвычайно интересна и эффектна; я только позавидовал соседу и упрекал судьбу, что не на меня вышли волки.
Директор корпуса, престарелый Семашко (если не ошибаюсь, Франц Иванович) доживал последние годы своего директорства. Будучи очень преклонного возраста и отличаясь чрезвычайной добротой, он распускал всех и все. На инспекторе классов, полковнике Анчутине10, лежала тяжелая обязанность подтягивать то, что распускал директор, и вносить поправки в управление корпусом. Это ему не всегда удавалось, так как действовать надо было очень осторожно, чтобы не обидеть доброго и самолюбивого старика.
Единственная часть, за которой неустанно наблюдал Ф.И. Семашко и продолжал которой прекрасно руководить, было преподавание математики. Будучи сам отличным математиком, он сумел подобрать и отличных преподавателей. Большинство кадет полюбили математику и занимались очень успешно. С глубоким уважением вспоминаю своего учителя математики Данкова.
Не то было с другими предметами. Общего руководства, по-видимому, было мало, и все зависело от случайного подбора учителей. Русский язык, к сожалению, был представлен очень плохо; хороших учителей не было. Мой класс, начиная с третьего до выпуска, вел по русскому языку Боровский, который, насколько мне известно, получил впоследствии крупное назначение по Министерству народного просвещения. Боровский был полной бездарностью и вел дело отвратительно. Большинство из нас окончило корпус полуграмотными и очень мало знакомыми с отечественной литературой. Он заставлял нас вызубривать назубок небольшие куски из различных произведений русских писателей и в буквальном смысле слова душил сочинениями. Но Боже, что это были за сочинения! Требования Боровского были такие: должно быть написано возможно больше, на хорошей бумаге, каллиграфическим почерком и обязательно с красивой закладкой, и должно подаваться в приличной папке и сшито аккуратно и красиво. Разрешалось делать каких угодно размеров выписки из сочинений подходящих авторов. Он объяснял, что этим путем он заставит нас хорошо познакомиться с русской литературой. Но мы приспособлялись, читали мало, а представляли громоздкие сочинения чисто компилятивного характера. По наружному виду сочинения были великолепны, а по внутреннему содержанию – жалки.
По истории был один хороший преподаватель, но к нему я, к сожалению, не попал. Мой учитель истории был Павловский. Это был просто шут гороховый и мало чему нас научил. Уроки были сухие и малоинтересные.
Учитель физики и химии, Гнедич, был очень знающим физиком и прекрасным преподавателем. Мы все занимались этими предметами с любовью и с большим интересом.
Учитель естественной истории, Шевелев, был прекрасный человек, но довольно слабый преподаватель, не умевший внушить любовь к предмету. Но надо ему отдать справедливость в том, что он очень умел и ловко пользовался кадетами для пополнения естественного кабинета, давая каждому из нас перед отъездом на летние каникулы поручения привезти то или другое. Помню, что я был в большом затруднении выполнить одно из таких поручений: достать хороший экземпляр омара, положить его на муравьиную кучу и затем, аккуратно собрав части омара, очищенные муравьями от мяса и прочих внутренностей, привезти их для естественного кабинета.
В Севастополе хорошего экземпляра омара не нашлось, и моя мать попросила капитана какого-то парохода купить подходящий экземпляр в Константинополе. Поручение было выполнено, но с большим трудом (хорошо еще, что на нашем хуторе под Севастополем оказались муравьиные кучи!).
Шевелев был в то же время воспитателем. По этой своей должности он дал нам, малышам (я тогда был в 4-м классе), хороший урок, нас всех очень сконфузивший и заставивший призадуматься.
Однажды, когда Шевелев был дежурным, несколько мальчишек по предварительному сговору забрались в дежурную комнату во время отсутствия воспитателя и подложили под рваную обшивку спинки кресла губку, пропитанную чернилами. Мы все с наслаждением ожидали последствий. Вечером ничего не произошло, и мы были разочарованы, думая, что наш трюк не удался. На другое утро, перед чаем, Шевелев нас всех выстроил и произнес короткое слово, но которое запало в наши сердца. Он нас не ругал, не кричал, а говорил тихо, в его голосе чувствовались скорбь и слезы. Он сказал, что, сев в кресло, почувствовал мокроту на спине. Дотронувшись рукой до мокрого места, он увидел, что его рука в чернилах. Осмотрев кресло, он все понял.
Дальше он сказал примерно следующее: «Вы поступили нехорошо. Чего вы достигли? Вы меня действительно неизвестно за что обидели; вы испортили мой единственный приличный вицмундир. Мне, едва перебивающемуся с большой семьей на получаемое жалованье, вы причинили действительно большой ущерб. Хорошенько подумайте о том, что вы сделали, и вам будет стыдно. Я на вас не сержусь, потому что вы не понимали, что вы делали. Мне вас просто жалко». Эти слова глубоко запали в сердца многих из нас. Нам действительно стало стыдно, и мы поняли, что сделали большую гадость.
По географии был хороший учитель, но и он как-то не умел привить любовь к предмету.
По иностранным языкам были очень слабые преподаватели. Французский язык преподавал старик Гоното, который был больше хохол, чем француз. Любимой его поговоркой было «Я старый горобец и меня на мякине не проведешь». Учителем немецкого языка был Штединг, добродушный немец, над которым мы все смеялись и которому устраивали самые различные гадости. Трудно себе представить, чего мы только не вытворяли: напускали весной в класс целые тучи майских жуков; вымазывали кресло немца и его стол чернилами; устраивали за досками чертиков, которые путем сложных приспособлений выскакивали из-за досок во время уроков; устраивали кошачьи концерты и т. д. и т. п. Наконец, даже качали немца во время уроков, подбрасывая высоко к потолку и угощая щипками.
Но ничем нельзя было пробрать толстого и добродушного немца. Максимум, чего мы достигали, – это что ему удавалось кого-нибудь поймать, зажать между своими здоровенными коленями и изрядно излупить, но. и то с крайне добродушным видом и прибаутками вроде такой: «Нишего, нишего, до свадьбы заживет».
Любили и очень уважали мы все нашего славного батюшку, преподававшего Закон Божий и часто нас журившего за наши скверные шалости.
Много раз вспоминал я Симбирский корпус. Мне казалось, что там лучше было поставлено преподавание. Я не знаю, конечно, как бы я учился в Симбирском корпусе, если бы я там остался, но после перевода в Полтаву я как-то потерял охоту и любовь к учению. Я делал в смысле занятий только строго необходимое. В течение учебных лет я занимался довольно плохо и имел много дурных отметок. Но к экзаменам всегда подтягивался и, к удивлению преподавателей, отвечал на переходном экзамене всегда хорошо и без всяких затруднений переходил из класса в класс.
Окончил я корпус в 1885 году довольно сносно, но для поступления в Инженерное училище не хватило нескольких сотых, и я был послан в Петербург в пехотное Павловское военное училище.
Необходимо отметить о росте Севастополя после постройки Лозово-Севастопольской железной дороги и после Русско-турецкой войны 1877—1878 годов.
Перед Крымской кампанией Севастополь был чисто военно-морским портом и морской крепостью. Он являлся стоянкой и базой нашего Черноморского флота. Севастополь обладал чудными двумя бухтами (Северная – семь верст длины, Южная – около трех верст), годными на всем своем протяжении для стоянки самых больших кораблей; имея ряд небольших бухт (разветвлений Северной бухты), в которых были устроены пристани и мастерские (Килен-бухта была приспособлена для окраски подводных частей судов), закрытый от господствующих ветров, что позволяло спокойно стоять кораблям на якорях во всех никогда не замерзающих бухтах, – представлял великолепный естественный порт. По своим качествам Севастопольский порт, как мне говорили моряки, является третьим в мире. Имея отличные верфи и мастерские в связи с недоступными по тому времени с моря мощными морскими батареями, Севастополь представлял по всем этим данным исключительный и первоклассный военно-морской порт. Город был чисто военный, и вся жизнь жителей города была тесно связана с флотом.
После Крымской кампании, когда флот был уничтожен, а город и все верфи и мастерские были разрушены, и Россия была лишена права иметь на Черном море свой военный флот, Севастополь совершенно замер и не мог отстроиться после страшных разрушений от бомбардировок во время осады в Крымскую кампанию.
Первой живительной струей, влившей жизнь в мертвый город, была постройка Лозово-Севастопольской железной дороги. Город начинает подправляться, и в нем устраивается коммерческий порт. Но за два года, прошедшие после постройки железной дороги до Русско-турецкой войны, конечно, многого не могло быть сделано.
После Русско-турецкой войны 1877—1878 годов Россия восстановила свое право иметь на Черном море военный флот, а Босфор и Дарданеллы были открыты для русских коммерческих судов. Так как российская казна после войны была жидка, да, кроме того, на создание Черноморского военного флота требовалось вообще много времени, русским правительством было решено параллельно с созданием Черноморского военного флота и постепенным устройством в Севастополе военно-морского порта развивать в Севастополе коммерческий порт и всячески способствовать развитию в Черном море торгового коммерческого флота, который обслуживал бы порты Черного моря, вел торговлю в Черном море, а также имел рейсы из Черного моря на Дальний Восток, в Турцию, Италию, Францию и к портам Африки.
Очень быстро создался ряд частных и субсидируемых правительством пароходных обществ. Наиболее крупными из них были Общество Добровольного флота, Русское общество пароходства и торговли и Российское общество. Главнейшими русскими коммерческими портами на Черном море стали Одесса и Севастополь.
Одесса имела доминирующее значение, как уже готовый крупный торгово-промышленный центр богатейшего юго-западного края России. Севастополь же стал постепенно приобретать крупное значение благодаря исключительным качествам своих бухт, дававших возможность быстро устроить обширный и первоклассный коммерческий порт, а также став портом для товаров Екатеринославской и Харьковской губерний, Донецкого района и вообще юго-востока Европейской России. Южная бухта Севастопольского порта была передана правительством городу для устройства коммерческого порта.
С 1879 года начинается расцвет и сказочный рост Севастополя. Жизнь города резко меняется. Из тихой, провинциальной она становится все более и более шумной, деловой и богатой. В Севастополе начинает биться полный пульс торгово-промышленной жизни; город притягивает и путешественников. Все, кто направляется на начинающий развиваться Южный берег Крыма, задерживаются на некоторое время в Севастополе, оставляют там деньги, приобретают имущество, и город начинает богатеть, отстраиваться и улучшаться. Этот расцвет Севастополя продолжается примерно до 1894 года.
В 1888 году на Черном море появляется несколько вновь построенных в Севастополе и Николаеве военных кораблей. Черноморский военный флот возрождается; он уже числит в своем составе несколько броненосцев. Начинает проводиться в жизнь довольно обширная программа по новым постройкам военных судов флота. Естественно, требуется и более крупное оборудование Севастополя как военно-морской базы и единственного военно-морского порта и морской крепости (не считая небольшой крепости в Батуме) на берегах Черного моря.
Интересы флота и военно-морского ведомства сталкиваются и перекрещиваются с интересами города Севастополя и Севастополя как коммерческого порта. Представители военного морского ведомства и командования Черноморского флота настаивали на необходимости уничтожения в Севастополе коммерческого порта и на полной передаче в ведение морского ведомства всего Севастопольского порта. Они доказывали, что при дальнейшем усилении флота Северная бухта будет недостаточна по своим размерам для стоянки военных судов на якорях или на бакенах; что часть Южной бухты должна быть отведена под стоянку судов, а вся остальная часть Южной бухты должна быть передана в их распоряжение для устройства различных мастерских, пакгаузов, пристаней и пр.; что совместное хозяйничание в одном порту военного морского ведомства и органов коммерческого порта совершенно невозможно и что это не обеспечивает сохранения в секрете различных опытов; что в Севастополе можно сохранить лишь несколько пристаней для причала пассажирских пароходов, но и их надо перенести из Южной бухты или на Северную сторону, или в Артиллерийскую бухту (ближе к взморью).
Ф.Н. Еранцов, бывший в то время городским головой Севастополя, отстаивал интересы города и коммерческого порта, доказывая, что Северная бухта по своим размерам и качествам вполне достаточна для устройства в ней обширного морского порта, в котором может помещаться громадный флот; стоянка военных кораблей на якорях или на бакенах совершенно не рациональна, требуя для каждого корабля громадного водного пространства (ибо в зависимости от направления ветра каждый корабль должен иметь возможность поворачивать во все стороны вокруг своей точки причала); что надо устроить для кораблей и прочих судов флота причалы вдоль берегов Северной бухты (как бы стойла).
Предоставление Северной бухты в полное распоряжение военно-морского ведомства даст для последнего совершенно достаточно места для устройства каких угодно пристаней, пакгаузов, погребов, мастерских и пр. Предоставление в распоряжение города Южной бухты для устройства отличного коммерческого порта совершенно отделит коммерческий порт от военного и даст возможность морскому ведомству производить какие угодно опыты в Северной бухте в полном секрете. Производство же «секретных» опытов в Южной бухте, даже при полном уничтожении коммерческого порта, но перед глазами всех жителей, живущих вдоль берегов этой бухты, не может гарантировать этого секрета.
Еранцов доказывал, что при подобном разделении вполне возможно сохранение в Севастопольской гавани обоих портов: военноморского и коммерческого. Он указывал, что с государственной точки зрения просто грешно уничтожать в Севастополе коммерческий порт, который в скором времени должен приобрести мировое значение.
Борьба между этими двумя течениями была, конечно, перенесена в Петербург. Император Александр III склонялся стать на точку зрения Еранцова. Победа этого течения была близка, но. сорвалась.
В прессе, особенно в суворинском «Новом времени», началась кампания против коммерческого порта в Севастополе. Доказывалось, что совершенно уничтожать коммерческий порт в Крыму преступно, но что нужно перенести коммерческий порт из Севастополя в Феодосию; что этим будут разрешены все задачи. Во главе этой кампании стал художник Айвазовский, сам феодосиец и давно стремившийся поднять значение своего родного города.
Айвазовский доказывал, что хотя Феодосия не имеет закрытого порта, но при помощи мола его легко устроить, а соединив Феодосию с Лозово-Севастопольской железной дорогой особой железнодорожной веткой, будет достигнуто устройство прекрасного порта, который, не будучи связан с крепостью и военно-морским портом, будет свободно развиваться.
Борьба сторонников обоих проектов разгорелась. Особо назначенная комиссия из высших государственных чинов долго не могла договориться, и в конце концов голоса разделились поровну. Государь Александр III долго колебался, но наконец стал на сторону военно-морского ведомства, и судьба Севастополя была решена. Коммерческий порт в Севастополе было разрешено оставить временно – до окончания устройства закрытого порта в Феодосии.
Начался упадочный период Севастополя. Когда же был построен мол в Феодосии и было решено Феодосию соединить железной дорогой со станцией Джанкой, Севастополь превратился исключительно в военно-морскую крепость и военно-морской порт.
Первое военное Павловское училище
Должен откровенно сознаться, что отправился я в Павловское военное училище с большим неудовольствием и некоторым опасением.
В пехоте я служить не хотел; стремился попасть в инженерные войска. То, что мне не удалось попасть в Николаевское инженерное училище, задевало мое самолюбие, вызывало огорчение и, главное, конечно, совершенно несправедливое чувство какого-то озлобления к Павловскому училищу. Но… я сознавал, что виновен был сам, что все произошло оттого, что я слишком легкомысленно относился к учению.
Этот первый житейский урок, первое серьезное огорчение послужило мне на пользу и заставило подтянуться. Чувство же опасения вызывалось слухами о чрезвычайной строгости и «подтяжке», которые царили в Павловском училище. Судя по рассказам, это училище представлялось мне каким-то дисциплинарным батальоном.
К 1 августа 1885 года мы, выпускные кадеты, съехались в Полтаву и оттуда воинским эшелоном нас повезли в различные училища. Сначала нас всех доставили в Москву и на два дня устроили в Московском военном училище. Эти два дня нас водили показать московские достопримечательности. В моей памяти сохранилось лишь впечатление, которое произвел на меня Кремль. Я был просто подавлен красотой и размахом красавца Кремля.
Оставив в Москве приятелей, зачисленных в Московское пехотное военное училище, мы двинулись поездом в Петербург.
При приезде в Петербург нас всех повезли в Павловское военное училище, откуда на следующий день развезли всех кадет по соответствующим училищам.
Я остался в Павловском училище и был зачислен в 3-ю роту.
Первые две-три недели я чувствовал себя плохо, боясь за каждый свой шаг и опасаясь суровых возмездий за каждую ошибку. Но, приглядевшись, я увидел, что страшного ничего нет. Чувствовалась строгость, но требования были все разумные и отношения со стороны начальства были ровные и очень хорошие.
Жизнь потекла ровно и спокойно, хотя все время чувствовалось, что надо быть подтянутым. Я с глубокой благодарностью вспоминаю Павловское военное училище.
Дисциплина была строгая, но грубости совершенно не ощущалось. Нас приучали к порядку, к долгу и сумели внушить любовь и уважение к Царю и Родине.
Военная практическая подготовка была поставлена хорошо, и Павловское военное училище выпускало в армию знающих и дисциплинированных офицеров. Недаром армия любила получать в свои ряды «павлонов». Науками нас не изнуряли, но то, что преподавалось, хорошо усваивалось.
Вспоминая училищное время, могу отметить только один недостаток: не было обращено должного внимания, чтобы нас сделать грамотными, а в этом была большая потребность, ибо многие из нас после кадетских корпусов были малограмотные, а некоторые и совсем неграмотные.
В Петербурге оказалось много родственников и знакомых моих родителей. Я пользовался этим и постоянно ходил то к одним, то к другим. Больше всего я любил бывать у Анны Николаевны Ронжиной, оба сына которой были моими большими приятелями. (Ваня11 был в Константиновском военном училище, а Сережа12 в Николаевском инженерном.) На Рождество и на Пасху я ездил к А.Н. Ронжиной в ее небольшое имение в Новгородской губернии, около станции Акуловка. Помимо удовольствия проводить время с моими приятелями, я наслаждался там отличной охотой.
Лето 1886 года я провел в Красносельском лагере и в Севастополь не ездил.
Оба года пребывания в училище прошли как сон. Оканчивая училище портупей-юнкером и имея хорошие выпускные отметки, я мог взять ваканцию в Одессу, в 11-й саперный батальон, но по желанию отца, хотевшего, чтобы я впоследствии пошел в Николаевскую инженерную академию, я решил перейти на 3-й курс в Николаевское инженерное училище.
Последний период моего пребывания в Павловском военном училище ознаменовался двумя неприятными инцидентами, которые могли для меня окончиться очень плохо.
Первый инцидент произошел в церкви училища за несколько дней до выхода в лагерь. Шло воскресное богослужение. Я стоял на фланге своего взвода, около среднего прохода. Я совершенно не помню, чтобы во время богослужения позволил бы себе какую-либо вольность; мне казалось, что я стоял хорошо и молился как следует.
Богослужение закончилось, и только тогда я увидел, что в церкви находится главный начальник военно-учебных заведений генерал Махотин13. Когда все подошли к кресту и затем стали на свои места в ожидании распоряжения разводить роты по своим помещениям, раздались громкие и резкие слова генерала Махотина: «Как фамилия этого дрянного портупей-юнкера?»
Все мы замерли не смея оглянуться. Я был далек от мысли, что этот «лестный» эпитет относится ко мне.
Вдруг ко мне подбежал дежурный офицер и, сказав, что генерал Махотин говорит обо мне, приказал повернуться лицом к главному начальнику военно-учебных заведений. Пораженный, я быстро повернулся.
Махотин обрушился на меня потоком резких и грубых фраз: «Я покажу вам, как не молиться Богу, а рассматривать свои лакированные сапоги! Ваши портупей-юнкерские нашивки, ошибочно вам данные, вас не спасут! Я сниму с вас нашивки и не допущу, чтобы такой господин, как вы, был произведен в офицеры! Вы будете немедленно разжалованы и отправлены в полк простым солдатом!»
Затем генерал Махотин с пеной у рта обратился ко всему училищу, находившемуся в церкви, и сказал примерно следующее: «Я все время наблюдал за этим портупей-юнкером. Он ни разу не перекрестился, все время отставлял ноги и любовался своими лакированными сапогами. Так стоять и так вести себя в церкви нельзя. Я его проучу. Если в стаде заведется паршивая овца – ее выбрасывают. Из вашей среды я вырву и выброшу эту паршивую овцу. Ему никогда не быть офицером!»
Я стоял как громом пораженный, ничего не понимая. В этот момент я услышал спокойный, но грозный голос: «Простите, ваше высокопревосходительство, в церкви хозяин я, и я не могу позволить, чтобы в храме происходило то, что сейчас происходит. Я прошу вас отдать распоряжение о выводе юнкеров из церкви».
Я оглянулся и увидел около Царских врат нашего любимого старика священника, который стоял с крестом в руке.
Обозленный генерал Махотин приказал разводить роты по своим помещениям, а начальнику училища немедленно собрать училищный совет, на котором будет присутствовать он, Махотин.
Священник сошел вниз, дал мне поцеловать крест и сказал: «Бог мне поможет, я ваш заступник».
Вернувшись в роту, мы все ждали последствий; я страшно волновался. Примерно через полчаса пришел ротный командир вместе со священником. Меня позвали в комнату дежурного офицера. Там мне объявили, что все благополучно кончилось и мне не угрожает никакая неприятность.
Впоследствии я узнал, что всецело обязан заступничеству священника, который поставил вопрос ребром, и Махотин согласился меня не наказывать.
Второй инцидент разыгрался во время лагерного сбора почти перед самым производством в офицеры моих товарищей и перечислением меня в Инженерное училище.
Была одна из последних стрельб. Павловское военное училище славилось хорошей постановкой стрельбы, и большинство из нас были хорошими стрелками. Напоследок моя рота хотела отличиться. На этой стрельбе я был начальником команды махальных (показывающих попадание пуль).
Перед проверкой офицером мишеней я заметил, что некоторые юнкера-махальные срывают куски бумажных мишеней с деревянных щитов и выбивают колышки, которыми были заделаны старые пробоины. Другими словами, приступили к явному мошенничанию. Я их остановил, но когда офицер, проверявший пробоины, заметил, что что-то неладно, и спросил меня, не допущено ли мошенничество, я, не желая подводить приятелей, ответил, что ничего незаконного не делалось.
Офицер проверил мишени и, убедившись, что мошенничество было, доложил об этом командиру батальона. Началось расследование. Всем нам грозило не производство в офицеры (а мне не перевод в Инженерное училище), а отчисление в строй простыми рядовыми.
Спасло нас то, что весь состав махальной команды состоял из юнкеров бывших всегда на хорошем счету, и то, что само начальство не хотело поднимать крупной истории и подрывать престиж Павловского военного училища. (Впрочем, много помог ликвидации этого инцидента капитан Михаил Владимирович Линдестрем14, офицер нашей роты: он хорошо меня знал и за меня заступился.) Вся эта грустная история ограничилась «надиром плюмажа» и нравоучениями со стороны начальства.
Николаевское инженерное училище
После окончания лагерного сбора Павловского военного училища я поехал погостить на две недели в имение А.Н. Ронжиной, где предался моей охотничьей страсти. Тетеревов и белых куропаток было много, и я наслаждался. После окончания отпуска я явился в Николаевское инженерное училище.
Первое мое впечатление было то, что в Инженерном училище дисциплина была гораздо менее строгая, чем в Павловском; что отношения между офицерским составом и юнкерами были гораздо свободней и как-то более сердечны, а в классах отношение к преподавательскому составу более подходило к отношению между профессорами и студентами в гражданских высших учебных заведениях, чем между преподавателями и юнкерами в военных училищах.
Первое впечатление было просто непонятной для меня и странной распущенности. Первое впечатление, что в Николаевском инженерном училище будет много легче, скоро прошло, и я убедился, что в смысле воспитательном строгая определенность порядков Павловского военного училища была гораздо лучше для юнкеров, а что наружная свобода и панибратство с преподавателями и офицерами часто ведет к произволу и всяким инцидентам.
Однажды попался и я. Вернувшись как-то из отпуска, я был встречен дежурным офицером, капитаном Данилевским, словами: «Лукомский, вас сегодня встретил на Невском поручик Веселовский15 (был одним из дежурных офицеров, классных дам, как мы его называли; во время мировой войны дошел до должности командующего армией (3-й) и имел два Георгия), которому вы не отдали честь. Поручик Веселовский просит вас арестовать на семь дней. Завтра утром отправляйтесь в карцер».
На мой ответ, что я не видел поручика Веселовского на Невском проспекте и если не отдал ему честь, то только по этой причине, получил ответ: «Не рассуждайте, а то я прибавлю несколько дней от себя». Пришлось замолчать, и на другой день я был водворен в карцер. Времени для размышлений было много. «Вот тебе и Инженерное училище, вот тебе и свободное отношение», – думал я.
И действительно, при всей строгости в Павловском военном училище там вряд ли был бы возможен случай ареста юнкера за неотдание чести при условиях, в коих очутился я. Самая мысль о том, что юнкер осмелился бы умышленно не отдать своему офицеру честь, не пришла бы в голову офицеру училища, и в тех случаях, когда юнкер, зазевавшись, не отдавал честь, начальство в Павловском училище ограничивалось головомойкой и внушением быть внимательней.
По закону в карцере разрешалось читать только устав и учебники. Но конечно, приятели заключенных подсовывали под двери карцеров книжки и более веселого содержания. Получил и я какой-то французский роман. Досиживал я последний, седьмой день. Увлекшись романом, я не услышал, как открылась дверь и вошел офицер (капитан Модрах). «Лукомский, что вы читаете? Устав?» Я встал и молча протянул Модраху злополучный роман. Ответ его на этот жест гласил: «Посидите здесь еще семь дней и почитайте уставы, вам будет это полезно».
Что действительно было привлекательно в Инженерном училище – это большая свобода в смысле отпусков в город. Пользовался я ею вовсю, часто во вред науке.
В смысле учебной части я сразу почувствовал, что, попав прямо на третий курс училища, я ко многому не подготовлен. По ряду предметов то, что проходили в Павловском училище, было много ниже первых двух курсов Инженерного училища, а непрохождение мною курса аналитической геометрии ставило меня в очень трудное положение по целому ряду предметов.
В смысле математики я особенно чувствовал себя малоподготовленным для прохождения курсов долговременной фортификации, строительного искусства, дифференциалов. Пришлось спешно пополнять свои познания.
Справился, но было трудно.
Чувствовал я себя слабым и по химии. Но что совсем я не мог переварить – это изрядный курс богословия (зачем требовалось прохождение большого курса богословия в Инженерном училище, никому не было понятно). Впрочем, по последнему курсу мы все были в одинаковых условиях и все отвечали при помощи шпаргалок.
Добродушно к шпаргалкам относился и наш преподаватель математики профессор Будаев. Терпение этого человека и умение его вдалбливать в наши легкомысленные головы сложные математические построения были поразительны.
За время моего пребывания в Николаевском инженерном училище пришлось два раза соприкоснуться с «великими мира сего».
Один раз это случилось в Александровском саду, куда я как-то забрел рано утром в одно из воскресений. Сидел я на скамейке одной из боковых аллей и о чем-то задумался. Вдруг кто-то, подойдя сзади, закрыл мне ладонями глаза и крепко прижал к себе мою голову.
Я спрашиваю: «Кто это?» Ответа никакого. Рассердившись, я вырываюсь, оборачиваюсь и вижу перед собой. Великого князя Михаила Николаевича16. Я остолбенел и вытянулся, взяв под козырек.
«О чем ты задумался? Не случилась ли с тобой какая-либо неприятность?» – «Никак нет, ваше императорское высочество. Я просто задумался. Простите, что я вас не заметил и не отдал вам честь», – ответил я.
Великий князь рассмеялся, похлопал меня по плечу, высказал предположение, что я задумался о какой-нибудь хорошенькой женской головке, и добавил: «Но впредь надо быть внимательней. Хорошо, что это я, а не один из офицеров училища. Своему начальству не докладывай о нашей встрече, а то можешь угодить в карцер. Желаю тебе успеха в науке и. в любовных делах».
Великий князь ушел, а я еще долго стоял на месте с раскрытым ртом. В голове шевелилась мысль: «Да, это не поручик Веселовский». (Свою историю с поручиком Веселовским я помнил всегда. Будучи в 1917 году начальником штаба Верховного главнокомандующего, при встрече с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Веселовским я не удержался, чтобы не напомнить ему свой арест и рассказал про последовавшую потом встречу с Великим князем Михаилом Николаевичем. Позднее я слышал, что генерал-лейтенант Веселовский кому-то высказывал опасение, как бы я ему не насолил. Но этого, конечно, не случилось.)
Второй случай был в училище. Шел урок высшей математики. Профессор Будаев вызывал нас по очереди к доске и задавал нам задачи. Вдруг вбежал в класс дежурный портупей-юнкер и сказал, что в класс идет Великий князь Николай Николаевич Старший17.
Через несколько минут распахнулась дверь, и в класс вошел Великий князь в сопровождении начальника академии и училища генерала Шильдера18, командира батальона флигель-адъютанта полковника Прескотта19 и дежурного офицера.
Великий князь с нами поздоровался и, сев за одну из парт, предложил Будаеву продолжать урок. Просидев до конца урока и сказав нам несколько ласковых слов, Великий князь направился к выходу из класса.
Когда открылась дверь, я увидел длинную шеренгу почтенных старых инженерных генералов, выстроившихся, чтобы встретить своего Августейшего генерал-инспектора инженерных войск. Все это были члены Совета инженерной конференции.
Великий князь останавливался перед каждым, чрезвычайно милостиво с ними говорил, вспоминая различные случаи из их прежней жизни и службы. Видно было, что это было очень приятно и Великому князю, и старикам генералам. Чувствовалась между ними прочная и близкая связь.
Когда Великий князь подавал руку генералу, с которым разговаривал, последний наклонялся и целовал Великого князя в плечо.
Я видел в первый раз этот старый обычай, сохранившийся с Николаевских времен. Государем Александром III он был отменен, сам государь не позволял целовать себя в плечо, и этот обычай сохранялся и практиковался только при встрече стариков генералов, инженеров и артиллеристов, со своими шефами – генерал-инспектором инженерных войск Великим князем Николаем Николаевичем Старшим и генерал-фельдцейхмейстером Великим князем Михаилом Николаевичем.
Глядя на эту старинную процедуру, нам, молодежи, стало жаль, что этот обычай отменен: он был так трогателен и казался такой интимно прочной связью с представителями Императорского Дома.
Великий князь Николай Николаевич своим обращением со всеми и своей лаской покорял все сердца. Сравнивая с остатками старины новые веяния и новые отношения, становилось грустно. Долго мы еще переживали впечатления посещения Великого князя и восторженно их вспоминали.
Дворец Императора Павла I, превращенный в Инженерный замок, в котором помещались Николаевские Инженерная академия и училище и Инженерная конференция, помимо красоты своих помещений, вызывал большой интерес в связи с различными легендами и историческими воспоминаниями. Все юнкера, вновь поступавшие в Инженерное училище, стремились проникнуть в «тайны» замка и ознакомиться с различными потайными ходами, которых, по слухам и рассказам, было много.
Церковь академии и училища была устроена в бывшей спальне Императора Павла I. Рядом с церковью была маленькая комната, обставленная как гостиная; в ней был большой камин.
По преданию и по историческим описаниям, эта небольшая комната во время жизни в замке Павла I была его небольшим рабочим кабинетом. Так как Павел I боялся покушений на свою жизнь, то будто бы камин, находившийся в этом кабинете, прикрывал вход в тайный проход, который вел к каналу, окружавшему в то время замок со всех сторон; на канале же, в особой нише, устроенной в стене замка, якобы постоянно дежурила шлюпка с верными гребцами. Камин сдвигался с места после нажатия на особую кнопку.
По преданию, Павел I, услышав в роковую для него ночь на 11 марта 1801 года шум и крики в соседних комнатах, бросился к камину, нажал кнопку, но… механизм оказался испорченным, и камин не открыл путь к спасению. Император бросился тогда к оконной нише, вскочил на подоконник и прикрылся портьерой. Убийцы, ворвавшиеся в его кабинет и оттуда в спальню, не нашли Павла I. Они были уверены, что Императору удалось спастись, и перед ними встал вопрос о необходимости самим думать о спасении и бегстве. В эту минуту Беннигсен (или Зубов) увидел какую-то тень на портьере, прикрывавшей окно. Сорвали портьеру и обнаружили Императора. Павел I был оглушен ударом табакеркой по голове, а затем его перенесли в спальню на постель и там окончательно придушили шарфом.
Этот камин, прикрывавший якобы потайной ход, не давал покоя целому ряду поколений юнкеров, старавшихся открыть этот ход… Не избежали этого и мы. Несколько раз по ночам мы пробирались в комнату, примыкавшую к церкви, но, конечно, ничего не открыли.
Существовала легенда, что в ночь на 11 марта покойный Император бродит по замку. Мы также бродили в эту ночь по замку, невольно пугая друг друга, но ничего не видели.
Однажды, вернувшись из отпуска в 12 часов ночи, я прошел в комнату, в которой я спал со своим отделением, и, поспешно раздевшись, лег спать. Только я начал дремать, как услышал какой-то шорох рядом с кроватью. Быстро повернувшись, я с перепугом увидел, что поднялся квадрат паркета и из образовавшегося отверстия на меня смотрят два глаза, принадлежащие какой-то черной морде. Квадрат паркета быстро опустился, и видение исчезло. Я вскочил, ничего не понимая и убежденный, что это какой-то «дух» Инженерного замка.
На другой день после бессонной ночи я рассказал своим приятелям о «видении». Одни отнеслись недоверчиво: «ты просто врешь»; другие решили, что я был под сильным влиянием спиртных паров. Последнее было отчасти верно, и я сам стал сомневаться в реальности видения. Но разговоры об этом пошли, дошли до начальства, и я был приглашен на допрос. Началось расследование «дела».
Выяснилось, что таинственного ничего нет. Какой-то трубочист, ночью прочищавший внутренние дымоходы, ошибочно пробрался в какой-то ход и действительно поднял квадрат паркета, прикрывавший люк и идущую вниз железную лестницу. Все объяснилось просто, люк снаружи был совершенно не виден, дабы юнкера не вздумали пользоваться потайным ходом, но этот случай подтвердил, что в стенах Инженерного замка имеются какие-то ходы.
Зимний период, занятый учением и городскими развлечениями, пролетел как сон. Наступила весна, а с ней экзамены и подготовка к лагерному сбору. В первых числах мая мы перебрались в Усть-Ижорский саперный лагерь.
Лагерный сбор прошел быстро и весело. Я в Петербург совсем не ездил. Причиной этому была охота и небольшое увлечение. Ротный командир, полковник Прескотт, разрешил мне охотиться, и я, приобретя великолепного сеттера Пипо, все свободное время бродил с ружьем по окрестностям лагеря. Дичи было много: глухари, тетерева, белые куропатки, вальдшнепы, дупеля, бекасы. Я наслаждался.
Перед самым концом лагерного сбора произошла драматическая история, невольным виновником которой был я.
В одно из воскресений я решил отправиться на охоту. Переодевшись в охотничий костюм, я пошел в цейхгауз взять хранившееся там мое ружье и патроны. Надев патронташ и ягдташ, я взял ружье и, зарядив его, вышел из цейхгауза. Зарядил ружье потому, что уже в каких-нибудь ста шагах от цейхгауза была хорошая мочежина, на которой часто бывали бекасы. В этот момент меня позвали к дежурному офицеру, капитану Модраху, который сам был охотником и, как оказалось, позвал меня с тем, чтобы попросить обойти и обследовать одно место, где, как он думал, должно было быть много дичи.
Когда меня позвали, я вернулся в цейхгауз и, положив ружье на полку, предупредил каптенармуса, бывшего около цейхгауза, что я сейчас вернусь за ружьем.
Получив указание от капитана Модраха, я пошел к цейхгаузу. В это время со стороны цейхгауза раздался выстрел. Предчувствуя что-то недоброе, я бегом бросился на звук выстрела. Подбегая к цейхгаузу, я увидел страшную картину: каптенармус выносил из помещения своего мальчика лет девяти, у которого из шеи фонтаном била кровь. Бедный мальчик через несколько минут скончался.
Оказалось, что этот мальчик вместе с другим мальчиком лет десяти пробрались в цейхгауз и начали играть с моим ружьем. Десятилетний мальчик взвел курок ружья, прицелился в сына каптенармуса и выстрелил. Ружье, как я сказал, было заряжено, и весь заряд попал несчастному мальчику в шею.
Этот случай ужасно на меня подействовал и научил впредь быть очень осторожным при обращении с огнестрельным оружием. Конечно, я после этого случая больше в лагере Инженерного училища не охотился.
Для меня этот случай ограничился только нравственным мучением и послужил уроком на будущее. Каптенармус подтвердил следователю, что я его предупредил о том, что оставляю в цейхгаузе заряженное ружье, и что я сказал ему, чтобы он закрыл цейхгауз до моего возвращения. Он показал, что не исполнил моего указания и как-то не заметил мальчиков, пробравшихся в цейхгауз. Дело было прекращено, но тяжелое впечатление от всего виденного и сознание, что все же виноват я, долго меня преследовали.
Я сказал выше, что не ездил летом в Петербург и из-за небольшого увлечения. Вот история этого увлечения.
Как-то, будучи на охоте, я забрел в небольшое селение на берегу Невы – Ивановское. Дело было в субботу. Я решил переночевать в одной из крестьянских изб и рано утром в воскресенье продолжать охоту.
Выбрав более приличную на вид избу, я попросил разрешения у хозяина переночевать и попросил накормить меня яичницей, обещав, конечно, за все заплатить.
Устроившись в чистой горнице, я предвкушал удовольствие напиться чаю и съесть яичницу. Самовар, а затем яичницу принесла хозяйская дочь Маша, девушка лет 17—18. При виде ее я просто оторопел: красавица она была поразительная. Оказалась она и умницей и чрезвычайно милой и скромной девушкой.
С тех пор мои охотничьи экскурсии неизменно меня приводили в Ивановское. Девушка мне все больше и больше нравилась, и я, с присущей двадцатилетнему возрасту способностью увлекаться, чувствовал себя влюбленным.
Драматичный случай с сыном каптенармуса прекратил мои любовные похождения, да и настроение не позволяло об этом и подумать. Но сейчас же после производства в офицеры я, купив большую коробку шоколадных конфект, сел на Шлиссельбургский пароход и покатил в Ивановское.
Встретили меня там как-то менее ласково, чем во время моих посещений в бытность юнкером. Маша позволила, правда, себя поцеловать, но конфекты взять отказалась и убежала. Через несколько минут явилась ее мать и сказала мне приблизительно следующее: «Вот ты, барин, теперь офицер. А что ты хочешь от Маши, я так и не знаю. На что ей и мне твои конфекты? Если ты серьезный человек, то дай мне пятьдесят рублей, а для Маши купи материи на платье. Тогда будет хорошо и я не буду от тебя гнать моей девки».
Я свалился с неба. Дал старухе десять рублей и поспешил на пароходную пристань. Этим и кончилось мое увлечение и «хождение в народ».
Перед окончанием лагерного сбора нас перевели в Красное Село для участия в общих маневрах. Маневры закончились 8 августа 1888 года производством в офицеры выпускных юнкеров.
Собрали нас, выпускных, около Царского валика. Почистились мы, выстроились и, радостные, ожидали приезда Царя. Появился военный министр Ванновский20 и стал обходить выстроившихся юнкеров. При обходе им юнкеров Михайловского артиллерийского училища произошла сцена, оставшаяся мне памятной на всю жизнь и выявившая Ванновского как большого хама. Он увидел, что на одном из юнкеров был надет не казенный, а собственный, щегольской мундир, а это в строю строго запрещалось.
Выругав юнкера и пригрозив, что вместо производства в офицеры он отправит его под арест, генерал Ванновский обрушился на командира батареи Михайловского артиллерийского училища полковника Чернявского21, который заступился за юнкера, сказав, что он позволил ему надеть собственный мундир, так как казенный юнкер порвал, за что-то зацепившись его надевая.
Боже, что тут было! Генерал Ванновский кричал и ругался как извозчик. Бледный и дрожащий полковник Чернявский доказывал свое право и обязанность заступиться за юнкера, который не виноват. Не знаю, чем бы окончилась эта безобразная сцена, если бы не подъехал Государь Александр III.
Впоследствии (когда генерал Чернявский был членом Военного совета, а я начальником канцелярии Военного министерства, в 1914 г.) я как-то напомнил эту сцену генералу Чернявскому. Он, несмотря на то что прошло с тех пор более 26 лет, не мог говорить спокойно; он мне сказал, что он подавал после этого в отставку и генерал Ванновский в конце концов извинился. (Во всю мою последующую военную службу я убедился, что случаи хамского и грубого обращения со стороны начальства по отношению офицеров в Русской Императорской армии были чрезвычайно редки. Конечно, были исключения, были безобразно грубые начальники, как, например, генерал Сандецкий22. Но они составляли исключение. Вообще же необходимо констатировать, что в военном ведомстве было гораздо меньше случаев произвола, чем в гражданских ведомствах. В военном ведомстве не существовало произвола увольнения в административном порядке без объяснения причин.)
Государь Император обошел выстроившихся юнкеров. Здороваясь с юнкерами и со многими милостиво заговаривая, Государь, став затем перед серединой нашего фронта, произнес короткое слово с напутствием относительно нашей будущей офицерской службы и поздравил нас с производством в офицеры. Громовое «ура!» прогремело в ответ, и, распущенные по своим лагерям, мы бросились к своим палаткам и баракам, чтобы переодеться в офицерскую форму, которая у каждого была припасена.
Накануне производства в офицеры (если не ошибаюсь, 7 августа 1888 г.) состоялся объезд лагеря Императором Алексадром III вместе с Германским Императором Вильгельмом II. Я помню, что на всех нас произвела чарующее впечатление мощная фигура нашего Императора. Чувствовалось, что он держался с полным спокойствием и чрезвычайным достоинством. Рядом с ним молодой Германский Император Вильгельм II, как бы заискивающий и суетливый, производил определенно отрицательное впечатление.
Вечером 7 августа состоялась в Красносельском лагере вечерняя Заря с церемонией, а затем наступила томительная (для многих бессонная) ночь в ожидании долгожданного дня производства в офицеры.
Наступили трое знаменитых суток, в течение которых разрешалось вновь произведенным офицерам гулять вовсю. Полиция имела указание в течение этого времени не составлять протоколов на случай всяких инцидентов, участниками которых были офицеры, а комендантские адъютанты, проводя три ночи в наиболее посещаемых увеселительных заведениях и садах, имели указание не арестовывать офицеров, а лишь прекращать различные неприятные инциденты и стараться развозить по домам чересчур подгулявшую молодежь.
Публика знала этот обычай, и некоторые воздерживались в эти дни посещать различные злачные места, а те, которые ходили, или принимали участие в общем веселье, или относились к нему благосклонно.
Обыкновенно наиболее буйными были первый вечер и ночь в день производства. Учитывая это, наш выпуск Николаевского инженерного училища, дабы не попадать участниками крупных скандалов, а с другой стороны, вследствие желания большинства провести первый вечер после производства в кругу своих родных, друзей или знакомых (особенно с целью появиться в офицерской форме перед глазами своих зазноб), решил на общие празднества и совместные увеселения употребить 9 и 10 августа.
Первый вечер в день производства в офицеры я провел у моих старых знакомых Линдестремов. Михаила Федоровича Линдестрема (брата жены Н.Ф. Еранцова) я знал уже давно, а за время пребывания в Павловском военном училище очень к нему привязался, как к прекрасному человеку (особенно близок он мне был как такой же страстный охотник, как и я). Жену его, Марью Федоровну (рожденную Ергопуло), которая была старше меня на шесть лет, я отлично знал еще по Севастополю (она была родной племянницей Н.Ф. Еранцова).
На другой день после производства в офицеры, с утра, я сделал неудачный выезд в село Ивановское, мною выше описанный. Вернувшись в Петербург из Ивановского, я отправился в ресторан Палкина, где был назначен наш товарищеский выпускной обед.
После обеда мы «закрутили». Сначала поехали в Аркадию, где были для нас заказаны ложи в театре; затем там же поужинали и оттуда попали к цыганам. У меня осталось только воспоминание, что где-то я подносил на сцене букет какой-то диве, а публика, бывшая в театре, меня приветствовала, кричала «ура!» и какая-то депутация штатских («шпаков», как мы называли) появилась на той же сцене с шампанским и угощала меня и диву.
Как я вернулся в Инженерный замок, я не помню, но это был единственный и последний день моего кутежа после производства в офицеры; проснувшись на другой день, я обнаружил, что мой бумажник с деньгами исчез. Потерял ли я его, возвращаясь в училище, или его кто-либо украл – так и осталось невыясненным.
Оставшись без гроша, я занял немного денег и, послав телеграмму родителям в Севастополь с просьбой прислать денег на дорогу, выехал к Анне Николаевне Ронжиной в ее имение Доманино около станции Акуловка Николаевской железной дороги. В Доманино, в ожидании денег из дому, я провел у милой Анны Николаевны почти неделю. Развлекался охотой на тетеревов.
Получив деньги, я поехал в Севастополь. Пробыл там около трех недель и отправился в Одессу, чтобы явиться на службу в 11-й саперный Императора Николая I батальон, куда я был назначен.
11-й саперный Императора Николая I батальон. Одесса. 1888-1894 гг.
После окончания отпуска, насколько помню, во второй половине сентября 1888 года, я прибыл из Севастополя к месту моего нового служения, в Одессу. Остановившись в гостинице, я сейчас же отправился на розыски моих приятелей, которые со мной окончили Инженерное училище и вышли в саперные батальоны, стоявшие в Одессе. Нас всех, вышедших в 3-ю саперную бригаду, было семь человек: в 11-й саперный Императора Николая I батальон – я, Ольшанский, Кащенко, Сташевич и Мессинг; в 12-й саперный батальон – Фок (Яков)23; в 13-й саперный батальон – Кортацци (Георгий)24.
Сборным пунктом в Одессе был назначен дом капитана 1-го ранга Самойловича, дальнего родственника Кортацци. Отправившись туда, я нашел там всех наших в сборе.
Самойлович и его жена, Ксенья Михайловна, встретили нас как родных. Эта милая и хлебосольная семья стала для большинства из нас (только у Сташевича родители жили в Одессе, и он держался как-то в стороне от нас; человек он был прекрасный, но крайне застенчивый и не любивший холостяцкого времяпрепровождения) второй семьей. Туда мы постоянно впоследствии ходили, находили там и веселье, и поддержку, и утешение в различных житейских огорчениях.
На другой день мы все гурьбой двинулись являться по начальству.
В 12 часов дня мы, вышедшие в 11-й саперный батальон (пять человек), ввалились в помещение батальонной канцелярии. Кроме дежурного писаря, никого там не оказалось. Писарь повел нас на квартиру делопроизводителя канцелярии, чиновника Николаева, сказав, что там по случаю именин делопроизводителя завтракают командир батальона и все господа офицеры.
Мы сначала хотели обождать в канцелярии, но писарь сказал, что это никак нельзя, что все гг. офицеры и командир будут сердиться, а г-н делопроизводитель «изволят обидеться». Мы пошли. Остановились у двери квартиры, а писарь пошел доложить о нашем прибытии батальонному адъютанту поручику Деопику25 (он подписывался Де-Опик).
Вышедший к нам Деопик с нами познакомился и сказал, что командир и делопроизводитель Николаев нас просят войти. Войдя в квартиру, мы увидели, что две небольшие комнаты сплошь заставлены столами, за которыми сидели офицеры и дамы. Большинство офицеров сидели в расстегнутых сюртуках (было довольно жарко). Мы в смущении остановились. Но из-за стола встал и направился к нам командир батальона полковник Горбатовский26.
Мы представились, перезнакомились со всеми присутствующими и через пять минут были уже рассажены за столы. Попали мы к самому началу завтрака и отдали должное пирогам, шашлыку и бурдючному красному вину.
11-й саперный Императора Николая I батальон был недавно переименован в таковой из 2-го Кавказского саперного батальона и переведен из Тифлиса в Одессу. Кавказские традиции соблюдались в батальоне полностью, и в них воспитывали нас, молодежь.
Шашлык и красное бурдючное вино, получаемое в бурдюках с Кавказа, процветали. Скоро и мы знали наизусть все кавказские песни, изучили обязанности тулумбаша и прониклись вообще кавказскими традициями. Традиции же эти были хорошие, и главными из них были дружное товарищество и честь своей части.
Службой нас на первых порах не утруждали. По мнению командира батальона и ротных командиров, молодых офицеров нельзя было подпускать к обучению солдат в первый год офицерской службы – надо их самих обучить.
Обучение солдат в ротах и командах велось ротными командирами и начальниками команд при посредстве главным образом фельдфебеля и старших унтер-офицеров. Если в роте имелись уже достаточно опытные офицеры, то на них возлагалось обучение грамоте и руководство некоторыми отделами обучения. Молодые же офицеры должны были сами подучиваться, присматриваться и нести дежурства по батальону. Свободного времени оставалось много, и мы им широко пользовались.
Одесское общество вело довольно широкий и веселый образ жизни. Саперные офицеры в Одессе были на положении гвардии. Кроме того, начальник саперной бригады генерал-лейтенант Скалон27 (бывший во время войны с Турцией командиром лейб-гвардии саперного батальона), имевший в Одессе обширные знакомства, старался, чтобы саперных офицеров всюду приглашали.
Первоначально мне очень нравилось бывать на вечерах в Институте благородных девиц, у командующего войсками (генерал Рооп28), у Еранцовых (его жена – рожденная Сухомлинова) и у других. Но скоро все это надоело, и я примкнул к компании, которая вела довольно разгульный холостяцкий образ жизни. Часто обедал я в Северной гостинице, посещал театры, а затем закатывался куда-либо ужинать. К весне 1889 года из семейных домов я бывал часто только у Самойлович и у Сташевич.
К этому времени относится бурный период моей жизни, который, к моему счастью, был прерван скандалом, связанным с ужином на брандвахте.
На внешнем рейде Одессы всегда стояло на якоре в те времена небольшое паровое военное судно, называвшееся брандвахтой. На обязанности командира этого судна было проверять все суда, приходящие в Одесский порт, и после захода солнца до утра разрешать входить в порт только тем судам, которые имеют в полном порядке все судовые документы. Всякое судно, подходящее к Одесскому порту после захода солнца, должно было останавливаться и посылать на брандвахту шлюпку с офицером парохода для доклада, какое это судно, какой груз, какое название судна и пр. Входить в порт можно было после получения на это разрешения с брандвахты. Если судно само не останавливалось, его останавливали с брандвахты холостыми орудийными выстрелами (на брандвахте были две небольшие пушки). За каждый выстрел, сделанный с брандвахты, командир входящего судна уплачивал штраф; за первый выстрел 25 рублей, а за последующие больше (кажется, за второй – 50 рублей, за третий – 75 рублей, за четвертый – 100 рублей и т. д.).
Жизнь на брандвахте была, конечно, чрезвычайно скучная и тяжелая. Особенно в осенние и зимние непогоды, когда брандвахту швыряло во все стороны и укачивало даже старых «морских волков». Командир, два офицера и механик были всегда рады, когда их посещали на брандвахте гости.
Георгий Иванович Кортацци, один из выпускных из Инженерного училища в 1888 году, был давно знаком с «отшельниками» брандвахты (отец Кортацци был начальником Николаевской обсерватории, и его сын знал почти всех черноморских моряков. Знал большинство из них и я); кроме того, один из офицеров брандвахты, Юрьев, был, кажется, родственником Кортацци.
А так как мы, шесть человек (Кортацци, Фок, Кащенко, Мессинг, Ольшанский и я), жили «коммуной» на одной квартире, то, естественно, у нас были и все знакомые общими. Повадились мы ездить на брандвахту довольно часто. Все проходило мирно, но в один из приездов, желая отплатить гостеприимным хозяевам, мы, с их согласия, привезли на брандвахту свой ужин с изрядным количеством различных бутылок.
В результате часам к 11 вечера мы все были на сильном взводе. Входит в кают-компанию боцман и докладывает: «Подходит какой-то пароход». Командир брандвахты отдает распоряжение: «Вызвать команду и заряжать орудия». Затем предлагает нам подавать команду для стрельбы. Мы в восторге вываливаемся на палубу. Первое – пли, второе – пли и т. д. и т. д. Мы открыли страшную канонаду!
К брандвахте подошла шлюпка с входившего парохода, который остановился после первого же выстрела. Какой-то голос, по-французски, умоляет прекратить стрельбу. Наконец огонь прекращен, и какие-то два возмущенных итальянца подымаются по трапу на палубу. Бурное объяснение, закончившееся тем, что итальянцы приняли участие в нашем кутеже, а затем с нами отправились в город на нашу квартиру, где до утра продолжали хлопать пробки. Съезд на берег был обставлен очень шумно: пускали ракеты, зажигали фалыпфейера и пр.
На следующее утро пробуждение наше было не из приятных: около 10 часов утра к нам прибыл адъютант от командира порта, капитана 1-го ранга Перелешина1, приказал нас разбудить и передал нам приказание своего начальника прибыть к нему на квартиру к 111/2 утра в обыкновенной (то есть в мундирах) форме. Смущенные, мы оделись и поехали.
Капитан 1-го ранга Перелешин (герой «Весты», получивший за бой с турецким монитором Георгия 4-й степени; был во время этого боя ранен в ногу и остался хромым. Ходил всегда с палкой; считался большим ругателем, но чрезвычайно добрым человеком, любившим выпить в хорошей компании) довольно долго заставил нас ждать в своей приемной комнате, где находился в полном составе и весь офицерский состав брандвахты. Наконец он вышел и обрушился на нас, укоряя в скандальном поведении, не соответствующем офицерскому достоинству, и грозил судом и разжалованием в солдаты. Мы молчали и стояли повеся нос. Ругань перешла в наставления и окончилась словами: «Ну что же мне с вами делать? Вы все такие славные юноши! Ваше счастье, что итальянцы в конце концов с вами перепились и приняли участие в вашем буйном схождении на берег. Теперь капитан итальянского парохода просит меня прекратить все это дело. Обещаете ли вы мне, что впредь будете вести себя пристойно?»
Мы, конечно, с радостью дали это обещание. После этого мы все были приглашены Перелешиным позавтракать, и все закончилось для нас благополучно.
Случай этот меня встряхнул, и я отстал от кутящей компании. Впрочем, на перемену моего образа жизни повлияло и то, что я познакомился с очень хорошенькой и умной девушкой, Ольгой Алексеевной Перетц (отец ее, отставной действительный статский советник, Алексей Петрович, служил прежде в Министерстве финансов, а ее дядя был известный государственный деятель, член Государственного совета и государственный секретарь, Перетц), за которой начал ухаживать.
Вообще же жизнь в Одессе протекала очень бурно и всяких скандалов было много. Большая часть историй для виновников, умевших найти пути к местной администрации, заканчивалась благополучно.
Градоначальником Одессы был в то время известный ругатель и преследователь евреев адмирал (впрочем, кажется, генерал по адмиралтейству) Зеленый29. Но, несмотря на то что он на своих приемах и часто на улицах города ругался площадными словами и отправлял в кутузку без особого разбора и правых и виноватых, его все любили, и когда он ушел со своего поста, это вызвало общее сожаление.
Объясняется это тем, что он был безупречно порядочным человеком, преследовал взяточников и в конце концов справедливо, «по-отечески» разрешал самые запутанные дела; до суда он не любил доводить дела. Его любили и евреи, так как хотя он их и ругал трехэтажными словами и засаживал в кутузку, но и их он не давал в обиду чинам местной администрации.
Хуже был местный полицейский, фон Гампер, про которого упорно говорили, что он водит за нос Зеленого и побирает население, особенно жидов. Впрочем, насколько я помню из рассказов, и его евреи находили «подходящим», ибо от него всегда можно было откупиться.
Последним моим «буйным» пикником, устроенным холостяками с дамами, была поездка в один из осенних дней 1889 года на Большой Фонтан. Кончился он не особенно благополучно: при прыгании с обрыва на берег моря Г.И. Кортацци сломал себе ногу, а на обратном пути в город свалился с поезда чиновник для особых поручений при генерал-губернаторе бароне Роопе. Этот случай еще более оттолкнул меня от слишком буйного времяпрепровождения.
Впрочем, в монахи я не записывался и всегда принимал участие в общих увеселениях, избегая только мрачные попойки в чисто холостяцких компаниях.
К этому же времени, я помню, относится мое кратковременное увлечение опереточной дивой, очень милой и очень интересной, Светиной Марусиной (Луаре. У нее было два брата: один был моряк и служил в Добровольном флоте, а другой – известный карикатурист «Карандаш», «Caran d’Ache», живший во Франции).
Вспоминаю и попойку «по приказанию начальства». Приехал в Одессу знаменитый итальянский тенор (фамилию забыл). Он бывал у начальника саперной бригады, и ему показывали учение 11-го саперного батальона. После учения был обед в офицерском собрании, и я был в числе «приставленных» к итальянцу. Было дано указание «уложить его в лоск». По совету старших, чтобы самим не опьянеть скоро, мы (несколько человек, приставленных к итальянцу) перед обедом съели по коробке сардинок и выпили еще по большой рюмке прованского масла. Результат был действительно потрясающий – мы все были почти трезвы, а бедного итальянца, в виде мертвого тела, уложили проспаться в комнате дежурного офицера.
Перед началом лета 1889 года наш начальник саперной бригады, генерал Скалон, получил назначение начальником 15-й пехотной дивизии. Вместо него был к нам назначен князь Туманов30. Но почему-то эти перемены было указано произвести только с 1 сентября 1889 года (кажется, князь Туманов по болезни получил продолжительный отпуск).
Генерал Скалон, будучи вообще крайне легкомысленным человеком и относившийся к службе более чем спустя рукава, признававший только парадную сторону и «втирание очков начальству», а также всегда игравший на популярность, решил напоследок доставить офицерам отдых и удовольствие. Он собрал командиров саперных батальонов и приказал давать офицерам в течение лета отпуска самым широким образом, наблюдая, чтобы в ротах всегда был один офицер.
Сказано – сделано. Все лето 1889 года мы по очереди гуляли, а занятиями в ротах фактически руководили фельдфебеля, особенно, конечно, была довольна молодежь. Я в это время был уже адъютантом батальона, и мне заместителя не было. Но в конце концов и я упросил командира батальона, полковника Горбатовского, назначить мне заместителя, с которым я мог бы чередоваться через каждые две недели: две недели он гуляет, а я сижу в лагере и исполняю адъютантские обязанности, а затем две недели гуляю я. Когда наступило время охоты (с 15 июля), то моя страсть к охоте пересилила желание ездить в Одессу, и я с увлечением охотился на куропаток, которых в районе Хаджибеевского лимана было очень много. Помню два случая за это лето.
Однажды я поехал в Одессу и вечером пошел к Перетц. Немного спустя мне приносят срочную телеграмму от командира батальона, вызывающего меня в лагерь. Заказав почтовых лошадей к часу ночи, я все же провел вечер в приятной для меня компании. В час ночи поехал на почтовых в лагерь (в 30 верстах от города) и в 8 часов утра явился к полковнику Горбатовскому.
Он встретил меня словами: «Простите меня, дорогой Александр Сергеевич, что я вас вызвал, и вызвал не по служебному делу. Ко мне на дачу повадился летать ястреб, таскает цыплят и бьет бедных скворчиков, а ведь вы у нас единственный хороший охотник. Убейте, ради Бога, этого разбойника, а затем, если хотите, уезжайте в Одессу хоть на три недели».
Я устроился в засаде, и под вечер мне удалось убить ястреба. Напутствуемый благодарным начальством, я в тот же вечер полетел обратно в Одессу.
Второй случай был в конце лета. Я попросил разрешения съездить в Севастополь к родителям. Разрешение получил поехать на две недели, но был предупрежден, что ожидается инспекторский смотр генерал-инспектора по инженерной части и что, если будет получено известие о его выезде из Петербурга, мне будет послана телеграмма и я должен буду немедленно вернуться в Одессу и прибыть в лагерь.
Получив отпуск, я с первым же пароходом Русского общества пароходства и торговли (РОПИТ) отправился в Севастополь.
В это время Севастополь уже представлял крупный военно-морской порт. Было построено и на воду спущено уже несколько броненосцев («Екатерина II», «Георгий Победоносец», «Евстафий» и др.), несколько крейсеров, канонерок и много миноносцев. Севастополь был переполнен моряками. В нашем доме постоянно бывало много морских офицеров.
Севастополь веселился. В Морском собрании и в частных домах постоянно бывали балы, вечера, вечеринки. Севастопольские барыни и барышни сходили с ума по морякам. Наехало в Севастополь и много звезд полусвета из Петербурга.
Я со всем увлечением молодости окунулся в веселье и приобрел много приятелей среди морской молодежи. Но прошло дней десять, и я получил телеграмму от командира батальона полковника Горбатовского с требованием немедленно вернуться вследствие приезда в Одессу генерал-инспектора инженерных войск (фамилию забыл, кажется, Кобелев31 или что-то в этом роде).
Я бросился в контору РОПИТа. Но оказалось, что только через три дня будет пароход в Одессу. Я не знал, что и делать. Выручил меня один из моих морских приятелей. «Пойди к адмиралу Лаврову32 и попроси его взять тебя на один из наших кораблей. Завтра мы идем в Одессу, сопровождая генерал-адмирала Великого князя Алексея Александровича33».
Я бросился к Лаврову, хорошо меня знавшему и бывшему старшим флагманом Черноморского флота. Предварительно «для верности» я забежал к его жене (дочери генерала Берха2) и, зная ее влияние на мужа, попросил мне помочь. Она дала мне записку на имя своего мужа, и я предстал перед очами адмирала.
Адмирал любезно меня принял, несколько раз перечитал записку своей жены и затем обратился ко мне (он сильно заикался, а потому его речь носила несколько комический оттенок): «А-а-а… за-а-чем вам надо в Одессу?» Я объяснил. «Хо-о-о-рошо. По-о закону мы по-по-посторонних брать на суда не-не-не можем. Но я вас возьму, но с условием. Ка-какой у вас чин?» – «Я подпоручик». – «Хо-о-рошо. Зна-а-ачит, как мичман. Вы знаете, что мы сопро-овождаем генерал-адмирала. Его императорскому Вы-вы-сочеству, может быть, захочется погулять по палубе и по-по-смотреть на эскадру. Его Вы-вы-со-со-чество выйдет, и-и в би-би-бинокль посмотрит, и вдруг скажет: «А это кто?» Если вы тоже будете гу-гу-гулять по палубе корабля, на котором пойдете. Так вот мо-о-о-е условие: или сидите все время у себя в каюте или кают-компании, или, если захотите подняться на па-палубу, то по-по-просите какого-нибудь мичмана дать вам его куртку».
Я обещал сидеть смирно и не выходить «дышать свежим воздухом». Через час я уже сидел в кают-компании «Екатерины II» и моряки угощали меня мадерой.
Переход был очень бурный. Сильно заливало даже броненосцы. Канонерки и миноносцы получили разрешение зайти отстояться в каком-то попутном порту. На другой день прибыли мы в Одессу, но, к моему великому огорчению, вследствие сильного волнения не было дано разрешение на съезд на берег. Я страшно волновался. Наконец, уже около вечера, было разрешено отправить с каждого корабля по одному баркасу на берег за провизией. Командир броненосца разрешил спустить на берег и меня.
Я отправился на почтовую станцию, взял лошадей и покатил в лагерь. Застал командира батальона в большом волнении: генерал-инспектор должен был смотреть саперную бригаду на другой день утром.
Наступил день смотра. Генерал Кобелев обошел все части и затем приказал вызвать к нему всех молодых офицеров последних двух выпусков. В числе их был и я. Поговорив с каждым из нас, он дал нам задачи. Мне было приказано построить подвесной мост через овраг, принимая во внимание, что овраг непроходим.
Когда генерал Кобелев отошел, меня подозвал генерал Скалон: «Вы можете построить такой мост?» Я ответил, что могу. Генерал Скалон сомнительно покачал головой и сказал: «Боюсь, что условие считать овраг непроходимым слишком трудное. Боюсь, что вы с этой задачей не справитесь или построите черт знает какой мост. Лучше не считайтесь с «непроходимостью» оврага, а постройте хороший прочный мост, такой, чтобы не провалился, дабы не оскандалить меня, батальон и самого себя. Я поставлю махального, и если генерал Кобелев пойдет смотреть, как вы строите мост, вы будете предупреждены и будете продолжать работу, считая, что овраг непроходим».
Привожу этот случай, чтобы показать, насколько сам генерал Скалон был легкомыслен и каким он был очковтирателем.
Расскажу здесь еще два случая, связанные с тем же генералом Скалоном.
Лето 1888 года. Генерал Скалон обратил внимание, что ротные командиры отвратительно ездят верхом (перед тем был приказ по военному ведомству, что ротным командирам разрешается в строю при походных движениях быть верхом). Он решил их выучить. Для этого он приказал по субботам собираться ротным командирам около своей дачи на Большом Фонтане и производил им там конное ученье.
Несколько уроков прошло благополучно, но на третьей или четвертой террасе дачи оказалась г-жа N. (жена начальника штаба одного из корпусов). Некоторым из ротных командиров показалось зазорным обучаться при даме. Один из них, кажется капитан Вишневский, доложил об этом генералу Скалону, но последний обозлился и обратил особое внимание на Вишневского. Пропуская мимо себя офицеров, он скомандовал: «Рысью». Вишневский вместо рыси поднял лошадь в галоп и, несмотря на крики генерала Скалона, удрал в город и подал рапорт о том, что в подобных уроках верховой езды он усматривает оскорбление офицерскому достоинству.
Получился громкий скандал, в результате которого Вишневский был переведен в Киевскую саперную бригаду.
Второй случай был осенью 1889 года, при распределении прибывающих новобранцев между частями, входившими в саперную бригаду. Генерал Скалон производил разбивку новобранцев всегда сам; происходило это во дворе 11-го саперного батальона. Так было и в 1889 году.
Новобранцы были выстроены; генерал Скалон появился, поздоровался с ними и стал их обходить, расспрашивая и назначая в соответствующую часть.
Обошел он уже многих. Начальник штаба саперной бригады и строевой адъютант штаба чем-то занялись в стороне, и мне (бывшему адъютантом 11-го саперного батальона) было приказано временно быть при начальнике бригады и отмечать, куда какой новобранец назначен.
Подходит генерал Скалон к какому-то рыжему молодому человеку, хорошо одетому. «Какой ты губернии?» Новобранец молчит. «Я тебя спрашиваю, какой ты губернии?» Опять молчание. Шея генерала Скалона начинает багроветь, и он уже кричит: «Что же ты не отвечаешь? Не знаешь, что ли, русского языка? Что ты – немой, что ли? Как твоя фамилия и какой ты губернии?»
Опять молчание, но ясно, что новобранец волнуется, стал совсем красным. Генерал Скалон развернулся и со всего маха дал пощечину новобранцу. Новобранец схватился за лицо, разрыдался и на чистейшем французском языке сказал: «Генерал, я по-русски не говорю!»
Взволнованный, ошалевший и смущенный, генерал Скалон по-французски же воскликнул: «Что же вы молчите? Кто вы такой? Ради Бога меня простите».
Новобранец, сквозь рыдания, объяснил, что фамилия его Петере, что он сын русского генерального консула в Алжире, что он получил образование во Франции, что он по-русски совсем не говорит, что прибыл он теперь в Россию отбывать воинскую повинность, но так как у него нет никакого аттестата русского учебного заведения, то его назначили отбывать воинскую повинность в саперных войсках на общих основаниях.
Генерал Скалон совсем смутился, стал обнимать Петере, извиняться и, прервав дальнейшее распределение новобранцев, увез его к себе в своей коляске. Поселил он его у себя, пригласил учителя русского языка, и месяца через два Петере сдал экзамен на право отбывать воинскую повинность вольноопределяющимся. Впоследствии, насколько помню, Петере женился на дочери или племяннице генерала Скалона.
Говорили, что генерал Скалон был очень образованным (я слышал, что во время Турецкой войны он был хорошим командиром лейб-гвардии саперного батальона; уже в эмиграции (в 1927 г.) я слышал от Великого князя Николая Николаевича, у которого Скалон был одно время воспитателем, что как человек он был очень неважен и что Великий князь его терпеть не мог) и очень интересным человеком в обществе. Но как начальник саперной бригады он был никуда не годен. Он совершенно не интересовался подготовкой бригады, требуя лишь блестящего вида на парадах и смотрах. Про него говорили, что он был совершенно аморальный.
Коснусь опять Севастополя, к которому в своих записках буду возвращаться еще неоднократно, так как вплоть до большевизма я периодически туда наезжал, навещая родителей.
К периоду 1889—1894 годов Севастополь уже превратился в крупный военно-морской порт и постепенно превращался в приморскую крепость. Но, развиваясь в этом отношении, он начинал завядать как коммерческий порт. Хотя Евпатория, в которую, по мысли правительства, должен был перейти коммерческий порт, и оказалась для этой цели малопригодной, но правительство (главным образом морское ведомство) не допускало и мысли об оставлении в Севастопольских бухтах коммерческого порта. Как коммерческие порты на Черном море стали быстро развиваться Одесса и Новороссийск. Севастополь же стал замирать, и это, конечно, отразилось на благоустройстве города, новых постройках и пр.
Для меня лично превращение Севастополя в военный порт было неприятно в смысле охоты: охота на уток в верховьях Северной бухты и при устье Черной речки была запрещена. Что касается охоты на стрепетов и дроф, которую я так любил, то она потеряла в Крыму к этому времени свой интерес. Большая часть «целины» к этому периоду уже была запахана, дичи стало гораздо меньше, и охота потеряла свою увлекательность. Это уже не было «кочеванье» по беспредельным просторам, покрытым волнующимся ковылем, а превратилось в малоинтересную охоту по полоскам несжатого хлеба, полосам кукурузы, проса или по бурьяну. Правда, много было перепелов, куропаток и зайцев, но общая картина уже была не та, и мало стало осторожных стрепетов и дроф.
Стало вообще культурнее и, конечно, хуже. Но, наезжая в этот период в Севастополь осенью, я имел возможность поохотиться на осенних высыпках (при перелетах на юг) перепелов и вальдшнепов. Массовый перелет перепелов обыкновенно происходил в окрестностях Севастополя в период от 15 сентября до 10 октября. Если в этот период бывали редкие понижения температуры, то высыпки перепелов бывали колоссальные.
Я обыкновенно с вечера ездил на наш хутор в семи верстах от Севастополя и на рассвете следующего дня отправлялся бродить вокруг хутора или спускался в долину Черной речки. Иногда удавалось попасть на такую перепелиную высыпку, что расстреливался весь запас патронов и щека вспухала от отдачи ружья, а средний палец правой руки сбивался в кровь.
Мне много раз удавалось убивать значительно больше 100 перепелок. Один раз я убил 175 перепелок. Но конечно, это уже была не охота, а бойня. Гораздо интереснее была охота на вальдшнепов, которая обыкновенно начиналась 5—10 октября.
Вальдшнепиные высыпки были не особенно обильные, но все же мне неоднократно удавалось убить 12—18 штук. Однажды только, имея всего 30 патронов, я попал на Бельбеке на большую вальдшнепиную высыпку и убил 22 вальдшнепа. Расстреляв патроны, я поспешил вернуться в город, набил 100 патронов и к рассвету следующего дня был на месте прежней (вчерашней) охоты, во время которой чуть ли не из-под каждого куста вырывалось по два, по три вальдшнепа. Но. обойдя весь район, я не нашел ни одного вальдшнепа: все ночью улетели за море.
Вспоминая мою шестилетнюю службу в 11-м саперном Императора Николая I батальоне, я должен отметить следующее:
1) Если не считать периода печальной памяти генерала Скалона (до осени 1889 г.), то практическая техническая подготовка частей саперной бригады была поставлена очень хорошо.
Заменивший генерала Скалона князь Георгий Туманов был очень дельным и требовательным начальником бригады. Он наблюдал за подготовкой частей и во все вникал. При нем все подтянулись.
В смысле командиров батальонов 11-му саперному батальону не повезло. Когда я вышел в батальон, командиром был полковник Горбатовский, который сам ничего не делал, все предоставляя командирам рот.
Через три года его сменил полковник Российский, известный писатель по технически-саперным вопросам. Но, будучи прекрасным теоретиком, он оказался никуда не годным практиком и более чем слабым начальником. Будучи болезненно конфузливым и совершенно безвольным человеком, он просто не смел сделать даже простого замечания офицерам. Этим, конечно, пользовались, и скоро его «оседлали» и с ним совершенно не считались.
Поправку вносил тот же князь Туманов. Недостатком последнего была только чрезмерная горячность, из-за которой иногда происходили неприятные недоразумения. Помню два случая.
Князь Туманов обратил внимание на то, что некоторые офицеры ходили «лохматыми» и имели неряшливый вид. Он отдал соответствующий приказ. Прошло несколько дней, и он встретил на улице поручика Корженевича (11-го батальона) и, обратив внимание, что у него чрезмерно длинные волосы, приказал немедленно постричься, пригрозив, что, если это не будет сейчас же исполнено, он его посадит под арест.
Дня через три после этого (батальон находился в лагере; я при этом не присутствовал, так как был в отпуску; описываю со слов лиц, мне все это рассказавших), когда батальон производил строевое учение, появился князь Туманов и стал обходить роты батальона. Увидев поручика Корженевича с длинными волосами, князь Туманов, не сказав ему ни слова, приказал командиру роты вызвать перед строй портного.
Таковой оказался. «Есть у тебя ножницы?» – «Так точно, ваше сиятельство». – «Барабанщик, вперед», – скомандовал князь Туманов.
Приказав барабанщику поставить барабан перед строем роты и взяв ножницы у портного, князь Туманов обратился к поручику Корженевичу: «Предлагаю вам, поручик, сесть на барабан, а я вас сам сейчас постригу».
Корженевич, видя, что это серьезно, сначала оторопел, а затем выскочил из строя и бросился наутек.
Озадаченный и рассвирепевший, князь Туманов с криками, требовавшими, чтобы Корженевич вернулся, бросился за ним. Но Корженевич удрал, и получилась пренеприятная история.
На другой день Корженевич был вызван к начальнику бригады и пошел туда уже постриженный. О чем они говорили и что произошло, никто ничего так и не узнал. Корженевич никогда никому не сказал. Но, к нашему общему удивлению, Корженевич не понес никакой кары, был после этого всегда чистеньким и безукоризненно одетым офицером и за свою исполнительность и хорошую службу всегда отличался князем Тумановым.
Другой случай был хуже. Это произошло также без меня, в год, когда я поступил в Академию Генерального штаба (в 1894 г.).
На Георгиевском празднике (наш батальон имел Георгиевское знамя) командующий войсками граф Мусин-Пушкин34, при прохождении мимо на церемониальном марше 11-го саперного батальона, его не поблагодарил.
Князь Туманов решил, что батальон прошел плохо и что командующий войсками умышленно не поблагодарил (впоследствии оказалось, со слов начальника штаба округа, что в это время проходила недалеко от графа Мусина-Пушкина какая-то дама, и командующий войсками просто загляделся на ее ножки и забыл поблагодарить проходивший мимо него 11-й саперный батальон). Батальону приказано было вернуться в казармы и ждать приезда начальника бригады.
Батальон был выстроен покоем во дворе казарм и перед строем был приготовлен аналой для молебна, а в стороне стоял столик с водкой и чаркой, чтоб начальствующие лица провозгласили после молебна здравицу Государю, батальону, начальствующим лицам.
Приехал князь Туманов. Вместо того чтобы приказать скомандовать «на молитву», он приказал командиру батальона полковнику Коссинскому35 скомандовать «слушай на караул».
После исполнения команды князь Туманов совершенно истерично, выкрикивая ругательства, обложил батальон предпоследними словами и закончил фразой: «Такой негодный батальон не достоин Георгиевского знамени!» После этого повернулся и ушел.
После молебна старшие офицеры собрались, обсудили все происшедшее и предъявили требование к командиру батальона, чтобы он немедленно поехал к начальнику штаба округа (генералу Протопопову36) и добился быть принятым для доклада командующему войсками.
Полковник Коссинский поехал и был принят графом Мусиным-Пушкиным. Все разъяснилось, но замять эту историю было трудно, хотя князь Туманов и принес извинение перед собранными офицерами батальона.
Но все-таки, повторяю, князь Туманов был отличным начальником саперной бригады и его любили.
Заместивший полковника Коссинского в должности командира батальона полковник Языков37 был, по общим отзывам, блестящий командир батальона, но я его уже почти не застал; он был назначен командиром батальона весной 1894 года, то есть в год моего поступления в Академию Генерального штаба.
2) Воспитанием и подготовкой офицеров никто свыше не занимался. Требовалась лишь добросовестная служба, точное и аккуратное исполнение уставов, различных положений, инструкций.
За все время моего шестилетнего пребывания в батальоне я не помню ни сообщений, ни лекций, обязательных для всех офицеров. На те же сообщения и лекции, которые редко бывали в гарнизонном собрании, ходили только желающие.
Доходили до нас рассказы и слухи, что в соседнем с нашим (Одесским) округом, в Киевском, а также Варшавском, где были командующими войсками генералы Драгомиров38 и Гурко39, дело обстоит совершенно иначе и что там на подготовку офицерского состава обращено очень серьезное внимание. Но видимо, все зависело от личности командующего войсками, а не от общей системы. Вообще же этот период жизни русской армии почти всецело поглощался проведением хозяйственной реформы военного министра генерала Ванновского, искоренявшего «кормление» и всякие виды хозяйственных злоупотреблений и заменявшего все это правильным ведением войскового хозяйства.
3) В 1889 году было обращено Главным штабом внимание на то, что мобилизационная готовность войсковых частей совершенно не обеспечена. Были изданы соответствующие инструкции и положения, и началось составление новых мобилизационных планов.
Я, в качестве адъютанта саперного батальона, был привлечен в штаб округа для получения указаний по составлению мобилизационной записки для войсковых частей. Столкнувшись тогда в первый раз с вопросами мобилизационного характера, я увидел, что в этом отношении почти ничего не было подготовлено и что вопросы, касавшиеся подготовки к мобилизации армии, находятся в зачаточном периоде.
4) Отношения между солдатами и офицерами были отличные. Офицеры, как, впрочем, всегда в русской армии, проявляли по отношению к солдатам большую заботу.
Были, конечно, исключения, но очень редкие. В частности, в нашем батальоне был печальный случай, когда один командир роты, проиграв в карты, пополнял сделанный долг удержанием денег, получаемых солдатами из дому. Как-то это открылось случайно (солдаты жалоб не заявляли), ротный командир немедленно представил растраченные им солдатские деньги и был предан суду.
Рукоприкладство было, но у нас случалось редко, так как старшие офицеры этого не допускали. Насколько помню, в 12-м саперном батальоне рукоприкладство практиковалось довольно широко. При этом, я помню, меня поразил случай, имевший место именно в 12-м саперном батальоне. Не помню теперь фамилию ротного командира этого батальона, который часто и довольно беспощадно бил солдат. Дошло это до начальника бригады, князя Туманова. Приказано было произвести расследование, которое это подтвердило. Но ни один солдат ничего дурного про своего ротного командира не сказал. Суть показаний была такая: «Да, бывает, что командир роты ударит, и даже «здорово», «аж повалишься», но всегда за дело. Мы его любим, он «осерчает и вдарит», но потом против нас сердца не имеет. Под суд никогда не отдает и не изводит».
5) Офицеры жили между собой хорошо и очень дружно. Пили – порядочно. Но должен отметить, что спившихся и скандалистов не было. Один только ротный командир был, по-видимому, пропитан алкоголем и хмелел от двух-трех рюмок водки.
На молодежь в нашем батальоне оказывал очень благотворное влияние доктор батальона Взоров. Вспоминаю его с большим уважением. Он умел подойти к молодежи и на нее импонировал. Он был безукоризненно порядочный человек, очень образованный и честных правил. Он заставлял нас читать, отвлекал от карт и вина, заставлял заниматься спортом. Я лично ему многим обязан.
В противоположность Взорову, в 1890 году в нашем батальоне появился штаб-офицер N., который внес в батальон много интриг и всякой гадости. Назначен он был к нам из Петербургского военного округа. Блестящей наружности, он, по-видимому, был со средствами. Умный, довольно образованный и очень ловкий, он сначала произвел на нас очень хорошее впечатление.
Приехал он к нам перед самыми лагерными сборами. Скоро мы узнали, что он женат и что его жена совсем молоденькая и хорошенькая. Молодежь очень хотела ее увидеть, но он ее никому не показывал и, заявляя, что его жена не совсем хорошо себя чувствует, сделал визит семейным офицерам один. В лагере он нанял дачу совсем на отлете от лагеря.
Накануне Петра и Павла он подошел ко мне в нашем офицерском собрании и, сказав, что он страстный охотник, попросил меня брать его на охоту и показать ему места, где больше дичи. Я согласился, и мы несколько раз ездили вместе на охоту. Он оказался хорошим охотником и очень приятным компаньоном.
15 июля мы поехали с ним поохотиться на выводки молодых дроф. Охота была удачна, и часам к четырем дня мы вернулись в лагерь. N. пригласил меня в тот же вечер поужинать у него и «поиграть в картишки». Я согласился. Он мне сказал, что он уже пригласил несколько человек молодежи нашего батальона.
Вечером мы, человек шесть, гурьбой двинулись на дачу N. Нас особенно интересовало, как познакомиться с его женой. На даче нас ожидал очень хороший ужин и прелестная молодая хозяйка. Понравилась нам всем она очень, и мы чувствовали себя на седьмом небе. N. усиленно подливал нам водку и вино.
После ужина он предложил нам сыграть в винт. Поиграли мы немного, и N. сказал, что лучше бросить этот дурацкий, скучный винт и поиграть «в банчок». Согласились мы и на это. Милая хозяйка была очаровательна, вино в головах шумело, она с нами кокетничала и подливала ликеры.
Скоро я заметил, что мои приятели, по-видимому, проиграли все наличные деньги. N. смеялся, шутил, говорил, что мы слишком мелкие делаем ставки, и предлагал не стесняться, ставить крупней, а если у нас не хватает денег, то сыграть просто «на мелок».
Игра стала крупней. Часа в два ночи N. стал как-то более серьезным, потянулся и сказал, что пора спать, что надо подсчитаться и расплатиться. Мы увидели, что фраза «на мелок» нами понята плохо. Подсчитали, и оказалось, что вся наша компания проиграла N. несколько больше пятисот рублей. Я лично проиграл около ста рублей и мог расплатиться наличными. У других уже ничего в кошельках не оставалось. «Итак, господа, – сказал N., – если вы не можете заплатить сегодня, заплатите завтра. Карточные долги уплачиваются в двадцать четыре часа».
Мы ушли. На другой день я достал проигранную моими приятелями сумму, и она была отправлена N. Узнали об этом старшие офицеры батальона, и, как впоследствии стало нам известно, старший ротный командир, капитан Васильев, очень крупно поговорил с N. и потребовал, чтобы впредь он не смел играть в азартные игры с молодежью.
С этого времени наши отношения к подполковнику N. изменились, и его только терпели в батальоне. Стало известным, что в течение его прежней службы у него было несколько неприятных карточных историй. В 1891 году, при одной из денежных поверок, N., пересчитывавший деньги казначея, поручика Кащенко, заявил, что не хватает 100 рублей. Казначей клялся, что деньги были полностью, но нехватка была подтверждена новым подсчетом денег, и поручик Кащенко должен был пополнить из своего кармана недостающие деньги. В батальоне, зная педантичную аккуратность Кащенко, сложилось убеждение, что N., пересчитывая деньги, просто украл 100 рублей. Доказательств никаких не было, но все так думали.
После этого случая мы определенно стали бойкотировать N.
В 1893 году, когда заведовавший столовой поручик Пестержецкий сдал свою должность, и в день, когда он должен был уехать из Одессы (он ехал держать экзамен в Академию Генерального штаба), N. пустил подлый слух, что Пестержецкий нечестно вел денежные дела.
Зная хорошо Пестержецкого и будучи уверенным, что слух пущен N. в отместку за отрицательное отношение к нему Пестержецкого, я немедленно поехал к последнему и все ему рассказал. Пестержецкий отложил свой отъезд, явился на другой день к командиру батальона, подал рапорт и настоял на расследовании. Эта история закончилась довольно крупным скандалом для N., и он почти перестал бывать в батальоне.
Как-то весной 1894 года один из моих друзей, поручик Ольшанский, рассказал мне про крупный скандал с N., случившийся накануне в одесском гарнизонном собрании. Группа офицеров, преимущественно артиллеристов, в числе коих был и Ольшанский, забралась в отдельную комнату собрания и стала играть в банк. Через несколько времени подошел N. и попросил разрешения принять участие в игре. Публика согласилась. Игра велась довольно крупная. N. делал крупные ставки. Затем, сделав исключительно крупную ставку и не открывая своей карты, N. заявил, что его карта выиграла, и, не открывая ее и теперь, бросил ее в общую кучу карт на столе. Банкомет положил руку на карты, лежавшие на столе, и сказал N.: «Я требую, чтобы вы немедленно назвали вашу карту». N. ответил: «Дама». – «Какой масти?» N. резко встал из-за стола и опрокинул стол. Банкомет все же успел удержать рукой карты на падающем столе, и сейчас же их присутствующие пересмотрели. Никакой дамы не оказалось. Поднялся страшный скандал, и какой-то артиллерист сказал N. что-то очень резкое.
Рассказ Ольшанского страшно меня взволновал, и я ему сказал, что он должен все это немедленно доложить старшему ротному командиру капитану Васильеву. Ольшанский так и сделал. На другой день старшие офицеры батальона собрались и обсуждали вопрос о том, что надо предпринять. Мы, молодежь, об их решении в тот день не узнали.
В этот же день была получена из Петербурга телеграмма с извещением, что командир 12-го саперного батальона полковник Синницкий40 назначается командиром пехотного полка (кажется, Модлинского), а N. назначается командиром 12-го саперного батальона.
На следующее утро, идя на службу в батальон, я встретил полковника Синницкого, который меня остановил и сказал: «Я знаю про грязную историю, случившуюся с полковником N. в гарнизонном собрании. Теперь это уже не секрет; все об этом говорят. Вы, конечно, понимаете, каково мне сдавать мой родной саперный батальон, которым я прокомандовал несколько лет, такому мерзавцу, как N. Я не допущу, чтобы он принял батальон. Повторяю, я знаю про историю с N., но мне хотелось бы услышать от вас ту версию, которая дошла до вас».
Я рассказал полковнику Синницкому то, что я слышал от Ольшанского. Затем полковник Синницкий спросил меня: «Правда ли, что у вас в батальоне уже давно говорят о том, что N. играет в карты нечестно? Правда ли, что однажды, при денежной проверке сумм батальона, у вас заподозрили N. в том, что он украл сто рублей?»
Я ответил, что все это правда. Синницкий со мной распрощался, и я пошел на службу. Часа через два меня позвал к себе командир батальона полковник Коссинский и сказал: «Сейчас со мной говорил по телефону командир бригады князь Туманов. У него был полковник Синницкий и заявил, что вы ему рассказали про бесчестную карточную игру полковника N., про то, что он был однажды заподозрен в краже ста рублей, и, наконец, о скандале, который произошел с полковником N. в гарнизонном собрании. Князь Туманов приказал вас спросить, действительно ли вы все это говорили полковнику Синницкому».
Я рассказал про свою встречу с полковником Синницким и о нашем разговоре. Полковник Коссинский на это мне сказал: «Князь Туманов в случае, если вы подтвердите заявление полковника Синницкого, приказал вам передать: представляется позорным и совершенно недопустимым, чтобы офицер выносил сор из своей избы. Вы совершили проступок, совершенно не соответствующий офицерскому званию. За это вы подлежали бы немедленному исключению со службы в порядке административном. Но, принимая во внимание вашу безукоризненную службу до настоящего времени, князь Туманов предлагает вам немедленно подать в запас по семейным обстоятельствам. Хотя вы еще не выслужили в офицерских чинах обязательных 1/2 лет за училище, но князь Туманов устроит вам увольнение в запас по семейным обстоятельствам».
Я был совершенно огорошен и пытался возражать, указывая, что ведь N. действительно оказался жуликом и неужели я пострадаю за то, что не солгал на вопрос полковника Синницкого. Но полковник Коссинский не захотел со мной разговаривать и предложил мне немедленно составить прошение на Высочайшее Имя.
Я бросился к капитану Васильеву и все ему рассказал.
Капитан Васильев сначала мне подтвердил, что традиции воинских частей вообще не допускают «вынесения сора из избы», но что в данном случае он сделает все, что от него зависит, чтобы спасти меня и потопить N.
Он собрал всех ротных командиров, и после совещания, выслушав доклад Ольшанского, они все пошли к командиру батальона и просили его протелефонировать князю Туманову и просить его принять, полковника Коссинского, двух старших ротных командиров (братьев Васильевых – Александра и Якова Ивановичей) и поручика Ольшанского.
Князь Туманов согласился их принять, выслушал, а затем поехал с докладом к командующему войсками графу Мусину-Пушкину. В результате признано было, что меня надо оставить в покое, а относительно N. граф Мусин-Пушкин послал телеграмму военному министру Ванновскому.
Как следствие этой телеграммы, через два дня была получена телеграмма из Петербурга, что, по Высочайшему повелению, полковник N. увольняется в отставку. Так окончилась эта грустная история.
Выше я уже сказал, что осенью 1890 года я познакомился с Ольгой Алексеевной Перетц и ею увлекся. Мне было тогда 22 года, ей – 20 лет. О женитьбе я как-то не думал, считая, что я для этого слишком юн. Но О.А. об этом заговорила сама, и мы решили обвенчаться после того, как мне минет 23 года (10 июля 1891 г.), то есть тогда, когда, по закону, офицеры, внося залог в размере 5000 рублей, могли жениться (без залога можно было жениться после достижения 28 лет).
О моем «жениховстве» стало, конечно, всем известно; в этом почему-то все знакомые приняли горячее участие, и большинство «кумушек» удивлялось, почему я хочу ждать 23 лет и не попытаюсь подать прошение на Высочайшее Имя.
Я сначала не хотел об этом и слушать (да и мои родители были против этого, находя вообще, что слишком рано жениться не следует), но моя невеста сама стала проявлять желание ускорить свадьбу. Мне очень не хотелось подавать прошение на Высочайшее Имя, так как я не уверен был в благоприятном для меня разрешении. Тогда мне посоветовали просить одиннадцатимесячный продолжительный отпуск. Опытные люди говорили мне, что если я получу такой отпуск, то могу сейчас же жениться без разрешения начальства, а затем, когда мне пройдет 23 года, подать рапорт о разрешении жениться, после чего можно сократить отпуск и вернуться на службу в батальон. Я колебался.
Но однажды я был приглашен на чашку чаю к Тумановым, и там сам князь Туманов совершенно прозрачными намеками дал мне понять, что и он одобряет этот план. Это повлияло на мое решение. Я подал прошение о разрешении мне одиннадцатимесячного отпуска и, получив таковой, ранней весной 1891 года женился на О.А. Перетц. Свадьба состоялась в небольшом селе под Одессой, где нашелся священник, согласившийся за одну тысячу рублей обвенчать без разрешения начальства. После свадьбы я с женой поехал к моим родителям в Севастополь.
Прошло месяца три, и мне стало нестерпимо скучно ничего не делать, а тут еще, как назло, в мае из Одессы в Севастополь прибыла моя рота 11-го саперного батальона для ведения фортификационных работ в окрестностях Севастополя. (К этому времени было решено превратить Севастополь в крепость. Средств для устройства фортов в распоряжении военного ведомства не было, и, по проекту военного инженера Величко41, было решено обнести Севастополь, по линии предполагаемой обороны, треугольным рвом (который, при объявлении крепости на военном положении, должен был усилиться искусственными препятствиями), устроить погреба для снарядов, площадки для орудий и пр. Для этой-то работы и прибыли из Одессы саперы.)
Мой ротный командир предложил мне, что он напишет командиру батальона и попросит его согласия на возвращение меня из одиннадцатимесячного отпуска и зачисление меня опять в роту, находящуюся в Севастополе. Я согласился.
Через несколько дней после этого приехали с визитом к моим родителям генерал Скалон (командовавший тогда 15-й пехотной дивизией) и жена генерала X. Сидя у нас, они высказали желание познакомиться с моей женой, прибавив, что нечего скрывать от них, так как вся Одесса знает о моей свадьбе.
Я позвал мою жену, и она с ними познакомилась.
Еще через несколько дней я получил письмо от командира батальона, который мне писал, что он согласен выполнить мою просьбу, но что мне надо приехать в Одессу, чтобы исполнить некоторые формальности.
Я немедленно отправился в Одессу и в течение двух-трех дней проделал все, что нужно. Получил предписание отправиться в Севастополь к своей роте и на другой день должен был ехать по назначению.
В Одессе я являлся к командиру бригады князю Туманову, обедал у них, и его дочь весело шутила надо мной, говоря, что как хорошо складываются обстоятельства и что я в Севастополе найду не только свою роту, но «еще кого-то, кто мне еще ближе». Князь Туманов чокнулся со мной стаканом вина и сказал: «Пью за здоровье этого кого-то».
Накануне отъезда из Одессы я пошел в театр. Сидя в партере, я увидел, что в бенуаре, в двух соседних ложах, сидят: в одной князь Туманов, а в другой генерал Скалон и г-жа X. В антракте я зашел в их ложи.
На другой день утром ко мне в гостиницу приехал адъютант саперной бригады и сказал, что князь Туманов требует меня немедленно к себе. Облачившись в мундир, я поехал.
Князь Туманов принял меня крайне холодно и, не подав руки, спросил:
«Вы женаты?»
Зная, что князь Туманов отлично знает, что я женат, я ответил: «Официально, ваше сиятельство, я холостой, но, как вам известно, в действительности я женат».
Князь Туманов набросился на меня со словами: «Шила в мешке не утаишь», «вы афишируете, что вы женаты, и ставите в глупое положение начальство», «вы должны за это поплатиться» и т. д. Я стоял перед ним совершенно растерянный, ничего не понимая.
Выждав, когда князь Туманов замолчал, я сказал, что ничего не понимаю, что я своей женитьбы не афиширую, что ведь я женился с негласного одобрения начальства и что не понимаю, за что меня надо теперь карать.
Князь Туманов в очень повышенном тоне мне сказал: «Да, неофициально командиру батальона и мне было известно, что вы женились, но вы не сумели сохранить это в тайне и вы за это пострадаете. Вчера, после вашего ухода из ложи, генеральша X. меня спросила: «Что Лукомский – женатый или холостой?» Я ответил, что вы холостой, что вы и не могли жениться, так как вам нет еще и 23 лет. На это она, смеясь, ответила: «Ну, вы плохо осведомлены о семейном положении ваших подчиненных. Я и генерал Скалон вчера вернулись из Севастополя; там мы были с визитом у родителей Лукомского и познакомились с очень хорошенькой женой Александра Сергеевича. А вы говорите, что он холостой. Ловко он водит за нос свое начальство». Затем князь Туманов совсем вышел из себя: «Каково мне слушать от г-жи X., что меня водят за нос, и слышать смех генерала Скалона! Я этого допустить не могу. Вы во всем виноваты. Немедленно подавайте прошение на Высочайшее Имя об увольнении в запас по семейным обстоятельствам. Если вы не исполните моего требования, я подниму дело сам и предам вас суду за женитьбу без разрешения начальства и обман начальства!»
Никакие мои возражения не помогли, и я принужден был сказать, что сейчас же еду в батальон, явлюсь командиру батальона и подам прошение.
Князь Туманов сразу пришел в хорошее расположение духа и сказал, чтобы я не сердился, что это так надо, но что он дает честное слово, что в запасе я пробуду не год (по закону обратно на действительную службу из запаса принимали не раньше как через год), а всего несколько месяцев; что для этого мне нужно будет просить о возвращении на действительную службу сейчас же, как только мне минет 23 года. Пришлось покориться, подать прошение и с грустью возвращаться в Севастополь в ожидании увольнения в запас.
Болтовня и шутки г-жи X. доставили мне крупную неприятность. Особенно неприятно было то, что это оттягивало поступление в Академию на целый год.
Как только мне минуло 23 года (10 июля 1891 г.), я сейчас же подал прошение о возвращении меня на действительную службу и о зачислении меня обратно в 11-й саперный Императора Николая I батальон.
Князь Туманов сдержал свое слово и устроил так, что, в исключение из закона, кажется, уже в начале сентября 1891 года, состоялся Высочайший приказ о моем зачислении на службу в 11-й саперный батальон.
В бытность мою еще женихом (осенью 1890 г.) со мной произошел случай, который нельзя не отметить. У меня была младшая сестра Зина, которой к тому времени было, кажется, 12 лет. Она была в Харьковском институте и заболела скарлатиной. Болезнь бросилась на почки. Мои родители привезли ее в Севастополь, где и лечили. Я как-то получил письмо от матери, что Зине плохо и было бы хорошо, если бы я приехал.
По письму я не вынес впечатления, что положение безнадежное, и протелеграфировал, что если сестра будет совсем плоха, чтобы тогда прислали телеграмму, а ехать так и сидеть в Севастополе неопределенное время я не могу. Прошло после этого несколько дней. Я вернулся домой на нашу общую квартиру (я уже писал, что я и пять моих приятелей жили на одной квартире) довольно поздно и лег спать. Около моей постели, за ночным столиком, стояла ширма, а на коврике около постели, как всегда, лежал мой сеттер Пипо. (Этот Пипо был удивительно умный и великолепен на охоте: чудное чутье и полное послушание. Я его купил еще будучи в Инженерном училище у М.В. Линдестрема. Продал он мне его за какие-то пустяки только оттого, что он был очень злой и постоянно рычал на жену Линдестрема и их маленькую дочь. Линдестрем боялся, что он как-нибудь укусит девочку. Собаку я привез в Усть-Ижорский лагерь. Она на меня все время рычала и совершенно не хотела признавать. Так прошло недели две. Наконец я решил пойти с ней на охоту. На охоте, в кустах, собака куда-то пропала, и я, огорченный, вернулся в лагерь. Прошло дней десять. Как-то на рассвете дежурный юнкер меня будит и говорит: «Кажется, твой Пипо тут, в лагере». Я выскочил из барака в одной рубашке и действительно увидел Пипо, исхудавшего и с оборванной веревкой на шее. Я его окликнул. Пипо бросился ко мне, стал ласкаться, и с этих пор мы стали неразлучными друзьями, а его характер резко изменился: он ни на кого из домашних никогда не рычал. Вероятно, пережил тяжелую обстановку.)
Потушив свечку, я задремал. Затем мне представилось, что я не сплю и непотушенная свечка освещает комнату. Вдруг я вижу, что Пипо приподымается и на кого-то рычит. Я слышу шаги, и из-за ширмы я увидел голову какого-то старика с длинной седой бородой, который, обращаясь ко мне, говорит: «Твоя сестра сейчас скончалась». Я пытаюсь встать, делаю усилие и просыпаюсь. Кругом полная темнота, но мой Пипо сердито рычит. Я зажигаю свечу и вижу, что Пипо, с взъерошенной шерстью и весь дрожа, стоит около моей постели и неистово рычит.
Я схватил из ящика ночного столика револьвер, соскочил с постели, взял свечку и, посылая вперед Пипо, вышел за ширму. Никого нет; собака продолжает рычать и, упираясь (приходилось ее подталкивать), еле-еле подвигается вперед. Так меня Пипо довел до выходных дверей, не переставая рычать. Дверь оказалась запертой на замок, и никого не было.
Я позвал денщика, разбудил приятелей. Мы осмотрели всю квартиру; ничего, конечно, не нашли, а успокоившийся Пипо слегка ворчал только подходя к наружной двери. Никого не оказалось и на улице. Приятели посмеялись надо мной, что мне все это померещилось, и мы улеглись спать.
На другой день утром я получил из Севастополя телеграмму, что моя сестра Зина скончалась в 2 часа ночи.
Можно все это объяснить получением внушения на расстоянии о смерти моей сестры, но необъяснимо поведение собаки.
После нового моего возвращения в 11-й саперный батальон я зажил семейной жизнью и почти порвал все старые знакомства. Отец моей жены проиграл к этому времени в Английском клубе какую-то очень крупную сумму (он вообще вел очень крупную карточную игру) и не мог помогать своей дочери. Получаемых мною денег от родителей (300 рублей в месяц) и небольшого жалованья хватало только на очень скромную жизнь. Моя же жена привыкла жить очень широко и открыто (мать ее давно умерла, и ее отец предоставлял ей полную свободу в приемах в их роскошной квартире, и она, имея компаньонку, жила как хотела). Необходимость совершенно переменить образ жизни побудила мою жену почти совершенно прекратить связи со своими прежними одесскими знакомыми. Я отдался службе и подготовке для поступления в Академию.
Мой отец, военный инженер, настаивал, чтобы я шел в Инженерную академию. Меня больше тянуло в Академию Генерального штаба, но, зная, что это очень огорчило бы отца, я решил подготовиться для поступления в Инженерную академию. Я готовился к вступительным экзаменам в 1892 году.
В начале лета 1892 года был получен проект предполагаемых изменений в положении об Инженерной академии и в службе военных инженеров. По этому проекту устанавливалось, что все строительные работы по военному ведомству, не носящие чисто боевого значения (то есть постройки казарм, шоссе, железных дорог и пр.), должны быть переданы в руки гражданских инженеров, а военные инженеры должны предназначаться исключительно для производства различных фортификационных работ.
В связи с этим намечалось, что при ежегодных выпусках из Инженерной академии звание военных инженеров будет даваться только 4—5 первым кончившим Академию и предназначенным на профессорские кафедры или для специальных работ при Главном инженерном управлении. Все же остальные окончившие Академию, получив значки за ее окончание, должны возвращаться в свои части, откуда по мере надобности и по аттестациям начальства будут назначаться для службы в крепостях или при инженерных управлениях (главном и окружных) с получением званий военных инженеров. Этой мерой предполагалось поднять и научный уровень офицерства в инженерных войсках.
Этот проект дал мне основание написать отцу, что я при этих условиях, опасаясь, что буду обречен продолжать до конца моей карьеры службу в строевых инженерных войсках, категорически отказываюсь поступать в Инженерную академию.
Отец не возражал, и я стал готовиться для поступления в Академию Генерального штаба. Но так как программы для поступления в эти академии резко разнились между собой (для Инженерной требовалось главным образом хорошее знание математики, а для Генерального штаба – истории, географии и уставов), я принужден был отложить поступление в Академию Генерального штаба до 1893 года.
Летом 1893 года я держал поверочный экзамен при штабе Одесского военного округа (чтобы не пропускать с выдачей прогонных денег офицеров, которые под предлогом держания экзамена в академию хотели бы просто прокатиться на казенный счет в Петербург, были установлены поверочные испытания при штабах военных округов), но позорно провалился на экзамене по русскому языку. Сказалось плохое прохождение курса русского языка в Полтавском кадетском корпусе.
В 1894 году я блестяще выдержал не только поверочные испытания при штабе Одесского округа, но и поступил в Академию Генерального штаба одним из первых.
Николаевская Академия Генерального штаба. 1894-1897 гг.
В 1892 году, в виде опыта, в порядок поступления в Академию Генерального штаба и прохождения в ней курса были введены новые правила. По этим правилам было намечено в течение нескольких лет принимать на младший курс 150 офицеров (до тех пор на младший курс принималось примерно 50—60 человек и в Генеральный штаб выпускались все, которые благополучно проходили курс до конца), переводить из них на старший курс всех выдержавших переходные испытания, но со старшего на дополнительный курс переводить только 40 человек, из коих причислять к Генеральному штабу всех тех, кои успешно пройдут все испытания дополнительного курса. Всем же тем, кои выдержат переходные испытания со старшего на дополнительный курс, но не попадут в число сорока, давать академический значок, считать окончившими Академию по 2-му разряду и возвращать в строй.
Этой мерой преследовалось две цели: иметь более обширный выбор для перевода на дополнительный курс более успешных слушателей Академии и поднять в войсках общеобразовательный ценз, возвращая в строй офицеров, прошедших два курса Академии.
Обратной стороной медали было: 1) создание в самой Академии крайне нездоровой атмосферы конкуренции на переходных экзаменах; конкуренции, которая – при лотерейном характере всяких экзаменов – не давала гарантии, что с младшего на старший курс и со старшего на дополнительный будут попадать действительно лучшие и более достойные. 2) Возвращение в строй «второразрядников», которые, будучи почти поголовно обиженными и считающими себя неправильно пострадавшими, создавали в строю новую категорию недовольных, будирующих и относящихся еще более отрицательно к «избранным», попавшим в Генеральный штаб, в «моменты». Эта категория обиженных еще более должна была углубить враждебное чувство строя к Генеральному штабу.
Последующее лишь подтвердило эти опасения, которые высказывались некоторыми военными еще при начале проведения этой реформы. Впоследствии это было учтено, и на дополнительный курс стали переводить всех выдержавших соответствующее испытание (и сократив прием на младший курс), и перенесли, таким образом, выбор выпускаемых в Генеральный штаб на дополнительный курс, где, на самостоятельных работах, легче и правильней было делать соответственный отбор.
Впрочем, на мой взгляд, и эта поправка была недостаточной. Было бы более правильно – по французской и по германской системам – всех окончивших успешно Академию возвращать в строй, а в Генеральный штаб переводить из них лишь тех, кои, после соответствующих испытаний в практической работе при строевых штабах, выдвигались бы строевым начальством для службы по Генеральному штабу.
Но это я забегаю вперед. Я же проходил курс Академии в период, когда очень горячо проводилась идея, положенная в основу указанной выше временной реформы. Я лично проходил курс Академии вполне добросовестно. Я не помню случая, чтобы я пропустил какие-либо лекции, и самым старательным образом штудировал все курсы, а также все сочинения и книги, которые нам рекомендовалось прочитать.
Вспоминая теперь программы младшего и старшего курсов Академии, я должен отметить, что теории было слишком много, а практической подготовки для будущей службы по Генеральному штабу было слишком мало. Для общего образования были, конечно, очень полезны курсы русского языка (профессор Ломанский) и геологии (профессор Иностранцев), но оба почтенных и талантливых профессора, читавшие эти курсы, читали их почти перед пустой аудиторией или аудиторией, которая их почти не слушала; отметки, которые ставились за эти курсы на экзаменах, не принимались во внимание для вывода окончательного среднего балла на переходных экзаменах. По этой же причине мало кто следил за лекциями о массировании артиллерии на полях сражения, о массовых армиях.
Мне до сих пор совершенно непонятно, почему современные уже тогда темы о массовых армиях и о массировании артиллерии считались как бы необязательными для слушателей Академии.
Курс военной истории проходился чрезвычайно подробно, но больше по примерам древних и по Наполеоновским войнам. Более близкие и современные войны (даже Франко-прусская и наша война с Турцией 1877—1878 гг.) проходились слабо и более чем поверхностно.
Курс астрономии был очень обширный и для большинства, не знакомого с высшей математикой, малопонятный. А был курсом обязательным, и по этому предмету очень многие резались на экзаменах (профессор Штубендорф42 со своими ассистентами Шарнгорстом43 и Цингером44 изрядно «избивали младенцев»).
Курс военной статистики был колоссальным. Память забивалась массой цифр с устаревшими данными по Германии и Австро-Венгрии (десяток лет после окончания Академии я просыпался по ночам от кошмара, что держу экзамен и не могу вспомнить количества свиней в Силезии). Читал курс иностранной статистики генерал Соллогуб45. Лектор он был очень талантливый и интересный, но как человек был пренеприятен. Я помню, что при переходе со старшего на дополнительный курс, после моего ответа по билету, он мне задал какой-то вопрос, на который, как мне казалось, я хорошо и вполне правильно ответил. После моего ответа он говорит: «Вы кончили?» – «Так точно, кончил, ваше превосходительство». – «Больше ничего не можете прибавить?» – «Ничего». – «Как вы думаете: правильно ли вы мне ответили на мой вопрос?» – «Так точно, ответил правильно». – «Может быть, вы думаете, что и по билету вы ответили хорошо?» – «Да, мне кажется, что и по билету я ответил хорошо». – «Вам кажется или вы уверены?» – «Я уверен, что я ответил хорошо». – «Скромности у вас, поручик, не много. Офицер же Генерального штаба должен быть, прежде всего, скромным и не страдать самомнением. Я вами очень недоволен. Можете идти».
Я отправился на свое место повеся нос. Пропал дополнительный курс, думал я, ведь после такой заключительной фразы он мне поставит 7 или 8 баллов. Чувствуя себя отвратительно, я едва досидел до конца экзамена и с громадным волнением ожидал объявления отметок правителем канцелярии.
Наконец, после совещания профессора генерала Соллогуба с ассистентами и правителем канцелярии полковником Золотаревым46, последний вышел к собравшимся в соседней комнате офицерам и стал читать баллы. Я стоял удрученный где-то сзади.
«Лукомский – двенадцать». Я от неожиданности громко переспросил: «Сколько?» – «Двенадцать. Генерал Соллогуб очень остался доволен вашим ответом. Он сказал, что давно такого блестящего ответа не слышал».
Соллогуба, за его любовь издеваться, очень не любили. Но Соллогуб был все же умный и очень воспитанный человек. Грубым он обыкновенно не бывал. Другой же господин, который пользовался общей ненавистью, был профессор военной истории (читал он Наполеоновские войны) полковник Баскаков47. Терский казак по происхождению, богатый сахарозаводчик по жене, он представлял из себя крайне грубый тип. Человек с громадным самомнением, хорошо знающий свой предмет, но в общем тупой, он был просто невыносим. Ему доставляло наслаждение грубо издеваться над отвечающими офицерами и ставить неудовлетворительные отметки.
Мы все обрадовались, когда узнали, что он (в 1895 г.) ушел в запас, чтобы заниматься сахарными заводами своей жены. Еще более и злорадно порадовались его ученики по Академии Генерального штаба, когда впоследствии, во время войны с Японией, поступив вновь на действительную службу, он оказался слабым офицером Генерального штаба на войне и был отчислен от занимаемой им должности.
Громадный курс военной администрации великолепно читали генерал Редигер48 и генерал Макшеев49 (последний, прекрасно зная свой предмет, уступал в талантливости Редигеру).
Курс тактики проходили основательно. Читало несколько профессоров. Из них хотя и очень ленивый, но выделялся своей талантливостью генерал Кублицкий50. От него много мы слышали про генерала Драгомирова, командовавшего в это время войсками Киевского военного округа.
Имя Драгомирова в Академии было вообще не в моде (скажу об этом дальше), и только один Кублицкий делал постоянно ссылки на М.И. Драгомирова, рекомендовал нам внимательно штудировать курс тактики Драгомирова и читать его книги и статьи. Он говорил нам, что те, которые будут служить в Киевском военном округе, попадут в хорошую школу. Курс стратегии до 1895 года читал маститый начальник Академии Генрих Антонович Леер51.
Читал он очень хорошо и крайне интересно. Но в его лекциях постоянно проглядывало недоброжелательное отношение к М.И. Драгомирову, его предшественнику в роли начальника Академии. Чувствовалось, что М.И. Драгомиров его когда-то и в чем-то принципиальном сильно задел. Хотя он никогда резко не выражался по отношению к М.И. Драгомирову, но в его осторожных фразах чувствовалась всегда какая-то обида и предостережение против часто ошибочных, а подчас вредных выводов и указаний М.И. Драгомирова.
Так как ничего определенного и ясного не говорилось, а нас интересовало, откуда и почему идет эта рознь, мы как-то обратились с вопросом к полковнику Михневичу52, который подготовлялся в заместители Леера по кафедре стратегии и часто заменял старика, начавшего серьезно болеть.
Михневич нам разъяснил, что Леер и Драгомиров являются яркими представителями двух течений. Леер – теоретик и считает стратегию наукой, а Драгомиров – практик и считает стратегию искусством. При этом Михневич добавил, что Леер относится к Драгомирову совершенно непримиримо, видя в талантливом Михаиле Ивановиче чрезвычайно для своих идей опасного врага; что Драгомиров по отношению к Лееру не так непримирим, но все же находит вредными для дела многие из идей, проповедуемых Леером. Я думаю, что в значительной степени из-за отношений Леера к Драгомирову мы, слушатели Академии, почти ничего не слышали о прошлом Драгомирова и его работе по воспитанию и образованию войск, проводимой им в качестве командующего войсками Киевского военного округа.
Допекала нас ситуация. Преподаватели ситуации, Зейферт и Даниловский53, особенно первый, старались нам внушить, что для офицера Генерального штаба необходимо уметь красиво ситуировать. Зейферт любил рассказывать, что Скобелев54, в бытность свою в Академии, очень хорошо ситуировал, и нам показывался фотографический снимок голой женщины, блестяще отситуированной Скобелевым.
Хорошими профессорами были Леер, Кублицкий, Ламковский, Иностранцев, Штубендорф, Масловский55 и из более молодых Редигер. Из молодых талантливо читал лектор Евгений Мартынов56 (отдельные эпизоды из Русско-турецкой войны 1877—1878 гг.). Но он так и не попал в профессора (не пропустили из-за его резких нападок на наш командный состав в течение этой войны). Получалось впечатление, что смены старым профессорам нет.
Полковник Михневич читал довольно красиво, но в его лекциях чувствовалось какое-то легкомыслие, поверхностность. Полковник Алексеев как лектор был очень слаб. Полковник Гейсман57 своей тупостью и нудностью приводил аудиторию в полное отчаяние. Практические работы по администрации велись очень плохо (вели их большей частью дежурные офицеры Академии или приглашавшиеся штаб-офицеры Генерального штаба Петербургского гарнизона или Главного штаба), а так как отметок за эти работы не ставили, то большинство слушателей Академии и не выполняли дававшихся заданий.
Дежурными офицерами Академии (классными дамами), наблюдавшими за посещением слушателями Академии, их поведением и пр., были полковники Колюбакин58, Шлейснер59, Дагаев60 и Столица61. Из них только полковник Столица был на месте и производил впечатление блестящего офицера Генерального штаба. Полковник Колюбакин был совершенно бесцветной личностью, а Шлейснер и Дагаев были какими-то ископаемыми.
Про всклокоченного и всегда грязного Шлейснера ходил анекдот, что во время его службы в штабе Кавказского военного округа в Тифлис приезжал Император Александр III и пожелал увидеть огнепоклонников, которые продолжали жить где-то в Кавказских горах. Государю доложили, что пять стариков огнепоклонников будут ему представлены через несколько дней. Когда этих стариков везли в Тифлис, один из них по дороге умер. Начальство заволновалось. Как быть? Государю было доложено, что везут пять, а привезли четырех. Сказать Государю, что пятый умер по дороге, неудобно; это может произвести неблагоприятное впечатление. Государь может решить, что он виновник смерти старика, потревоженного из-за его каприза.
Положение спас якобы начальник штаба округа, предложивший переодеть огнепоклонником полковника Шлейснера. План был якобы принят, и Шлейснер как огнепоклонник привлек особенное внимание Государя.
Этот анекдот вполне подходил к внешнему виду Шлейснера, который в действительности гораздо более походил на грязного, никогда не мывшегося старика огнепоклонника, чем на полковника Генерального штаба, долженствовавшего служить образцом для молодых слушателей Академии.
В Академии обращалось строгое внимание на аккуратное посещение лекций. Требовалось, чтобы слушатели расписывались в особой книге; кроме того, как говорили, в обязанности швейцаров, входило отмечать тех, которые не являлись (у каждого офицера был свой определенный номер на вешалке). Но все же очень многие умудрялись «ловчиться»: одни приходили, расписывались и затем уходили, другие просили своих приятелей расписываться за них; швейцары получали приличную мзду и молчали. На обязанности дежурных штаб-офицеров (классных дам) было производить поверки; но последние происходили редко. Публика распустилась, и очень многие стали игнорировать посещение лекций.
Однажды на одну из лекций нашего младшего класса пришел начальник Академии генерал Леер. Увидя, что в классе мало офицеров, он досидел до конца лекции и затем приказал дежурному штаб-офицеру произвести поверку и всех отсутствующих без уважительных причин вызвать на другой день к нему, Лееру. Скандал получился крупный. Но так как неявившихся было очень много, чуть ли не половина всех слушателей младшего курса, дело ограничилось разносом, угрозой, что при повторении офицеры будут отчисляться от Академии, и принятием мер к более тщательной поверке посещения офицерами лекций. Офицеры после этого стали ходить на лекции более аккуратно.
Учебный год 1894/95 гг. прошел гладко и без каких-либо выдающихся случаев, которые стоило бы отметить.
Лето 1895 года было посвящено полуинструментальным и глазомерным съемкам. Отметки за эти съемки входили как составные в определение общего переходного балла на старший курс, а потому имели большое значение. Кроме того, получение за съемки отметки ниже 8 баллов означало автоматическое отчисление от Академии. Поэтому все к этим летним работам относились очень серьезно.
Для меня первая съемка прошла вполне благополучно, но вторая чуть не повлекла отчисления от Академии. Но все же на старший курс, имея средний балл 11 с большой дробью, я перешел третьим. Всех же слушателей младшего курса было переведено на старший сто. Случай со мной на второй съемке (около Гатчины) заключался в следующем.
Когда работа была почти закончена (оставались какие-то пустяки), я решил проехать к моей семье, жившей в Павловске на даче. Поехал я на велосипеде. Спеша на вокзал, я, проезжая по Гатчинскому парку, летел на спуск с большой скоростью. Край моего пальто как-то попал в колесо, и я на полном ходу свернулся вместе с велосипедом. В результате я поломал себе кость около щиколотки на правой ноге и там же оказались порванными связки. Пришлось пролежать в постели шесть недель, и затем еще более двух месяцев я ходил на костылях.
По правилам за всякую незаконченную съемку ставилась неудовлетворительная отметка, и офицер отчислялся от Академии. Проверявший мою съемку правитель дел Академии полковник Золотарев, большой формалист, считал, что он обязан поступить по правилам и, во всяком случае, не мог самолично их нарушить и поставить хороший балл. Но, с другой стороны, случай был исключительный, съемка была почти закончена, то, что было сделано, было исполнено хорошо, и до срока окончания работы оставалось еще три-четыре дня, то есть с избытком больше того, что мне понадобилось бы для окончания работы. Кроме того, я был из первых по экзаменационным отметкам. С разрешения начальника Академии полковник Золотарев внес этот случай на рассмотрение конференции Академии, которая решила поставить мне удовлетворительный балл. В итоге все прошло благополучно.
Во время прохождения мною старшего курса могу только отметить, что и здесь теории было много, а практических работ мало.
Наша сравнительно тихая и однообразная жизнь при прохождении старшего курса была только однажды взбудоражена лекцией (кажется, тогда подполковника) Евгения Мартынова о Русско-турецкой войне 1877—1878 годов. Об этой ожидавшейся лекции предварительных разговоров было много.
Дело в том, что после окончания Русско-турецкой войны написать историю этой войны было поручено небольшой комиссии под председательством генерала Домантовича62. Составленный и представленный на просмотр старших чинов нашей армии I том вызвал массу возражений. Указывалось, что многие факты переданы или освещены неверно; что по отношению еще живых участников войны допущена совершенно невозможная критика, подрывающая авторитет многих лиц, занимающих еще крупные посты в армии; что вообще действия высшего командного состава армии и центральных управлений Военного министерства представлены в крайне неприглядном, а во многом и неверном освещении; что, наконец, этот труд является не историей, по существу, блестяще проведенной кампании, а самооплевыванием…
Начались пререкания между старшими чинами армии и нападки на генерала Домантовича. Последний представил военному министру обширный доклад, в котором давал объяснения на нападки и доказывал, что он и его комиссия должны дать правду, а не писать превратную самовосхваляющую историю, стараясь не обидеть участников войны. В конце концов все это дело дошло до Государя Александра III.
Государь признал, что труд генерала Домантовича в том виде, как он был составлен, не может быть пущен в общее пользование. Его Величество приказал историю Русско-турецкой войны написать заново, положив в основание, что труд должен заключать только правду, но избегать неуместной и резкой критики.
Работа генерала Домантовича света не увидела, и описание войны было поручено комиссии под председательством другого лица. Новое описание войны, по отзывам многих, грешило другим: было официально-казенное, без всяких серьезных выводов и представляло мало интереса.
Талантливый лектор, подполковник Мартынов, готовившийся к профессорской кафедре по военной истории, для своей диссертации выбрал кампанию 1877—1878 годов. Было известно, что он более чем критически относился к выходившему в свет официальному описанию этой кампании и что он придерживался точки зрения генерала Домантовича, с работами которого по этой кампании он был знаком.
Многие из бывших участников Русско-турецкой войны заволновались и стали требовать, чтобы подполковник Мартынов, до защиты своей диссертации, сделал несколько сообщений о кампании 1877—1878 годов. Такое сообщение и было назначено в Академии Генерального штаба как-то вечером осенью 1895 года. На него собрались все слушатели Академии, все профессора и много посторонних, среди которых было много из старших участников войны 1877—1878 годов. Последние заняли первый ряд.
Подполковник Мартынов говорил блестяще, но многое и многих критиковал. Во время самого сообщения чувствовалось, что неудовольствие среди старших чинов, занимавших первый ряд, нарастает. Стали раздаваться протестующие голоса, некоторые стали переговариваться между собой, двое или трое встали и ушли.
После окончания сообщения несколько генералов (к сожалению, я теперь уже не помню, кто именно) стали резко возражать, указывая, что так освещать и перевирать события нельзя. Получился довольно крупный скандал. Как следствие этого сообщения диссертация подполковника Мартынова была провалена, и, как он ни добивался стать профессором Академии, это ему не удалось: его не пропускали.
К концу моего пребывания на старшем курсе, к моменту приближения экзаменов, среди слушателей нашего курса стало замечаться какое-то нервное состояние. Неоднократны стали случаи отказа одних дать свои записки по лекциям другим, враждебное отношение одних к другим, злорадство по случаю каких-либо неудач и т. д. Ясно, что все это происходило из-за страха перед предстоящими экзаменами и серьезным конкурсом: ведь на дополнительный курс должны были перевести из ста человек всего сорок.
Экзамены при переходе на дополнительный курс прошли у меня хорошо. Средний балл много выше одиннадцати. На первой съемке мне не повезло, я чем-то рассердил проверявшего и получил за съемку всего 8. Но вторая съемка и тактические поездки в поле поправили дело, и перешел я на дополнительный курс, кажется, пятнадцатым.
Вспоминаю эпизод, бывший в нашей группе (кажется, шесть человек) во время полевых тактических поездок. Руководителем у нас был полковник Гейсман. Из нашей группы у четырех были столь высокие экзаменационные отметки, что даже при получении минимального балла за эти работы (полевая поездка) мы попадали на дополнительный курс. Два же других, наоборот, даже при получении за эти работы 12 баллов не могли рассчитывать попасть на дополнительный курс. Один из этих последних предложил, дабы не надрываться над работой и не соперничать, определенно установить, какие приложения и какого характера прилагать к нашим письменным работам. Мы согласились.
Прошло несколько дней. После окончания какой-то работы, накануне проверки, я поехал на ночь в Петербург. Вернувшись на другой день рано утром, я застал всю публику крайне взволнованной. Оказалось, что один из группы, поручик Л., не исполнил соглашения и приготовил какие-то сногсшибательные приложения. Разница с нашими работами получалась громадная, и, зная свойства нашего руководителя, полковника Гейсмана, мы могли опасаться, что всем нам он поставит неудовлетворительные баллы и мы (четверо) не увидим дополнительного курса.
Мы, пятеро, собрались в одной комнате и пригласили прийти нашего провинившегося приятеля. Разговор произошел бурный, но в конце концов он с нами согласился и ряд его картинных приложений к работе был тут же сожжен в камине.
Итак, я попал на дополнительный курс в числе сорока счастливцев. Невольно является вопрос: лучших ли? Конечно нет. Лотерейный характер экзаменов вносил столько случайностей, что о лучшем отборе по этому способу не могло быть и речи. Я знаю многих, которые по своим способностям, умению работать, знаниям были бы отличными офицерами Генерального штаба, но какой-нибудь случай на экзамене их проваливал, и они не попадали на дополнительный курс. Наоборот, бывали случаи, что офицеры, знавшие всего несколько билетов из какого-нибудь курса, вытягивали на экзамене знакомый билет и отвечали отлично. Попадали на дополнительный курс и форменные дубины, которых просто недопустимо было выпускать в Генеральный штаб.
Если бы еще на дополнительном курсе, на самостоятельной работе, можно было бы как следует отфильтровывать хороших от негодных, но и это, как я скажу дальше, не имело места. Вообще, попасть на дополнительный курс в значительной степени зависело от счастья и случая.
Об этом мы часто говорили между собой в Академии. По слухам о прежнем начальнике Академии, М.И. Драгомирове, рассказывали, что в бытность свою начальником Академии он лично вносил поправку в «случайности экзаменов». Он, как во время лекций, так и при постоянных посещениях Академии, а также на экзаменах постоянно и по различным вопросам беседовал со слушателями Академии. Он знал отлично весь состав офицеров, проходивших курс Академии, и делал выводы о пригодности или непригодности их для службы в Генеральном штабе. А затем – в руках начальника Академии была масса способов и возможностей, чтобы проводить одних и топить других.
Рассказывали, что он даже пользовался ежегодной заключительной поездкой оканчивающих офицеров в Кронштадт, чтобы иногда не допустить к прикомандированию к Генеральному штабу кого-либо из провинившихся офицеров. Дело в том, что после осмотра Кронштадта и судов флота моряки чествовали офицеров Академии в своем морском собрании. Затем на обратном пути в Петербург, на пароходе, еще происходило угощение.
М.И. Драгомиров любил сам выпить и не препятствовал другим. Но он проводил: пей, но знай меру. Кто может много – пей много; кто не может – не переходи границы и до пьяного состояния не напивайся.
Когда пароход отшвартовывался у пристани около Николаевского моста, генерал Драгомиров становился у трапа и пропускал мимо себя всех офицеров, останавливая некоторых и с ними разговаривая. И горе было тем, кто оказывался пьян: такой в Генеральный штаб не попадал.
Многие говорили, что вся система М.И. Драгомирова была основана на произволе; но я лично считаю, что, отлично зная весь состав офицеров – слушателей Академии и постоянно за ними наблюдая, он вносил действительный корректив в случайности экзаменационной системы. Конечно, могли быть единичные ошибки, но то, что было во время моего пребывания в Академии, когда фактически ни начальник Академии, ни профессора не знали состава слушателей Академии и за ними не наблюдали, было много хуже, и отбор для перехода на дополнительный курс был слаб.
Петербургской жизни в период моего пребывания в Академии я почти не знал. Хотя мои родители, которые жили со мной и моей женой, имели в Петербурге много знакомых и родственников и вели довольно широкий образ жизни, но я почти всегда уклонялся от всяких вечеров и предпочитал сидеть дома. Часто собирались и у нас (мы занимали отличную квартиру в небольшом особняке дома князя Юсупова на Мойке, рядом с большим Юсуповским дворцом), но я обыкновенно уединялся в свой кабинет и выходил только к ужину. В театрах я бывал редко, но любил в свободное время бродить по музеям или уезжать в пригороды Петербурга. В тех случаях, когда ездил в гости, бывал почти исключительно в офицерских кругах. Жизни «политической» и настроений «общественности» совсем не знал.
Помню, что как-то, будучи приглашен на какой-то большой вечер к брату моей жены (он был присяжным поверенным и, по-видимому, вел довольно крупные дела в купеческом мире), я попал в совершенно незнакомую мне обстановку. Военных на этом вечере, кроме меня, никого не было. Было много именитого петербургского купечества, присяжных поверенных, представителей различной «интеллигенции» и много студентов.
Я сразу почувствовал какую-то враждебную мне атмосферу. При разговорах с дамами, барышнями я чувствовал как бы желание меня подразнить, а при разговорах с молодежью чувствовалось, что ко мне, как офицеру, относятся как-то свысока, снисходительно-пренебрежительно. За ужином я стал центром внимания гостей, и после того, как публикой было выпито некоторое количество водки и вина, ко мне стали открыто придираться. Сначала молодежь стала мне задавать различные каверзные вопросы, а затем какие-то двое, на вид почтенных по возрасту, господ стали допекать меня вопросами: «Почему воинство называется христолюбивым?», «Как можно посвящать свою жизнь такому ремеслу, как военное?», «Отчего правительство не хочет перейти на милиционную систему, отказавшись от постоянной армии?», «Неужели вы, если вас призовут усмирять народ, будете в него стрелять?» и пр.
Я сначала отвечал спокойно, но затем, выведенный из себя, стал волноваться и отвечать резко.
Брат моей жены, Петр Алексеевич, постарался замять разговор, а я, как только представилась возможность, уехал домой. Этот случай еще более отбил у меня охоту бывать в малознакомом обществе.
Сильное впечатление на меня произвел большой выход в Зимнем дворце, куда я впервые попал по наряду от слушателей Академии. Я был просто подавлен красотой и величием того, что увидел.
Да, это был совсем другой мир, чем тот, с которым я так неудачно столкнулся у брата моей жены.
Дополнительный курс Академии Генерального штаба. Я среди сорока «избранных». Мы все уже со значками Академии (академические значки давались за окончание двух курсов) и уже почти офицеры Генерального штаба. Чувствовалось только «что-то неладное». Не попали на дополнительный курс многие офицеры, которых мы считали достойными (например, князь Волконский Александр Михайлович63, Андрей Половцов64, Селиванов.), а среди попавших было несколько человек определенно тупых, коим просто повезло на экзаменах. Среди попавших на дополнительный курс было и несколько человек, моральные качества которых были более чем отрицательные и которые вряд ли могли стать украшением Генерального штаба.
На дополнительном курсе каждый из офицеров должен был выполнить три самостоятельные работы (темы): первая – разработка военно-исторического примера из военной русской истории (мне досталась тема – оборона Севастополя в 1854—1855 гг.), вторая – разработка военно-исторического примера из заграничной военной истории (я разрабатывал осаду Генуи) и третья – задача по разработке самостоятельного действия корпуса. (Давалось стратегическо-тактическое задание. Надо было составить географическое и статистическое описание района действия корпуса, затем составить и описать всю административную часть и устройство тыла и, наконец, описать и составить все необходимые приложения для стратегического и тактического действия корпуса.)
Наблюдения за самостоятельным исполнением этих работ не было никакого. А так как большинство тем повторялось из года в год, то большинство офицеров или доставали старые работы от прежних слушателей Академии, или покупали таковые у помощника библиотекаря, выуживавшего их из академического архива. Очень и очень немногие офицеры исполняли эти работы вполне самостоятельно.
Две первые темы я разработал самостоятельно, но при выполнении третьей имел перед глазами старую работу.
Требовалось представить каждую работу к определенному сроку; кто опаздывал – отчислялся от Академии. Я имел привычку с места приступать к работе, а потому каждую из трех работ я заканчивал дней за 10—12 до срока и, сдав работу, или «гулял», или помогал запаздывавшим приятелям закончить их работу. Помню, как я и еще несколько человек помогали Сергею Александровичу Ронжину закончить его третью тему. Ронжин был в то время женихом, и из-за каких-то неладов с невестой (свадьба с которой в конце концов у него расстроилась) он запоздал с работой и к сроку ее не закончил. Положение его было драматично, и он подлежал отчислению от Академии. По совету кого-то из приятелей он вступил в переговоры с каким-то писарем, служившим в канцелярии правителя дел Академии. Писарь за 200 рублей посоветовал ему сдать неоконченную работу, обещая ему в тот же вечер вернуть эту работу на три дня.
Так и сделали. Ронжин сдал папки с работой, и в тот же вечер я подъехал с ним на извозчике к зданию Академии (на набережной, около Николаевского моста). Ронжин сошел с извозчика и, согласно условию с писарем, постучал в окно темной комнаты канцелярии. Прошло несколько томительных секунд, пока не открылась форточка, через которую Ронжин и получил свои папки.
Сейчас же мы поехали на квартиру нашего друга Каврайского, где уже нас ждало несколько приятелей. Трое суток мы совместно оканчивали работу Ронжина (он больше переписывал нашу стряпню), и после окончания работы она была опять через ту же форточку водворена в канцелярию Академии. Все прошло хорошо, и Ронжин получил за эту работу хорошую отметку. Но писарь его шантажировал несколько лет, и Ронжину переплатить этому господину пришлось много.
После окончания мною третьей темы (в феврале 1897 г.) совершенно неожиданно, как тогда казалось, случилась тяжелая драма: моя жена застрелилась.
Будучи страшно подавлен тем, что произошло, обвиняя себя в том, что я проглядел то, что могло предотвратить несчастье, и обвиняя во многом моих близких (которые были в курсе некоторых обстоятельств, но скрыли их от меня), я хотел уехать обратно в свою часть и подал рапорт об отчислении от Академии.
Об этом узнал С.А. Ронжин, и в конце концов меня отговорили от этого, указывая, что лучше всего мне попросить разрешение у начальства Академии уехать на некоторое время из Петербурга, но не отчисляться от Академии. Академическое начальство отнеслось ко мне в высшей степени внимательно, настояв, чтобы я взял обратно рапорт и уехал на месяц в отпуск. Я так и сделал.
В апреле 1897 года я защищал свою третью тему, получил за нее полный балл и, будучи причислен к корпусу офицеров Генерального штаба, взял ваканцию в Киевский военный округ.
На выбор мною Киевского военного округа повлияло главным образом то обстоятельство, что командующим войсками в нем был М.И. Драгомиров. Памятуя слова профессора тактики Кублицкого, мне хотелось лично познакомиться с учением Драгомирова, проводимым им в Киевском военном округе.
О своем пребывании в Академии я должен еще раз отметить, что в общеобразовательном отношении Академия дала, конечно, много. Дала она много и теоретических знаний. Но практических знаний дала она мало.
Выходя в Генеральный штаб, мы, в сущности говоря, почти ничего не знали собственно о службе Генерального штаба. Мы очень мало знали о современных требованиях в военном деле, будучи достаточно начинены историческими примерами.
Вспоминая старое, невольно удивляешься, что начальство Академии не только не заботилось узнать слушателей Академии и их направить, но ничего не делало и для установления какой-либо связи между слушателями Академии. Не было ни клуба, ни вечерних собраний слушателей Академии, и мы друг друга почти не знали, поддерживая между собой связь небольшими группами.
Перед откомандированием нас на новые места службы нас повезли в Царское Село представляться Государю Императору Николаю II.
До этого раза я видел Государя несколько раз, только издали. В первый раз я видел Государя, тогда еще Наследника Престола, на параде в Красном Селе в 1888 году (при приезде Германского Императора Вильгельма II). Второй раз я видел Государя в 1894 году, на похоронах Императора Александра III. Третий раз я видел Государя на набережной Невы, около Академии Генерального штаба, зимой 1895 года, когда Государь проезжал в санях: я прозевал стать во фронт. Затем я видел Государя еще несколько раз на улицах Петербурга, проезжавшего в коляске или санях. Наконец, я видел Императора Николая II в 1896 году в Красносельском театре и один раз на выходе в Зимнем дворце.
Для представления Государю нас выстроили в Александровском дворце, кажется в библиотеке; у меня осталось впечатление полутемной большой комнаты, заставленной по стенам книжными шкафами. При нашем представлении присутствовали военный министр генерал Ванновский, начальник Академии генерал Леер и правитель дел Академии полковник Золотарев.
Государь вышел в сопровождении дежурства (генерал-адъютант, генерал свиты и флигель-адъютант). Его Величество, обходя, останавливался перед каждым, выслушивал слова представления («Представляется Вашему Императорскому Величеству 11-го саперного Императора Николая I батальона штабс-капитан Лукомский по случаю окончания Николаевской Академии Генерального штаба и причисления к Генеральному штабу»), подавал руку и задавал несколько вопросов. Вопросы большей частью касались прежней службы и прохождения академического курса.
Государю в это время было 29 лет, и на меня произвело впечатление, что Его Величество несколько конфузился, разговаривая с нами и повторяя часто одни и те же вопросы. Но в то же время на всех нас Государь произвел впечатление человека чрезвычайно сердечного и доброжелательного; видно было, что Его Величество интересуется нами и что ему приятно с нами разговаривать.
Дойдя до меня и спросив о моем переходном балле на дополнительный курс и о выпускном балле, Е. И. В. обратился к военному министру, генерал-адъютанту Ванновскому, и сказал примерно следующее:
«Из расспросов представляющихся офицеров я выношу впечатление, что на дополнительный курс Академии могли попасть только те, которые имели, в среднем, около одиннадцати. Очень многие, имевшие в среднем много выше десяти, на дополнительный курс не попали. Из числа не попавших в прошлом году на дополнительный курс я знаю несколько вполне достойных офицеров, как, например, князь Волконский и Половцов (оба кавалергарды), которые имели очень хорошие баллы и, по моему мнению, были бы отличными офицерами Генерального штаба. Я слышал, что оценка баллами на экзаменах носит часто случайный характер. В существующих правилах о переводе офицеров на дополнительный курс и выборе офицеров для службы в Генеральном штабе есть какие-то серьезные недостатки. Я прошу Вас подробно мне доложить этот вопрос и подумать, нельзя ли как-нибудь исправить несправедливость по отношению к целому ряду офицеров, допущенную в прошлом году при переходе со старшего на дополнительный курс Академии».
Эти слова Государя произвели на нас очень сильное впечатление, особенно потому, что мы сами чувствовали, что мы хотя и попали в число избранных, но что общие основания для выпуска в Генеральный штаб очень далеки от совершенства.
Впоследствии мы узнали, что в результате доклада генерала Ванновского были внесены некоторые изменения в порядок прохождения курса Академии, а всем нашим товарищам, имевшим при переходе на дополнительный курс свыше десяти баллов в среднем, была предоставлена возможность представить в Академию работы на особо заданные темы, и часть из них была принята на дополнительный курс в Академию и выпущена в Генеральный штаб.
Киевский военный округ. 1897-1909 гг.
После окончания Академии, получения прогонных денег, предписаний и прочего я уехал из Петербурга. По расчету поверстного срока, я мог явиться в Киев только через три недели. (При командировках прогонные деньги выдавались у нас в России по расчету проезда на лошадях: обер-офицерам на две лошади, штаб-офицерам и генералам на три лошади, генералам, занимающим должности командиров корпусов и выше, – на шесть лошадей. При командировках по Высочайшему повелению прогоны выдавались вдвойне. Расчет денег на лошадей производился по особому почтовому дорожнику. Ездили же, конечно, по железной дороге. При переводах из одной части (или штаба, управления) в другую и при новых назначениях время прибытия на новое место службы исчислялось опять-таки из расчета, как будто данное лицо ехало на лошадях. Этот архаический расчет так и продолжал действовать до мировой войны.) Так как после пережитой драмы мне не хотелось ехать в Севастополь к матери, то я поехал в Бердянск, где отец в то время строил коммерческий порт. Дочь моя, Зина (ей тогда было пять лет), с гувернанткой поехали с моей матерью в Севастополь.
Уезжал я из Петербурга под впечатлением бывшего со мной случая при осмотре Ораниенбаумской стрелковой школы, показавшего мне, что каждому уготовлена своя судьба.
После того как нам (выпускным из Академии офицерам) были показаны различные усовершенствования по обучению стрелковому делу, нам демонстрировались последние образцы огнестрельного оружия. Полковник Федоров (боюсь, что перевираю фамилию; в памяти вертится Федоров, Федотов, Федосеев.) из постоянного состава школы показывал и рассказывал нам устройство и действие револьвера Нагана последнего образца. Мы, офицеры, стояли вокруг большого (длинного, но узкого) стола. Я стоял напротив полковника Федорова. Во время его объяснений я машинально взял со стола несколько учебных патронов, подержал их в руках и положил обратно на стол.
Полковник Федоров, рассказав устройство револьвера, зарядил его учебными патронами и сказал: «Действовать револьвер может двояко: для каждого выстрела можно поднимать курок и стрелять, нажимая на спуск; но можно, если надо вести быструю стрельбу, не поднимать отдельно курка, а просто нажимать на спуск. Курок при этом сам будет подниматься и опускаться, производя выстрел. Делать это надо так.» При этом полковник Федоров приподнял револьвер так, что дуло его было направлено мне в живот. В этот момент в моем мозгу пронеслась мысль, что, когда я брал в руку патроны со стола, один из патронов был тяжелее других.
Я быстро поднял руку и, взяв за ствол направленный на меня револьвер, опустил дуло в направлении на стол и сказал: «Простите, господин полковник, говорят, что иногда и палка стреляет. В данном же случае у вас в руках револьвер, и направлять его мне в живот не следует. Кроме того, я должен сказать, что мне показалось, что один из патронов тяжелее других».
Полковник вспыхнул и сказал: «Прошу меня извинить. Револьвер, даже незаряженный, конечно, направлять в слушателей нельзя; но, впрочем, опасности в данном случае нет никакой – здесь не может быть боевого патрона. Вот, посмотрите». С этими словами он направил дуло револьвера уже с поднятым курком на середину стола между собой и мной и нажал на спуск.
Раздался выстрел, пуля, попав в какой-то металлический предмет, лежавший на столе, разлетелась кругом мелкими брызгами. Мой китель оказался порванным в нескольких местах; пострадала немного одежда и моих соседей. К счастью, никто не оказался раненым.
Бедный полковник Федоров стоял перед нами совершенно растерянный, и его большая рыжая борода тряслась. Из-за его спины появился разгневанный начальник школы (кажется, генерал Гапонов65) и куда-то увел Федорова.
У меня мелькнула мысль: судьбой мне не суждено было погибнуть при этом случае.
В Бердянске я прожил недели две и поехал в Киев. В Киеве я никогда до этого не был. Кто-то рекомендовал мне Фундуклеевскую гостиницу около Крещатика, где я и остановился.
В день моего приезда я отыскал других офицеров, вышедших в Киевский округ (Эрдели66, Ронжина, Розанова67 и Вирановского68), и на другой день мы все отправились в штаб Киевского военного округа.
Принял нас старший адъютант отчетного отделения полковник Толмачев69 и повел к генерал-квартирмейстеру, генерал-майору Рузскому70. Затем нас повели представляться начальнику штаба, генерал-майору Шимановскому71, и знакомиться со всеми чинами штаба.
Первые впечатления
При содействии молодых офицеров Генерального штаба предыдущих выпусков мы быстро ориентировались и познакомились с обстановкой.
Начальник штаба, генерал-майор Шимановский, произвел на нас не особенно приятное впечатление. Принял нас очень сухо, указал, что будет беспощадно требовать от нас большой работы, и приказал со следующего же дня начать службу в тех отделениях, в которые нас назначит генерал-квартирмейстер. (Я был назначен в строевое отделение, Ронжин – в управление начальника военных сообщений, а Эрдели, Вирановский и Розанов – в отчетное отделение.)
Генерал-майор Шимановский произвел на нас впечатление человека сурового, желчного, необщительного и вообще крайне неприятного. Нам сказали, что он пользуется полным доверием командующего войсками генерала Драгомирова и является грозой не только в штабе округа, но и во всем округе; что его все боятся, но и уважают за высокую порядочность, за знания и за работу.
Генерал-квартирмейстер, генерал-майор Николай Владимирович Рузский, наоборот, произвел на нас очень приятное впечатление. По словам наших старших товарищей, он был выдающимся работником, отличным офицером Генерального штаба, очень требовательным по службе, но прекрасным старшим товарищем вне службы; был не прочь весело провести время и кутнуть. Старшим адъютантом строевого отделения был полковник барон Беер72, аккуратный немец, прекрасный офицер, но немного сухарь. Старшим адъютантом отчетного отделения был всеми нелюбимый полковник Толмачев (Иван Николаевич), в просторечии «швабра». Нас предупредили, что с ним надо быть очень осторожным, так как все, что с ним говорится, становится достоянием начальства. Старшим адъютантом мобилизационного отделения был полковник Колоколов, прекрасный офицер, знающий свое дело, но горький пьяница (страдал запоем). Шимановский и Рузский прощали ему этот недостаток за его прекрасное знание мобилизационного дела.
Начальником военных сообщений был генерал-майор Мартсон73. Прекрасный человек и добрый товарищ. Два его старших адъютанта – полковник Глинский74 и полковник Рейс75 были блестящими офицерами, но горькими кутилами. Шимановский, сам аскет и враг всяких напитков, прощал им их наклонности к спирту (а подчас и к скандалам), стараясь их перевоспитать, но безуспешно.
Дежурным генералом был генерал-майор Фролов76 (впоследствии дежурный генерал Главного штаба), очень знающий работник и отличный офицер.
Состав других офицеров в штабе был очень симпатичный. Особенно нам понравился и сразу стал нашим другом капитан Александр Сергеевич Пороховщиков77. Но, кроме крайне несимпатичного И.Н. Толмачева, был и молодой капитан Генерального штаба Юрий Никифорович Данилов78, который не вызывал к себе доверия и симпатии. Он был помощником старшего адъютанта мобилизационного отделения, считался выдающимся и знающим работником, был чрезвычайно корректен и любезен, но. доверия к себе не вызывал, и все держались с ним начеку.
Примерно недели через две после нашего зачисления в различные отделения штаба округа нам было объявлено, что в такой-то день и час мы должны явиться в полной парадной форме в дом командующего войсками для представления командующему войсками генерал-адъютанту Драгомирову.
В назначенное время мы собрались в приемной дома командующего войсками. Прибыли также начальник штаба генерал Шимановский и генерал-квартирмейстер генерал Рузский.
Генерал Шимановский прошел в кабинет Драгомирова. В ожидании его выхода мы все несколько волновались. Вспоминаю, что меня лично беспокоило то, что, по рассказам, генерал Драгомиров любил задавать довольно неожиданные вопросы, и я боялся, как бы не растеряться и не оказаться дураком. Наконец, дверь из кабинета командующего войсками отворилась и на пороге показалась несколько тучная фигура Драгомирова, приближающегося к нам, опираясь на палку (он был тяжело ранен пулей в колено на Шипке в 1878 году и всегда ходил с палкой). Подойдя к нам, он остановился и внимательно нас осмотрел. Как теперь помню его внимательные глаза, которые, как казалось, заглядывали в самую душу. Генерал Рузский нас представлял.
Останавливаясь перед каждым из нас, Драгомиров расспрашивал нас о нашей прежней службе, о прохождении курса в Академии и о том, что побудило нас взять ваканцию именно в Киевский военный округ.
Обойдя нас, генерал Драгомиров обратился к нам с кратким словом. Суть его заключалась в следующем. Офицеры Генерального штаба являются ближайшими помощниками войскового начальства в вопросах воспитания, обучения и управления войск. В высших штабах в руках офицеров Генерального штаба сосредоточиваются вопросы по подготовке к войне. Из этого вы видите, какая громадная роль выпадает на офицеров Генерального штаба. В повседневной жизни строевых штабов офицеры Генерального штаба являются звеньями, которые связывают старших начальников с подчиненными и на которых часто выпадает роль быть между ними буфером. Очень часто от поведения офицеров Генерального штаба зависят отношения штабов со строем, и часто они влияют на отношения начальников к своим подчиненным. Офицер Генерального штаба в роли начальника штаба должен быть со своим начальником как жена с мужем: между ними не должно быть секретов и должно быть полное доверие и полное единомыслие в работе. Офицер Генерального штаба должен всемерно помогать начальнику и его оберегать. По отношению к строю офицер Генерального штаба должен быть всегда благожелательным и смягчать все недоразумения, возникающие между старшим начальником и подчиненными ему строевыми начальниками. К сожалению, многие офицеры Генерального штаба этого не понимают, относятся к строевым свысока, и их за это строй не любит. Усвойте себе, что только при дружной и совместной работе штабов со строем армия сильна. Я беспощадно преследую и буду преследовать офицеров Генерального штаба, которые не понимают своей роли по отношению к строю. Теории вы в Академии набрались много, но практически службы офицеров Генерального штаба вы не знаете. Вам надо учиться и учиться. Предупреждаю, что те из вас, которые проявят недостаточную ревность для изучения службы в Генеральном штабе или своим поведением покажут себя недостойными службы в Генеральном штабе, – в него не будут переведены. На время вашего прикомандирования к Генеральному штабу вы должны смотреть как на практическую школу. Учителя у вас, в лице начальника штаба округа и генерал-квартирмейстера, будут хорошие, но, предупреждаю, требовательные и суровые.
Затем, пожелав нам успеха, генерал Драгомиров нас отпустил.
Работа в штабе округа была действительно для нас, причисленных к Генеральному штабу, практической школой. Прежде всего от нас генерал-квартирмейстер потребовал изучения (именно изучения, а не простого ознакомления) приказов генерал-адъютанта Драгомирова в бытность его начальником 14-й пехотной дивизии (в Кишиневе до войны 1877—1878 гг.), а затем – по Киевскому военному округу. Генерал Рузский постоянно нас вызывал к себе в кабинет и в беседе проверял приобретаемые нами познания и давал свои разъяснения.
Нам постоянно задавались генерал-квартирмейстером различные отдельные работы и требовался по ним личный доклад. Мы должны были ознакомиться с данными об австро-венгерской армии, познакомиться с театром вероятных военных действий с Австро-Венгрией. Попутно мы знакомились с текущей штабной работой по строевой, мобилизационной и отчетной частям.
На период летних маневров 1897 года мы были командированы в штабы дивизий. Я был прикомандирован к штабу 5-й пехотной дивизии, находившемуся тогда в Житомире. За время этого прикомандирования я помню три характерных случая, обрисовавшие некоторых старших начальников и порядок службы.
Первый случай относится к отчислению от командования 5-й пехотной дивизией генерал-лейтенанта Голубева79 (кажется, я не перевираю его фамилию).
Впоследствии я узнал, что генерал Драгомиров получил вполне точные и верные данные о каких-то недопустимых хозяйственных операциях Голубева. Дело было очень скандальное, и Драгомирову не хотелось предавать его огласке путем предания генерала Голубева суду. Он решил развязаться с ним другим путем.
В то время я этого не знал, и, будучи прикомандирован на время маневров к штабу 5-й пехотной дивизии, я лишь узнал, что совершенно неожиданно, за два дня до начала маневров, получена была телеграмма из штаба корпуса, что на следующий день прибудет в Житомир командующий войсками и произведет смотр 5-й пехотной дивизии. Дивизии было приказано быть построенной в районе лагеря к 7 часам утра.
Ровно в 7 часов утра к фронту выстроенной дивизии подъехал верхом генерал Драгомиров. Его сопровождали начальник штаба округа генерал Шимановский, генерал-квартирмейстер генерал Рузский и несколько офицеров Генерального штаба. Объехав фронт дивизии, Драгомиров приказал начальнику дивизии произвести короткое строевое учение дивизии. Затем начался смотр отдельно по полкам. Производились строевые и тактические учения полков, батальонов, рот. Потом, также по полкам, производилась поверка знаний солдат путем вопросов и задавая небольшие задачи.
Смотр затягивался. В первом часу начальник дивизии попросил начальника штаба генерала Шимановского доложить командующему войсками, нельзя ли сделать перерыв для обеда и не согласится ли командующий войсками сам закусить.
Генерал Драгомиров ответил, что три полка, которые он в данное время не смотрит, должны быть отпущены на обед, а затем по очереди приводимы в поле для продолжения смотра. Сам же он отказывается от закуски и просит только дать ему стакан квасу.
Смотр частей дивизии продолжался до 6 часов вечера. Все сбились с ног. Казался неутомимым только сам командующий войсками, лично всем руководивший.
Я уже слышал про смотры генерала Драгомирова, но присутствовал на лично им проводимом смотру впервые и был не только крайне заинтересован, но прямо поражен продуманностью, интересом и толковостью показных учений, умением практически все показать и умением все разобрать, все узнать и получить действительную картину подготовки частей во всех отношениях.
Прослужив шесть лет в строю в Одесском военном округе, я никогда ничего подобного не видел и просто не мог себе представить, что так можно и так должно проверять подготовку строевых частей. Как все это было отлично от смотров в Красном Селе! Чувствовалось, что всякое очковтирательство при драгомировских смотрах не может иметь места.
Смотр кончился. Драгомиров приказал подать коляску. В ожидании коляски он говорил с командиром корпуса генералом Любовицким80. Когда коляска была подана, генерал Драгомиров, попрощавшись с командиром корпуса, пошел к коляске. Непосредственно за ним шел начальник дивизии генерал Голубев. Прежде чем сесть в коляску, генерал Драгомиров, как будто что-то вспомнив, быстро повернулся и, обращаясь к генералу Голубеву, сказал примерно следующее: «В прошлом году я смотрел 5-ю пехотную дивизию и нашел много недочетов, отмеченных мною в приказе по округу. По моему приказанию Вашему Превосходительству было передано через корпусного командира, что я, во внимание к прежней вашей службе, не принимаю никаких мер против вас, но предлагаю вам в течение года привести дивизию в полный порядок. Год прошел. Сегодняшний смотр мне показал, что ничего не сделано. Подготовка дивизии плоха во всех отношениях. Мы с вами больше не можем служить в одном округе. В течение ближайшего месяца, если вам это удастся, вы имеете возможность перевестись в другой округ. Если вам угодно – вы, Ваше Превосходительство, можете теперь же воспользоваться месячным отпуском».
После этого генерал Драгомиров сел в коляску и уехал на Житомирский вокзал, где его ждал вагон.
Не знаю, пытался или нет генерал Голубев перевестись в другой округ, но недели через три после этого смотра мы прочитали в «Инвалиде» Высочайший приказ об увольнении его в отставку по прошению.
Второй случай относится к маневрам частей 5-й пехотной дивизии. Я был назначен исполняющим должность начальника штаба отряда, состоявшего из одного пехотного полка, двух батарей и одного полка конницы. Начальником отряда был генерал-майор Путилов81 (тот самый Путилов, именем которого была впоследствии названа сопка в Японскую войну – Путиловская сопка), только что произведенный в генералы (он был командиром пехотного полка в 5-й пехотной дивизии) и получивший назначение бригадным командиром в какой-то другой округ.
После первых трех дней маневра была назначена дневка. Задания на следующий день мы долго не получали. Наконец, часов в 6 вечера прибывший из штаба дивизии офицер-ординарец привез на имя начальника отряда пакет, на котором значилось: «Вскрыть ровно в двенадцать часов ночи с такого-то на такое-то число». Генерал-майор Путилов передал мне пакет и приказал принести ему без пяти минут до указанного часа.
Часов в 9 вечера, после ужина, мы, молодежь, сели играть в карты. Начальник отряда был в соседней хате; на дворе шел сильный дождь. Только мы начали игру, как вошел в нашу хату генерал-майор Путилов. Посидев несколько времени с нами, он увел меня в свою хату, сказав, чтобы я захватил свою походную сумку. Когда я пришел к нему, он меня спросил:
«Где у вас присланный пакет?» – «В сумке». – «Дайте мне его, я его вскрою и посмотрю, какое нам дается задание на завтра». – «Ваше Превосходительство, ведь указано вскрыть пакет в 12 часов ночи, а теперь еще нет и 91/2 вечера». – «Это вас не касается. Вскрою я». – «Нет, Ваше Превосходительство, я, как начальник штаба, против этого протестую. Я, во всяком случае, не могу принимать в этом никакого участия и до 12 часов ночи отказываюсь отдавать от вашего имени какие-либо распоряжения по отряду». – «Фу, какой вы формалист! Ну хорошо, я вскрывать пакета не буду, но вы мне его дайте, я его спрячу у себя». Я дал ему пакет и ушел в свою хату.
Через каких-нибудь полчаса пришел вестовой генерала Путилова и сказал мне, что генерал меня зовет к себе. Я пошел. Застал я Путилова над картой со вскрытым пакетом в руках!
Генерал Путилов встретил меня словами: «Приказано отряд поднять по тревоге и ночным маршем двинуться к такой-то переправе и захватить ее до подхода противника. Боюсь, что мы не успеем. Ведь Киевский полк стоит от нас в шести верстах и туда можно попасть только по лесным дорожкам, а мы не связаны с полком летучей почтой. Надо немедленно послать к командиру полка двух офицеров-ординарцев по разным дорогам и приказать полку подняться по тревоге и выходить туда-то». – «Ваше Превосходительство, да ведь нет двенадцати часов. Подумайте, какой будет скандал, если сюда приедет посредник и нас поймает!» – «Стоит такая погода, что не только посредник, но никакая собака носа на двор не высунет. Давайте делать распоряжения».
Я категорически отказался. Генерал-майор Путилов рассердился, но покорился. Я ушел к себе.
Без четверти двенадцать наружная дверь распахнулась, и в хату ввалилась какая-то крупная фигура в бурке, с которой струями скатывалась вода. Вошедшая фигура быстро двинулась ко мне со словами: «Штабс-капитан Лукомский, где пакет с заданием?»
Я только после этой фразы узнал вошедшего: это был бригадный командир 5-й пехотной дивизии генерал-майор Байков82, который, как я слышал, был ярым врагом Путилова. Он был на маневрах старшим посредником. «Ваше Превосходительство, пакет у генерал-майора Путилова». – «А где генерал-майор Путилов?» – «У себя в хате». – «Ведите меня немедленно к нему».
Я накинул пальто, и мы вышли. В хате генерал-майора Путилова не оказалось. «Где генерал?» – обрушился Байков на вестового. «Только что Его Превосходительство сейчас вышли». Генерал-майор Байков бурей вылетел опять во двор. Я вышел за ним. «Где начальник отряда?» – гремел голос Байкова.
Мы опять прошли в хату, где был штаб отряда. Генерал-майора Путилова не было и там. Байков выходил из себя и требовал, чтобы начальника отряда немедленно разыскали. Часы показывали ровно 12 часов ночи!
Дверь хаты отворилась, и появился Путилов со словами: «Ну, господа, посмотрим, какое приказание содержит присланный пакет».
Генерал-майор Байков бросился к генерал-майору Путилову и прогремел: «Я вижу, Ваше Превосходительство, что пакет уже вскрыт. Как вы смели его вскрыть раньше 12 часов ночи?» Генерал-майор Путилов ответил: «Успокойтесь, Ваше Превосходительство, и не повышайте голоса. Теперь уже 12 часов ночи, и я только сейчас вскрыл пакет, но его еще не читал». – «Я, Ваше Превосходительство, настаиваю на том, что вы сделали преступление, вскрыв пакет раньше срока. Я подам об этом рапорт». – «Вы, Ваше Превосходительство, можете подавать какие угодно рапорты, но говорить мне в лицо, что я вру, вы не имеете права. Я требую, чтобы вы прекратили этот недопустимый разговор и мне не мешали. Я должен ознакомиться с полученным распоряжением и отдать нужные распоряжения. Прошу мне не мешать».
Байков, еще раз пригрозив, что подаст рапорт, немедленно уехал, сказав, что не хочет присутствовать при комедии, когда, вероятно, все распоряжения уже отданы.
После отъезда Байкова и отдачи нужных распоряжений Путилов пригласил меня пройти с ним в его хату. «Спасибо, что вы удержали меня от отдачи преждевременных распоряжений. Эта бешеная собака, Байков, меня ненавидит и постарается сделать все от него зависящее, чтобы мне напакостить. Вы уж меня не выдавайте, а я сам перейду в контрнаступление и расстрою происки Байкова».
Мне не пришлось «не выдавать» генерал-майора Путилова, так как меня никто ни о чем и не спрашивал. Впоследствии же я узнал, что генерал-майор Байков подал рапорт о том, что ровно в 12 часов ночи увидел в руках генерал-майора Путилова распечатанный пакет и отсюда вывел заключение, что пакет был преступно вскрыт раньше времени и что все распоряжения по отряду, вероятно, были отданы также раньше времени.
Генерал-майор Путилов со своей стороны подал рапорт с указанием на недопустимую грубость генерал-майора Байкова и привел доказательства, что все распоряжения были отданы после 12 часов ночи.
По этим рапортам была, по приказанию командира корпуса, произведена поверка времени отдачи Путиловым всех распоряжений и времени их получения в частях войск. Так как указание генерал-майора Байкова на преждевременность отдачи распоряжений генерал-майором Путиловым было опровергнуто, он получил выговор, и дело было прекращено.
Неблагоприятное для генерал-майора Байкова разрешение этого дела произошло отчасти и потому, что Байков был известен как человек склонный к ссорам и всяким скандалам. Характер у него был действительно собачий. А между тем он был очень талантливым человеком и очень образованным.
Мне говорили, что Академию Генерального штаба он проходил блестяще и должен был ее кончить первым, но М.И. Драгомиров, бывший в то время начальником Академии, узнав свойства характера Байкова, решил, что он для службы в Генеральном штабе негоден. Было дано соответствующее указание правителю дел Академии, и Байков, получив плохой балл на какой-то из тем, был выпущен из Академии по второму разряду.
Третий случай произошел в конце маневров (корпус против корпуса).
Последние минуты маневра. Идет общая атака. Я, в группе чинов штаба IX армейского корпуса, сопровождал командира корпуса, генерала Любовицкого, героя двух кампаний (за кампанию 1854—1855 гг. он получил Георгия 4-й степени, а за Турецкую кампанию 1877—1878 гг. – Георгия 3-й степени).
Вдруг из какой-то лощины выскакивает бригада 2-й сводной казачьей дивизии и несется на общий резерв корпуса, около которого мы ехали и который (один полк пехоты), с распущенными знаменами, с музыкой, в резервных батальонных колоннах, шел в атаку.
Растерявшийся генерал Любовицкий как мешок свалился с седла, выхватил шашку и, крича «карэ», «карэ», бросился в середину ближайшего батальона. Затем он долго бранил нас, что мы быстро не последовали его примеру.
Здесь главное не в том, что корпусный командир вспомнил устаревшую команду и отжившую свой век форму строя, а то, что, несмотря на все показные учения генерала Драгомирова, стремившегося создать действительные боевые картины, как только наступал момент атаки, каждый раз воспроизводились совершенно не жизненные батальные картины.
Осенью 1897 года мы, причисленные к Генеральному штабу, побывали на полевых поездках в пограничной полосе, а затем приняли участие в военной игре в штабе округа. Начальник штаба, генерал-майор Шимановский, устроил нам форменный экзамен по вопросам нашего ознакомления с австро-венгерской армией и вероятным театром военных действий.
Зима прошла быстро. Вторую часть зимы я работал в мобилизационном отделении, куда был прикомандирован из строевого отделения для ознакомления с мобилизационными работами. Городской, киевской, жизни я в этот период почти не знал. Взяв небольшую квартирку на Университетской Круглой (крутой спуск с Левашовской на Базарную площадь около Крещатика), я выписал из Севастополя свою дочь с ее гувернанткой, Ольгой Николаевной Дорогой. Бывал я только в некоторых домах моих друзей (Фок, Петере, Розанов, Эрдели).
Наша группа последнего выпуска из Академии жила очень сплоченно и дружно. К нам присоединились другие молодые офицеры Генерального штаба, и скоро мы образовали в штабе округа ядро, с которым все считались.
17 января 1898 года наша группа была переведена в Генеральный штаб, и я получил назначение старшим адъютантом в штаб 12-й пехотной дивизии, находившейся в Проскурове. Данные о жизни в Проскурове были не особенно утешительны, и я отправился туда без особого удовольствия.
Проскуров
В Проскуров я поехал один, указав гувернантке моей дочери, чтобы они выезжали тогда, когда я об этом напишу.
Проскуров как город произвел на меня просто удручающее впечатление. Это было скорей грязное еврейское местечко, с одной только мощеной, главной улицей.
Прежде всего, конечно, я отправился представляться начальнику штаба 12-й пехотной дивизии полковнику Константину Даниловичу Юргенсу83. Он и его жена, Елена Михайловна, приняли меня как родного. Полковник Юргенс повел меня сейчас же к начальнику дивизии генерал-лейтенанту Карасу84, который также меня обласкал. Затем Юргенс повез меня к себе обедать. Накормил меня очень хорошо, но я заметил большое пристрастие хозяина к водке и его требование, чтобы гости не отставали. Я подумал, что это ничего, если будет редко, но будет тяжко, если будет часто.
Ближайшие затем дни начальник штаба предоставил мне на устройство квартиры и на визиты. Я взял маленький домик на окраине города (близко от штаба и квартиры начальника штаба) и наскоро его обставил прибывшей уже из Киева мебелью. Затем выписал дочь с гувернанткой и занялся визитами. Список лиц, которых надо было посетить, составил мне полковник Юргенс.
Прежде всего я объехал старших начальствующих лиц в Проскурове: начальника 12-й кавалерийской дивизии генерала Орлова85, начальника штаба этой дивизии полковника Рихтера86, старшего адъютанта той же дивизии капитана Горского87 (моего однокашника по Николаевскому инженерному училищу), командира Белгородского полка полковника Гернгросса, командира Днепровского пехотного полка (фамилию не помню). На меня чрезвычайно приятное впечатление произвели генерал Орлов и полковник Гернгросс. Полковник Рихтер оказался крайне надутым и несимпатичным человеком; командир Днепровского полка произвел впечатление грубого самодура; Горский оказался милым, но горьким пьяницей. Мои сослуживцы по штабу дивизии оказались очень симпатичными, но, как мне показалось, терроризованными начальником штаба.
Во время моих визитов произошел случай, характерный для Проскурова: извозчик, перевозя меня через площадь, застрял в грязи. Тощие лошади ни с места. Еврей-извозчик, как ни старался криками и кнутом двинуть кляч, ничего не мог сделать. Тогда, встав на свое сиденье экипажа, он начал что-то кричать по-еврейски. Я ничего не понимал. Вдруг откуда-то из-за угла выскочил еврей и, на ходу засучивая штаны, бросился через грязь к нам. Подбежав к экипажу, он повернулся ко мне спиной. Я продолжал ничего не понимать. Извозчик мне тогда объяснил, что еврей, которому по таксе надо заплатить 5 копеек, довезет меня на своей спине до дощатого тротуара, а затем он, извозчик, выберется из грязи и меня подберет. Это выражение «по таксе» показало, что подобный способ передвижения вполне нормален. Я взгромоздился на еврейскую спину и верхом на еврее доехал до дощатого тротуара. Скоро подъехал и извозчик, что позволило мне более комфортабельно продолжать мои визиты.
Через неделю, когда я окончил устройство моей квартиры и закончил визиты, полковник Юргенс позвал меня в штаб, в свой кабинет, и объявил мне расписание наших занятий и «времяпрепровождения». В штабе надо было быть к 9 часам утра. Занятия продолжаются до 121/2 часа дня, когда все расходятся на обед. После обеда занятия необязательны. Каждый из чинов штаба приходит или не приходит на службу после обеда, в зависимости от того, есть ли у него работа или нет. Остается в штабе опять-таки столько, сколько этого требует имеющаяся работа. Начальник штаба, нормально, после обеда в штаб не приходит.
По пятницам после обеда все чины штаба во главе с начальником штаба собираются в штабе, перечитывают мобилизационные соображения и вносят в мобилизационную записку, дневник и приложения необходимые поправки. Затем до 9 часов вечера под руководством начальника штаба ведутся беседы на военные темы, а в 9 часов вечера все идут ужинать к начальнику штаба.
Два раза в месяц, по субботам (через субботу), начальник штаба и все чины штаба собираются в собрании Днепровского полка к 7 часам вечера. Там до 9 часов вечера по этим дням делаются чинами штаба (офицерами Генерального штаба) и офицерами Днепровского полка сообщения на военные темы. Затем обыкновенно все остаются ужинать в собрании Днепровского полка.
По средам и по воскресеньям чины штаба дивизии приглашаются к часу дня обедать к начальнику штаба дивизии. Присутствие на этих обедах обязательно, и по средам никаких занятий в штабе после обеда не производится.
Один раз в месяц, по воскресеньям (обыкновенно первое воскресенье после 1-го числа), начальник штаба и чины штаба приглашаются на обед к начальнику дивизии к 7 часам вечера. Затем один раз в месяц, в дни по выбору начальника штаба, он и чины штаба ездят в Волочиск, куда походным порядком доставляются верховые лошади. В окрестностях Волочиска под руководством начальника штаба производится небольшая полевая поездка и решаются задачи в поле. Затем обед на Волочиском вокзале («Буфет там хороший», – сказал К.Д. Юргенс) и возвращение в Проскуров. Это расписание является для всех обязательным, и уклоняться от него, сказал Юргенс, не допускается.
Прошел месяц, и я понял, что «расписание» довольно тяжкое. Обеды и ужины у К.Д. Юргенса были чрезвычайно обильные и с большими возлияниями. А тут еще мой приятель Горский просил обедать у него по вторникам, причем требовал осушить хрустальный бочонок (довольно изрядной величины, думаю, около двух бутылок) водки. Хотя его супруга пила не меньше его, но все же и на мою долю приходилось много. Довольно часто стали меня приглашать Орловы и Гернгросс, хотя у них (особенно у Гернгросс) по спиртной части не насиловали, но все же фактически почти ни одного дня не оставалось свободным. Конечно, при отсутствии в Проскурове всяких развлечений и смертной скуке подобные «расписания» были понятны, но я все же решил несколько освободиться от кабалы начальника штаба. Я ему сказал, что страстно люблю верховую езду и охоту; что поэтому я хочу иметь в полном своем распоряжении воскресные дни для верховых поездок и охоты. Мое заявление встретило чрезвычайное сопротивление; Юргенс усмотрел в нем чуть ли не бунт. После долгого разговора, видя мое упорство, К.Д. обиделся и сказал: «Делайте как хотите».
Я перестал бывать у него по воскресеньям, и наши отношения примерно в течение месяца были очень натянуты; но затем, убедившись, что я действительно с раннего утра по воскресеньям куда-либо уезжаю верхом, он примирился, и с этих пор никаких недоразумений в наших отношениях не было.
Должен отметить, что К.Д. Юргенс как офицер Генерального штаба и начальник штаба дивизии был чрезвычайно сведущ и был образованным и прекрасным работником. От него я многому научился и в совершенстве постиг службу штаба дивизии и обязанности офицера Генерального штаба по отношению полков дивизии.
Но вообще жизнь в Проскурове и сам Проскуров мне страшно надоели. Я просто стал опасаться, что могу спиться. А тут еще приближалась весна, и Проскуров стал превращаться в непролазное болото. Пришлось для пешего хождения завести громадные высокие калоши, к которым прикреплялись веревки для держания их в руках, и этим не позволялось калошам оставаться в грязи. Для вечерних путешествий я завел электрический фонарь, но затем для верности заменил его простым керосиновым фонарем.
В те вечера, в которые я никуда не ходил, я просто изнывал дома. Нападала такая тоска, что не хотелось и читать. Куда-либо идти «на огонек» не хотелось: опять водка и карты. Душой я отдыхал только у Орловых и Гернгросс, но я не был знаком с ними настолько близко, чтобы ходить к ним без приглашений.
Как-то в конце апреля 1898 года, в одно из воскресений, сидя и скучая дома, я получил телеграмму из Киева за подписью генерала Рузского: «Согласны ли быть назначенным в штаб округа помощником старшего адъютанта мобилизационного отделения?» Я чуть не закричал от радости. Немедленно послал ответ о согласии и пошел доложить о полученной телеграмме и моем ответе полковнику Юргенсу.
К.Д. Юргенс был искренне огорчен. Мы с ним действительно сошлись и привязались друг к другу. Он мне сказал: «Мне очень жаль с вами расставаться, но я был убежден, что вас возьмут в штаб округа. Делать нечего. Давайте вспрыснем ваше назначение». Распили мы бутылку шампанского, и я, радостный, пошел домой. Даже Проскуров мне в этот вечер показался красивым городом. 7 мая полковник Юргенс получил телеграмму из штаба округа с сообщением о моем назначении и предписанием немедленно меня командировать к месту новой службы.
Штаб Киевского военного округа
Считая время моего прикомандирования к Генеральному штабу, то есть еще до назначения старшим адъютантом в штаб 12-й пехотной дивизии, я в общей сложности прослужил в штабе Киевского военного округа более десяти лет (помощником старшего адъютанта штаба округа с 6 мая 1898 г. до 16 декабря 1902 г. и старшим адъютантом с 16 декабря 1902 г. по 4 декабря 1907 г.). А всего в Киевском военном округе я прослужил почти двенадцать лет, из коих более одиннадцати лет в Киеве.
Это дает мне возможность коснуться многих интересных вопросов, которые, характеризуя Киев и Киевский военный округ, до известной степени дадут данные и о том, что в этот период делалось вообще в России.
О начальствующих лицах и о некоторых офицерах Генерального штаба
Начну с командовавшего во время начала моей службы в Киевском военном округе войсками округа Михаила Ивановича Драгомирова.
До начала моей службы в Киевском военном округе я, в сущности говоря, чрезвычайно мало знал про М.И. Драгомирова. Знал, что он был прежде профессором в Академии Генерального штаба, затем начальником Академии. Знал, что он в вопросах воспитания и обучения войск проводит суворовскую науку, и, наконец, знал, что он является одним из героев войны 1877—1878 годов, блестяще проведя переправу через Дунай. Этим ограничивались мои знания М.И. Драгомирова. Слышал я, будучи в Академии, что у Драгомирова много врагов и что его идеи очень многими оспариваются…
Узнал я М.И. Драгомирова только после поступления на службу в Киевский военный округ. Предки Драгомирова, по-видимому, были выходцами из Сербии. Осели они сначала в Польше (Драгомирецкие), а затем в «Хохландии», оказачились и играли видную роль в истории нашего малороссийского казачества и Запорожья.
Если я не ошибаюсь, прадед М.И. Драгомирова осел в Черниговской губернии в Конотопском уезде, и от него пошел род черниговских дворян Драгомировых. Драгомировский хутор под Конотопом, в котором родился (в 1830 г.) М.И. Драгомиров и который затем ему принадлежал, был родовым гнездом семьи Драгомировых.
Первое образование М.И. Драгомиров получил в местной, конотопской сельской школе. Он любил с чувством глубокой благодарности вспоминать первого своего учителя – дьячка, который умел делать своих учеников грамотными, обучая русскому языку с поразительным знанием, умением и любовью. Драгомиров говорил: «У этого моего первого учителя я приобрел твердый фундамент, и ему я обязан тем, что стал грамотным человеком».
Военное образование М.И. Драгомиров получил в Константиновском военном училище, окончив которое первым он вышел в лейб-гвардии Семеновский полк. Затем он поступил в Академию Генерального штаба, которую окончил первым с большой золотой медалью. Службу в Генеральном штабе он начал в Петербургском военном округе – в штабе войск гвардии и Петербургского военного округа.
Блестяще окончивший Академию Генерального штаба молодой Драгомиров был отмечен профессорами Академии как очень талантливый человек, подающий большие надежды. Вскоре он был привлечен в Академию, сначала в качестве лектора, а затем и в качестве профессора тактики и военной истории.
Еще до Академии, а затем в Академии, не удовлетворяясь проходимыми курсами, и, наконец, после окончания Академии Драгомиров горячо принялся за сомообразование. Он старательно изучил французский и немецкий языки и перечитал и проштудировал все мало-мальски выдающееся, что он нашел в печати на русском, французском и немецком языках. Он не ограничивался военными вопросами и военными науками, а расширял свое образование по всем отделам человеческих знаний. Уже молодым офицером Генерального штаба он выделялся как высокообразованный и культурный человек.
Расширению кругозора и образования способствовало и тесное общение М.И. Драгомирова с целым рядом выдающихся сверстников и современников не только среди военных, но и среди людей самых различных профессий и кругов. Между прочим, одним из ближайших друзей Драгомирова был Таганцев.
Довольно значительная группа из этой плеяды образованных и выдающихся людей образовала небольшое общество, которое в шутку называли «золотая рота». Они периодически собирались на обеды или ужины, устраивали собеседования на различные темы, знакомили друг друга со всем интересным, что появлялось в литературе, обсуждали современные вопросы, спорили, говорили.
Так как эти собрания очень часто бывали со спиртными напитками, а иногда бывали в этом отношении и излишества, то враги, недоброжелатели и просто завистливые люди распространяли слухи, что «золотая рота» – просто собрание пьяниц. В действительности же это было собрание выдающихся людей, взаимное общение которых приносило им всем громадную пользу.
Это был период после Крымской кампании, показавшей отсталость России от Европы во всех отношениях, в частности в военном. Отсталость России в военном отношении Драгомиров объяснял тем, что у нас в армии не только проявилось пренебрежение к идеям славных периодов русской военной истории, но были совершенно забыты суворовские заветы воспитания войск. Про какое-либо «воспитание» у нас совершенно забыли, заменив его мертвыми формами муштры. Это, по мнению Драгомирова, и повело к понижению боеспособности нашей армии. Техническая отсталость лишь усугубляла общее состояние слабости армии.
М.И. Драгомиров горячо принялся за восстановление старых, суворовских методов воспитания и обучения войск. Он решил воскресить давно забытое, столь соответствовавшее духу русского человека.
Начав свою проповедь юным офицером Генерального штаба, он ее продолжал всю свою жизнь. Вел он свою работу путем печати, изданием забытых суворовских заветов («Наука побеждать», «Солдатская памятка»), изданием курса тактики, лекциями с кафедры Академии Генерального штаба, работой как начальник штаба Киевского военного округа, как начальник 14-й пехотной дивизии, как начальник Академии Генерального штаба и, наконец, как командующий войсками Киевского военного округа.
Несмотря на то что Драгомиров приобрел большой авторитет еще в качестве профессора Академии Генерального штаба, а затем его закрепил как военный писатель и руководитель практического воспитания и подготовки войск, вся его деятельность велась в атмосфере чрезвычайной недоброжелательности со стороны очень и очень многих и встречала постоянное сопротивление – активное, а где такового нельзя было проявить, то пассивное. Сам Драгомиров говорил: проводить идеи чрезвычайно трудно, понимают только единицы, а масса или враждебна, или пассивна.
Проводя свои идеи, добиваясь проведения их в жизнь и сталкиваясь часто с почти непреодолимыми затруднениями или явно недобросовестными возражениями и передергиваниями, М.И. подчас обострял и сам доказательства в пользу проведения своих мыслей и положений (например: скорострельный сон – «Медведь»). Последним пользовались враги и недоброжелатели, упрекая М.И. Драгомирова в пренебрежении техникой.
Чтобы составить себе представление о причинах трудности проведения в жизнь идей М.И., необходимо вспомнить общую обстановку, в которой приходилось работать Драгомирову.
Блестящий для русской армии период «екатерининских орлов» со смертью Императрицы Екатерины II сменился упадочным периодом краткого царствования Павла I. Трудно созидать, но легко разрушать! Несмотря на краткость царствования Императора Павла I, когда преследовалось все екатерининское, когда попали в немилость все выдвинувшиеся в царствование Великой Императрицы, крыло разрушения тяжело коснулось русской армии. Вместо суворовской школы стала процветать прусская муштра. Были, конечно, яркие проблески, как Итальянский поход Суворова, но в общем все представители суворовской школы отстранялись, все ими проводимое крепко забывалось.
В царствование Императора Александра I войны с Наполеоном, конечно, опять всколыхнули и пробудили деятельность русской армии, опять выдвинулись на первый план суворовские ученики и соратники: Кутузов, Багратион, Барклай-де-Толли, но это была последняя вспышка. После 1812 года в русской армии начинается упадочный период. Аракчеевские принципы приобретают доминирующее значение. Муштра заменяет воспитание. Продолжительная, двадцатипятилетняя служба солдат в строю отодвигает на второй план вопрос быстрого и планомерного обучения солдат: при продолжительной службе, под руководством старослуживых (дядек), фельдфебелей и унтер-офицеров эта подготовка, это обучение происходит как бы само собой.
Длительный период без больших войн (Кавказ, подавление Польского восстания, Венгерский поход, конечно, не изменяют общей обстановки) как бы закрепляет (стабилизирует) создавшееся положение. Старшие начальники привыкают только «командовать» (исключение в этот период представляет флот, особенно Черноморский, где выдвигается ряд блестящих начальников, действительно воспитавших и обучивших офицеров и матросов). Это период упадка сухопутной армии. Командиры частей и ротные командиры являются полными хозяевами положения. Были, конечно, среди них и блестящие начальники и командиры, действительные «отцы-командиры», заботившиеся во всех отношениях о своих подчиненных, но было очень много и таких, которые, предоставляя всю власть по воспитанию и обучению солдат низшим начальникам, сами только командовали, а часто и «кормились». Вредной была создавшаяся обстановка, которая позволяла старшим начальникам почти ничего не делать и позволяла проявляться хозяйственному хищению за счет солдат и лошадей.
Этот же период ознаменовался отсталостью русской армии в техническом отношении по сравнению с западными государствами. Расплатой за все это было поражение русской армии в кампанию 1854—1855 годов. После 1854—1855 годов до Русско-турецкой войны (также показавшей отсталость русской армии в техническом отношении), а затем и после последней принимаются усиленные меры для лучшего технического снабжения русской армии и для упорядочения войскового хозяйства. Наряду с этим, конечно, изменяются уставы, принимаются меры для лучшей боевой подготовки армии, для улучшения общей ее боеспособности.
М.И. Драгомиров, не отрицая ни необходимости технического улучшения армии, ни упорядочения войскового хозяйства, в вершину угла ставил необходимость воспитания солдата и офицера и их военной подготовки. Он выдвигает на первое место дух. Он требует прежде всего подготовки человека, которому должна быть придана машина (ружье, пушка, пулемет). Он возражает против увлечения техникой, доказывая, что человека нельзя заменить машиной.
Враги же Драгомирова трезвонили повсюду, что М.И. отсталый, что он возражает против технических усовершенствований, что он хочет вернуться в чистом виде к суворовским временам, не понимая, что при современной технике суворовский афоризм «пуля – дура, штык – молодец» не только потерял значение, но чрезвычайно вреден.
Среди современников Драгомирова были блестящие полководцы: Гурко, Скобелев, Радецкий88. Из них Радецкий и Гурко командовали после Турецкой кампании войсками в военных округах (Гурко – в Варшавском, Радецкий – в Харьковском и Одесском). Они умели вести подготовку войск к бою и были чрезвычайно требовательны. Но ни одного из них так не бранили за их требовательность, как бранили М.И. Драгомирова; требования ни одного из них не извращались так, как извращались требования Михаила Ивановича.
Почему это? Да потому, что только один из них, именно М.И. Драгомиров, кроме требований, так сказать, технического характера (обучения войск), настойчиво и непреклонно требовал работы по воспитанию войск. А эта работа требовала повседневной заботы, необходимости начальникам отдавать себя всецело на воспитание и обучение вверенных им частей. Никакое очковтирательство не помогало и не спасало. А это не могло нравиться; отсюда и враждебное отношение, стремление извратить учение Драгомирова, стремление всякими способами избавиться от неугодного и неприятного человека.
Первый период деятельности М.И. Драгомирова – это его профессорская деятельность в Академии Генерального штаба. Молодой и талантливый офицер Генерального штаба, блестящий лектор, отличный писатель скоро обращает на себя всеобщее внимание и становится крупным военным авторитетом. В 1868 году (то есть в 38 лет) он уже генерал-майор и назначается начальником штаба Киевского военного округа.
Начальником штаба округа он остается до 1875 года (не имея под рукой никакого материала, я могу ошибаться в датах. Возможно, что в указаниях мною годов будут допущены ошибки). Командующими войсками Киевского военного округа в этот период были генералы Козлянинов89 и Дрентельн90. С деятельностью Драгомирова в качестве начальника штаба округа я совершенно не знаком и касаться ее не буду. Слышал, что при генерале Козляни-нове и Дрентельне Драгомиров как начальник штаба пользовался большим влиянием.
В 1875 году генерал Драгомиров (45 лет) получает 14-ю пехотную дивизию, штаб которой был в Кишиневе. Наступает возможность на практике самому заняться воспитанием и обучением войск дивизии, практически испытать и проверить теорию, основанную на чужой практике. Драгомиров горячо принимается за работу.
Приказы по 14-й пехотной дивизии за весь период командования ею Драгомирова до начала Русско-турецкой войны 1877 года представляют чрезвычайный интерес. В них изо дня в день развертывается колоссальная и полная интереса работа М.И. по воспитанию и обучению дивизии. Эти приказы являются чрезвычайно ценным дополнением к отделу воспитания войск курса тактики Драгомирова. Эти приказы подтверждают правильность его теоретических указаний, доказывают, что суворовская система воспитания и обучения войск сохраняет свою силу и значение и при усовершенствовании техники огнестрельного оружия.
Я всегда удивлялся тому, что приказы генерала Драгомирова по 14-й пехотной дивизии были мало кому известны. Они, казалось бы, должны были быть настольной книгой для каждого строевого офицера начиная со взводного командира вплоть до командира корпуса (и даже округа). Каждый нашел бы в них массу чрезвычайно полезных и правильных указаний.
Наступает 1877 год. М.И. Драгомиров ведет свою дивизию на войну – на экзамен. Для М.И. это желанный и страшный экзамен. Большое счастье вести на него собой подготовленную дивизию; естественное волнение: оправдает ли практика проводимые идеи?
Но экзамен выдержан, и выдержан отлично. Возложенная на Драгомирова переправа через Дунай проводится им блестяще. 14-я дивизия, переброшенная первой, на понтонах, на правый берег Дуная, дерется блестяще, разбивает турок, закрепляется на высотах, и под ее прикрытием наводится понтонный мост через Дунай и переводятся по нему новые части. Генерал Скобелев (М.Д.), прикомандированный к Драгомирову на время операции по переправе через Дунай, поздравляет М.И. с победой и блестящей работой дивизии.М.И. особенно доволен тем, что 14-я дивизия в бою действует так, как ее он учил действовать на маневрах. Доволен тем, что не было «ружейной трескотни»: солдаты берегли патроны, хорошо целились и верно стреляли. Дух дивизии оказался превосходным; младшие начальники разбирались в обстановке и руководили своими отделениями и взводами.
Георгий 3-й степени был дан Государем Александром II М.И. Драгомирову в награду за переправу через Дунай. После переправы через Дунай и первых успехов после этого, как известно, Плевна задержала продвижение русской армии на юг и отвлекла на себя главные силы.
VIII армейский корпус под начальством Радецкого занял перевал у Шипки и преградил путь Сулейман-паше, долженствовавшему помочь Плевненской армии Осман-паши. Геройская шипкинская эпопея покрыла славой VIII армейский корпус, в состав которого входила и 14-я пехотная дивизия.
К сожалению, Драгомиров был тяжело ранен в одном из первых шипкинских боев (во время одной из атак Сулеймана он, находясь в передовой линии, был ранен ружейной пулей в колено) и был эвакуирован. Колено было раздроблено. Только чудом удалось избегнуть ампутацию ноги; но рана была настолько серьезна и так плохо поддавалась лечению, что о возвращении в строй нельзя было и думать.
В 1878 году М.И. Драгомиров назначается начальником Академии Генерального штаба (48 лет).
Блестящее командование дивизией и опыт войны закрепляют авторитет М.И. Он уже не только блестящий теоретик-профессор, но и общепризнанный авторитет как строевой начальник и как боевой генерал. Одиннадцатилетнее пребывание во главе Академии Генерального штаба (1878—1889 гг.) дает возможность М.И. создать свою, «драгомировскую» школу, проводить свои идеи в вопросах организации, воспитания и боевой подготовки русской армии.
В 1889 году Драгомиров назначается командующим войсками Киевского военного округа. В этой роли, руководя подготовкой войск одного из главных передовых округов, имея под своим начальством 5½ армейского корпуса, будучи предназначенным руководить операциями в случае войны с Австро-Венгрией (при этом намечалось ему подчинить еще три корпуса, из коих два из состава Одесского военного округа – VII и VIII), Драгомиров приобретает громадное значение.
Главная деятельность Драгомирова как командующего войсками округа заключалась в следующем:
1) Правильная постановка в войсках округа воспитания и обучения войск. Эта часть, являясь как бы главной сутью «учения» М.И. Драгомирова, естественно, привлекает его особенное внимание, и он старался проверять ее лично. С этой целью он постоянно объезжал войска округа, давал указания на местах и в своих приказах по округу подробно разбирал результаты проверок и преподавал необходимые указания.
2) В доведении до возможного совершенства боевой подготовки войск округа. С этой целью Драгомиров производил показные учения, начиная с роты и эскадрона и кончая крупными отрядами из всех родов оружия.
М.И. стремился полевую работу войск приблизить, насколько возможно, к боевой действительности и приучить войска к притуплению чувства самосохранения. Как известно, Драгомиров с целью приблизить подготовку войск к боевой действительности даже возбуждал вопрос о желательности небольшой процент холостых патронов заменить при двусторонних учениях боевыми. Но это Петербургом принято не было. Существенную роль при занятиях в поле играли требуемые Драгомировым сквозные атаки пехоты, прохождение конницы через пехоту и артиллерию. Маневры с боевыми патронами против противника, обозначенного мишенями, были введены в русской армии по настоянию Драгомирова.
3) В наблюдении за правильным несением войсками внутренней и гарнизонной службы. Особенно строго требовал М.И. безукоризненно точного несения войсками гарнизонной службы. За малейшие провинности в этом отношении виновные строго карались. Обязанности часового, разводящего, караульного начальника, рунда, дежурного по караулам наиболее приближали этот отдел службы мирного времени к боевой службе, а отсюда и непреклонное требование Драгомирова безукоризненно знать и соблюдать все требования гарнизонного устава. Это вызывалось еще и громадным и ответственным правом воинских чинов употреблять в дело оружие в мирное время.
4) В наблюдении за правильным ведением войскового хозяйства. Всякие злоупотребления в этом отношении карались М.И. жестоко.
5) В доведении до возможного совершенства мобилизационной готовности войск округа. По настояниям Драгомирова с 1898 года в России были введены пробные мобилизации с действительным призывом запасных и поставкою лошадей и повозок. Ведя общее наблюдение за мобилизационной подготовкой округа, Драгомиров передал непосредственное руководство этим делом в руки начальника штаба округа.
6) В выработке плана сосредоточения войск к границе на случай войны с Австро-Венгрией и в разработке распоряжений для первоначальных военных действий. Основания разрабатывались начальником штаба округа по непосредственным указаниям М.И., а дальнейшей разработкой всех подробностей руководил начальник штаба округа.
7) В подготовке приграничного района с Австро-Венгрией для сосредоточения армии и военных действий (проведение стратегических участков железных дорог, шоссейных путей, устройство оборонительных линий и опорных пунктов, устройство базисных магазинов и складов и т. п.), а также устройство тыла для сосредоточиваемых к границе армий.
Обращено было чрезвычайное внимание на пополнение неприкосновенных запасов и устройство складов и их своевременное освежение. Вся перечисленная громадная работа велась при непосредственном наблюдении, руководстве и участии Драгомирова. Как результат этой колоссальной работы явилось то, что Киевский военный округ уже к концу девятидесятых годов считался первым из округов по своей подготовке. Авторитет Драгомирова в вопросах подготовки войск стал непререкаемым. Многие шипели, но открыто возражать не смели. Требования Драгомирова в отношении правильной постановки мобилизационного дела привели к полной реорганизации управления по делам о воинской повинности Министерства внутренних дел и к действительно правильной мобилизационной подготовке в русской армии. Насколько правильны были указания Драгомирова относительно сосредоточения армий в случае войны с Австро-Венгрией и директивы для первоначальных боевых действий армий, показывает то, что при начале войны 1914 года операции первоначально развернулись в полном соответствии с предначертаниями, кои давались М.И. Драгомировым еще в период 1896—1900 годов.
Не вина М.И. Драгомирова, что многое в смысле подготовки русской армии к войне не было доделано: прежде всего, надо отметить, что после периода блестящей деятельности русского Главного штаба, когда во главе его стоял генерал Обручев, в деятельности Главного штаба наступил период маразма. Затем, после ухода М.И. Драгомирова с должности командующего войсками Киевского военного округа, из-за качества его заместителя, генерала Сухомлинова91, и старших чинов штаба округа работа штаба Киевского военного округа пошла сильно на убыль. и, наконец, война с Японией 1904—1905 годов расстроила всю русскую армию. Но обо всем этом слово впереди. Здесь же надо отметить, что результаты работы Драгомирова как командующего войсками округа были настолько очевидны, что, по существу, признавались и самыми ярыми из его врагов.
Очень трудно, не имея под рукой соответствующих материалов и справок, систематически изложить и очертить деятельность Драгомирова как командующего войсками округа. Я остановлюсь на, может быть, несколько странном изложении: я укажу на нападки на Драгомирова и, давая им объяснения, этим самым, как мне представляется, я очерчу главную суть учения и работы М.И. Драгомирова.
Драгомирова обвиняли в том, что он, потворствуя солдатам, подрывал авторитет начальников, якобы шельмуя их в своих приказах и ругая их в присутствии подчиненных.
Прежде всего коснусь вопроса о «потворстве» солдатам.
Требования Драгомирова к начальству по отношению к солдатам фактически сводились к следующему: относитесь к солдатам прежде всего по-человечески; заботьтесь о них, понимая, что солдаты «серая святая скотинка», то есть хорошие, но темные люди, которых надо развивать, к себе привязывать и от которых затем можно все требовать; воспитывайте и учите солдат; в сомкнутом строю требуйте беспрекословной дисциплины, но для работы в отделе или в рассыпном строю подготовляйте сознательных исполнителей; отнюдь не муштруйте солдат, ибо этим превращаете их в манекены и отбиваете всякую способность соображать; в казармах и лагерях, вне занятий создавайте для солдат приятную для них обстановку, то есть развлекайте, способствуйте группировке земляков, не возбраняйте говорить на их родном языке; воспитывайте и обучайте солдат сами, а не передавайте это дело в руки дядек, унтер-офицеров и фельдфебелей.
Все эти требования были вполне правильны, логичны, обоснованны и естественны, но. требовали большой, ответственной работы всего офицерского состава, начиная от командиров корпусов до младших офицеров включительно. Проверочная же система Драгомирова, которой он руководил, лично ее направлял и сам проверял, открывала все недочеты, выясняла и выдвигала виновных. Эта же система разрушала систему очковтирательства, свившую прочное гнездо в русской армии и имевшую в своей основе: «все допускается для того, чтобы не выносить сор из избы и представить, что в данной части все хорошо, все благополучно». Наконец, Драгомиров неуклонно и систематично проводил принцип, что кому больше дано, с того больше и взыщется. Михаил Иванович строго наблюдал, чтобы начальствующие лица в соответствии со своим положением делали свое дело: «кому надо править – правь; кому полагается везти – вези».
За ошибки Драгомиров не взыскивал, но строго карал за саботаж, за уклонения, за обман (очковтирательство), за отсутствие заботы о солдатах, за преступные деяния.
Все это, конечно, требовало от командного состава постоянной, повседневной и большой работы. А это многим не нравилось.
Так как система воспитания и обучения войск, проводимая Драгомировым, требовала, прежде всего, большой и систематической работы со стороны старшего командного состава и так как за невыполнение требований, предъявляемых командующим войсками округа, в первую голову страдал именно этот состав (Драгомиров, придерживаясь поговорки, что рыба с головы вонять начинает, прежде всего отрубал вонючую голову), то, естественно, больше всего недовольных Драгомировым оказывалось среди именно этого старшего командного состава. Лица из этого состава, так или иначе обиженные Драгомировым, и создавали легенду о грубом обращении командующего войсками с командным составом и о якобы подрыве престижа, а следовательно, о подрыве Драгомировым дисциплины. Особенно шумели из числа пострадавших те, кои имели в Петербурге связи и, вынужденные оставить Киевский военный округ из-за «притеснений Драгомирова», переводились в другие военные округа. А таких было довольно много.
Прослужив в Киевском военном округе в бытность М.И. Драгомирова командующим войсками с 1897 по 1903 год, зная по рассказам о деятельности Драгомирова как командующего войсками в предыдущий период (с 1889 г.), а также проштудировав все приказы и приказания по округу за все время пребывания М.И. Драгомирова в должности командующего войсками Киевского военного округа, я могу констатировать:
1) Резок с командным составом М.И. Драгомиров был только в исключительных случаях, когда видел умышленное нежелание выполнять его требования и когда вообще церемониться не приходилось. Это относится как к приказам по округу, так и к личным разносам.
2) Были очень редко случаи разноса начальствующих лиц в присутствии подчиненных, но они вызывались каким-либо исключительным безобразием или являлись следствием того, что какой-либо отдельный случай выводил из себя М.И. Драгомирова. М.И. был вспыльчив, и бывали случаи, что он срывался. Но если это случалось без особо серьезных причин, М.И. быстро отходил и заглаживал свою резкость.
3) Младшие офицеры страдали очень редко. Больше доставалось старшим и обыкновенно тогда, когда М.И. Драгомиров решал, что данное лицо уже больше не может оставаться на занимаемом им месте.
Много нашумел в свое время один из первых приказов М.И. Драгомирова по округу (если не ошибаюсь, в 1889 г.), который начинался фразой: «В войсках Киевского военного округа дерутся.»
По поводу этого приказа было в свое время сказано много жалких слов: «Дерутся во всех округах, а не только в Киевском»; «Случаи, когда офицеры, фельдфебеля или унтер-офицеры закатывают в морду солдату, конечно, бывают, но в частях Киевского округа не больше и не чаще, чем в частях войск других округов»; «Судя по приказу генерала Драгомирова, можно подумать, что „мордобойство“ введено в систему в войсковых частях Киевского военного округа. Это ложь»; «Приказ генерала Драгомирова – это вынесение сора из избы; он на руку всякой социалистической сволочи.»; «По закону, конечно, бить по морде не разрешается. Начальство и командующий войсками могут, конечно, наказывать виновных и предавать их суду, но зачем же звонить об этом в приказе.»; «Своим приказом о „мордобойстве“ генерал Драгомиров подрывает дисциплину, возбуждает солдат против офицеров, подрывает офицерский престиж».
Если внимательно продумать все эти нападки на генерала Драгомирова за его приказ, то ясно станет, что их лейтмотив: Зачем выносить сор из избы? На этом и надо остановиться.
В нашей армии с незапамятных времен вплоть до катастрофической революции 1917 года неправильное понимание «чести полка», «чести мундира» заставляло культивировать принцип не сметь выносить сор из избы. Провинившихся членов полковой семьи старались без шума куда-либо спустить, всячески замазывая «историю». Граф Толстой в своем романе «Война и мир» талантливо это отметил. Попытки отдельных военных авторитетов это изменить, доказать, что гораздо лучше для той же «чести полка» открыто отмежеваться от мерзавца, заклеймить его, отсечь вредный член, никогда не достигали должного результата. Это ошибочное понятие о «чести полка» как-то вошло в плоть и в кровь нашей армии, и переделать это никто не мог. (Я помню случай, относящийся к мобилизации 1904 года, во время войны с Японией. Я тогда был старшим адъютантом мобилизационного отделения штаба Киевского округа. Была объявлена мобилизация 10-го армейского корпуса и входящей в его состав 10-й кавалерийской дивизии. Вслед за этим я получил телеграмму от командира одного из полков 10-й кавалерийской дивизии с просьбой назначить какого-то поручика из запаса не в их полк, а в какой-нибудь другой. Я ответил телеграммой, что это может быть сделано лишь после получения разъяснения, чем вызвана эта просьба и если она будет признана уважительной. Дня через два мне было доставлено с нарочным письмо от командира полка, в котором сообщалось, что этот офицер служил прежде в этом полку, но проворовался (украл золотой портсигар у своего приятеля), был уличен и, дабы не позорить чести полка, ему было дано два месяца отпуска, за время которого он должен был убраться из полка. Офицер этот действительно куда-то перевелся, но и там у него была грязная история, и его заставили уйти в запас. Письмо заканчивалось просьбой назначить этого офицера в какую-нибудь другую часть, так как «Вам должно быть понятно, что он не может вернуться в наш полк». Я доложил это письмо начальству, и мне было приказано ответить командиру полка, что этот офицер не может быть назначен ни в какую другую часть. Что, так как полк сам виноват в том, что этот мерзавец в свое время не был предан суду чести и не был исключен со службы без права зачисления в запас, то пусть сам полк за это теперь и рассчитывается. Этот офицер был назначен в свой полк, и командир полка предал его суду чести, по которому он был исключен со службы. Таких примеров можно было бы привести много.)
М.И. Драгомиров боролся против этой «системы», но и он ничего не достиг.
Много разговоров вызвал в войсках не только Киевского военного округа, но и в Петербурге случай, бывший с самим М.И. Драгомировым на маневрах через год после его приказа «В Киевском военном округе дерутся.», случай, который стал широко известен и который злорадно подхватили очень многие. Пропуская мимо себя какую-то часть, генерал Драгомиров остановил повозку обоза, на которой сидел какой-то солдат. «Почему ты не в строю, а на повозке?» – «Так что, Ваше Высокопревосходительство, я ноги натер». – «Слезай с повозки и разувайся».
Солдат неохотно слез, снял сапоги и портянки. Ноги оказались в полной исправности. Генерал Драгомиров обозлился, выругал солдата и несколько раз огрел его своей палкой (будучи раненным в колено во время Шипкинских боев 1877 года, М.И. Драгомиров прихрамывал и всегда ходил с палкой). Затем, как мне рассказывали, М.И. тут же присел на камень и, махнув рукой, сказал: «Да, в Киевском военном округе дерутся.»
Враги М.И. Драгомирова еще указывали на то, что приказ по округу – о том, что «дерутся», – выставил офицеров как каких-то извергов, истязающих солдат. Что так это понято широкими массами и иностранной прессой. Что этим нанесено тяжкое оскорбление всему корпусу офицеров, всей русской армии.
Конечно, М.И. Драгомиров, отдавая этот приказ, не покушался подрывать престиж офицеров, выставлять их на позор всему свету и указывать, что русский офицер не заботится о солдате. М.И. не только отлично знал, но постоянно сам отмечал, как в своих приказах, так и в своих статьях, основную черту русской армии – это заботу офицеров (от младших до старших) о солдате и близость русского офицера к солдату. Но наряду с этим он не считал допустимым умалчивать о позорных проявлениях склонности у некоторого процента офицеров к «мордобойству» и о ненаказуемости этой распущенности со стороны старшего командного состава. Наконец, М.И. Драгомиров, отдавая этот приказ, имел в виду не только рукоприкладство, практикуемое некоторыми офицерами, но и рукоприкладство, практикуемое (при этом в значительно большем размере, чем офицерами) фельдфебелями, унтер-офицерами, дядьками.
Ведь совершенно понятно, что если в данной войсковой части некоторые ротные командиры и младшие офицеры применяют «рукоприкладство», а батальонные командиры и командиры полка молчат и как бы это санкционируют, то командный состав из солдат (фельдфебеля, унтер-офицеры, ефрейторы) практикуют этот прием «внушения» еще шире и это уже превращается в систему воспитания и обучения и вводит новое, запрещенное законом, дисциплинарное наказание. Во всяком случае, необходимо констатировать, что указанный выше приказ генерала Драгомирова достиг своей цели. И не только в Киевском военном округе, но и во всей русской армии. Конечно, отдельные случаи «рукоприкладства» были и после этого приказа, но публика подтянулась, почувствовала, что это незаконно, подтянулся и командный состав из нижних чинов.
Коснувшись «рукоприкладства», надо сказать и о телесных наказаниях солдат, разрешавшихся по нашему закону, – или по суду, или как дисциплинарное взыскание для нижних чинов, перечисленных в разряд штрафованных.
Это наказание (розгами) как пережиток менее гуманитарного времени существовало в русской армии до девяностых годов XIX столетия, после чего было сохранено лишь в дисциплинарных батальонах.
Отмена дисциплинарного наказания розгами штрафованных в армии приветствовалась большинством командного состава. Но были поклонники этого наказания среди старых служак, указывавших, что после этой отмены нельзя справиться со штрафованными нижними чинами, а были и такие, которые указывали, что из-за отмены порки гораздо трудней обучать в артиллерии коноводов (в коноводы и четвертыми номерами с банниками в артиллерии, в некоторых батареях, по традиции назначали штрафных, и после неудачного учения их пороли). Эти поклонники «старины» обвиняли в этой отмене, «отразившейся на дисциплине и подготовке армии», того же М.И. Драгомирова.
В действительности хотя М.И. Драгомиров и был вообще против телесных наказаний и против порки, но интересно отметить, что он был против отмены телесных наказаний в армии. Я помню (если не ошибаюсь, это было в 1902 или 1903 году), на запрос военного министра о желательности полной отмены телесных наказаний в армии (то есть и в дисциплинарных батальонах) М.И. Драгомиров ответил письмом, в котором указал, что в мирное время порка должна быть отменена совершенно, но что для военного времени она должна быть в армии восстановлена. М.И. указывал, что, во-первых, во время боя постоянно бывают случаи, когда поднять солдата, залегшего под пулями, можно только палкой, а что после боя, при полной невозможности применять ряд дисциплинарных взысканий мирного времени, надо предоставить право начальствующим лицам (не ниже командира роты) наказывать розгами солдат, которые позорно себя вели во время боя.
Возвращаясь к нападкам на М.И. Драгомирова о «потворстве» солдатам и подрыве авторитета начальников, я еще остановлюсь на несколько более ярких случаях.
Большие маневры 1890 года войск Киевского военного округа против войск Варшавского военного округа. Командующий армией из войск Киевского военного округа – генерал Драгомиров. Командующий армией из войск Варшавского военного округа – генерал Гурко. Два важнейших округа. Командующие армиями – два героя Русско-турецкой войны и представители несколько иных школ подготовки войск в мирное время: у генерала Гурко доминировал принцип обучения войск, натаскивания их в поле, создавая при этом возможно более трудную обстановку (зимние маневры, ночлеги в поле зимой, трудные форсированные марши, преодоление всяких серьезных местных препятствий и пр.).
У генерала Драгомирова в основе — воспитание войск, венчаемое обучением и поверкой в поле.
Маневры в Высочайшем присутствии. Не только верхи армий, но вообще все военные были склонны смотреть на эти маневры с точки зрения кто окажется победителем. Гурко или Драгомиров? Штабы и начальники частей нервничали.
Маневры прошли хорошо для обоих округов, для обоих командующих войсками, но. генерал Гурко отдал один приказ после маневров – благодарность войскам округа и начальствующим лицам, а генерал Драгомиров отдал два приказа: первый – короткий – благодарность всем от старших начальников до солдат за получение им, генералом Драгомировым, Высочайшей милости, а второй – подробный разбор маневров, указание на замеченные ошибки, выговор некоторым начальствующим лицам.
Опять обиженные завопили: «выносит сор из избы», «шельмует начальников», «подрывает престиж начальников» и т. д. Объяснение же этому находится в той же системе воспитания и обучения войск, проводившейся М.И. Драгомировым: и на эти исключительные маневры он смотрел как на поверку тому, чему обучены войска; на поверку работы начальствующих лиц. Скрывать и замазывать недочеты генерал Драгомиров считал преступным. Считал при этом неуместным щадить и тех начальствующих лиц, кои упорно не хотели считаться с его требованиями или оказывались неспособными их воспринять, то есть непригодность коих в роли крупных начальников определялась наглядно.
Как следствие этого приказа несколько начальников дивизий принуждены были уйти в отставку.
Командир XI армейского корпуса Батьянов92. Человек способный, но совершенно несогласный с системой воспитания и обучения войск, проводимой генералом Драгомировым. При этом большой задира, будирующий против М.И. Драгомирова и писавший на командующего войсками жалобы в Петербург.
Было ясно, что долго они не могли совместно служить в Киевском военном округе. Терпение М.И. Драгомирова истощилось, и он решил с этим покончить. Случай подвернулся: по приказанию генерала Батьянова была снята и продана очень ценная крыша из медных листов, покрывавшая так называемый Уманский замок. Вырученные деньги по указанию генерала Батьянова пошли хоть на казенные надобности, но не предусмотренные законом.
С точки зрения закона генерал Батьянов совершил два преступления: приказал продать казенное имущество, которое не находилось в его ведении, и на незаконные надобности направил вырученные деньги.
М.И. Драгомиров послал генералу Батьянову официальное письмо, в котором, изложив преступность совершенной операции, указал, что он за это должен был бы возбудить вопрос о предании его суду, но не делает этого только во внимание к прежней службе генерала Батьянова и высокого поста, им занимаемого. Но что вместе с сим он считает совершенно невозможным, чтобы генерал Батьянов оставался впредь командиром корпуса в Киевском военном округе. Что он предлагает ему в самый кратчайший срок куда-либо уйти из Киевского военного округа, а что он, Драгомиров, со своей стороны обо всем этом деле напишет конфиденциальное письмо военному министру.
Генерал Батьянов, конечно, немедленно полетел в Петербург и устроил себе перевод в другой округ. Но до конца своей жизни он стал ярым врагом генерала Драгомирова, стараясь, где только это возможно, ему гадить и распускать про него самые невероятные слухи и сплетни.
Командир XII армейского корпуса генерал Дохтуров93. Очень способный и выдающийся начальник. Сначала у него с генералом Драгомировым были хорошие отношения, но затем генерал Дохтуров, несогласный с какими-то требованиями генерала Драгомирова по обучению войск в поле, стал будировать и демонстративно не исполнять указаний командующего войсками округа.
М.И. Драгомиров очень ценил генерала Дохтурова и долго терпел его «пассивное сопротивление», но когда убедился, что его не переломить, на одном из маневров крупно с ним поговорил, и генерал Дохтуров должен был уйти из округа.
Командир X армейского корпуса генерал Случевский94, бывший прежде командиром лейб-гвардии саперного батальона и саперной бригады Петербургского военного округа. Человек умный, но чистопробный тип начальника, вырабатывавшегося в Красном Селе. У него все было основано на стремлении «втереть начальству очки», представить все хорошо.
Генерал Драгомиров производит поверку одной из войсковых частей X армейского корпуса. Спрашивая о чем-то солдата, М.И. Драгомиров по глазам солдата видит, что тот смотрит на кого-то стоящего сзади генерала Драгомирова. Генерал Драгомиров резко оборачивается и видит, что генерал Случевский делает солдату какие-то знаки.
«Ваше превосходительство, вам здесь не Усть-Ижорский лагерь. Я в Высочайше вверенном мне округе не позволю обманывать начальство и заниматься очковтирательством.» Генерал Случевский после этого скоро ушел из Киевского округа и о генерале Драгомирове ласково не вспоминал.
Маневры. Генерал Драгомиров едет в коляске и догоняет какую-то часть, идущую по дороге походным порядком. В канаве, на обочине дороги, сидит солдат.
М.И. приказывает кучеру остановить лошадей и спрашивает солдата, что он тут делает. Солдат говорит, что он сильно натер себе ноги и не может идти. «Отчего же ты не сел в санитарную линейку?» – «Так что, Ваше Высокопревосходительство, господин фельдфебель не позволили и приказали идти пешком, а я не могу». – «Снимай сапоги и портянки и покажи мне ноги».
Солдат разувается. Генерал Драгомиров видит: портянки обворочены вокруг ног отвратительно, ноги грязные и действительно сильно стерты. «Обувайся и садись ко мне в экипаж». Перепуганный солдат исполняет приказание, устраивается на скамейке экипажа, и М.И. Драгомиров приказывает нагнать идущую впереди часть.
Надо сказать, что генерал Драгомиров особенно требовал заботы относительно солдатских ног (чтобы осматривали, заставляли держать их в чистоте и обучали хорошо навертывать портянки), указывая, что старая истина «победа пехоты – в ногах» верна и что для этого ноги солдат должны быть в полном порядке.
Догнав идущую впереди часть, генерал Драгомиров приказал ее остановить, потребовал командира полка, командира батальона, командира роты, взводного и фельдфебеля, продемонстрировал перед ними ноги солдата и выбранил всех за неисполнение его постоянных указаний о наблюдении за ногами солдат, а в частности и за то, что фельдфебель не позволил солдату сесть в санитарную линейку.
Этот случай наделал в свое время много шума, но не из-за того, что генерал Драгомиров «выбранил» начальствующих лиц, а из-за того, что вот, мол, «генерал Драгомиров подбирает солдат, усаживает их в свою коляску, а затем еще при солдатах делает замечания начальствующим лицам. Этим генерал Драгомиров развращает солдат и подрывает престиж начальствующих лиц».
Маневры. Приехавший генерал Драгомиров высылает вперед адъютанта с пакетом на имя начальника отряда одной из сторон. В пакете, полученном поздно вечером, говорится, что рано утром на следующий день (к такому-то часу) в отряд прибудет командующий войсками, отправляющийся в отряд с такой-то станции железной дороги. Начальнику отряда дается указание выслать разведку и перехватить командующего войсками; добавлено, что командующий войсками примет меры, чтобы проехать в штаб отряда незаметно.
В штабе волнение. Начальник отряда организует сам разведку, учитывая хитрый «хохлацкий» характер командующего войсками и крайне пересеченную местность. Ни одна тропинка не оставляется без наблюдения, начальникам разъездов даются подробные инструкции.
На следующее утро, в час накануне назначенный, к штабу подъезжает извозчичий экипаж, запряженный парой жидовских кляч, с поднятым верхом. Из экипажа вылезает М.И. Драгомиров и состоявший при нем штаб-офицер для поручений. Выскочившему его встречать начальнику отряда генерал Драгомиров задает вопрос: «Получили ли вы мое приказание перехватить меня по дороге в ваш штаб?» – «Так точно, Ваше Высокопревосходительство, получил, и разведка была выслана». – «Почему же меня никто не остановил?» – «Не знаю, Ваше Высокопревосходительство». – «Ну, об этом поговорим после окончания следующего маневра».
После маневра генерал Драгомиров приказал собрать всех офицеров и сказал приблизительно следующее: «Вчера я дал задачу перехватить меня по дороге с такой-то станции в штаб отряда, для чего выслать разведку. Как я сегодня узнал, была выслана целая сеть разъездов, не оставлены были без внимания и самые незначительные тропинки в лесу и через болото. В результате же никто меня не остановил, и я, к назначенному мною часу, приехал в экипаже в штаб отряда. Почему же все это произошло?
Да очень просто: не было учтено главного, а именно свойства и качества противника. Этим противником был я. Надо было прежде всего разобрать, что же можно было от меня ожидать, при моих свойствах и качествах. Если б об этом подумали, то стало бы ясно: Драгомиров стар и у него больная нога от старого ранения в Турецкую войну. При этих условиях совершенно невероятно, чтобы он сел верхом и стал бы пробираться по каким-то тропинкам к указанному пункту, отстоящему от станции в 30 верстах.
Более вероятно, что он поедет в экипаже или на повозке по одной из двух дорог, ведущих от железнодорожной станции к указанному пункту. А так как он еще страдает печенью, то наиболее вероятно, что он изберет лучшую, шоссейную дорогу.
Так я в действительности и сделал: приказал нанять извозчика, сел в его „драндулет” с состоящим при мне офицером и поехал прямо по шоссе. Единственное, что я сделал, чтобы скрыться от встречного разъезда, – приказал поднять верх экипажа. Разъезд по дороге я встретил, но он не обратил никакого внимания на жидовский выезд.
Этот маленький случай да запомнится всем вам, дабы вы знали, что на войне при всяких операциях надо прежде всего учитывать свойства и характер противника. А подготовляться к этому надо на наших упражнениях мирного времени».
Присутствующие много смеялись, но. не смеялся начальник отряда, ставший с этого времени ярым врагом генерала Драгомирова. Он считал, что командующий войсками высмеял его при всех, а в том числе и при его подчиненных.
Нужно ли сказать, что этого М.И. Драгомиров, конечно, совершенно не имел в виду, а учесть предположения и обиды всякого дурака совершенно невозможно.
Находились и такие, которые говорили, что генерал Драгомиров, относясь с пренебрежением к офицерам, всегда отказывается от приглашений на обеды в офицерских собраниях.
Это была самая беззастенчивая ложь. М.И. Драгомиров, если только здоровье ему позволяло, всегда принимал приглашения на обеды во время полковых праздников, но лишь ставил непременным условием, чтобы не было шампанского и чтобы вообще не было никакой роскоши. Неоднократно он принимал приглашения на пикники, устраивавшиеся в сводно-казачьей дивизии (он там очень любил бывать), а также принимал приглашения бывать и в других частях, если только был уверен, что расходы на данное празднество не раскладываются на офицеров части. Но М.И. Драгомиров не только категорически отказывался принимать приглашения на обеды во время смотров, поверок, маневров, но об этом даже, по его приказанию, было сообщено начальником штаба округа всем командирам корпусов: было указано, что командующий войсками запрещает его приглашать в этих случаях на обеды.
Причин этому было две: М.И. Драгомиров считал просто неудобным принимать обеды во время официальных посещений частей, а кроме того, он боялся, что эти обеды могут ложиться лишним бременем на и без того скудный офицерский бюджет.
Можно было бы привести еще несколько случаев публичных разносов начальствующих лиц, но я ограничусь лишь тем, что скажу, что все подобные разносы делались лицам, кои упорно не исполняли указания командующего войсками или кои оказывались совершенно не соответствующими занимаемым ими должностям, то есть генерал Драгомиров доводил дело до публичных разносов – после исчерпания всех прочих мер и когда выяснялась необходимость уволить данное лицо в отставку или убрать из округа.
Бывали, конечно, случаи, когда М.И. Драгомиров выходил из себя и кому-либо влетало больше чем следовало, но это бывало очень и очень редко.
Страдали преимущественно старшие начальствующие лица, не умевшие и не хотевшие работать. Их было и не жаль. Но это они, обиженные и оскорбленные, распускали всякую гадость про М.И. Драгомирова. За всю мою продолжительную службу в Киевском военном округе я никогда не слышал, чтобы М.И. Драгомирова бранило строевое офицерство. Строевое офицерство его и любило, а не любили те, которые или пострадали за дело, или имели основание его бояться.
Но, преследуя «злостных» неисполнителей своих указаний среди старшего командного состава, М.И. Драгомиров крайне бережно относился к тем, кои этих «злостных» намерений не имели. Укажу на командира IX армейского корпуса генерала Любовицкого и командира X армейского корпуса генерала Винберга95. У обоих были и крупные достоинства и недостатки, но они работали добросовестно и никогда не слышали от генерала Драгомирова ни одного резкого слова.
Резок же М.И. Драгомиров бывал, и притом очень резок (и на словах, и в приказах, и в своих статьях), но по отношению к тем, кого, по его мнению, ничем другим не прошибешь. Особенно он бывал резок и беспощаден в отношении лиц, не желавших работать, злоупотреблявших своей властью, не чистых в денежном отношении и старавшихся его обмануть. Была еще категория лиц, коих он разделывал беспощадно, – это противники его идей воспитания и обучения войск и которые очень часто становились его непримиримыми врагами. Вполне допускаю, что бывали случаи, когда резкость М.И. Драгомирова в отношении этих лиц являлась чрезмерной, и он наживал новых врагов среди тех, кои считали себя обиженными. В объяснение этого можно только сказать, что вопросы-то эти были для М.И. Драгомирова чрезвычайно существенны и болезненны: это была суть его учения.
Создавались иногда крупные враги и вследствие иных, случайных обстоятельств. Укажу, например, про случай с генералом Пузыревским96. Генерал Пузыревский был чрезвычайно талантливым офицером Генерального штаба и блестящим профессором Академии Генерального штаба в бытность М.И. Драгомирова начальником академии. М.И. Драгомиров чрезвычайно ценил генерала Пузыревского, хотя и считал, что он, как поляк, не особенно искренний.
Будучи назначен командующим войсками Киевского военного округа, М.И. Драгомиров предложил генералу Пузыревскому должность начальника штаба округа. Тот согласился. Но так как в Киевском округе должность начальника штаба округа была занята (генералом Малама97), то было решено, что вопрос о назначении генерала Пузыревского будет поднят генералом Драгомировым несколько позже, уже после принятия им должности командующего войсками и соответствующего назначения генерала Маламы.
Через несколько времени после вступления в должность командующего войсками генерал Драгомиров получил известие из Петербурга о том, что генерал Гурко предложил генералу Пузыревскому должность начальника штаба Варшавского военного округа и что последний согласился.
Генерал Драгомиров первоначально этому не поверил: он считал, что у него настолько близкие и хорошие отношения с генералом Пузыревским, что последний, дав обещание Драгомирову, не ответил бы согласием на предложение генерала Гурко, не предупредив предварительно (или не списавшись) с Михаилом Ивановичем. Но полученное известие через несколько дней подтвердилось. М.И. Драгомиров был вне себя. Писал ли он что-либо Пузыревскому или нет – я не знаю. Я слышал только две версии.
По одной – М.И. Драгомиров, в разговоре с несколькими лицами, говоря про Пузыревского, сказал: «Это публичная девка, которая отдается тому, кто побольше платит». По другой – при встрече с Пузыревским на Ровненских маневрах (Варшавский военный округ против Киевского военного округа), когда генерал Пузыревский, уже в качестве начальника штаба Варшавского военного округа, подошел поздороваться к М.И. Драгомирову, последний руки не подал, сказав, что после того, что произошло, он с ним незнаком. Как бы то ни было, но с этого времени в лице генерала Пузыревского генерал Драгомиров приобрел врага, старавшегося делать ему всякие гадости.
Наряду со случаями беспощадной расправы с лицами, которые, по мнению М.И. Драгомирова, этого заслуживали, бывали случаи и келейной (без огласки) расправы с провинившимися. Вспоминаю случай с полковником Ренненкампфом98 (впоследствии выдвинувшимся во время боксерского восстания и Японской войны, а затем бывшего командующим Виленского военного округа и командующим армией в мировой войне), бывшим в то время командиром Ахтырского гусарского полка (то есть еще «драгунского»).
Полковник Ренненкампф, будучи хорошим строевым командиром полка, слишком кутил и ввел слишком разгульный и кутящий характер жизни в среде офицеров Ахтырского полка. Генерал Драгомиров несколько раз через командира XII армейского корпуса предупреждал полковника Ренненкампфа о необходимости вести более скромный образ жизни. Но это не помогало. Наконец, в полку произошло крупное недоразумение на хозяйственной почве. Если не изменяет мне память, деньги, ассигнованные на полушубки для полка, были по указанию полковника Ренненкампфа истрачены по какому-то иному назначению. Дело получило огласку и грозило стать подсудным.
Генерал Драгомиров вызвал полковника Ренненкампфа в Киев. О чем и что говорил генерал Драгомиров в своем кабинете с полковником Ренненкампфом, осталось никому не известным, но полковник Ренненкампф выскочил из кабинета генерала Драгомирова весь пунцовый и совершенно ошалевший; проскочил мимо лестницы и попал в зало; оттуда бросился назад, сбежал с лестницы и, забыв про пальто, выскочил во двор. Выбежавший за ним дежурный полевой жандарм догнал его и передал пальто, схватив которое в руки и не надевая полковник Ренненкампф вскочил в коляску ожидавшего его извозчика.
На некоторое время жизнь командира Ахтырского полка стала скромней, кутежи в офицерском собрании полка стали менее шумными, и полк получил полушубки.
Через несколько времени генерал Воинов99 (бывший сначала генералом для поручений при М.И. Драгомирове, а затем начальником Киевской местной бригады и которого генерал Драгомиров очень ценил и любил) спросил М.И. Драгомирова о мотивах, побудивших командующего войсками не поднимать историю о полушубках и не дать всему делу официального хода.
Генерал Драгомиров ответил примерно следующее: «Полковник Ренненкампф кутила и не всегда хорошо разбирается в казенном добре. но он блестящий командир полка как строевой начальник. Он будет отличным кавалерийским начальником и на высших постах. Такие люди, как Ренненкампф, на войне выдвигаются и могут сделать очень многое. В хороших руках он может дать очень много. Я убежден, что он, если бы ему приказали, пробьет и стену. Губить таких людей нельзя. Это и заставило меня поговорить с ним „по душам“, а не предавать его суду».
Другое тяжкое обвинение генерала Драгомирова, которое не рассеялось и до настоящего времени, заключалось в том, что его обвиняли в пренебрежении к технике.
Указывали на то, что, проповедуя слепо старый, отживший суворовский лозунг «пуля – дура, штык – молодец», М.И. Драгомиров, совершенно пренебрегая силой современного ружейного огня, проводит совершенно неправильное обучение войск, за которое будет пролито море крови. Что его «преступное» пренебрежение техникой и силой современного огня, при его популярности, авторитетности и значении в высших сферах, приведет к тому, что русская армия при будущей войне окажется отсталой во всех отношениях и ей будет грозить разгром. Указывали на то, что идеи М.И. Драгомирова способствуют тому, что и при следующей войне мы так же окажемся отсталыми, как это было в войне 1854— 1855 годов и 1877—1878 годов; в 1854—1855 годах наши войска были вооружены кремневыми ружьями, а наши противники – более дальнобойными винтовками, заряжавшимися с казенной части; в 1877—1878 годах мы были вооружены «крынками», а наши противники более дальнобойными и более скорострельными усовершенствованными винтовками. Это привело к тому, что наши войска несли потери еще в той зоне, из коей наши винтовки не могли поражать врага; следствием этого являлся моральный упадок войск и страшные потери. Указывали, что в будущей войне эта разница будет еще больше.
Кричали об этом враги М.И. Драгомирова, и это передавалось в офицерскую массу армии во всех военных округах, кроме Киевского. В Киевском военном округе офицеры знали, чему учит Драгомиров, а в других округах офицерство этого не знало и судило с голосов лиц, нападавших на Драгомирова.
В действительности, конечно, это было не так.
М.И. Драгомиров никогда пренебрежительно к технике не относился, но предупреждал и боролся против стремления машину (технику) поставить на первое место, а человека на второе. Он стремился проводить, что человеку придается машина, а не человек придается к машине. Он ставил на первый план дух войск, а не их техническое вооружение. Он доказывал, что победит не та сторона, которая лучше технически вооружена и снабжена, а та, которая имеет более сильный дух, которая воспитана и обучена так, что для конечной победы она не побоится пойти до конца, которая будет всегда готова дойти до штыка. Но вместе с этим, требуя прежде всего соответствующего воспитания и обучения войск, Драгомиров никогда не отрицал необходимости соответствующего технического снабжения войск. Нельзя забывать, что в период ответственной деятельности Драгомирова (главным образом, после Русско-турецкой войны 1877—1878 гг.) ему именно пришлось столкнуться с опасным течением выдвижения на первый план не человека, а машины. С этим он боролся и, естественно, в этой борьбе, может быть, иногда увлекался и чрезмерно заострял свои идеи и принципы. Например, так нашумевшая его статья «Медведь» (пулеметный сон). За эту статью ухватились все враги М.И. Драгомирова, указывая, что вот теперь ясно: сам Драгомиров определенно указал, что он против введения в армии пулеметов и скорострельных винтовок. Он против всякого улучшения технического снабжения армии. Он губит армию; подготовляет будущее поражение.
Касаясь этой статьи, надо сознаться, что она дала некоторое оружие в руки врагов Драгомирова, но вызвана-то она была именно чрезмерным увлечением значением огня и именно опасностью, что человека хотят заменить машиной.
В этот период увлечение значением огня было настолько сильное, что даже в коннице хотели ввести стрельбу с коня. Самым ярым проповедником этой «новой» идеи был профессор Академии
Генерального штаба (а впоследствии и начальник Академии) генерал Сухотин100. Идея была настолько глупая и дикая, что сам Драгомиров сначала ее лишь мельком отметил как доказательство, до какого абсурда можно дойти из-за «огнепоклонства», предоставив Сухомлинову отвечать в печати Сухотину. Но, несмотря на блестящий разбор Сухомлиновым (Владимиром Александровичем) дикого проекта Сухотина, к общему удивлению, этот проект стал привлекать на свою сторону все большее и большее число сторонников. Даже блестящий и выдающийся во всех отношениях начальник Главного штаба генерал Обручев101 стал склоняться на сторону Сухотина и написал по этому поводу очень странное письмо Драгомирову, бывшему в это время уже командующим войсками Киевского военного округа.
Драгомиров увидел, что опасность надвигается серьезная, что это не вопрос о том, дать или не дать войскам более усовершенствованное огнестрельное оружие, а какое-то затемнение мозгов «огнепоклонством», грозящее совершенно извратить самые основания действия конницы, одного из главных родов войск.
Драгомиров взялся за перо и, кроме ряда писем генералу Обручеву, написал и ряд статей. Он высмеивал новый «проект», указывал на его нелепость и на его опасность. Он указывал, что сами «огнепоклонники» должны были бы понять, что «застрельщики» с коня (практиковалось особенно в казачьей лаве), при нынешнем (то есть уже того времени) дальнобойном ружейном огне, отжили свой век. Что конницу, когда нужно, можно и должно спешивать и возлагать на нее пехотные функции (действия в спешенном строю), но когда конница на конях, то преступно и недопустимо на нее возлагать функции, ей совершенно не присущие.
Нападая на Драгомирова за его «техническую отсталость» и за «вред», им приносимый армии, его враги указывали, что суворовскому изречению «пуля – дура, штык – молодец», которое он воскресил и проповедует, Драгомиров придает такое значение: все дело в штыке, в рукопашной схватке; огонь никакого значения не имеет. Отсюда уже делались дальнейшие выводы:
Драгомиров отстал и совершенно не понимает силы и значения ружейного огня. Поэтому он продолжает сидеть на своем «коньке» и мешает перевооружению пехоты более современным оружием и введению на вооружение пулеметов. Своей проповедью и обучением Драгомиров готовит поражение нашей армии на поле битвы, и армия, воспитанная и обученная по драгомировской системе, расплатится за это морем крови.
Указывалось, что то, что было правильно во времена Суворова, при слабости тогдашнего ружейного огня, совершенно не подходит к эпохе дальнобойного и скорострельного оружия.
В действительности учение Драгомирова извращалось – одними сознательно, другими бессознательно. Суворовскому изречению «пуля – дура, штык – молодец» М.И. Драгомиров придавал совершенно другое значение и другой смысл, чем тот, который приписывали ему его враги.
Драгомиров указывал, что, несмотря на усовершенствование огнестрельного оружия, суворовское изречение не потеряло и никогда не потеряет своей истины. Что смысл этого изречения заключается в том, что будут побеждать только те войска, которые будут иметь сердце, чтобы дойти до штыкового удара. Что одним огнем, как бы он ни был силен, храброго врага не собьешь с позиции и не заставишь отступить. А поэтому надо воспитывать и обучать войска так, чтобы знали, что в бою они должны дойти до штыкового удара, не рассчитывая, что противник будет опрокинут одной силой огня.
Драгомиров доказывал, что угроза удара в штыки настолько страшна для войск, к этому не подготовленных, что противник, видя, а главное, чувствуя, что против него наступают войска, стремящиеся добраться до штыка, в 99 случаях из 100 не выдержит и покажет тыл. Что русскому человеку свойственна рукопашная схватка, а потому надо к этому и вести. Все воспитание и обучение войск по драгомировской (возрожденной суворовской) системе к этому и вело. При обучении войск в поле он требовал, чтобы всякое двустороннее учение заканчивалось атакой и сквозным прохождением противных сторон.
Сквозные атаки (прохождения) пехоты против пехоты (как в боевом порядке, так и отдельными частями), кавалерии против пехоты и обратно, кавалерии против кавалерии и артиллерии, пехоты против артиллерии – все это делалось не только с целью приучить войска к тому, что бой должен оканчиваться ударами в штыки или конной сквозной атакой, но и для того, чтобы по возможности еще в мирное время приучать войска к подавлению чувства самосохранения. Наконец, эти сквозные атаки приучали и лошадей не бояться идти на строй, надвигающийся на них или встречающий их стрельбой, криками, шумом.
Кто видел эти учения – для тех не могло быть сомнения в их пользе: на первых учениях боялись и люди и лошади (шарахались в сторону, закидывались, поворачивали назад.), а на последующих смело и весело шли вперед.
Повторяю, М.И. Драгомиров никогда не говорил, что всякий бой закончится рукопашной схваткой, но он внушал и обучал, что всякая часть должна стремиться дойти до рукопашной схватки с противником. Одна эта воля «добраться до штыка» в 99 случаях из 100 морально сломит противника и заставит показать тыл.
Внушая, что «штык – молодец», Драгомиров не учил, что «пуля – дура», в том смысле, как это ему приписывали, а наоборот, обращал чрезвычайно серьезное внимание на обучение войск стрельбе и на меры для уменьшения потерь от неприятельского огня.
Проповедуя, что войска должны быть воспитаны в стремлении дойти до конца, до рукопашной схватки, Драгомиров никогда не противопоставлял штык – пуле. Обвинения Драгомирова в том, что он не хотел считаться с силой современного огня, что он не признавал технические усовершенствования и считал, что, «провозглашая: пуля – дура, штык – молодец», он хотел внушить, что, имея в руках только холодное оружие и решимость добраться «до штыка», хорошо подготовленная, но плохо вооруженная часть всегда опрокинет хорошо вооруженную часть, но не имеющую решимости дойти до штыка, были основаны или на недоразумениях, или на злостном извращении драгомировского учения.
Драгомиров, конечно, считал, что вооружение и нашей армии должно быть современно и не уступать вооружению противника, но возражал против чрезмерного увлечения техникой, указывая, что главное – дух, а не техника, что ружья, пулеметы и пушки не сами стреляют, а из них стреляют люди; что бараны, вооруженные до зубов, побегут перед львами, вооруженными хотя бы и несколько хуже, но имеющими решительность идти к победе, не боясь смерти, не боясь сойтись грудь с грудью.
Драгомиров боролся с тенденцией придавать огню решающее значение, учить войска, что огнем можно остановить или опрокинуть всякого противника. Он доказывал, что войска, так воспитанные, так обученные, при встрече с противником, который, невзирая на потери, будет стремиться дойти до штыка, не выдержат и побегут. Он требовал, чтобы воспитание и обучение войск велись так, чтобы, умея хорошо владеть своим огнестрельным оружием, войска знали, что для победы должны быть готовность и умение дойти до штыка.
После неудачной для русского оружия войны с Японией в 1904—1905 годах в военных верхах стали искать «виновника». Надо было чем-нибудь объяснить, казалось, совершенно непонятные и позорные поражения русской армии, которую побили «какие-то макаки», при этом даже более малочисленные, чем сосредоточенные на Дальнем Востоке русские силы. Позор получался «мирового масштаба». Русский колосс оказался действительно как бы на глиняных ногах. Белая европейская армия оказалась побита азиатами, учениками немцев.
Я дальше остановлюсь более подробно на причинах неудач для нас во время войны с Японией, здесь же только скажу, что для действительных виновников наших неудач являлось необходимым «отвести» от себя, указать козлище отпущения. Таковым оказался М.И. Драгомиров. В чем только его не обвиняли: и в развращении солдат, и в пренебрежительном отношении к офицерам, а главное – называли виновником в полной неподготовленности армии, следствием чего явились поражения на полях Маньчжурии. Эти обвинения были подхвачены недоброжелателями и глупцами, получили очень широкое распространение в 1905 году и отравили последние дни жизни Михаила Ивановича. В действительности же, конечно, все это чистейший вздор.
Система воспитания и обучения войск, проводимая Драгомировым, давала и не могла не давать отличные результаты. За весь период командования Драгомировым войсками Киевского округа, всегда военными верхами признавалось, что войска Киевского военного округа были наилучше подготовлены. При жизни генерал-адъютанта Гурко только последний ставился на равную доску с генерал-адъютантом Драгомировым в смысле подготовки войск.
Я остановлюсь здесь лишь на главнейших нападках на Драгомирова в вопросах, касающихся подготовки войск.
Он якобы препятствовал усовершенствованиям армии в техническом отношении. Конечно, это неверно.
Будучи командирован во Францию и ознакомившись с французской скорострельной пушкой, Драгомиров не только ее вполне одобрил, но в своем докладе по возвращении из командировки настойчиво указывал на необходимость перевооружения нашей артиллерии скорострельной пушкой. Но он категорически протестовал против принятия на вооружение несовершенной пушки, образец которой был у нас в Главном артиллерийском управлении выработан. Он указывал, что, пока мы не получим пушки не худшей, чем французская, нет смысла зря тратить деньги и вводить на вооружение какую-нибудь несовершенную дрянь, которую легко заменить более интенсивной стрельбой из состоящих на вооружении артиллерии поршневых и клиновых пушек. Придавая артиллерийскому огню громадное значение, Драгомиров своими требованиями достиг в Киевском округе того, что стрельба из поршневых и клиновых пушек по своей скорости и меткости была очень приближена к стрельбе из скорострельных пушек.
Это же возражение Драгомирова против перевооружения артиллерии скорострельными пушками дрянного образца объяснялось Главным артиллерийским управлением и отдельными лицами как пренебрежение к техническому усовершенствованию нашей артиллерии, а следовательно, и пренебрежение к современному артиллерийскому огню.
Что касается пулеметов, то при Драгомирове не было еще действительно хороших пулеметов. Драгомиров не возражал против вооружения армии пулеметами, но опять-таки предостерегал против увлечения снабдить армию скорострельным, но несовершенным оружием.
Более сложным вопрос представлялся Драгомирову по отношению скорострельной винтовки (тогда шла речь, конечно, не об автоматическом оружии – ружьях-пулеметах, о котором еще и не думали, а о замене однозарядной винтовки магазинной). Драгомиров, считая, что русская армия должна быть вооружена винтовкой, не уступающей по меткости и по дальности винтовкам возможных противников, принципиально считал, что однозарядная винтовка лучше.
Главная причина его предпочтения заключалась в том, что он считал, что для производства прицельного, меткого выстрела вполне достаточна скорость стрельбы, достигаемая из однозарядной, заряжающейся с казенной части, винтовки. Он, принимая во внимание нервность бойцов во время боя, опасался, что магазин, допускающий быструю стрельбу, приведет к тому, что, с одной стороны, бойцы будут увлекаться скоростью в ущерб меткости, а с другой стороны, трусы будут заглушать трескотней свой страх, пуская пули в небо. Наконец, Драгомиров считал, что переобременять нагрузку стрелка патронами (что являлось естественной необходимостью при введении на вооружение магазинки) вредно и, кроме того, чрезвычайно усложнит и затруднит снабжение войск патронами.
Эти опасения были, по существу, совершенно правильны, но спор с «огнепоклонниками» приобрел настолько горячий и страстный характер, что и Драгомиров некоторыми своими статьями давал повод своим противникам обвинять его в пренебрежении к современному ружейному огню.
В действительности же Драгомиров прилагал все усилия для усовершенствования стрелковой подготовки войск, а введением маневров с боевой стрельбой он поставил стрелковую подготовку на очень большую высоту по своей законченности.
При тактической подготовке войск, именно учитывая силу современного артиллерийского и ружейного огня, Драгомиров требовал от начальников всех степеней добиваться умелого применения к местности и соответствующих строев при наступлении и атаке (расчленение частей, наступление «змейками» в сфере артиллерийского огня, умение наступать цепями от рубежа к рубежу и пр.). Драгомиров настойчиво добивался, чтобы при сомкнутых строях достигалась полная подчиненность частей начальнику (доходящая до того, чтобы часть не рассуждая исполняла всякую команду начальника, хотя бы она была ошибочна и даже если б казалась нелепой (например, брать на караул прямо от ноги или исполнять команды, совершенно не предусмотренные уставами), а при разомкнутых строях развивать сметку и самостоятельность действий отдельных боевых ячеек и отдельных бойцов.
Вот это-то вполне основательное требование, чтобы сомкнутая часть была полностью в руках начальника и исполняла всякое его приказание, на практике приводило часто действительно к нелепостям и послужило поводом врагам Драгомирова возводить на него ряд самых глупых обвинений. Проводя это требование, М.И. Драгомиров не учел впитавшейся до мозга костей в нашей (да, я думаю, и во всякой) армии потребности «втирать очки начальству» и быть готовым выполнить все его требования, готовясь к ним заблаговременно.
Мы все, военные, знаем, как каждый строевой начальник старался узнать от друзей, соседей, приятелей и т.д. о том, какие трюки любит старший начальник, какие требования он предъявляет, что он смотрит и т. д. Об этом узнавали всякими путями и заранее старались подготовить в этом направлении свои части.
Было несколько случаев, когда Драгомиров отдавал неожиданные приказания. Например, смотря какое-то сомкнутое учение роты, Драгомиров говорит ротному командиру: «Кавалерия справа». Тот отдает соответствующую команду. «Кавалерия сзади», «Кавалерия слева». – указывает Драгомиров. Наконец, кричит ротному командиру: «Неприятель с неба!» (Аэропланов тогда еще не было!)
Командир роты командует: «На молитву, шапки долой!» Драгомирову это очень понравилось, и он обласкал ротного командира.
Идет полк походным порядком; справа от дороги, шагах в 150, кусты. Драгомиров, пропускавший мимо себя полк, подзывает командира одной из проходящих рот и говорит: «Из кустов открыт по вашей колонне огонь». Командир роты кричит: «Рота, за мной, ура!» – и бросается в направлении кустов. Рота бросается за ним. Драгомиров доволен; благодарит командира роты и роту.
Был еще ряд подобных случаев.
После этого во многих частях Киевского военного округа началось «натаскивание» частей. Стали заниматься «трюками» специально, затрачивая на это целые часы и действительно доходя до нелепостей. Старались иногда от ротных командиров вплоть до командиров корпусов.
Например, командир IX армейского корпуса генерал Любовицкий (кавалер двух Георгиевских крестов), производя как-то осмотр одной из частей своего корпуса и «подражая Драгомирову», приказал командиру роты скомандовать: «Первая шеренга кругом, вторые номера первой шеренги возьми на носы вторые номера второй шеренги и приседай.» Когда это было исполнено, приказал командиру другой роты, стоявшей около высокого забора, скомандовать: «Рота, кругом, полезай на забор и садись на нем по-вороньи».
Дошло это до Драгомирова. Жестоко влетело генералу Любовицкому и открыло глаза Драгомирову, что требования его хотя вполне разумны, но, по человеческой слабости и глупости, приводят к диким последствиям. Пришлось отдавать ряд указаний и пресекать не по разуму чрезмерную старательность подчиненных.
При обучении войск наступлению М.И. Драгомиров, требуя полного применения к местности, умения закрепляться на рубежах (с широким применением самоокапывания), требовал наступления и перебежек от рубежа к рубежу во весь рост, без залеганий в промежутках между рубежами и без ползания. Эти требования (включенные по настоянию Драгомирова в устав) вызвали особенные против него нападки и обвинения в пренебрежении к огню; указывалось, что эти требования будут приводить только к излишним и крупным потерям.
Драгомиров доказывал, что скорейшее передвижение от рубежа к рубежу является лучшей гарантией для уменьшения потерь. Кроме того, основываясь на своем боевом опыте и знании психики бойцов, он доказывал, что обучать лишним залеганиям просто вредно; что пуля будет заставлять залегать и без обучения; что цепь, которая заляжет под огнем, поднять чрезвычайно трудно.
Наконец, указывалось, что Драгомиров был врагом технических усовершенствований в смысле связи. Это безусловно неверно. Драгомиров лишь доказывал, что тактические средства связи (телеграф, телефон) являются хрупкими средствами связи и наряду с их применением нельзя забывать старого средства – ординарцев.
Вообще же лица (я говорю о лицах, добросовестно в это веривших, а не извращавших злонамеренно учение Драгомирова; как пример – таким «добросовестным» является и генерал-лейтенант Резанов, служивший офицером Генерального штаба в Киевском военном округе при М.И. и убежденный, что Драгомиров принижал офицеров и слишком носился с солдатами), обвинявшие Драгомирова в пренебрежении к технике (или же провозглашавшие его врагом всяких технических усовершенствований), не понимали или не хотели понять главного: Драгомиров воевал не против технических усовершенствований, а против тенденции ставить технику выше духа, машину выше человека.
Вся же практическая школа обучения Драгомирова, все его приказы по Киевскому военному округу всякому добросовестному критику должны были бы ясно показать, что все обвинения Драгомирова в пренебрежении техникой просто вздорны. К сожалению, даже теперь (после Японской и мировой войн) находятся или глупцы, или подлецы, которые дают совершенно извращенную оценку деятельности Драгомирова.
В № 25 15/28 февраля 1929 года «Двуглавого орла» (Вестник Высшего монархического совета) за подписью «Ополченец», в статье «Новое оружие и новая тактика», между прочим написано: «К великому прискорбию, наш Генеральный штаб еще не отделался от гибельного влияния, которое в свое время оказал на тактику русских войск генерал М.И. Драгомиров. Этот злой гений русской армии последовательно препятствовал переходу от берданки к магазинной трехлинейной винтовке, перевооружению артиллерии на скорострельный тип, отрицал тяжелую полевую артиллерию, издевался над обучением конницы огневой тактике, вообще мешал и высмеивал применение всякого технического совершенства и современное устройство военной силы. Драгомиров воображал, что он следует Суворову, для которого «пуля – дура, а штык – молодец», и т. д.»
Я уже достаточно говорил о взглядах Драгомирова на однозарядную, магазинную и скорострельную винтовки. Больше повторять не буду. Повторю только, что на обучение войск стрелковому делу М.И. Драгомиров обращал самое серьезное внимание. Он добивался хорошей стрельбы войск, он провел в жизнь маневры с боевыми патронами. Он никогда не «издевался над обучением конницы огневой тактике» (то есть действию конницы в пешем строю), но действительно высмеивал бывшее одно время стремление обучать конницу стрельбе с коня (проводил генерал Сухотин и Ко). Вряд ли ныне найдется идиот, который признал бы правильным и целесообразным подобное обучение.
Скорострельной артиллерии Драгомиров не отрицал, но возражал против замены хорошей поршневой пушки плохим образцом скорострельной пушки. Он требовал выработки хорошего образца (подобного французскому), а до этого настойчивым и умелым обучением полевой артиллерии он добился того, что в период с 1896 года до перевооружения нашей полевой артиллерии (1905 г.) полевая артиллерия Киевского военного округа (поршневые пушки) стреляла почти так же скорострельно и так же метко, как и скорострельные пушки наших западных соседей.
Драгомиров не отрицал тяжелую полевую артиллерию для полевых действий, но считал, что в полевой войне, нормально, орудия шестидюймового калибра являются наибольшим калибром, достаточным для разрушения полевых укреплений всех типов; он полагал, что лишь для разрушения заблаговременно укрепленных позиций могут понадобиться орудия восьмидюймового калибра. Драгомиров, как вообще и все военные авторитеты всех стран, лишь не предвидел того, что война на всем фронте может обратиться в чисто позиционную, когда по всему фронту (у нас от Балтийского до Черного моря, а у наших союзников от крайнего севера их фронта до швейцарской границы) появятся сплошные окопы в несколько рядов с бетонными сооружениями, бетонированными убежищами, батареями, гнездами для пулеметов и пр.
Драгомиров (как и другие авторитеты) полагал, что крупные калибры (свыше восьми дюймов) могут потребоваться лишь при борьбе против крепостей. Обвинять Драгомирова в этой непредусмотрительности – просто глупо.
Тактическому же обучению войск и стремлению, чтобы тактика войск была современна, Драгомиров придавал громадное значение. К последнему вопросу я еще вернусь, когда буду говорить о Русско-японской войне.
Говоря о нападках на М.И. Драгомирова за его якобы «гибельное для тактики русских войск учение», невольно себя спрашиваешь: действительно ли только это учение создавало Драгомирову значительное число врагов, сумевших посеять в умах очень и очень многих не только сомнение в правильности драгомировского учения, но и создать ему в умах очень многих представление как о «злом гении» русской армии? Представление, которое поддерживается до сих пор.
Думается, что здесь суть дела не в этом учении, а в чем-то другом. Это же другое, как мне представляется, заключается в свойствах Драгомирова, которые создали ему очень много врагов среди очень многих лиц в самых разнообразных русских слоях. Более же талантливые из его врагов сумели травлю против Драгомирова направить по пути травли его учения. Действительно: происходя из сравнительно небогатой малороссийской дворянско-казачьей семьи, М.И. Драгомиров сам пробился в ряды выдающихся людей, сам сделал себе блестящую карьеру, не имея никакой протекции и никаких связей. При этом с первых же офицерских чинов он никогда ни перед кем не заискивал и никогда ничего никому не спускал. Будучи по характеру крайне независимым, с громадным умом, сильной волей, исключительно находчивым, остроумным, а когда хотел, то и чрезвычайно ядовитым, он, исключительно хорошо владея пером и словом, был чрезвычайно опасным противником для всех, кто становился поперек его дороги или хотел его чем-либо задеть.
Как пример того, что Драгомиров никому не позволял наступить себе на ногу, независимо от положения лица, которое его задевало, я знаю следующий случай. В бытность Драгомирова начальником Академии Генерального штаба, а Великого князя Николая Николаевича Младшего102 – командиром лейб-гвардии Гусарского полка, как-то, после одних из маневров в Красном Селе, Великий князь Николай Николаевич устроил ужин, на который был приглашен Михаил Иванович. Выпито было много. Великий князь Николай Николаевич о чем-то заспорил с М.И. Драгомировым очень сильно и, рассердившись, позволил себе какую-то резкость. Все присутствующие затихли. М.И. очень сильно и в очень резких выражениях отчитал Великого князя, встал из-за стола и ушел.
На другой день утром приехал к М.И. Драгомирову какой-то генерал поговорить по поводу того, что произошло. Было ясно, что он приехал с ведома Великого князя.
Михаил Иванович выслушал и затем сказал: «Передайте Великому князю, что, по-видимому, кто-то переврал все то, что произошло. Помню, что выпито было очень много. Но совершенно не помню и не допускаю даже и мысли, чтобы Великий князь позволил себе какую-либо резкость по отношению генерал-адъютанта, который много старше его и годами и чином. Не могу допустить и того, что я позволил себе резкость по отношению Великого князя. Надо считать, что ничего не было».
Больше разговоров об этом инциденте и не было. У Великого князя с М.И. Драгомировым сохранились навсегда хорошие отношения, а другим этот случай послужил предостережением, что с Драгомировым надо быть очень осторожным.
Среди придворных у Драгомирова было много недругов; было много таковых и среди петербургской аристократии. М.И. никому не спускал.
Когда вышел роман Л. Толстого «Война и мир», появился разбор этого романа, талантливо написанный Драгомировым. Граф Л.Н. Толстой никогда не посмел чем-либо ответить на этот разбор, но в его лице Драгомиров приобрел врага. Впоследствии Толстой написал свой бесталанный разбор «Солдатской памятки» Драгомирова и выпустил свою преступную солдатскую памятку, призывавшую солдат уклоняться от военной службы.
М.И. Драгомиров, особенно впоследствии, занимая пост генерал-губернатора Киевской, Подольской и Волынской губерний, приобрел много врагов среди чиновной русской бюрократии, проводившей крайнюю черносотенную политику. Драгомиров доказывал, что этим путем не укрепляются, а, наоборот, расшатываются монархические основы. М.И. особенно возмущался и боролся против попыток жандармского корпуса и гражданской администрации раздувать всякие случаи противогосударственных настроений и на этом строить свою карьеру. Он требовал правды, которая в неприкрашенном виде и должна была представляться Царю.
Что же касается чисто военного дела, то в большинстве случаев авторами обвинений против Драгомирова являлись или пострадавшие от Драгомирова, или им сильно задетые. В числе их наиболее видными были Г.А. Леер (противник М.И. Драгомирова по толкованию основных вопросов стратегии и военного искусства-науки), генерал Пузыревский, генералы Сухотин, Батьянов, Дохтуров и некоторые другие. А затем шла стая мелких шавок, умело извращавших учение Драгомирова и смущавших умы рядового офицерства.
На наших окраинах (Привислянский край, Кавказ, Юго-Западный край – губернии Киевская, Волынская и Подольская, Туркестан, Сибирь, Дальний Восток) считалось необходимым объединять действия всех губернаторов и всех вообще гражданских властей путем объединения ряда губерний или областей в генерал-губернаторства. Но между командующими войсками соответствующих округов и генерал-губернаторами, если власть не объединялась в одних руках, постоянно происходили недоразумения и трения. Эти недоразумения и трения, естественно, передавались и наверх и вызывали осложнения между военным министром и министром внутренних дел. Часто недоразумения между местными высшими властями представлялись на разрешение Государя Императора. Военные власти были обыкновенно сторонниками объединения власти в одних руках, а именно в руках командующих войсками, назначая их и генерал-губернаторами. Министры внутренних дел, наоборот, всегда настаивали на необходимости разделения власти, указывая, что «генералы» (командующие войсками) совершенно не подготовлены для выполнения функций генерал-губернаторов. Министры внутренних дел доказывали лишь необходимость строго регламентировать права и обязанности командующих войсками и генерал-губернаторов и тем достигнуть того, чтобы местные затруднения были устранены. Но как ни регламентировались эти права и обязанности, а практика показывала, что двух медведей в одной берлоге помещать нельзя.
Как Император Александр III, так и Император Николай II были за единоначалие, за соединение в руках командующих войсками обеих властей. Но на практике до самой мировой войны 1914 года так и не было окончательно установлено, должно ли быть на местах единовластие или нет. Этот вопрос всегда разрешался от личности командующего войсками: если эта личность была значительная и властная – обе власти объединялись в ее руках; если слабая и менее характерная – был отдельно командующий войсками и отдельно генерал-губернатор.
Эта борьба на верхах за то или иное решение вопроса велась и относительно Киевского округа. В семидесятых годах генерал-губернатором в Киеве был генерал-адъютант Чертков103, а командующим войсками – генерал-адъютант Дрентельн.
Происходит ряд крупных недоразумений; генерал-адъютант Чертков получает другое назначение, а на генерал-адъютанта Дрентельна были возложены функции и генерал-губернатора.
После смерти Дрентельна происходит опять разделение власти: в Киев одновременно получают назначения генерал-адъютант Игнатьев104 – генерал-губернатором, а генерал-адъютант Драгомиров – командующим войсками. Происходит опять ряд трений. Последнее недоразумение было очень крупное: произошло столкновение между полицией и офицерами. Генерал-адъютант Игнатьев принял сторону полиции. Генерал-адъютант Драгомиров настаивал на подробном расследовании особым лицом, назначенным по Высочайшему повелению. В результате граф Игнатьев уходит, а в руках Драгомирова объединяются обе власти – гражданская и военная. (Впоследствии, после ухода Драгомирова, опять разделение: Клейгельс105 – генерал-губернатор, Сухомлинов – командующий войсками. Опять недоразумения – Клейгельса убирают, а Сухомлинова назначают и генерал-губернатором. После Сухомлинова – вновь разделение: Иванов106 – командующий войсками, а Трепов107 (Ф.Ф.) – генерал-губернатор.)
Именно в период, когда М.И. Драгомиров был командующим войсками (до назначения его и генерал-губернатором), был пущен в ход ряд самых злостных обвинений против него и распускались слухи о его «смертных» грехах. Невольно напрашивается мысль, что к этому делу приложили руку местные агенты Министерства внутренних дел, кои, в своей рьяной работе, может быть, руководствовались указаниями свыше «наблюдать» за Драгомировым и о всем замеченном доносить, а может быть, и просто «перестарались», зная, что этим доставят удовольствие своему высшему начальству, которое получит в руки оружие для противодействия назначению Драгомирова генерал-губернатором. Я вновь подчеркиваю, что в отношении «совместительства» и «разделения» власти шла в Петербурге постоянная и очень упорная борьба между представителями обоих течений. При этих условиях даже невероятные и глупые сведения о «грехах» Драгомирова встречались радостно некоторыми петербургскими кругами, и если даже донесениям в душе и не верили, но все же ими пользовались и пускали «утки», которые могли залететь и во Дворец. Как бы ни была подла или глупа клевета или сплетня, она обыкновенно все же оставляет некоторый след.
В частности же у М.И. Драгомирова была репутация человека чрезвычайно острого на язык и не стесняющегося никакими рамками. Это способствовало тому, что всяким рассказам про «выходки» Драгомирова придавалась вера.
Существенную роль в «осведомлении» Петербурга о деятельности Драгомирова играл начальник жандармского управления в Киеве генерал Новицкий108. Был ли он когда-либо обижен или чем-либо задет Драгомировым, я не знаю, но, вероятно, другого более рьяного и упорного врага, чем Новицкий, у Драгомирова не было. В частности, мне только известно, что Драгомиров требовал, чтобы Новицкий и его агенты не совали носа в войска. Драгомиров считал, что за поддержанием в войсках порядка и недопущением проникновения в войска революционной пропаганды должно наблюдать строевое начальство, которое за это и ответственно. Наблюдения же за благонадежностью в войсках со стороны корпуса жандармов Драгомиров просто не допускал. На этой почве он несколько раз резко говорил с генералом Новицким и писал в Петербург. В конце концов по настоянию Драгомирова Новицкий был убран (вышел в отставку).
На почве неладов с местными жандармскими властями Драгомирова обвиняли в либерализме, слишком ласковом отношении к жидам и попустительстве по отношению к революционерам. Из этих обвинений почву под собой могло иметь лишь обвинение в либерализме. Но конечно, не в том смысле, как это понимали корпус жандармов и наши крайне правые круги.
Драгомиров был сторонником прогресса, и таковой он связывал с широким предоставлением возможности народу выявлять свои таланты и развиваться. Он был горячим сторонником реформ, проведенных в царствование Императора Александра II. Но вместе с этим он являлся ярким представителем течения, видящего необходимость твердой и непреклонной Царской власти. Не сочувствуя некоторым государственным мероприятиям в царствование Императора Александра III и считая ошибочной политику, при которой как бы «замораживалась» внутренняя жизнь в стране, он в то же время преклонялся перед мощью и волей Императора Александра III, сумевшего выдвинуть Россию на мировой сцене на высоту, которой она никогда прежде не достигала. В царствование же Императора Николая II М.И. Драгомиров всегда скорбел, видя слабоволие Царя и постоянное расшатывание престижа Царской власти.
Можно охарактеризовать так взгляд Драгомирова: он считал необходимым, чтобы Царская власть была сильна и авторитетна и чтобы она не боялась давать больше свободы для развития местной жизни, не боялась известной децентрализации и местного самоуправления. Он считал, что излишняя централизация вредит делу и задерживает развитие страны; в сочетании же с недостаточно твердой Верховной властью это ведет к произволу министров и местных правительственных агентов.
Эти взгляды, конечно, не соответствуют понятиям о «либерализме», которые были усвоены в нашем бюрократическом аппарате, где слово «либерал» было почти равносильно «нигилисту», «революционеру».
В своей частной жизни Драгомиров любил собирать вокруг себя умных и интересных людей, с которыми можно было бы вести интересные беседы, приятно проводить время за завтраками и обедами (а М.И. любил в приятной компании хорошо поесть, выпить хорошего вина и поговорить), поиграть в винт (М.И. очень любил играть по небольшой в винт. Сам он играл очень хорошо и любил сильных партнеров. Но и здесь он подбирал прежде всего интересных партнеров).
В бытность начальником Академии Генерального штаба в Петербурге Драгомиров был в этом отношении избалован. При обширном знакомстве и значительном числе интересных лиц нетрудно было подбирать интересных и приятных людей, с которыми можно было бы часто видеться. В Киеве обстановка была не та. На положении командующего войсками можно было приблизить к себе и часто принимать только или старших начальников (а их было не много: один корпусный командир, два начальника дивизии, начальник саперной бригады, начальник штаба округа), или чинов, состоящих при командующем войсками (генерал для поручений, штаб-офицер для поручений, два-три адъютанта). Как видно, выбор невелик, да и некоторые из этих лиц не подходили к категории «приятных и интересных собеседников». Затем другая категория, из которой можно было черпать знакомых, это были старшие представители гражданского управления, суда и прокуратуры. Но с одной стороны, часть из них «тянуло к генерал-губернатору» и они боялись себя несколько скомпрометировать близкими отношениями с командующим войсками, а с другой стороны – среди них и не так много было интересных людей. Наконец, из многочисленного и крайне разношерстного киевского общества также большинство тянулось к генерал-губернаторскому дому.
Но во всяком случае, из последних двух категорий несколько человек подошли Драгомирову и стали завсегдатаями дома. Среди лиц, приглашавшихся на частные обеды и на винт к Михаилу Ивановичу было несколько и евреев. Я знаю, что у него бывали Бродские и Рубинштейн. Лазарь Бродский и Рубинштейн были исключительно порядочными людьми.
Прием в доме М.И. Драгомирова нескольких евреев послужил основанием к целому ряду доносов в Петербург и обвинению «в пристрастии к жидам». В действительности к «жидам» М.И. Драгомиров относился очень отрицательно (его известная брошюра о жидах, напечатанная в «Разведчике», 1905, № 761), но в то же время М.И. считал, что и среди «жидов» есть вполне приличные и хорошие люди, избегать которых было бы просто глупо.
Впоследствии, став генерал-губернатором, из-за внутренне-политических соображений и дабы не «дразнить гусей», М.И. порвал свои частные отношения и с теми редкими евреями, которые бывали у него в доме до его назначения начальником края.
Что же касается до обвинений М.И. Драгомирова в попустительстве революционерам, то это, конечно, была злостная клевета. Он не был согласен с системой жандармского сыска, при котором очень часто применялись провокационные приемы; создавались дутые дела; оставались неарестованными «на развод» некоторые революционные деятели; применялась система шпионажа, при которой очень часто страдали совершенно невинные, а главари ускользали; применялась система «двойных» агентов, то есть, оставляя человека членом революционного кружка, он принимался на службу сыска, и пр. Но все это возражения против «системы», а не потакательство революционерам.
Я знаю лишь один случай, когда, может быть напрасно, Драгомиров заступился за ярого и убежденного революционера и спас его от крупных неприятностей. Я имею в виду полковника артиллерии Оберучева109, который, по заступничеству Драгомирова, был только переведен из Киева на службу в Туркестан и продолжал (хотя и умно скрывал) свою революционную деятельность и одновременно писал очень талантливые технические статьи в «Артиллерийском журнале». Думаю, Драгомирова побудило заступиться за Оберучева исключительно то, что он был действительно очень талантливым артиллерийским офицером и в артиллерийское дело внес очень много новшеств и усовершенствований.
После Февральской революции 1917 года Оберучев был назначен Временным правительством командующим войсками Киевского округа. Ныне он живет в Америке. Как выяснилось теперь, он, принадлежа к сторонникам республики, никогда не переставал подкапываться под Царскую власть и все время вел пропаганду в этом направлении. По существу же это был, по общим отзывам, прекрасный человек, очень мягкий и отличный товарищ. Большевизм нанес ему сильный удар, принес разочарования, но, насколько я слышал, не изменил его политических воззрений. Он все еще верит в «четыреххвостку», «парламентаризм», «демократизм», «народоправство» и пр.
В частности, относительно мер для предотвращения распространения революционной пропаганды в войсках Драгомиров был не согласен с корпусом жандармов, который в основу ставил тот же сыск, шпионаж и суровые меры пресечения общения воинских чинов с подозрительным элементом.
Жандармскими властями, коих поддерживали и некоторые представители военной власти в Петербурге, предлагалось иметь в каждой войсковой части агента сыска, который по возможности не был бы известен как таковой и командиру части. Этот агент должен был бы «расплодить» своих агентов в ротах, эскадронах, батареях, офицерских собраниях. Затем агент доносил бы по своему начальству, а последнее давало бы необходимые данные военному начальству, и производилось бы расследование, и виновные карались бы.
М.И. категорически опротестовал этот дикий проект, который ничем бы не помог, но возбудил бы озлобление в офицерской среде. (Впоследствии, после назначения Сухомлинова военным министром (в 1909 г.), жандармское наблюдение все же, хотя и в ином виде, было введено в армии. При Сухомлинове был создан специальный жандармский орган (был назначен впоследствии повешенный за шпионаж в 1914 году Мясоедов), через который и устанавливалось наблюдение в войсках.)
Затем, если не ошибаюсь, в 1900 году был поднят вопрос (запрашивались военным министром мнения командующих войсками) о возможно большей изоляции войск от гражданского населения. Предлагалось почти прекратить одиночные отпуска солдат из казарм (выводить только командами), безусловно запретить посещение различных увеселительных и публичных мест и изоляция казарм от городов (где можно, выносить казармы за город, а где нельзя – окружать их как бы тюремной или монастырской стеной).
М.И. Драгомиров высмеял и этот проект, доказывая его полную несостоятельность. Он доказывал, что в руках начальства (если добросовестно следить за выполнением устава внутренней службы) имеется совершенно достаточно средств для поддержания в войсках порядка, а при выяснении «крамолы» и достаточные возможности для ее прекращения и подавления. Он лишь указывал, что надо требовать (и за этим следить) от начальства добросовестного несения службы и выполнения требований уставов, а при обнаружении преступлений – карание их самым беспощадным образом.
В случае же призыва войск для подавления восстаний и для поддержания порядка он требовал действий самых решительных и суровых. Стрельбы по бунтующей толпе холостыми патронами или поверх голов он не допускал совершенно, указывая, что виновные в этом сами должны немедленно предаваться военному суду.
Как видно из этого краткого наброска, суть обвинения Драгомирова в попустительстве революционерам основывалась не на «попустительстве», а на том, что приемы, применявшиеся корпусом жандармов и нашим политическим сыском, претили М.И. и он против них боролся.
Я уже упомянул, что М.И. Драгомиров любил хорошо поесть и выпить хорошего вина в хорошей компании. Последнее давало повод и материал для различных доносов в Петербург, и для распускания слухов о «пьянстве» Драгомирова, и для изобретения самых невероятных рассказов, связанных с «пьянством» и «безобразиями» М.И. Драгомирова.
Прежде чем указать на несколько образцов рассказов о «достоверных случаях, бывших с Михаилом Ивановичем Драгомировым», я должен констатировать следующее: да, М.И. любил вино и любил выпить. Если компания была хорошая, если случай был подходящий, то выпивалось много и «дружеская беседа затягивалась далеко за полночь».
Но это бывало тогда, когда случай был действительно подходящий (например, обеды во 2-й сводной казачьей дивизии, обыкновенно у Урупцев или Хоперцев), где М.И. любил бывать, или какой-нибудь праздник войсковой части, или угощение офицеров каких-нибудь частей у себя на дому, наконец, обеды или ужины в небольшой компании у себя, то есть у М.И. дома по случаю какого-либо празднества. Случаи такие бывали нечасто. В обыкновенные же дни за завтраком и обедом М.И. пил всегда очень немного. Но вообще он выпить мог много. При богатырском здоровье и при особенных свойствах своей физики, М.И. не пьянел. Верней – он чувствовал «последний бокал» и дальше не пил. Я лично никогда не видел М.И. пьяным. Только раз у близких М.И. было подозрение, что он слишком много выпил, и это возбудило беспокойство. Дело было на хуторе М.И. около Конотопа. После воскресного обеда, на который приехали гости из Киева и за которым было выпито много водки и вина (обед был в день какого-то семейного праздника), Михаил Иванович и еще несколько человек сели в саду играть в винт. Михаил Иванович потребовал, чтобы дали еще вина к карточному столику. После нескольких роберов Михаил Иванович сказал, что он больше играть не будет и хочет пройтись. Кто-то из присутствующих вызвался идти с ним. Михаил Иванович ответил, что он хочет пройтись один и пошел через сад к лесу. Все это видели его дочери (Соня и Катя). Им показалось, что отец их много выпил, и, опасаясь, чтобы с ним чего-нибудь не случилось, они направились за ним, но передвигались «перебежками» от дерева к дереву, опасаясь, что Михаил Иванович их заметит и прогонит. Насколько помню (со слов Кати), так и случилось: неудачное применение к местным предметам было обнаружено, и «соглядатаи» с позором были отправлены домой. Михаил Иванович через несколько времени вернулся вполне трезвый и довольный.
Вполне возможно, что он почувствовал, что «перехватил через край», и на некоторое время уединился. Но повторяю, вообще этого не случалось. Говоря другим: «пей, но дело разумей», не допуская возможности появления где-либо в публичном месте пьяного офицера, он в этом отношении был строг и к себе.
До сих пор (мне пришлось это слышать несколько раз в Киеве в период до 1908 года, в Петербурге до войны и, наконец, в 1929 году в Париже) рассказывают такой случай. В 1892 или 1893 году Михаил Иванович якобы получил телеграмму от военного министра, сообщавшего по Высочайшему повелению, что в Киеве ожидаются серьезные беспорядки и ему, как командующему войсками, предлагается быть в полной боевой готовности. Через несколько дней после этого Михаил Иванович якобы посылает Государю Императору следующую телеграмму: «Занимаю позицию, выставил пушки, врага не вижу. Испрашиваю указаний». Не получив ответа, через три дня М.И. якобы посылает новую телеграмму: «Уже три дня пью здоровье Вашего Императорского Величества». Император Александр III якобы ответил: «Пора перестать». Нечего добавлять, что все это было выдумкой, но которой все поверили. (Верят и до сих пор. В апреле 1929 года, почти дословно с моим изложением, рассказал мне об этом генерал А.П. Кутепов110 и спрашивал, насколько это верно. По его словам, об этом «случае» любили рассказывать на вечеринках лейб-гвардии Преображенского полка, и никто не сомневался в истине.)
Однажды (кажется, в 1895 или 1896 г.) в день праздника в 3-й саперной бригаде генерал Драгомиров приехал в саперный лагерь к молебну, а затем пропустил мимо себя войска церемониальным маршем. После этого он принял приглашение на завтрак в саперном лагере. К обеду же он пригласил к себе начальника саперной бригады Свиты Е. И. В. генерал-майора Прескотта, его начальника штаба, командиров саперных и понтонных батальонов и некоторое число старших офицеров.
После окончания позднего обеда дамы удалились, а мужчины оставались за столом, пили кофе, ликеры, коньяк и шампанское. На этот раз пиршество очень затянулось, и начало светать.
Генерал Драгомиров обратился к генералу Прескотту и отдал распоряжение ему со всеми офицерами немедленно отправляться в лагерь и ждать приказания, которое он, Драгомиров, сейчас пришлет. После отъезда начальника саперной бригады и офицеров Драгомиров приказал подать себе коляску, а верховых лошадей – для себя и сопровождавшего его адъютанта – отправить на рысях в саперный лагерь.
Драгомиров поехал в саперный лагерь и, приказав вызвать к себе начальника бригады, отдал последнему распоряжение поднять по тревоге саперный лагерь и произвести небольшое тактическое учение.
Все прошло хорошо, и довольный командующий войсками вернулся в город.
Разговоров этот случай вызвал много. Недоброжелатели и враги Драгомирова стали распространять ряд вздорных слухов, рассказывая, что командующий войсками был совершенно пьян и были совершенно пьяны и все офицеры, присутствовавшие на обеде.
Несколько офицеров, как мне впоследствии говорил генерал Прескотт, были действительно пьяны, но они были изолированы еще на квартире командующего войсками и по тревоге в строй не выходили. Сам же командующий войсками и другие офицеры были в совершенно приличном виде.
Приказывая поднять саперную бригаду по тревоге после ужина (или позднего обеда) и кутежа, на котором присутствовали все старшие чины бригады, Драгомиров имел в виду опять-таки подчеркнуть, что, разрешая пить и сам в этом участвуя, он придерживался поговорки: «пей, но дело разумей». Что всякий офицер должен знать, «что он может вместить» и быть всегда готовым исполнить служебный долг и быть трезвым при его выполнении. Как мне говорил тот же Прескотт, Драгомиров его вызвал на другой день после кутежа и смотра бригады по тревоге и сказал ему, что, не желая знать, кто из его гостей не оказался в состоянии стать по тревоге в строй, он только требует, чтобы сам генерал Прескотт это выяснил и «оплошавшим хорошенько намылил голову».
В 1906 или 1907 году я имел случай узнать, до каких размеров разрослись слухи об изложенном эпизоде и как он был перевран.
Будучи старшим адъютантом мобилизационного отделения, я был командирован командующим войсками Киевского военного округа генералом Сухомлиновым в Симферополь, чтобы отвезти командиру 7-го корпуса секретный пакет с распоряжениями о сосредоточении корпуса после окончания мобилизации (VII армейский корпус при мобилизации включался в состав группы корпусов, сосредоточиваемых против Австро-Венгрии и подчиняемых командующему войсками Киевского военного округа. Все распоряжения по сосредоточению этого корпуса и первоначальным действиям составлялись заблаговременно в штабе Киевского военного округа, и соответствующие предписания за подписью командующего Киевским военным округом передавались на хранение в штаб корпуса).
По приезде в Симферополь я явился к командиру 7-го армейского корпуса генералу Сахарову111 (во время Русско-японской войны генерал Сахаров был начальником штаба у генерала Куропаткина; репутацию себе генерал Сахаров как начальник штаба составил очень неважную, он, между прочим, во время войны женился на сестре милосердия Вороновой). После моего доклада от меня были приняты Сахаровым привезенные мною документы, а затем командир корпуса пригласил меня к себе на обед.
Обед прошел очень оживленно. Тяжело было только за закуской, так как хозяева, сам Сахаров и его жена, настаивали на «рюмках водки». Сидя рядом с хозяйкой, я выпил с ней по пять рюмок водки и затем решительно отказался от шестой. Я почувствовал, что у меня слегка начинает кружиться голова, а жена Сахарова была совсем свежа. Ясно было, что к водке она привыкла и ее любила.
После обеда мы перешли в гостиную, куда подали кофе и ликеры. Во время разговора генерал Сахаров стал меня расспрашивать про службу в Киевском округе. Затем сказал: «Значит, вы выслужили более пяти лет в округе при Драгомирове. Драгомиров, бесспорно, был очень талантлив, но из-за своего безобразного пьянства он развращал войска округа и принес много вреда нашему военному делу».
Я совершенно не знал отношений между этим генералом Сахаровым и генералом Драгомировым. Я только знал, что с братом этого генерала Сахарова, бывшим во время Русско-японской войны военным министром112, отношения у Драгомирова были хорошие. Будучи удивлен и возмущен подобной характеристикой, данной М.И. Драгомирову, я все же постарался этого резко не высказать, а своими вопросами заставить генерала Сахарова развить более подробно то, что он уже сказал.
Я сказал, что очень удивлен такой характеристике, так как, служа в Киевском военном округе при Драгомирове, я никогда не слышал о его «безобразном пьянстве» и о том, что он «принес много вреда нашему военному делу».
Сахаров выразил удивление, что я так «мало осведомлен», и вновь подтвердил, что «всем известно, что Драгомиров безобразно пил и в пьяном виде показывался перед войсками». Я сказал, что в первый раз это слышу и был бы рад услышать не общее обвинение Драгомирова в безобразном пьянстве и в том, что он в пьяном виде появлялся перед войсками, а какой-нибудь конкретный факт, подтверждающий это чудовищное обвинение.
Сахаров ответил: «Хорошо, я вам сейчас приведу и конкретный факт». После этого он мне рассказал следующее: однажды Драгомиров пригласил к себе на обед обычную компанию, с которой он всегда кутил и пьянствовал. После обеда кутеж продолжался до утра. Рано утром Драгомирову пришла фантазия поехать в лагерь под Киевом и поднять по тревоге войска. Задумано – исполнено. Верховые лошади были отправлены вперед и послан был в лагерь адъютант с письменным приказанием произвести тревогу в лагере. Драгомиров, пригласив с собой нескольких своих собутыльников, столь же пьяных, как и он сам, поехал с ними в лагерь в колясках. Когда Драгомиров подъехал к лагерю, войска уже были подняты по тревоге и выстроены перед передней линией лагеря. Драгомиров вышел из экипажа, взобрался на подведенную ему верховую лошадь и подъехал к войскам. Но вина было выпито слишком много – Драгомирову стало дурно, и он свалился с лошади. К нему подбежали офицеры. Командующий войсками оказался без чувств. Его положили на шинель и понесли в лазарет; доктор скоро выяснил, что Драгомиров просто мертвецки пьян и привел его в чувство при помощи нашатырного спирта. Затем командующего войсками водворили в коляску и отправили домой.
Сахаров закончил так: «Хорош командующий войсками. Этим, конечно, он позорил себя и развращал войска. Случай, который я вам рассказал, был не единственный. Я знаю, что подобных случаев во время командования войсками округа с Драгомировым было несколько.»
Я был возмущен рассказом до глубины души, но, сдерживая себя, спросил Сахарова: «Ваше превосходительство, вы лично присутствовали хоть раз при каком-либо случае, о которых вы рассказываете, или слышали об этом от каких-либо „верных” лиц?» – «Сам я, к счастью, никогда этого не видел, но за достоверность рассказанного ручаюсь, так как слышал об этом от действительно „верных” лиц, которым не могу не верить», – ответил Сахаров. «Все это неправда, за это я ручаюсь. Я отлично знал генерала Драгомирова, знал его в частной жизни и на службе, и с полной уверенностью вам заявляю, что ваши „верные” лица все вам налгали», – сказал я.
Сахаров побагровел и сказал: «Я удивляюсь, полковник, как вы можете брать на себя смелость так резко опротестовывать мои слова. Я вновь повторяю, что все мною сказанное безусловная истина. Вы мой гость, но все же я должен вам сказать, что вам следует быть осторожней в опровержениях того, что вы слышите от человека, много вас старшего и чинами и годами. Наконец, как вы могли знать частную жизнь Драгомирова, хотя и служили в штабе Киевского военного округа. Вы вряд ли были к нему так близки».
На это я сказал: «Ваше высокопревосходительство, все же я вновь вам заявляю, что сведения о Драгомирове, которые вы получили от каких-то господ, являются ложью. Я же довольно хорошо знал частную жизнь генерала Драгомирова по той простой причине, что я женат на его дочери». Сахаров вскочил с кресла, на котором сидел, и воскликнул: «Ради Бога извините, почему же вы раньше не сказали, что женаты на дочери генерала Драгомирова?» Я встал и ответил: «Раньше я не имел никакого основания об этом говорить. Я очень рад, что вы не знали о том, что Драгомиров приходился мне тестем. В противном случае я был бы лишен возможности узнать, что даже корпусный командир русской армии, брат друга Драгомирова, имеет столь превратное понятие о генерале Драгомирове и об этом рассказывает.»
Как меня ни удерживали, я сейчас же ушел. Сахаров проводил меня до выходных дверей, и через два дня его жена, приехавшая в Севастополь, заходила на квартиру моих родителей и оставила мне записку, что очень просит зайти к ней в гостиницу Киста и поехать с ней в Балаклаву. Я уклонился от этого приглашения.
Как я упомянул выше, М.И. Драгомиров любил бывать в расположении 2-й сводной казачьей дивизии, принимать приглашения Кубанцев и Терцев на «шашлык», стакан кахетинского вина и смотреть лезгинку.
Как-то в 1897 или 1898 году, после смотра 12-й кавалерийской дивизии, Драгомиров был на вечеринке, устроенной Волжским и Урупским полками недалеко от Межибужья. Ужин закончился часов в 9—10 вечера, и затем командующий войсками в коляске поехал на вокзал железной дороги. Ночь была очень темная, и поэтому, кроме конвоя, назначенного сопровождать командующего войсками, впереди и по сторонам экипажа ехали казаки с факелами. Этот кортеж, конечно, на всем пути следования (около 25 верст) обращал внимание населения селений, через которые лежал путь, и привлекал внимание в попутных польских помещичьих усадьбах.
Недоброжелатели Драгомирова и из этого создали целую легенду, как он пропьянствовал всю ночь с казаками и затем «пьяная орава, с гиком и криком» промчалась к вокзалу. Среди поляков говорили: «Хорош начальник края, подающий такой пример офицерам, которые и без того ведут себя буйно». Через несколько лет после этого мне случилось слышать в Севастополе отзвуки этого «безобразного поведения Драгомирова». Приехав в Севастополь в отпуск к родителям, я зашел с визитом к моим старым знакомым Смульским (Смульский113 был поляк, полковник, военный инженер; его жена была рожденная Хорват, сестра начальника Восточно-Китайской железной дороги114).
У Смульских гостила какая-то полька (их родственница), приехавшая из Подольской губернии. Смульский спросил у меня что-то про Драгомирова. Бывшая в гостиной полька, придя прямо в раж, стала рассказывать про М.И. Драгомирова совершенно невероятные истории. На мой протест она разразилась еще большими нападками и рассказами про пьянство у казаков около Межибужья, указав год, в котором, как я выше описал, действительно М.И. Драгомиров был на вечеринке у казаков.
По ее рассказу, пьянство продолжалось до 9 часов утра, после чего Драгомиров, будучи совершенно пьян и в сопровождении «банды пьяных казаков», поехал на вокзал. Проезжая через какое-то местечко, Драгомиров, обозленный, что кучка евреев, мимо которой он проезжал, не сняли шляпы, приказал их тут же, при себе, выпороть нагайками. Проделав эту расправу, Драгомиров поехал дальше. Увидев в этом же местечке костел, он приказал остановиться и, узнав, что в костеле идет служба, приказал ее прекратить. На протест ксендза он ответил угрозой, что, если сейчас все молящиеся не выйдут из костела, он прикажет их перепороть. Ксендз резко запротестовал, и тогда, по приказанию Драгомирова, пьяные казаки стали выволакивать мужчин и женщин из костела и тут же на паперти избивать их нагайками.
Я сказал польке, что все это самая беззастенчивая ложь. Она заявила, что сама была этому свидетельницей и впала в истерику. Пришлось просто уйти, и я перестал бывать у Смульских.
Я думаю, что этих примеров достаточно, чтобы показать, какие невероятные и нагло-дикие рассказы распространялись про М.И. Драгомирова.
Наряду с этими злостными вымыслами относительно М.И. Драгомирова очень широко распространялись про него различные анекдоты и рассказы о его «острых словечках». Эти анекдоты и рассказы большей частью не имели в виду его задеть, а, наоборот, выставляли его как очень остроумного и острого на язык. М.И. про эти анекдоты и рассказы неоднократно высказывался так: «Из того, что доходило до меня, более половины или переврано, или выдумано. Спасибо хоть за то, что большая часть посвящаемых мне анекдотов и рассказов остроумна».
Вот несколько образцов таких рассказов. Недоразумение между М.И. Драгомировым и архиепископом Платоном, бывшим ректором Киевской духовной академии. Слышал я этот рассказ несколько раз в Киеве, а затем мне его дословно подтвердил митрополит Платон в Нью-Йорке в 1924 году.
Митрополит Платон рассказал следующее. «Как-то военно-полевому суду в Киеве было предано несколько человек за революционную деятельность. Утверждать приговор должен был М.И. Драгомиров, как командующий войсками. Киевская интеллигенция очень беспокоилась за участь обвиняемых. Попытка воздействовать на М.И. через некоторых влиятельных гражданских лиц успеха не имела: узнав, о чем они пришли его просить, он просто приказал их не принимать.
Обратились ко мне, зная, что я был в очень хороших отношениях с М.И., и, кроме того, в расчете, что духовного пастыря Драгомиров не выгонит, а выслушает. Я согласился и поехал. Должен сказать правду: было жутковато. А вдруг выругает? Что тогда делать?
Приехал. Послал доложить. Михаил Иванович сам вышел в переднюю, подошел под благословение и повел меня в свой кабинет. «Чем я обязан, владыка, вас видеть сегодня у себя?» Я оробел и говорю: «Да уж дело-то очень серьезное, боюсь только, что вы, ваше высокопревосходительство, уж очень серчать будете». – «Говорите, владыка, я слушаю. Раз вы приехали без предупреждения, да в такое неурочное время (Михаил Иванович принимал доклады), значит, дело серьезное». Я перекрестился и одним духом все выпалил. А М.И. сидит и внимательно на меня смотрит, только глаза как будто смеются.
Выпалил я все и замолчал. Молчит и Михаил Иванович. Прошло так, вероятно, всего несколько секунд, а мне показалось – целая вечность.
Наконец М.И. заговорил, но о чем-то другом, я сразу и не разобрал. «О том, что вы мне сказали, владыка, мы сейчас поговорим, а вот прежде я хочу вам сказать кое-что касающееся Киевской духовной академии.» И начал он говорить о различных непорядках, о которых говорили в городе, и стал мне давать какие-то советы.
У меня кровь бросилась в голову, я и забыл то главное, из-за которого приехал. «Ваше высокопревосходительство, простите меня, но ведь эти вопросы касаются только меня, как ректора академии, а никак не вас, как генерал-губернатора и командующего войсками». – «Так, а тот вопрос, который вы, владыка, изволили возбудить, – касается вас как ректора академии или меня как правителя края и командующего войсками?» Я совсем растерялся, попросил извинения и уехал. С тех пор «советов» я Михаилу Ивановичу не давал, а когда приходилось за кого-либо просить, я всегда подчеркивал, что прошу как иерарх, на обязанности которого лежит заступничество и за виновных, а также умилостивление сердца правителя. Потом мы больше никогда не ссорились».
Рассказывали, что однажды во время игры в винт в доме командующего войсками его три партнера, все евреи, по очереди сказали: «Je dis passe» [«Я пасую» (фр.)]. На это будто бы Михаил Иванович, когда дошла очередь до него, подал такую реплику: «Ну, если жиды пас, то и я пас».
Когда Михаилу Ивановичу передали этот рассказ, он заметил: «Неостроумно – в том отношении, что не учли свойств моего характера: я в своем доме хозяин, старающийся всегда быть вежливым с гостями, а не держать себя хамом и оскорблять своих же гостей. Кроме того, никогда не было случая, чтобы мои партнеры были все жидами. Явно это изобретено с целью подчеркнуть, что Драгомиров близок с жидами».
При объезде генерал-губернаторства в каком-то пункте представлялась Драгомирову депутация от сахарозаводчиков. Один из представлявшихся, назвав свою явно еврейскую фамилию, якобы добавил: «православный». На это Михаил Иванович, как рассказывали, ответил: «Драгомиров, тоже не из жидов». Справедливость этого рассказа М.И. не отрицал.
Рядом с кабинетом М.И. Драгомирова в доме командующего войсками в Киеве была приемная, в которой дежурил адъютант, а когда адъютант куда-либо уходил, его заменял дежурный унтер-офицер жандармского полевого эскадрона. То, что говорилось громко в приемной, было отчетливо слышно в кабинете.
Приехал представляться генералу Драгомирову какой-то важный Остзейского края барон, с многозначительной фамилией. Застав в приемной дежурного унтер-офицера, немец стал его обучать, как надо о нем доложить, и несколько раз заставил унтер-офицера повторить свою сложную фамилию. Убедившись, что унтер-офицер ее хорошо зазубрил, он сказал: «Хорошо, пойди и доложи, что я приехал». Унтер-офицер открыл дверь в кабинет и, не закрывая ее, сделал шаг в кабинет и отчетливо, раздельно доложил вызубренную им фамилию. Михаил Иванович громко на это сказал: «Проси всех четверых…» Немец, конечно, был крайне обижен и вряд ли впоследствии поминал М.И. добрым словом. Михаил Иванович не отрицал этого случая.
Рассказывали, что во время одной из своих ежедневных утренних прогулок, в сопровождении кого-то при нем состоявшего, Михаил Иванович наткнулся в саду на солдата, который, ухаживая за хохлушкой, запустил обе руки ей за пазуху. Увидев командующего войсками, солдат страшно растерялся и замер со своими руками за пазухой у своей дивчины. Михаил Иванович будто бы остановился и сказал: «Молодчина, действуешь по уставу. Раз руки заняты – правильно отдаешь честь глазами».
М.И. подтвердил, что действительно на такую сцену он наскочил, но что он не похвалил солдата, а изрядно выругал. «Переврали же этот случай, – добавил Михаил Иванович, – чтобы показать лишний раз, что я потворствую солдатам; удивляюсь, что не выдумали какой-нибудь аналогичный случай с офицером, чтобы показать, что вот офицерам я не спускаю».
Однажды свою утреннюю прогулку Михаил Иванович делал в сопровождении приехавшего представиться вновь назначенного черниговского губернатора. Прошли они в городской сад. Губернатор, идя рядом с Михаилом Ивановичем, чувствует сильный запах чеснока, но не может понять, откуда он идет. Нюхал, нюхал губернатор и говорит, обращаясь к М.И.: «Удивительно поганое это жидовское племя. Вот мы с вами, Ваше Высокопревосходительство, находимся в городском саду, ни одного жида не видно, а жидом разит; это, верно, ветерок доносит чесночный запах с Подола.» – «Нет, батенька, – говорит Драгомиров, – вы уж простите меня, старика, это я вчера у себя на хуторе наелся пампушек с чесноком, и от меня сегодня воняет жидом».
Война с Японией. Михаилу Ивановичу приписывали слова: «Да, это верно, что японцы макаки, да только мы – кое-каки». При назначении генерала Сахарова начальником штаба к Куропаткину М.И. Драгомирову приписывали слова: «Плохо дело; сочетание куропатки с сахаром ничего путного не даст». Михаил Иванович категорически отрицал эту фразу, говоря, что это одно из глупых изобретений, ибо ему и в голову не пришло бы фантазировать на сочетание куропатки с сахаром. Если вспомнить изложенный мною выше отзыв генерала Сахарова о М.И. Драгомирове, то, может быть, в этой «куропатке с сахаром» был ключ к ненависти Сахарова к Драгомирову.
Какой-то крупный петербургский сановник, приехавший в Киев, поехал с визитом к Драгомирову и приказал о себе доложить: «Генерал такой-то.» (гражданские чины, получая по должности или по чину титул «превосходительства» или «высокопревосходительства», любили себя величать по-военному генералами). Михаил Иванович любезно его принял, а затем, приехав отдавать визит, приказал доложить: «Архиерей Драгомиров». На недоуменный вопрос смущенного сановника М.И. ответил: «Простите меня, Ваше Высокопревосходительство, вы изволили пошутить, приказав доложить мне о себе как о генерале, а я позволил себе пошутить, назвав себя архиереем».
М.И. приехал как-то в Полтаву на смотр частей войск. Вечером в его вагоне собралось несколько лиц из старших чинов полтавской администрации. Сели играть в винт. Среди играющих был один, «X», бывший прежде адъютантом у одной высокой особы и славившийся тем, что был в молодости недостаточно грамотен и часто путал мужской род с женским.
Михаилу Ивановичу очень не везло. Когда кончился робер и по картам М.И. мог выбрать место, он все же остался на прежнем своем месте. «X» говорит: «Ваше высокопревосходительство, вам на этом месте очень не везло, не перемените ли место?» М.И. был в скверном настроении духа и ответил: «Стар, батенька, чтобы зад. счастье искать». Присутствовавшие усмотрели в этом намек на прошлое «X». Михаил Иванович впоследствии говорил, что сказал это без злого умысла, совсем забыв скользкую репутацию партнера.
Можно было бы вспомнить еще много рассказов и анекдотов, но я заканчиваю на этом.
Характеристика начальствующих лиц КВО и некоторых офицеров Генерального штаба
Как я уже сказал, я после окончания Академии Генерального штаба попал в Киевский военный округ в 1897 году.
Годы 1897—1900 могут считаться кульминационными годами М.И. Драгомирова как командующего войсками. Все главное, в смысле постановки в округе воспитания и обучения войск, а также в смысле подготовки к войне, было сделано. Киевский военный округ, бесспорно, был первым округом во всей России; он являлся образцом, по которому равнялись. Михаилу Ивановичу Драгомирову оставалось только несколько улучшать достигнутые результаты или поддерживать на должной высоте то, что было достигнуто.
Подбор Драгомировым ближайших сотрудников (начальник штаба, генерал-квартирмейстер, начальник военных сообщений, дежурный генерал и начальники окружных довольствующих учреждений – артиллерийского, инженерного, интендантского, санитарного, ветеринарного) был отличный. Насколько было возможно по условиям крайне консервативно-бюрократического принципа старшинства, был подобран и состав старшего командного состава в войсках округа.
Начальник штаба округа генерал-лейтенант Евгений Станиславович Шимановский был образцовым начальником штаба, фанатично преданным долгу и службе и прекрасно знавшим и умевшим неуклонно проводить в жизнь требования Драгомирова.
Для нас, офицеров Генерального штаба, генерал Шимановский был суровым учителем, но в то же время под маской суровости он был человеком крайне доброго сердца и помогал всем, чем только мог.
Генерал-квартирмейстер генерал-майор Николай Владимирович Рузский был блестящим и знающим офицером Генерального штаба. В часы службы он был строгий начальник, а вне службы добрый приятель, готовый весело провести время за бутылкой хорошего вина. Как генерал-квартирмейстер он блестяще руководил работами своего отдела, и генерал-квартирмейстерская часть была для нас, молодых офицеров, прекрасной школой. К полевым поездкам и военным играм мы всегда подготовлялись самым серьезным образом, чтобы не ударить лицом в грязь и не оскандалиться перед начальником штаба или генерал-квартирмейстером. Начальник военных сообщений генерал-майор Мартсон (впоследствии командующий войсками Виленского военного округа) был очень скромный и очень дельный работник. Вне службы он был, как и Н.В. Рузский, добрым приятелем. Дежурный генерал генерал-майор Фролов (впоследствии дежурный генерал Главного штаба) был менее одаренный, чем Рузский и Мартсон, но был очень знающим и добросовестным работником и блестящим дежурным генералом. При подобном подборе своих ближайших помощников Драгомиров мог быть действительно спокоен за правильное направление дела.
В характеристике офицеров Генерального штаба я остановлюсь только на тех, кои впоследствии чем-либо выдвинулись или заслуживают того, чтобы их чем-либо особенным отметить.
Старшим адъютантом строевого отделения был полковник барон Сергей Эрнестович Бэр. Человек, по существу, недалекий, но честный немец, чрезвычайно аккуратный, пунктуальный и отлично знающий свое дело. Я пробыл в его отделении, будучи прикомандированным к Генеральному штабу, в течение нескольких месяцев и под его руководством изучил вопросы по строевой подготовке и службе войск округа, а также штабную работу, к этому отделу относящуюся.
С.Э. Бэр с должности старшего адъютанта строевого отделения в штабе Киевского военного округа был назначен начальником 4-го отделения Главного штаба (по личному составу). (Это назначение не было особенно удачно, так как С.Э. Бэр был чрезвычайный формалист и очень сухой человек, а должность начальника отделения по личному составу в Главном штабе требовала человека с сердцем, отзывчивого и не формалиста. В армии его невзлюбили.) Затем он был командиром Ровненского пехотного полка и дежурным генералом штаба Приамурского военного округа. Во время мировой войны он командовал бригадой. Дальше его судьбы я не знаю.
Старшим адъютантом отчетного отделения был полковник Иван Николаевич Толмачев. По виду он был довольно лохматый и неряшливо всегда одетый. Мы прозвали его «шваброй». В отчетном отделении сосредоточивались работы по изучению армий вероятных противников и их театра военных действий, работы офицеров Генерального штаба, производство съемок, полевых поездок, организация военных игр. В этом же отделении сосредоточивались вопросы по ведению личным составом Генерального штаба в округе и аттестации офицеров Генерального штаба.
Из этого перечня видно, что старший адъютант отчетного отделения, являвшийся докладчиком у генерал-квартирмейстера по вопросам службы Генерального штаба и по его личному составу, был лицом крайне ответственным. У нас сложилось мнение, основанное на ряде фактов, что И.Н. Толмачев был небеспристрастным докладчиком, был часто недоброжелательным по отношению к офицерам Генерального штаба и докладывал генерал-квартирмейстеру такие факты, которые можно было и не докладывать. Толмачева мы все терпеть не могли.
Отрицательные качества Толмачева сглаживались умным и крайне доброжелательным генерал-квартирмейстером Н.В. Рузским. Но если б генерал-квартирмейстер был менее умный и порядочный человек, Толмачев мог бы наделать много гадостей.
Впоследствии Толмачев получил Бендерский пехотный полк. В 1905 году, будучи с полком на Кавказе, он, по-видимому, действовал решительно при подавлении восстаний, обратил на себя внимание министра внутренних дел и был назначен одесским градоначальником. В Одессе, в качестве градоначальника, он оказался более чем слаб. Прошумев некоторое время в Одессе в качестве «жидоеда» и покровителя городского головы Пеликана и Союза русского народа, он как-то быстро завял, был убран с должности одесского градоначальника, и этим, в сущности, закончилась его карьера.
Старшим адъютантом мобилизационного отделения и моим первым учителем по мобилизационному делу был полковник Колоколов (Александр Евграфович), представлявший из себя довольно интересный тип. Мобилизационное дело он знал великолепно, обладал удивительной памятью и был чрезвычайно работоспособен. Обладая крепким физическим здоровьем, он мог, не отрываясь, в буквальном смысле этого слова, просиживать за работой 48 часов. Был случай, когда без сна и почти без пищи он проработал трое суток, и исполненная им работа была признана образцовой таким требовательным и придирчивым начальником, каким был начальник штаба генерал Шимановский. Колоколова все любили за его доброту, отзывчивость и готовность помочь чем только мог всякому, кто только к нему не обращался. Товарищ он был удивительно милый, готовый за всякого заступиться, всякого вызволить из беды. Скромен он был чрезвычайно. Стремился всегда оставаться в тени. Если начальство его хвалило, он всегда конфузливо заявлял, что, мол, это не он, а такой-то или ему помог исполнить работу, или дал такой-то совет. Впоследствии мы узнали, что он помогал каким-то вдовам и каким-то сиротам, но об этом он никогда никому не говорил. Несмотря на свою чрезвычайную скромность, он обладал редкими качествами: у него было много гражданского мужества; он никогда не боялся взять ответственность на себя.
Наряду с этими положительными качествами он имел и серьезное отрицательное качество: он пил запоем. Случалось это сравнительно редко – раз в два или три месяца, но период запоя тянулся 7—10 дней, и на это время он совершенно выбывал из строя. Когда он присылал мне, как своему помощнику, ключи от секретной кассы – я знал, что период запоя начинается. Во время запоя он обыкновенно запирался у себя на квартире и не скандалил. Но если во время запоя попадали к нему его более буйные приятели (полковники Глинский и Рейс, о которых скажу ниже), то дело принимало иной оборот, и требовалось вмешательство приятелей, чтобы утихомирить компанию и водворить ее по домам. Один раз генералу Рузскому едва удалось умилостивить генерала Шимановского, настаивавшего на увольнении Колоколова со службы. Дело было летом. Колоколов с Ко «закутил» в ресторане на Трухановом острове на Днепре против Купеческого киевского сада. Было уже поздно. Военный оркестр, игравший в ресторане, собрался домой. Колоколов запротестовал. Музыканты сыграли еще одну-две вещи и стали укладывать инструменты. Колоколов появился около оркестра, приказал разобрать инструменты, построил команду и заявил: «Раз хотите домой, то поведу вас я. Марш за мной!» После этого он двинулся к реке и. пошел в воду. Музыканты замялись, но на его окрик пошли за ним. Он приказал играть марш и двинулся дальше. Кто-то из публики стал кричать, что он перетопит музыкантов. На это Колоколов ответил: «Я иду впереди и утону прежде, чем захлебнется кто-либо из идущих за мною жидов». К счастью, среди публики оказался командир полевого жандармского эскадрона полковник Веньяшев115, большой друг Колоколова и человек колоссальной силы, который бросился в воду и вытащил не умевшего плавать и уже начавшего «пускать пузыри» Колоколова. Музыкантам Колоколов дал 25 рублей и отпустил домой.
Рузскому стоило больших усилий отстоять Колоколова и уговорить генерала Шимановского простить его и на этот раз. Вскоре после этого Колоколов получил Архангелогородский полк, которым прокомандовал, кажется, два года, и умер от воспаления легких. Как командир полка он был очень слаб.
Ближайшими приятелями Колоколова были полковники Глинский и Рейс, старшие адъютанты управления военных сообщений. Оба были очень знающими офицерами Генерального штаба, хорошими работниками, но любили сильно и часто выпить. Особенно был подвержен этой слабости Глинский, который к тому же был «буен во хмелю». Глинский все же был только рядовой хороший офицер Генерального штаба, а потому все более и более учащавшиеся его кутежи и скандалы должны были привести к каким-либо крупным для него неприятностям. Его часто спасало заступничество его начальника генерала Мартсона, но Шимановский в конце концов потребовал удаления Глинского из штаба округа. Только болезнь, а затем и уход с должности начальника штаба генерала Шимановского спасли Глинского в том смысле, что, хотя он и ушел из штаба округа, но был назначен начальником штаба 33-й пехотной дивизии в том же Киеве.
Летом 1900 года, будучи начальником штаба 33-й пехотной дивизии, Глинский напился на полковом празднике 131-го пехотного Тираспольского полка и решил ехать продолжать кутеж в город. Солдату-кучеру было кем-то приказано объехать вокруг лагеря и привезти Глинского к его же бараку. Предполагалось, что он спьяну не разберет, куда его привезли, и можно будет водворить его в постель. Но Глинский «разобрал» и, обозлившись, ударил кучера кулаком в физиономию.
На другое утро солдат пришел на кухню корпусного командира генерала Водара116 жаловаться своему приятелю – денщику генерала. Денщик, подавая чай корпусному командиру, сказал: «А на кухне у меня сидит мой приятель, которому вчера кто-то из господ офицеров разбил морду. Он бедный плачет, но не хочет говорить, кто его побил». Генерал Водар прошел на кухню и стал расспрашивать солдата, который, как потом выяснилось, умышленно расцарапал себе лицо и вымазал его кровью. Хитрый солдат сделал вид, что страшно испугался, увидев командира корпуса, сначала не хотел говорить, кто и за что его ударил, но, на требование Водара сказать правду, подробно все рассказал. Водар обозлился, вызвал начальника штаба корпуса и приказал назначить расследование и дать делу законный ход.
Для Глинского, конечно, это грозило судом и концом всякой карьеры. Он бросился к генерал-квартирмейстеру генералу Рузскому и умолял его спасти. В это время было получено распоряжение из Петербурга о командировании в Маньчжурию (началось боксерское восстание) трех офицеров Генерального штаба, желающих туда ехать. В числе желающих и предназначенных ехать в Маньчжурию был я. Рузский поехал к Водару, и после долгих разговоров было решено, что если Глинский немедленно уедет в Маньчжурию, то вся история будет замята. После этого Рузский вызвал меня и попросил отказаться от поездки в Маньчжурию в пользу Глинского. Я согласился, и Глинский на следующий же день уехал из Киева. Впоследствии я слышал, что Глинский, произведенный в генерал-майоры, сильно пьянствовал в Маньчжурии, а затем и в Варшавском округе, где служил после Русско-японской войны. Дальнейшую его судьбу я не знаю.
Приятель и собутыльник Глинского полковник Рейс был человеком исключительно талантливым и широкообразованным. Он великолепно знал иностранные языки. Генерал Шимановский его очень ценил за прекрасное знание устройства австро-венгерской армии и австро-венгерских железных, шоссейных и грунтовых дорог. В этой области он был ходячей энциклопедией.
Благодаря его ловкости, уму и отличному знанию немецкого и венгерского языков ему удалось выполнить целый ряд очень смелых и рискованных заданий, связанных с рекогносцировками в Карпатах и районе передового Австро-Венгерского театра военных действий. Но однажды поездка с рекогносцировочной целью не удалась, хотя Рейс и его спутник, полковник Новицкий, отделались очень дешево. Было нами получено сведение о прокладке второго пути на перевальном через Карпаты участке одной из австро-венгерских железных дорог. Проверить это сведение через агентов не удалось. Рейс предложил Шимановскому командировать его и полковника Новицкого. Шимановский согласился. Поездка была обставлена самым секретным образом. Оба полковника получили паспорта на каких-то гражданских чинов. Они решили доехать до перевальной станции, пойти в буфет, пропустить поезд и в ожидании другого поезда, что-то через 4—5 часов, пойти погулять и выяснить интересующий их вопрос.
Все шло хорошо. Доехали до намеченной станции. Пошли в буфет. Заказали кофе и расположились за столиками. Прошло двенадцать или пятнадцать минут остановки поезда, и они, якобы взволнованные, бросились на перрон к отходящему поезду, но. какой-то тип преградил им дорогу и вежливо попросил вернуться на станцию, где их провели в какую-то комнату и объявили, что они арестованы впредь до особого распоряжения. Часа через три им объявили, что вещи, ими забытые в поезде, будут к вечеру доставлены на станцию, а они – утром на следующий день под конвоем – будут отправлены обратно на русскую границу. Рассуждать не приходилось. Когда на другой день их отпустили с пограничной австро-венгерской станции, сопровождавший их господин сказал: «Для вашего сведения, мне поручено вам передать, что австро-венгерским властям известны ваши фамилии и то, что вы оба – офицеры Генерального штаба. На этот раз вас решено просто выдворить вон с нашей территории, но если вы опять попытаетесь производить у нас разведки, то в лучшем случае попадете в тюрьму».
Рейса Шимановский старался наставить на путь истины, уговаривал его перестать пить, но ничего не помогло, и, слабый здоровьем, Рейс очень быстро сгорел и умер. Упомянутый выше полковник Новицкий был очень интересным типом. Когда я был назначен в штаб округа, Новицкий (в чине подполковника) был помощником старшего адъютанта отчетного отделения (помощником у Толмачева). Затем он был, после ухода Толмачева, старшим адъютантом. Новицкий был хорошо образован, отлично владел иностранными языками, великолепно знал все данные об Австро-Венгрии и ее армии и был удивительно работоспособен. Характера он был очень прямого и был очень резок. Считал нужным откровенно бороться со всякой ложью, незаконностью и всяким лицемерием. Но был сам чрезвычайно вспыльчив, пристрастен к людям, а потому часто и несправедлив. Думая, что заступается за правду и за «обиженных», зачастую именно стоял горой за неправду и за обидчиков. Был большим другом генерала фон Реннен-кампфа, командовавшего в то время Ахтырским полком.
Характер Новицкий имел отвратительный. Насколько знаю, только с одним Ранненкампфом он никогда не ссорился. Про него, кажется, Рузский выразился так: «Новицкий совершенно не приспособлен к общественной жизни. Жить и работать с людьми он не может, но чрезвычайно способен. Жаль, что его нельзя отделить от людей и пользоваться его работой, держа в клетке. Новицкий как начальник будет несносен. Далеко не пойдет, так как наверно сломает себе шею».
В штабе Киевского округа Новицкий был живой энциклопедией. Обладая колоссальной памятью и будучи широкообразованным, он был лучшим исполнителем сложных работ. Все касающееся Австро-Венгрии и ее армии он знал великолепно. На этой почве, я помню, произошла драма между ним и начальником штаба Шимановским.
Во время одной из военных игр Шимановский спросил кого-то из офицеров Генерального штаба об организации австро-венгерской артиллерии. В ответе офицера Шимановский усмотрел какую-то ошибку и сделал резкое замечание. Офицер обиделся и ответил: «Ваше Превосходительство, только сегодня я узнал от полковника Новицкого изменение в организации австро-венгерской артиллерии и вам сделал доклад на основании этих новых данных». Шимановский приказал позвать Новицкого. «Вы сказали капитану N. о том-то?» – «Да, Ваше Превосходительство, это я сказал». – «Как вам не стыдно, будучи старшим адъютантом отчетного отделения, не знать организации армии нашего вероятного противника! Я вами недоволен. Можете идти». Обиженный Новицкий хотел что-то сказать, но Шимановский повернулся и сам ушел из комнаты.
Новицкий почувствовал себя страшно оскорбленным. Он только накануне получил сведения о некоторых изменениях в организации австрийской артиллерии, доложил об этом генерал-квартирмейстеру и познакомил с полученными данными собравшихся на военную игру офицеров. По-видимому, Рузский не успел или забыл доложить об этих изменениях Шимановскому.
Новицкий пошел в свой служебный кабинет, написал прошение на Высочайшее Имя об увольнении со службы по домашним обстоятельствам, дал его переписать писарю «пером рондо», подписал и понес к Рузскому. Рузский его внимательно выслушал, начал было возражать против принятого Новицким решения, но, встретив упорное сопротивление и зная характер Новицкого, сказал: «Хорошо, я передам ваше прошение начальнику штаба». Затем, как бы неловким движением, Рузский опрокинул чернильницу, и чернило залило прошение. «Простите мою неловкость, но в таком виде давать прошению ход нельзя; возьмите его и прикажите переписать. Сегодня я занят, а вы мне его принесете завтра в 12 часов дня». Рузский сейчас же доложил Шимановскому, и на другой день, в 11 часов утра, когда все собрались для продолжения военной игры, Шимановский вызвал Новицкого и в присутствии всех перед ним извинился. Инцидент был исчерпан.
Когда Новицкий был назначен начальником штаба 11-й кавалерийской дивизии, начальником которой был немец, кажется фон Бадер117, говоривший по-русски с сильным немецким акцентом, между начальником дивизии и его начальником штаба начались непрерывные недоразумения, некоторые из которых начинали принимать очень острый характер. Оба они возненавидели друг друга. Начальник штаба округа решил перевести Новицкого на другое место; представление в Петербург было сделано, но разразился новый, невероятный скандал. Получены были телеграммы и от Бадера, и от Новицкого, что они ходатайствуют об увольнении в отставку. В Луцк был послан генерал для производства расследования. Оказалось, что во время доклада Новицкого Бадеру последний внезапно пришел в раж и, схватив чернильницу со стола, запустил ею в своего начальника штаба; чернильница пролетела мимо.
Полковник Новицкий при расследовании дела показал, что у него с Бадером сложились действительно очень скверные отношения, но почему запустил Бадер в него чернильницей, он совершенно недоумевает: при этом докладе у него никаких недоразумений с начальником дивизии не было, что он держал себя совершенно корректно и совершенно не понимает, что случилось с начальником дивизии. Что он, Новицкий, не имея возможности вызвать на дуэль своего начальника дивизии, хочет выйти в отставку, чтобы потребовать от Бадера удовлетворения. Бадер подтвердил, что на докладе, окончившемся «чернильницей», Новицкий был действительно вполне корректен, но что «выражением своего лица он выказывал мне такое презрение, что я не выдержал и пустил в него чернильницей». Бадер заявил, что он сам не понимает, как все это случилось, но признает, что он виноват и не может оставаться на службе в роли начальника дивизии.
В результате Бадер был уволен со службы по прошению, а Новицкий переведен в Главное управление Генерального штаба на чисто кабинетную работу. Затем, года через полтора, Новицкий получил Иркутский гусарский полк. Начались опять скандалы. Он якобы хотел искоренить обычай, по которому командир полка, заведующий хозяйством и командиры эскадронов питались от «фуража», заготовляемого «хозяйственным способом». Начальник дивизии пошел против Новицкого. Он принужден был переменить полк, но опять недоразумения на хозяйственной почве вызвали ряд новых столкновений с начальством; он вышел в отставку, поселился в своем имении и скоро умер.
Мы его жалели как хорошего, по существу, человека. Его история оттенила бывший недочет в нашей армии: всех офицеров Генерального штаба пропускать нормально через строевой стаж. Новицкий же принадлежал к категории людей, которых и на выстрел нельзя было подпускать к строевым частям и штабам. Такими надо было пользоваться только как канцелярскими работниками в высших штабах (не ниже штаба округа) или давать им научные работы.
Вспоминаю полковника Алексея Евгеньевича Гутора118. Он попал в штаб Киевского военного округа на должность старшего адъютанта отчетного отделения после Новицкого. Очень ласковый, заискивающий у начальства и сослуживцев, он не пришелся ко двору. Мы его невзлюбили. Способностей он был средних, но в работе очень аккуратный и старательный. Отличительной чертой его характера было полное отсутствие гражданского мужества. Начальства (начиная с генерал-квартирмейстера) он боялся страшно. Последующее показало, что, по-видимому, он принадлежал к той категории людей, которые боялись палки капрала больше, чем неприятельской пули. Во время Японской войны он получил Георгиевский крест 4-й степени. На мировую войну (предварительно прокомандовал лейб-гвардии Московским полком) он вышел в качестве начальника штаба армии, затем командовал дивизией, корпусом и, наконец, армией. После революции был столь же ласковым и заискивающим перед Временным правительством, а потом пошел на службу к большевикам.
Был в штабе Киевского военного округа и нашумевший впоследствии своей службой «за совесть» при большевиках Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич119. Без широкого образования, несколько тупой, но чрезвычайно упорный, с громадной трудоспособностью и большой волей, Бонч-Бруевич считался хорошим и крайне добросовестным офицером Генерального штаба. По своим убеждениям он был правее самых правых. В период первой революции 1905 года он написал ряд статей, проникнутых необходимостью расправиться с революционерами самым беспощадным образом.
Выдвинулся он из общей массы офицеров Генерального штаба вследствие того, что в 1905 году М.И. Драгомиров привлек его к работе по переизданию своего курса тактики. Произошло это так. М.И. Драгомиров отлично сознавал, что сила современного огнестрельного оружия должна изменить тактические формы действий на полях сражений и что вообще технические усовершенствования должны внести изменения в прежние тактические положения, формы и требования. Внимательно следя за ходом кампании против Японии, изучая происходившие стычки и бои, получая массу писем от участников войны, Драгомиров намечал те изменения в принятой нами тактике, которые ему казались целесообразными при новой обстановке, при новых требованиях. Но сам он боялся приняться за переделку своей «тактики», не чувствуя достаточных сил (он в это время уже серьезно болел) и не будучи уверен в правильности всех своих выводов. Он решил, что ему нужен сотрудник из числа бывших на войне. Но кого пригласить, кому поручить эту ответственную работу?
Наконец, Драгомиров решил, что лучшим исполнителем будет его сын Владимир120, который был все время на войне, сначала в качестве офицера Генерального штаба, а затем (в начале 1905 г.) получил на войне полк. Драгомиров написал своему сыну Владимиру, прося его приехать в Конотоп хотя бы на короткое время; кроме того, он написал Куропаткину с просьбой отпустить В.М. Драгомирова в отпуск (на фронте уже было затишье).
В.М. Драгомиров приехал к Пасхе 1905 года. Переговорив с отцом, он категорически отказался от предложенной ему работы. Огорченный М.И. Драгомиров обратился тогда к начальнику Академии Генерального штаба (кажется, Михневичу) с просьбой выбрать подходящего офицера Генерального штаба и командировать его в Конотоп. Но Михневич такового не нашел. Между тем М.И. Драгомиров, чувствуя, что силы его понемногу оставляют, решил приступить к работе по пересмотру своего курса тактики. Мне он поручил привозить ему по очереди офицеров Генерального штаба из штаба Киевского военного округа, чтобы выбрать из них подходящего сотрудника.
Из приехавших к нему офицеров, подвергнув их экзамену и как следует прошпиговав их, он в конце концов остановился на Бонч-Бруевиче. После этого Бонч-Бруевич стал часто приезжать в Конотоп, и М.И. Драгомиров часами с ним разговаривал, давал указания, диктовал. Бонч-Бруевич аккуратно все записывал. Если бы Драгомиров прожил еще год, то, конечно, новый курс тактики был бы «драгомировским», но М.И. скончался в октябре 1905 г., не вполне даже закончив свои указания Бонч-Бруевичу и не видя, во что вылилась работа последнего.
После смерти М.И. Бонч-Бруевич продолжал работу уже вполне самостоятельно, и, когда она была закончена, оказалось, что Бонч-Бруевич прибавлял много «отсебятины», многие свои мысли и выводы прикрыл именем М.И. Драгомирова, и в результате, по справедливому указанию одного из критиков, трудно было определить, где кончается Драгомиров и где начинается Бонч-Бруевич; какие мысли и какие выводы принадлежат М. Драгомирову и какие Бонч-Бруевичу. Критика на эту книгу озлобила Бонч-Бруевича, а тут еще приплелась обида на то, что его «провалили» в попытках его попасть профессором в Академию Генерального штаба.
Незадолго до начала мировой войны он был назначен командиром, кажется, 165-го Луцкого полка. Командиром полка он оказался хорошим. За бой при Золотой Липе он был представлен к ордену Св. Георгия 4-й степени. Дума не утвердила. Новая обида. Затем он получил Георгиевское оружие, и генерал Рузский взял его к себе в штаб 3-й армии генерал-квартирмейстером.
Дальше идет очень быстрое и блестящее повышение Бонч-Бруевича. Рузский берет его с собой в штаб Северо-Западного фронта на должность генерал-квартирмейстера. Скоро он начальник штаба фронта у Рузского (Северного). На этой должности Бонч-Бруевич, по-видимому, очень зазнался. Он был очень резок в своей переписке и сношениях с командующими армиями, и его просто возненавидели. С уходом Рузского (его заменил генерал Куропаткин) звезда Бонч-Бруевича закатилась. Куропаткин просил Ставку (генерала Алексеева) о назначении к себе начальником штаба генерала Сиверса121, а Бонч-Бруевича представил на армию. Но Алексеев ответил, что Бонч-Бруевич может по своему старшинству получить только дивизию. Бонч-Бруевич обиделся и заявил, что меньше чем на корпус (хотя, мол, и это из попов в дьяконы) он не пойдет. Алексеев отказал и в этом. После этого с назначением Сиверса начальником штаба Северного фронта Бонч-Бруевич был оставлен при Куропаткине в качестве генерала для поручений. Бонч-Бруевич с этого времени обозлился на всех и на вся.
С началом революции 1917 года Бонч-Бруевич делает ставку на «новый режим». Он сначала «верноподданный» Временного правительства, а затем большевиков. Он был одним из первых среди русских генералов, предложивших свои услуги Ленину. При большевиках он сначала делает карьеру. Становится ближайшим сотрудником Троцкого. Большевики в значительной степени ему обязаны организацией и восстановлением боеспособности Красной армии. Потом он сходит со сцены и примерно с 1927 года о нем ничего не слышно.
Наиболее мне близкими сослуживцами по Киевскому военному округу были Владимир Михайлович Драгомиров, Сергей Александрович Ронжин, Яков Александрович Фок, Иван Егорович Эрдели, Владимир Николаевич Петерс122, Сергей Николаевич Розанов, Георгий Николаевич Вирановский и Александр Сергеевич Пороховщиков – все офицеры Генерального штаба. Эрдели и Розанов – мои постоянные спутники по охоте. Ронжин – друг моего детства.
В.М. Драгомиров был наиболее талантливым из всех сыновей Михаила Ивановича. Но при его громадных способностях и очень большой работоспособности, у него был один крупный недостаток: он был всегда «в оппозиции» против начальства, а прежде всего, против своего отца. В нем до генеральских чинов сохранялся какой-то мальчишески задорный, «кадетский» характер. То, что быстро выветривалось после окончания корпусов у их бывших воспитанников (кадет), в нем сохранилось, и он даже как-то культивировал этот дух, это свое направление. Он (в период своей службы в Киевском округе) как бы боялся, что ему могут делаться какие-то поблажки, как сыну командующего войсками, что его могут заподозрить, что он может пользоваться своим положением; что его могут выдвигать не просто как Владимира Михайловича Драгомирова, а как сына Михаила Ивановича. У Владимира Михайловича были все данные, чтобы быть блестящим продолжателем работы своего отца, но это не вышло, и виной тому, прежде всего, он сам: от этого, несмотря на все просьбы Михаила Ивановича, он уклонился.
Будучи блестящим офицером Генерального штаба в мирное время, он показал себя таковым же и во время Русско-японской войны. Он отлично командовал сначала Самарским пехотным полком, а затем лейб-гвардии Преображенским. Война 1914 года застала его на должности начальника штаба Киевского военного округа. Перед тем он был генерал-квартирмейстером штаба Киевского военного округа (командующим войсками был Николай Иудович Иванов, а начальником штаба Михаил Васильевич Алексеев).
На войну В.М. Драгомиров вышел в качестве начальника штаба 3-й армии (командующим был Рузский, а потом Радко-Дмитриев). Затем он получил корпус (VIII), а потом был назначен начальником штаба Юго-Западного фронта (главнокомандующим был Н.И. Иванов). Галицийская операция (во второй половине) была, несомненно, проведена им.
После нашего разгрома в Карпатах в 1915 году в поисках «виновного» Ставка (главным образом из-за происков действительного виновника, генерала Юрия Данилова) выбрала своей жертвой Владимира Михайловича. Он был отчислен от должности. Его это так потрясло, что он близок был к полному нервному расстройству и самоубийству. Только забота о нем его жены, Ольги Сильвестровны, и ее на него влияние помогло ему пережить этот трагический период его жизни. Затем он был назначен командиром XVI армейского корпуса. Этим до революции и закончилась его военная карьера. Умер он в Белграде в 1928 году.
Сергей Александрович Ронжин был очень умным и способным человеком. Он был очень близок к генералу Сухомлинову, который, будучи назначен военным министром, продвинул Ронжина на пост начальника военных сообщений Главного управления Генерального штаба. Во время мировой войны Ронжин был начальником военных сообщений при Верховном главнокомандующем. После революции Гучков (был назначен Временным правительством военным министром) убрал Ронжина с этой должности. Он вернулся в Петербург на должность начальника военных сообщений Главного управления Генерального штаба, а затем во время борьбы с большевиками был на Юге в армии генерала Деникина. Числился в резерве.
Яков Александрович Фок был моим близким другом еще по Николаевскому инженерному училищу и по службе в Одессе. Особыми талантами не отличался, но был рыцарски честен и порядочен во всех отношениях. Был верным другом. Во время мировой войны командовал 3-й стрелковой бригадой (развернутой в дивизию); был в 1915 году смертельно ранен в живот и скончался в тяжелых мучениях.
Иван Егорович Эрдели (до Генерального штаба был в лейб-гвардии Гусарском полку) был прекрасным товарищем, хорошим офицером Генерального штаба, но очень легкомысленным по части женского пола. Во время войны он командовал, кажется, 14-й кавалерийской дивизией, а затем принял пехотную дивизию и в 1917 году дошел до командования армией. Действовал храбро, но в боях его сопровождала неудача. Он подтвердил старую истину об «удачниках» и «неудачниках». Так вот он на поле брани был неудачником, хотя и действовал хорошо. Эта неудачливость его преследовала и в период борьбы с большевиками на Юге России.
Владимир Николаевич Петерс – человек ординарный, но хороший. Мы все его любили. Война застала его начальником кавалерийской бригады. На войне он показал себя не военным: не хватало сердца. Заболел, был отчислен в тыл и затем назначен начальником Елизаветградского кавалерийского училища. После революции, думаю, вследствие забот о своей многочисленной семье, он стал подлаживаться к новым хозяевам и кончил тем, что остался при большевиках в качестве лектора в бывшей Академии Генерального штаба, ныне Академии имени Фрунзе.
С.Н. Розанов был хорошим офицером Генерального штаба, но большим фантазером. Война застала его на должности командира пехотного полка. Командуя полком, он получил Георгиевское оружие, Георгиевский крест и был произведен за отличие в генералы. Затем отлично исполнял должность начальника штаба 3-го Кавказского корпуса и кончил войну начальником дивизии (я не считаю командование им корпусом и даже временное командование армией уже в период полного развала фронта). В период борьбы с большевиками он был в Сибири у адмирала Колчака. Короткое время он был у Колчака начальником штаба, затем подавлял эсеровское восстание, кажется в районе Томска, и закончил свою деятельность на посту командующего войсками и генерал-губернатора Приморского военного округа.
Г.Н. Вирановский был в одно время со мной в Академии. Был хорошим приятелем, и мы все его любили, но был чрезвычайно легкомыслен и не отличался особенно твердой моралью. Во время войны, в качестве начальника штаба корпуса (у В.М. Драгомирова), получил Георгия 4-й степени, а командуя 12-й пехотной дивизией, получил в 1916 году Георгия 3-й степени. В период революции и начавшегося развала армии, командуя корпусом и временно армией, оказался крайне неустойчивым и под давлением «комитета» представил главнокомандующему Юго-Западного фронта генералу Деникину записку о необходимости со старших начальников снять все заботы по управлению, сохранив в их руках, как «спецов», только строевое и боевое командование. Деникин его немедленно сместил и в период борьбы с большевиками на Юге России не захотел принять Вирановского в ряды армии. Вирановский уехал на Дальний Восток к Колчаку, но попал туда уже в период развала и был где-то расстрелян большевиками.
А.С. Пороховщиков был прекрасный товарищ, но крайне неуравновешенный и шалый. Дошел до должности начальника штаба корпуса.
Из числа многих офицеров Генерального штаба, служивших в Киевском военном округе, нельзя не упомянуть об одном отрицательном, но красочном типе – полковнике Лодыженском123. Назначен он был в Киевский округ уже после Русско-японской войны на должность начальника штаба 11-й кавалерийской дивизии. Во время подавления в Китае боксерского движения он был начальником штаба у генерала Ренненкампфа.
Вскоре после его прибытия в округ о нем заговорили. По рассказам, доходившим до меня, он рисовался очень способным, даже талантливым, но очень несдержанным. В трезвом виде был очень приятен, но, подвыпив, становился грубым и буйным. Говорили, что он страдал запоем.
Однажды он приехал из Дубно в Киев по какому-то делу. Пойдя вечером в Купеческий сад, я застал его там с некоторыми моими знакомыми. Нас познакомили. По наружному виду Лодыженский мне понравился. Довольно высокий и сухой брюнет, с правильными чертами лица, с хорошей военной выправкой и своим Георгиевским крестом в петлице, он выделялся среди других. Сначала все шло хорошо. Мы сидели в саду, слушали симфонический оркестр и болтали. Он показался очень остроумным и интересным собеседником. Потом пошли ужинать на террасу ресторана. Через несколько времени, после нескольких рюмок водки, Лодыженский стал слишком повышать голос и делать громкие замечания относительно наших соседей по ресторану. Обеспокоенный его поведением, я предложил перейти в отдельный кабинет. Мое предложение было принято, и мы переселились. Первое время все шло хорошо, но по мере опьянения Лодыженский становился несносным и придирчивым. Чтобы его несколько отвлечь, мы попросили его рассказать о его совместной работе с Ренненкампфом. Он попался на удочку и с увлечением стал рассказывать. Ренненкампфа он ругал последними словами, утверждая, что он «неблагодарная свинья»: «Ведь это благодаря мне он получил два Георгиевских креста; ведь это я прикрыл его кражи, когда, сдавая захваченное серебро, он присваивал себе золото, и т. д.» Слушать было противно, но необходимо было его отвлекать от желания выйти на террасу и «набить морду какому-нибудь богатому жиду». Он скоро совсем опьянел, мы его уложили на диван, а когда публика из сада и ресторана разошлась, на извозчике доставили в его номер в гостинице.
Через несколько месяцев после этого я во время одной из командировок попал в Дубно. Нужно было нанести визиты старшим военным, бывшим в городе. Заехал я и в штаб 11-й кавалерийской дивизии к Лодыженскому. Меня ввели в его кабинет. Застал я его за странным занятием: он сидел около ярко пылавшего камина и, разбирая наваленную на полу груду нераспечатанных пакетов, одни из пакетов клал на свой письменный стол, а другие бросал в печь.
На мой недоуменный вопрос, что это он делает, я получил ответ: «Видите, я прогулял больше недели и в штабе не был. За это время накопилось много почты, а старшие адъютанты штаба в отпуску. Мне пришлось бы теперь всю эту дрянь перечитывать и отвечать. Так вот я и решил: откладываю все пакеты с надписью «секретно» и «спешно»; их я, конечно, прочитаю и сделаю по ним все, что нужно; прочую же дрянь просто сжигаю: если там и есть что-либо важное, то пославший пакет, не получая ответа, конечно, запросит вновь… Сжиганием этого хлама я не приношу вреда делу».
Деятельность Лодыженского как начальника штаба 11-й кавалерийской дивизии и его пристрастие к спиртным напиткам обратили на себя внимание начальства, и с ним было решено «покончить». Бывший в это время начальником штаба округа генерал Маврин124 решил сам произвести необходимую «экзекуцию». Он решил воспользоваться для этого предстоящей поездкой офицеров Генерального штаба и «провалить» Лодыженского во время этой поездки. Я случайно об этом узнал и, опасаясь какого-либо крупного скандала в связи с крайне несдержанным характером Лодыженского, решил предупредить последнего, что начальство будет его во время поездки «строго экзаменовать».
Действительно, на полевой поездке Маврин обратил особое внимание на Лодыженского. Все задачи, дававшиеся последнему, исполнялись им быстро и безукоризненно. Маврин ни к чему не мог придраться. Лодыженский был хотя и мрачен, но спокоен. На привале, когда все собрались и вытащили свои запасы, Лодыженский отошел довольно далеко в сторону. Я подошел к нему и спросил, почему он уединился. «Я увидел, что вы вытащили бутылку с коньяком и, дабы не соблазниться, отошел. Побоялся, что, если выпью лишнюю рюмку, учиню какой-нибудь скандал».
Когда наша конная группа подъезжала к Волочиску, Маврин, по-видимому, решил еще раз попытаться «срезать» Лодыженского. Шел дождик, и мы все надели «непромокайки». Маврин подозвал Лодыженского и стал давать ему какую-то задачу. Видя, что Лодыженский не достает карты, Маврин ему сказал: «Отчего вы не следите по карте, получая мои указания?» – «Мне не надо следить по карте, так как я знаю весь пограничный район как свои пять пальцев», – последовал ответ.
Тогда Маврин решил проэкзаменовать Лодыженского в этом знании. Стал его спрашивать, глядя сам на карту, какие дороги и куда ведут, какие и где селения, где и какие леса, где и какие отличительные на местности предметы вдоль дороги на Волочиск, и пр. Ответы Лодыженского были кратки, спокойны и верны. Маврин был зол, но по окончании поездки принужден был похвалить Лодыженского.
Перед разъездом Лодыженский подошел ко мне и поблагодарил за присланное ему сообщение. «Получив его, – добавил он, – я три дня с картой в руках объезжал весь район и хорошо его изучил». Вскоре после этой поездки Лодыженский, чувствуя, что все же гроза собирается над его головой, перевелся в Варшавский военный округ. Кажется, он там долго не прослужил и вышел в отставку.
Встает в памяти и просто отрицательный тип офицера Генерального штаба – это полковник Поливанов, если не ошибаюсь, племянник Поливанова125, бывшего в 1915 и начале 1916 года военным министром.
Полковник Поливанов принадлежал к типу лиц, про которых народная поговорка гласила: «Против овцы – молодец, а против молодца – сам овца». По отношению младших Поливанов был груб и заносчив, а перед начальством заискивал. По своей натуре он был с большой подлецой и был природный доносчик. Когда он появился в Киевском военном округе, его сразу невзлюбили.
Будучи назначенным начальником штаба 12-й кавалерийской дивизии в Проскуров, он невзлюбил своего начальника дивизии генерала Бенкендорфа126 и решил его «прибрать к рукам». Так как генерал Бенкендорф больше проводил время в своем имении, чем командовал дивизией, то Поливанову было легко подобрать целый ряд «прегрешений» своего начальника. Он систематично и очень аккуратно стал записывать в «мерзавку» все прегрешения начальника дивизии, подкрепляя их датами и копиями различных документов. Когда «материала» накопилось достаточно, он стал попросту шантажировать Бенкендорфа. Вначале дело для него шло успешно, но он обнаглел и перетянул струну.
После одного из столкновений он пригрозил Бенкендорфу, что донесет на него и выяснит, что фактически не Бенкендорф, а он командует дивизией. Бенкендорф обозлился и, будучи не из трусливого десятка, выгнал из своего кабинета Поливанова и обо всем подробно донес командиру корпуса с просьбой немедленно убрать Поливанова. Последний перешел в контратаку и послал в штаб округа подробный и мотивированный донос на своего начальника дивизии. Было произведено расследование. В результате Бенкендорф вышел в отставку, но облик Поливанова вырисовался во всей своей красоте, и он был уволен в отставку без прошения.
В 1900 году тяжело заболел начальник штаба округа генерал Шимановский, и по представлению генерала Драгомирова начальником штаба Киевского военного округа был назначен генерал Сухомлинов, бывший перед тем начальником 10-й кавалерийской дивизии.
Сухомлинов, бесспорно, был чрезвычайно способным и даже талантливым офицером Генерального штаба. Был он и отличным начальником кавалерийской дивизии. То, что уже ко времени своего назначения на должность начальника штаба округа он несколько разленился и перестал следить за новшествами в военном деле, генералу Драгомирову, вероятно, не было известно. О Сухомлинове Михаил Иванович судил по прежней его деятельности и по тому, каким он его знал по Академии Генерального штаба, командиром Павлоградского гусарского полка, начальником кавалерийской школы и, наконец, как хорошего начальника кавалерийской дивизии.
С первых же месяцев деятельности Сухомлинова как начальника штаба округа мы, офицеры Генерального штаба, увидели резкую разницу между ним и бывшим начальником штаба Шимановским. Шимановский терпеть не мог показной стороны; он сам работал не покладая рук по улучшению боевой готовности войск округа и требовал такой же работы от своих подчиненных.
Сухомлинов от работы не уклонялся, но ею и не увлекался. Он любил показную сторону, ему надо было, чтобы все шло гладко, было «благополучно». Он оказался чрезвычайно легкомысленным человеком, ставя на первый план спокойствие и приятное течение жизни. Уже когда он был командующим войсками округа, он меня (хотя уже хорошо его знавшего) поразил своей чрезвычайной легкомысленностью. После проверки мобилизационной готовности войск Харьковского гарнизона, когда генерал Сухомлинов уже возвращался в Киев, он мне во время вечернего чая в вагоне сказал: «Ну, Александр Сергеевич, вы как начальник (старший адъютант) мобилизационного отделения штаба округа должны быть довольны результатами поверки». Я ответил, что в общем все прошло недурно, но что мобилизационные планы в некоторых войсковых частях оказались в довольно беспорядочном виде.
На это Сухомлинов мне сказал: «Да, я это знаю. Мне докладывал председатель поверочной комиссии, что мобилизационные планы в артиллерийских частях в полном беспорядке. Но так как эти части были приведены на военное положение в срок, укладка имущества была исполнена хорошо и части представились мне в образцовом порядке, я приказал не отмечать недостатков в мобилизационных планах. Вообще, Александр Сергеевич, я считаю, что все эти планы, записки и прочая канцелярская дребедень только вредны для дела. Я неоднократно замечал, что там, где бумажный хлам в порядке, там полный беспорядок в самой части, и наоборот. Наладьте мне дело так, чтобы было поменьше этой бумажной дряни».
Я на это ответил, что, конечно, могут быть случаи, когда это будет так, как говорит командующий войсками, но «не дай Бог, если взгляд Вашего Высокопревосходительства станет известен войскам: тогда пойдет насмарку вся работа последних десяти лет по подготовке войсковых частей к мобилизации».
Сухомлинов сказал на это, что он «пошутил» и что, конечно, об этом своем взгляде он никому говорить не будет. Но он не «пошутил». Я впоследствии убедился, что он действительно так смотрел на наши подготовительные работы по мобилизации. Взгляд его изменился только тогда, когда он был военным министром и когда из докладов начальника мобилизационного отдела Главного управления Генерального штаба он увидел, какая колоссальная подготовительная работа требуется, чтобы быть уверенным в том, что мобилизация будет проходить без осечки и в назначенные сроки.
Иметь дело с Сухомлиновым было приятно: он был всегда внимателен, вежлив и ровен со всеми. Бесспорно, он был умным и образованным человеком. Он с полслова понимал суть дела и давал свои заключения или указания вполне определенно, кратко, ясно. Но, как я уже сказал, он одновременно с этим был чрезвычайно легкомысленным человеком. Он плохо разбирался в людях и очень часто приближал к себе или сходился с такими, которых нельзя было бы пускать и на порог.
По своей натуре он легко поддавался женскому влиянию. Когда он был назначен начальником штаба, был женат второй раз. Жена его, Елизавета Николаевна, по первому браку, кажется, Корево, была умная и хорошая женщина, но любившая пожить и собиравшая в своем доме всякую дрянь. Сухомлинов ее очень любил и всячески старался лучше обставить ее жизнь. А так как личных средств у него не было, а жалованья не хватало, то он «наезжал прогоны». Впоследствии, будучи командующим войсками, а затем и военным министром (особенно на последней должности), после смерти второй жены женился в третий раз (на Бутович, которую он развел с мужем), и разъезды специально для получения крупных прогонных денег стали просто скандальными.
У Сухомлинова был величайший недостаток, который можно было назвать «недержанием языка». Он не мог удержаться, чтобы не рассказывать своим близким или хорошим знакомым какой-нибудь «секрет» или какую-либо новость. Не было исключения и для служебных дел. Мне лично приходилось несколько раз слышать, как он рассказывал в дамском обществе действительно секретные вещи. Было много данных, что это свойство Сухомлинова было отлично известно генеральным штабам Германии и Австро-Венгрии, и им пользовались с целью шпионажа. Последнее же неимоверно облегчалось тем, что как вторая, так и третья жены Сухомлинова были неразборчивы на знакомства и в их гостиных можно было встретить всяких подозрительных лиц.
Уже через несколько дней после назначения Сухомлинова начальником штаба Киевского округа выяснилось, что Рузский не останется на должности генерал-квартирмейстера. Сухомлинов не скрывал своего недовольства Рузским и в разговоре, даже с молодыми чинами штаба, называл Рузского «доктором». Это название Рузскому он дал за его очки, не всегда опрятную одежду и за то, что он часто не носил аксельбантов.
Рузский серьезно заболел и был отчислен от должности генерал-квартирмейстера (если не ошибаюсь, сначала был назначен в распоряжение командующего войсками, а по выздоровлении – начальником штаба Виленского военного округа). На место Рузского генерал-квартирмейстером был назначен генерал Благовещенский127.
Двухлетнее пребывание Благовещенского в должности генерал-квартирмейстера штаба округа было периодом довольно печальным: Благовещенский, совершенно не знакомый с работой генерал-квартирмейстерской части, не мог ею руководить. Он предоставил полную свободу деятельности старшим адъютантам (по строевой части – Бонч-Бруевич, по отчетной – Гутор и по мобилизационной – я). Мы, старшие адъютанты, сговаривались между собой и вели работу. Мне (авторитет мой признавался моими сослуживцами) приходилось часто принимать решения и давать их на одобрение Благовещенского. Последний всегда «одобрял» и подписывал все, что ему давали. Хорошо еще то, что он не мешал. Генерал-квартирмейстерская часть работала еще хорошо – по традиции и вследствие того, что личный состав был подготовлен за предыдущую службу.
Благовещенский был человек недурной, но чрезвычайно мелкий, узкий и исключительный трус. В 1904 году он был назначен в действующую армию, в штаб генерала Куропаткина, на должность дежурного генерала. Там его невзлюбили: он был узким формалистом. Ко времени мировой войны он оказался на должности командира VI армейского корпуса. После неудачной операции в Восточной Пруссии (его корпус входил в состав армии генерала Самсонова) он был отчислен от командования корпусом.
После Благовещенского (в конце 1904 г.) генерал-квартирмейстером штаба Киевского округа был назначен генерал Баланин128. Он был много лучше Благовещенского, но не любил штабной работы и был ленив. Впоследствии, на должностях начальника дивизии и командира корпуса, он оказался хорошим строевым начальником. Во время мировой войны он заработал репутацию хорошего начальника и дошел до должности командующего армией.
Начальниками военных сообщений были последовательно Благовещенский, Задорин129 и Рерберг130. Благовещенский – до назначения генерал-квартирмейстером. Все трое исполняли свою работу вполне успешно.
Дежурным генералом штаба округа, после Фролова, был назначен Маврин. На должности дежурного генерала Маврин был выдающимся, знающим и дельным работником. Но на должности начальника штаба округа (был назначен в 1903 г., когда Сухомлинов был назначен помощником командующего войсками округа) он оказался ниже всякой критики. Никогда не забуду случая, которому я был свидетелем летом 1903 года.
Это были последние месяцы пребывания генерала Драгомирова в должности генерал-губернатора Юго-Западного края и командующего войсками Киевского военного округа. М.И. Драгомиров чувствовал себя плохо и жил на хуторе в Конотопе. Сухомлинов с начальниками отделов штаба округа приезжал с докладами к М.И. на хутор. В один из этих приездов был и я на хуторе. Сухомлинов докладывал М.И., а я, Маврин и Благовещенский ходили по аллее сада. Маврин и Благовещенский волновались, так как произошло какое-то недоразумение, о котором надо было доложить М.И., и они боялись разноса.
Мы присели на скамейку. Маврин достал из бокового кармана какую-то бутылочку и отхлебнул из нее какую-то жидкость. Благовещенский спрашивает: «Что это вы глотаете?» – «Валериановые капли», – последовал ответ. «Дайте глотнуть и мне; я сильно волнуюсь и боюсь, что Михаил Иванович нас здорово разругает». Маврин протянул ему свою бутылочку. Через несколько минут вышел из дома Сухомлинов и позвал их обоих к Михаилу Ивановичу. Прошло полчаса. Выходит в сад один Сухомлинов и смеется. Я его спрашиваю: в чем дело?
«И смех и горе! Михаил Иванович их изрядно выбранил, а они так обалдели, что оказались неспособными продолжать доклад. М.И. прекратил доклад и сказал, чтобы они пошли прогуляться до завтрака. Они ушли, и раз их здесь нет, то, значит, с ними случилась медвежья болезнь и они отправились отыскивать укромный уголок. Когда они ушли, Михаил Иванович мне сказал: „Не поздравляю тебя. Маврин – оглобля, а Благовещенский – трусливый дурак. Жаль, что ты подобрал таких неудачных помощников”». Характерно это и для двух ответственных генералов, какими были Маврин и Благовещенский, и для Сухомлинова, которого этот случай только рассмешил и который его рассказывал подчиненному этих двух генералов.
После Маврина дежурными генералами были Павел Савич131 и Ходорович132. Паша Савич был милый, но исключительно легкомысленный человек. Сухомлинов его очень любил (Савич был у Сухомлинова начальником штаба в 10-й кавалерийской дивизии) и старался устроить ему карьеру. Савич был киевским губернатором, потом начальником штаба Иркутского военного округа и на мировую войну вышел командиром корпуса.
Ходорович был добросовестным служакой. После ухода с должности командующего войсками М.И. Драгомирова командующим войсками Киевского военного округа был назначен Сухомлинов (генерал-губернаторство было опять отделено от должности командующего войсками, и генерал-губернатором Юго-Западного края был назначен Клейгельс). Затем эти должности в лице генерала Сухомлинова были опять соединены.
За время моей службы в штабе Киевского военного округа (с мая 1898 г. по декабрь 1907 г.), то есть почти десять лет (а если считать время прикомандирования к Генеральному штабу после окончания Академии, то и все десять лет), я специализировался по вопросам мобилизации армии и по ведению оперативных работ по сосредоточению армии к границе после мобилизации.
Ко времени моего выхода из Академии на службу в Генеральный штаб оперативные работы, налаженные в свое время еще генералом Обручевым, бывшим начальником Главного штаба, были поставлены хорошо. Оставалось учиться, вносить поправки согласно получаемым новым данным и вести аккуратно работу, возложенную на штаб округа.
Иначе обстояло дело с работой мобилизационной. Если она и была поставлена к 1897 году удовлетворительно в смысле самой техники мобилизации войсковых частей, она была поставлена из рук вон плохо в вопросах призыва запасных, поставки лошадей и повозок для обоза. Но и в самой технике мобилизации войсковых частей было еще много недочетов, требующих не только усовершенствования, но и коренных изменений некоторых приемов мобилизации.
Что же касается первого акта мобилизации, то есть призыва запасных, поставки лошадей и повозок, то все это находилось в руках воинского отделения управления Министерства внутренних дел и крайне плохо было связано с войсковой мобилизацией. Вопросы доставки запасных, лошадей и повозок в мобилизуемые части были разработаны плохо. Вопросы о неприкосновенных запасах для отмобилизованной армии были только намечены. Вопросы, связанные с мобилизацией страны на случай серьезной войны на западном фронте, не только не были разрешены, но, в сущности говоря, почти не поднимались. Таким образом, вопрос о мобилизации всей армии был поставлен крайне неудовлетворительно.
Михаил Иванович Драгомиров в своих ежегодных отчетах на Высочайшее Имя и в переписке с военным министром неоднократно указывал на необходимость упорядочить дело и в первую голову поставить в Министерстве внутренних дел более серьезно вопрос по подготовке призыва запасных и поставке лошадей и повозок. Он указывал на необходимость производства опытных мобилизаций с действительным призывом запасных и поставкой лошадей и повозок и пополнением ими мобилизуемых частей.
Наконец, в 1898 году было приступлено к производству опытных мобилизаций, что дало возможность на основании опыта вносить необходимые поправки во все подготовительные работы по производству мобилизации. Со времени моего назначения на должность старшего адъютанта мобилизационного отделения штаба округа (с декабря 1902 г.) передо мною открылось широкое поприще по ведению мобилизационной работы. Я пользовался полным доверием сменявшихся генерал-квартирмейстеров и начальников штаба округа. Никто из них в мобилизационных вопросах ничего не понимал, мало ими интересовался, и они предоставляли мне полную свободу делать так, как я находил нужным.
Мною был составлен план работы:
а) прежде всего, довести до совершенства подготовительную мобилизационную работу в пределах Киевского военного округа, базируясь на действовавших тогда положениях и инструкциях;
б) путем переписки с Главным штабом и включением в отчеты командующего войсками необходимых данных добиваться изменения действовавших положений и инструкций и приблизить, насколько возможно, пополнение армии при мобилизации из территориальных районов, в коих квартировали части. Последнее вызывало необходимость и коренного изменения порядка укомплектования армии и в мирное время (новобранцами), дабы перейти, повторяю, насколько возможно, к системе территориального укомплектования. Но последнее – для России – не являлось столь легким, как это было уже принято во Франции, Германии, Японии, Италии и в Австро-Венгрии.
Дислокация главной массы армии на западе, где население было малонадежно или малопригодно (еврейство), создавала чрезвычайные трудности. Кроме того, были затруднения и иного рода: Сибирь (особенно Дальний Восток) вследствие малочисленности населения не могла дать нужное число людей на укомплектование расположенных там частей, а Казанский округ имел громадный избыток людей.
Для применения нормальной территориальной системы нужно было бы в корне изменить дислокацию мирного времени, что представляло чрезвычайные затруднения из-за недостаточно развитой сети железных дорог и невозможности быстро подать к районам сосредоточения отмобилизованные части. Приходилось как-то иначе разрешать задачу о «территориальном» укомплектовании;
в) расширить понятие «мобилизация армии», отказавшись от узкого ее понимания в смысле мобилизации самой армии, связав последнюю с заблаговременной подготовкой всего необходимого на время войны – на срок не менее шести месяцев, в течение которых страна могла бы развить производство всего необходимого.
Наконец, нужно было подготовить мобилизацию самой страны на случай войны на западном фронте (с Германией и Австро-Венгрией).
Разрешение этих вопросов, конечно, не зависело от штаба округа, но штаб округа должен был перед Главным, а затем и Генеральным штабом (выделен был из подчинения военного министра в 1905 г.) добиваться правильного их разрешения.
Вопросы, отмеченные мною под пунктом «а», к 1902 году уже были разрешены в Киевском военном округе хорошо. Надо было работать только в смысле «полировки», усовершенствования.
К 1904 году, когда началась война с Японией, все подготовительные мобилизационные меры были настолько хорошо разработаны, что я как старший адъютант мобилизационного отделения с полным спокойствием приступил к выполнению частичных мобилизаций, потребованных от Киевского военного округа. Последовательные мобилизации 3-й стрелковой бригады, X армейского корпуса, а затем IX и XXI корпусов прошли блестяще, нисколько не отличаясь от результатов бывших до того «опытных» мобилизаций. Но эти мобилизации все же еще более ярко подчеркнули недочеты положений и руководств по призыву запасных, поставке лошадей и повозок. Выяснилась необходимость их пересоставить и внести много поправок в этот «первый акт» мобилизации.
(Интересно отметить результат призыва евреев. Как всем известно, еврейство в своей массе всегда уклонялось от исполнения воинской повинности, но российская «общественность», главным образом «кадетская партия», к периоду конца XIX и начала XX века всячески старалась добиться еврейского равноправия. Под влиянием бесед с М.И. Драгомировым, неоднократно высказывавшим мысль, что равноправие в государстве могут и должны получать только те граждане, которые добросовестно несут все государственные обязанности, а в первую голову «налог кровью», то есть добросовестно исполняют воинскую повинность, я с разрешения командующего войсками округа генерала Сухомлинова разослал всем воинским начальникам особые вопросные листы об исполнении евреями призыва по мобилизации. Основные вопросы были следующие: 1) сколько евреев числилось на участке ко дню объявления мобилизации; 2) сколько евреев явилось на сборный пункт;
3) сколько евреев из явившихся оказались годными к службе;
4) сколько евреев, отправленных со сборного пункта в войсковую часть, дошли по назначению, то есть сколько исчезло во время пути и сколько поступило в распоряжение данной войсковой части. В Главный штаб была послана просьба приказать произвести такую же анкету в Варшавском, Виленском и Одесском военных округах. Я не знаю результата анкеты по этим округам, но по Киевскому округу она оказалась поразительной. На сборные пункты прибыло от 20 до 40% числившихся на учете евреев. Из прибывших более 75% оказались к службе негодными и были распущены по домам. Из отправленных в войсковые части дошло по назначению от 50 до 60%. Другими словами, почти все здоровое физически еврейство уклонилось от призыва. На сборные пункты отправлялись главным образом те, кои рассчитывали, что будут признаны негодными для военной службы. Характер производившихся «частных» мобилизаций, когда мобилизация производилась последовательно в отдельных районах государства и военных округов, давал возможность евреям перебираться в районы, где мобилизация не была объявлена, и там вполне легально вновь зачисляться на учет. Когда же на это было обращено внимание и были приняты решительные меры для привлечения к ответственности уклонившихся, начался массовый «исход» евреев в Северо-Американские Соединенные Штаты.)
После окончания частных мобилизаций во время Японской войны пришлось приступить к большой работе по составлению нового мобилизационного плана, а после окончания войны нужно было заняться пополнением израсходованных запасов и привести воинские части в состояние, допускающее производство новой мобилизации. Намечавшиеся еще до войны различные изменения в подготовительных мобилизационных работах затягивались, так как, с одной стороны, Главный штаб занялся собиранием необходимого материала, дабы воспользоваться широким опытом произведенных мобилизаций за время войны, а с другой стороны, ожидалось разрешение целого ряда вопросов по новой организации армии, изменению ее мирной дислокации, пополнению израсходованных запасов.
В штабе Киевского военного округа период до конца моего пребывания в должности старшего адъютанта мобилизационного отделения, то есть до конца 1907 года, прошел в работе по приведению в порядок мобилизационной готовности войск на этот ограниченный, переходный период времени.
После Русско-турецкой войны 1877—1878 годов, когда все плоды победы России были чрезвычайно урезаны на Берлинском конгрессе, при посредстве «честного маклера» Бисмарка, Императором Александром II и русским правительством было сознано, что рано или поздно, но Россия столкнется на своем западном фронте с Германией и Австро-Венгрией. Мощь Германии, выявленная ею во время войны с Францией (1870 г.) была велика; дальнейшее усиление военной мощи Германии развивалось очень интенсивно. Австро-Венгрия также из года в год становилась все более и более серьезным противником. Союз Германии с Австро-Венгрией представлял смертельную угрозу и Франции и России. Это сознание впоследствии привело к франко-русскому союзу.
После же окончания Русско-турецкой войны, согласно директиве Царя, русское Военное министерство приступило к работе по усилению мощи армии и по подготовке театра военных действий на случай войны с Германией и Австро-Венгрией. Блестящим выполнителем предуказаний Царя явился начальник Главного штаба генерал Николай Николаевич Обручев.
Под непосредственным руководством генерала Обручева были разработаны основания: а) по реорганизации армии, б) по мобилизации армии, в) по сосредоточению армии, г) по подготовке театра военных действий.
Колоссальные расстояния России, при ничтожном числе железнодорожных линий, являлись фактором, крайне затрудняющим как мобилизацию, так и сосредоточение отмобилизованных частей к границе. Особенно затягивалось сосредоточение. Согласно составленным расчетам, отмобилизованным частям, расквартированным внутри России, пришлось бы у станций посадки на железные дороги ждать значительное время очереди перевозки. Этим в значительной степени объясняется, что главное внимание генералом Обручевым было обращено не на ускорение мобилизации частей, расквартированных внутри государства, а на ускорение сосредоточения и на подготовку вероятного театра военных действий.
Для ускорения сосредоточения строился ряд железнодорожных линий (при железнодорожном строительстве внимательно учитывалось стратегическое значение проектируемой линии); прокладывались стратегического значения шоссейные дороги; усиливались приграничные крепости; главнейшая масса полевых войск расквартировывалась в западных приграничных округах (имелось в виду, что скорей можно доставить к войсковым частям недостающее до штатов военного времени укомплектование – чем перевозить в район сосредоточения уже укомплектованные части с их многочисленными обозами); войсковые части приграничных округов, в зависимости от удаления их от границы и также в зависимости от наличия на местах надежного укомплектования (дабы не создавать при мобилизации частей с большим процентом евреев или инородцев), содержались уже в мирное время в усиленном штатном составе.
Но всех этих мер было недостаточно, чтобы довести нашу готовность (мобилизацию и сосредоточение) до степени готовности Германии и Австро-Венгрии.
В зависимости от нашей отсталости в этом отношении приходилось принимать иные меры, дабы не подвергнуть нашу армию разгрому в самом начале войны – при наступлении уже готовых и сосредоточенных армий противника.
Главнейшие из этих мер были следующие:
а) сосредоточение наших армий было отнесено несколько в глубь страны, а не производилось у самой границы (например, в Варшавском военном округе сосредоточение было отнесено на правый берег Вислы);
б) сосредоточение прикрывалось крепостями. (В Варшавском округе был создан «маневренный плацдарм» из треугольника крепостей Варшава, Новогеоргиевск, Зегрж.);
в) главная масса конницы, которая должна была быть готова не позже как через сутки после объявления мобилизации, была расквартирована в приграничных округах и должна была прикрывать мобилизацию и сосредоточение;
г) в ближайшей к границе полосе не проводилось, кроме необходимых, железных дорог и шоссе.
Этой мерой как бы создавалась полоса, которую противник мог перейти лишь походным порядком, без достаточного числа хороших путей сообщения. Целесообразность этой меры по справедливости оспаривалась неоднократно: особого затруднения противнику она принести не могла, а в мирное время затрудняла, а иногда и парализовала экономическое и промышленное развитие богатых наших окраин;
д) в соответствии с силой и готовностью армии противника намечались и главнейшие действия в первый период кампании войск, сосредотачиваемых нами на нашей западной границе.
Войскам, сосредотачиваемым в районе Варшавского военного округа, ставилась первоначально оборонительная задача против Германии (при активных действиях группы войск, сосредотачиваемых в Виленском военном округе против Восточной Пруссии) и наступательные задачи войскам, сосредотачиваемым в Киевском военном округе против армий Австро-Венгрии.
После назначения генерала Драгомирова командующим войсками Киевского военного округа им совместно с генералом Обручевым были выработаны основные задачи для войск, сосредоточенных в Киевском военном округе при войне с Австро-Венгрией; дальнейшее детализирование этих задач и последующие изменения в предположениях о первоначальных действиях войск производились по указаниям генерала Драгомирова, согласовавшего их с директивами, дававшимися от Высочайшего Имени. В бытность мою в мобилизационном отделении штаба Киевского военного округа я принимал непосредственное участие в составлении всех подготовительных распоряжений.
Хотя ко времени мировой войны в подготовительные работы штаба Киевского военного округа и были внесены некоторые изменения за период 1908—1914 годов, касающиеся сосредоточения войск, но в общем наступление войск, сосредоточенных в районе Киевского военного округа, произошло в 1914 году по плану, разработанному еще при Драгомирове.
В Киеве, как вообще в столицах и в больших городах, офицеры Генерального штаба жили кружками. Различная обеспеченность, различные знакомства, различные потребности и различные вкусы делали, конечно, то, что сходились, были знакомы домами и бывали друг у друга те, которые больше подходили одни другим. Отсюда – жизнь кружками. Но с другой стороны, всеми сознавалось, что офицерам Генерального штаба следует сходиться насколько возможно ближе, ближе знакомиться, поддерживать взаимное общение.
Мерами для объединения офицеров Генерального штаба в Киеве были: а) устройство сообщений и собеседований на различные темы в штабе округа. Эти вечера, обыкновенно заканчивавшиеся чашкой чая и общими разговорами, не только сближали офицеров между собой, но и побуждали следить за военной литературой, не отставать от различных новшеств в военном деле;
б) устройство один-два раза в месяц небольших верховых поездок в окрестностях Киева с решением полевых задач. Когда начальником штаба округа был генерал Шимановский, он обыкновенно лично руководил этими поездками; впоследствии (после Шимановского) они стали производиться реже и руководителем их обыкновенно был генерал-квартирмейстер.
Первоначально было трудно наладить эти поездки из-за того, что у большинства офицеров Генерального штаба не было собственных верховых лошадей. Надо сказать, что после окончания академии каждый офицер получал на руки деньги на приобретение верховой лошади и седла. У большинства офицеров были долги и довольно жалкое обмундирование. Полученные деньги шли или на расплату с долгами, или на необходимость офицеру (а женатым – и жене) привести себя в приличный вид. Некоторый же процент офицеров просто прокучивал полученные деньги. В результате более чем у 90% офицеров, являвшихся в штаб округа для несения службы по Генеральному штабу, не оставалось денег на лошадь и седло, и обзавестись ими было для большинства чрезвычайно трудно.
Генерал Шимановский, строгий законник, первоначально предъявлял категорические требования, чтобы прибывавшие офицеры приобретали собственных лошадей, но затем, убедившись в чрезвычайно тяжелом материальном положении большинства офицеров, перестал это требовать. Он, а впоследствии и генерал Маврин (после назначения на должность начальника штаба округа) возбуждали перед Главным штабом вопрос о том, что лучше денег на покупку лошадей офицерам, оканчивающим академию, на руки не отпускать, а снабжать их лошадьми из кавалерийских полков (или из ремонта) после перевода в Генеральный штаб. Насколько помню, этот вопрос так и не был разрешен.
В штабе Киевского военного округа этот вопрос получил разрешение в ином порядке: для офицеров Генерального штаба, не имевших своих лошадей, лошади для поездок в окрестностях Киева предоставлялись из полевого жандармского эскадрона;
в) парфорсные охоты по искусственному следу. Ввел их Сухомлинов, когда был начальником штаба округа. Эти охоты привились, и ими увлекались. Производились они довольно часто весной, летом и осенью. Сначала они заканчивались решением задач в поле, но затем они приобрели характер пикников: охота заканчивалась у заранее выбранного места, куда съезжались дамы; приготовлялась закуска;
г) устройство различных вечеринок и собраний с дамами. Собрания офицеров Генерального штаба в Киеве не было, и отсутствие его ощущалось. В бытность Сухомлинова начальником штаба округа он предоставлял в распоряжение офицеров свой служебный кабинет (он же зал заседания окружного военного совета); это помещение с прилегавшей частью помещения дежурного генерала (приемная и его служебный кабинет) были совершенно достаточны для вечеров, на которые собиралось более ста человек.
В бытность начальниками штаба Сухомлинова и Маврина они обыкновенно представляли в своей квартире (примыкавшей к служебному кабинету начальника штаба) две-три комнаты, в которых ставились ломберные столы для карт. В этом помещении устраивались танцевальные и музыкальные вечера. На Рождество устраивались елки для детей. На Масленицу – блины и пр. Вечера всегда заканчивались общим ужином. В этом же помещении устраивались проводы офицеров Генерального штаба, получавших какое-либо назначение. Эти собрания и вечеринки очень привились, собирались на них с удовольствием, и они способствовали сближению офицеров и их семей.
К сожалению, в бытность Маврина начальником штаба произошло прискорбное недоразумение, после которого эти собрания стали гораздо реже, и они потеряли прежний интимный характер. Дело в том, что, согласно положению об этих собраниях, которое было утверждено Мавриным еще в бытность его генерал-квартирмейстером, гости в собрание допускались только по рекомендации членов собрания, то есть офицеров Генерального штаба. Кажется, в 1907 году на одном из вечеров появился Фурман. Он был, кажется, присяжным поверенным, еврей, и числился торговым консулом какой-то южноамериканской республики. Фурмана большинство из нас знало по Киеву хорошо. Он был умный жид, с хорошими средствами и держал себя очень тактично. Его принимали во многих киевских домах. У Мавриных он был свой человек в доме.
Как-то раз перед его появлением на нашем вечере у кого-то из наших офицеров, в гостиной у г-жи Мавриной, произошло небольшое столкновение с Фурманом. Последний держал себя при этом довольно нагло. Приход Фурмана на наш вечер нас удивил; кроме того, близость Фурмана к германскому и австро-венгерскому консулам (последний подозревался нашей контрразведкой в шпионской деятельности) делала его вообще нежелательным членом наших собраний.
Я пошел посмотреть книгу «гостей». Фурман оказался записанным, а ввел его капитан Генерального штаба Кирпотенко133 – мой помощник. Я обратился за разъяснением к Кирпотенко. «Госпожа N. попросила меня ввести Фурмана на наш вечер, и я не счел возможным ответить отказом», – ответил он. После обсуждения этого вопроса среди старших чинов штаба округа мы решили принять меры, чтобы Фурман больше у нас не появлялся. Капитану Кирпотенко было сказано, чтобы он больше его не «вводил».
На следующий вечер он опять пришел. Появился он вместе с женой одного из старших офицеров Генерального штаба. В книге он оказался не записанным. Я взял на себя переговорить с Мавриным. На мой вопрос, не знает ли он, кто ввел Фурмана, которого вообще мы, офицеры, не хотели бы видеть на наших вечерах, он ответил: «Не знаю». – «А как вы, Ваше Превосходительство, сами считаете: желательно или нежелательно посещение Фурманом наших вечеров?» – «Я считаю, что нежелательно», – ответил Маврин.
Мы думали, что этим инцидент будет исчерпан и что Фурман на наших вечерах больше не появится, но вышло не так. На следующий же вечер он опять появился и был опять введен той же дамой.
На другой день я (был накануне дежурным старшиной собрания) взял книгу «гостей», внес в нее фамилию Фурмана и пошел к Маврину. После моего разговора с Мавриным Фурман больше на наших вечерах не появлялся.
Киевское общество было разбито на ряд кружков. Аристократическое общество – каковым оно себя считало – было сравнительно немногочисленно. Оно состояло из небольшого, но сплоченного помещичье-служилого ядра, имевшего имения в Юго-Западном крае (Киевская, Волынская и Подольская губернии), для которого Киев являлся столицей, и имевших придворное звание. К нему же примыкали крупные помещики Черниговской и Полтавской губерний, тяготевшие к Киеву и жившие в нем.
В Киеве большая часть этой группы жила в Липках, почему эта киевская аристократия часто называлась «Липками». Центром ее были многочисленные Гудим-Левковичи. Но и «аристократическая группа» делилась на подгруппы. Была группа во главе с Гудим-Левковичами, правильней говоря, с Анатолием Викторовичем Гудим-Левковичем, задававшим тон группе и следившим за ее «чистотой».
Сам Анатолий Викторович Гудим-Левкович был барин, но довольно недалекий. Так как свое состояние он порастратил, то за хорошее жалованье пошел служить членом правления в акционерное общество. В молодости он вел, по-видимому, бурный образ жизни, но после женитьбы на прелестной Варваре Петровне Половцовой остепенился и соблюдал в своей группе строгость нравов, чистоту риз и наблюдал, чтобы в их среду не попадали демократические элементы. Самого Анатолия Викторовича не особенно любили, но его прелестная жена привлекала в свой дом все лучшее общество, и бывать у них было действительно приятно. Собирались у них часто, и вечера у них в доме были интересны.
Другой центральной гостиной в Липках был дом княгини Наталии Григорьевны Яшвиль. Помимо бывавших у Варвары Петровны Гудим-Левкович, собирались здесь и представители художественного мира. Хозяйка дома, Н.Г. Яшвиль, женщина образованная и очень талантливая, умела собирать у себя все интересное, что бывало в Киеве, и вечера у нее были очень интересны. Некоторые считали, что она не всегда бывает искренна; впрочем, если это и было так, то это ее качество мало кто замечал; большинство считало ее чуть ли не святой по строгости жизни и вполне искренней. Но один из моих знакомых, говоря как-то про Н.Г. Яшвиль, сказал: «На людях она строга и совсем святоша, но я уверен, что, оставаясь одна, она может проканканировать». Может быть, это несколько и грубое определение ее сути, но возможно, что он был недалеко от истины.
Затем были интересные гостиные у Юлии Николаевны Гудим-Левкович, у ее дочери, Наталии Михайловны Давыдовой, у Мацневых, у Глинко. Мы, молодежь, любили собираться у Крутиковых (мать и сестра Ольги Сильвестровны Драгомировой) и у В.М. и Ольги Сильвестровны Драгомировых (жены Владимира Михайловича Драгомирова).
На вечерах у Софьи Абрамовны и Михаила Ивановича Драгомирова объединялись как военное, так и гражданское общество. Торжественные рауты и вечера у генерал-губернатора и командующего войсками Михаила Ивановича были всегда блестящи и удачны благодаря исключительным способностям Софьи Абрамовны их устраивать и угощать так, что долго после них шли разговоры о драгомировских ужинах и открытых буфетах.
Изредка устраивались нудные и скучные приемы у губернского предводителя дворянства Киевской губернии князя Репнина и у киевских губернаторов. На этих вечерах не чувствовалось умелых хозяек.
Киевское общество вообще любило повеселиться. Было много богатых людей, было много красивых и веселящихся дам. Естественно, что было несколько кутящих и веселящихся кружков, центрами которых были Моравские (председатель военно-окружного суда134), Миклашевские (он, кажется, был уездный предводитель дворянства), Толи (крупный домовладелец и помещик), молодые Репнины (муж – сын предводителя дворянства Киевской губернии), Рапопорт (муж, еврей, богатый присяжный поверенный, а жена из хорошей русской семьи) и ряд других.
К этим веселящимся кружкам, по составу своему крайне разнообразным, примыкала молодежь, хотевшая повеселиться и поухаживать. Кутежи иногда приобретали очень бурный характер и затягивались на несколько дней, когда публика после ужина где-либо каталась на тройках, затем ехала к кому-либо в дом кончать ночь танцами; на другой день прогулка на пароходе, кутеж на Трухановом острове и опять в город к кому-нибудь на ужин или в ресторан. И я прошел этот водоворот в 1898 и 1899 годах.
Было в Киеве еще довольно большое польское общество, состоявшее большей частью из помещиков, съезжавшихся в Киев на «контракты» (в прежнее время киевские «контракты» были большой ярмаркой Юго-Западного края, на которую съезжались помещики для закупок и заключения различных сделок; в мое время ярмарка уже утратила в значительной степени свое значение, хотя ежегодно и устраивалась (март и апрель), но помещики все же в Киев съезжались для устройства своих денежных дел и заключения различных сделок, а также на устраиваемые в этот период балы в польских кружках). Я это общество почти не знал. Некоторых из крупных помещиков встречал только у командира IX корпуса Любовицкого, поляка, к которому польское общество относилось с большим уважением.
Было в Киеве и большое еврейское общество. Из него некоторые более видные представители, как, например, сахарозаводчики Бродские, бывали и в других кружках.
Необходимо отметить еще киевские профессорские круги. Из киевских профессоров более яркими фигурами были князь Евгений Николаевич Трубецкой135 и профессор истории Афанасьев (он же был директором отделения Государственного банка).
Семья князя Трубецкого была близка и с аристократическими Липками и являлась центром более либеральных кругов (профессорские круги и чины судебного ведомства). Сам Е.Н. Трубецкой принадлежал в тот период к партии конституционно-демократической (ка-дэ), в просторечии «кадетской». Он являлся в Киеве как бы лидером этой партии, но, по своей высокой порядочности и честности, никогда не шел по пути «подкопа» под основы государственного строя России (как это делали Милюков136, Винавер137 и др.). Князь Трубецкой стремился к «эволюционному», а не «революционному» переходу от самодержавного к монархически-конституционному строю правления в России. Эта «честность и порядочность» привели впоследствии (после первой революции 1905 г.) к тому, что князь Трубецкой резко порвал с партией «ка-дэ», возглавлявшейся Милюковым (которого за ниточку дергал и направлял остававшийся в тени Винавер).
Профессор Афанасьев политической роли, по крайней мере открытой, не играл. Он объединял многих своими крайне интересными и содержательными публичными лекциями. У жандармов (главным образом, у начальника Киевского губернского жандармского управления генерала Новицкого) он был на «примете», но благодаря постоянному заступничеству за него генерала Драгомирова и губернаторов ему не делали крупных неприятностей. Хотя, впрочем, один раз дело дошло до официального расследования по поводу содержания одной из его лекций, и, если бы не показания ряда уважаемых киевских граждан, присутствовавших на лекции, и не заступничество генерала Драгомирова, он был бы, вероятно, арестован и, во всяком случае, лишился бы своего места как управляющий отделения Государственного банка.
Наконец, в Киеве еще было два крупных кружка: это судейский и железнодорожный. Впрочем, они разбивались по своим симпатиям между другими киевскими кружками.
Летом нейтральным местом для встреч представителей разнообразных киевских кружков являлось Купеческое собрание, или, правильней говоря, сад при Купеческом собрании. Само Купеческое собрание, где резались в карты отцы города и представители промышленного мира, никакой роли не играло и представляло из себя довольно невзрачное двухэтажное здание, к которому примыкал сад, притягивавший к себе киевлян в летнее время. Сад был не особенно велик и, по сравнению с находящимся рядом Александровским садом, был довольно мизерен. Но его притягательную силу составляли:
1) Отличный симфонический оркестр, игравший на чистом воздухе. Дирижировал обыкновенно Виноградский. 2) «Грибок» в виде большого балкона, с которого открывался чудный вид на Днепр, на Подол (нижняя часть города), на Труханов остров и на Заднепровье. Весной, во время разлива Днепра, можно было просиживать там целыми часами, любуясь замечательным видом. 3) Очень хороший и недорогой ресторан, где можно было закончить вечер ужином на веранде.
К киевским развлечениям надо отнести хорошие театры: городскую оперу и театр Соловцова. Как опера, так и драматический театр были поставлены в Киеве хорошо. Здания были хорошие, и состав трупп был обыкновенно много выше среднего, а периодами прямо первоклассный. Петербургские и московские знаменитости, а также итальянцы постоянно наезжали на гастроли. Выдвигающиеся таланты обыкновенно не миновали киевской сцены. Затем, если добавить концерты наезжавших знаменитостей, интересные лекции и различные сообщения, можно понять, что Киев или, правильней, киевская жизнь представляла интерес на всякие вкусы.
Что касается самого города с его историческими памятниками, Киево-Печерской лаврой, чудесными окрестностями и красотой расположения самого города с массой богатой растительности и очень хорошим климатом, то он привлекал к себе все сердца. Я прожил в Киеве двенадцать лет и с каждым годом его больше и больше любил.
Для офицеров Генерального штаба требовалось отбывать строевой ценз, то есть командовать ротой (или эскадроном) и батальоном (для идущих по кавалерийской линии требовалось пройти курс парфорсной охоты и быть прикомандированным к кавалерийской школе); затем требовалось отбыть в штаб-офицерских или генеральских чинах курс прикомандирования к артиллерии.
Я принял роту в 131-м пехотном Тираспольском полку в октябре 1899 года. Досталась мне 16-я рота (давалась рота, командир которой командировался в офицерскую стрелковую школу). Командовать ротой надо было год. Хотя требования службы к 1899 году, по сравнению с периодом моего пребывания в саперном батальоне (1888—1894 гг.), значительно повысились, но основные положения мало изменились, и мое шестилетнее пребывание в строю мне очень облегчило командование ротой. Главное, что требовалось, – это добросовестность и личное за всем наблюдение.
Наиболее трудным и ответственным отделом в командовании ротой была правильная постановка подготовки новобранцев. В этом отношении я справился с задачей вполне успешно; все же прочие отделы воспитания и обучения роты дались мне легко, и моя рота как по стрельбе, так и по строю оказалась к концу лета 1900 года одной из лучших в полку.
Состав офицеров в полку был, за ничтожными исключениями, очень хороший. Один был крупный недостаток: здорово пили водку. Я это сразу заметил и объявил, что водки совсем не пью; изредка выпивал рюмку коньяку. Это меня предохранило от участия в попойках, которыми часто заканчивались обеды в офицерском собрании во время лагерного сбора.
Командир полка был шляпа и безумно боялся начальства. Это, конечно, отражалось на батальонных и ротных командирах, которым в случае каких-либо неприятностей свыше приходилось выкручиваться самим. А неприятностей всякого рода было много из-за неладов между собой командира XXI армейского корпуса и начальника 33-й пехотной дивизии.
Командиром корпуса был генерал Водар, а начальником дивизии – генерал Кононович-Горбацкий138. Оба властные и самостоятельные. Друг друга ненавидели. Говорили, что счеты у них были старые, со времени приема Кононовичем-Горбацким Константиновского военного училища от генерала Водара. Так это или не так, но генерал Водар не упускал случая сделать какую-нибудь неприятность начальнику дивизии, а последний старался корректно, но ядовито парировать направляемые на него удары. Страдали же, конечно, подчиненные: паны дерутся, а у хлопцев чубы летят! Как я сказал, в Тираспольском полку положение осложнялось тем, что командир полка не принимал на себя удары, а старался их перенести на своих подчиненных. При этой обстановке нужно было держать ухо востро! Отлично понимали эту обстановку и солдаты. Было несколько случаев, когда было ясно, что солдаты нарочно подводили нелюбимого ротного командира.
У Водара было несколько пунктиков, из них главные: чистота, требование правильного ведения хозяйственных работ и устройство для них необходимых приспособлений, требование принятия всех мер, чтобы солдаты были хорошо обставлены при исполнении хозяйственных работ и чтобы с ними не случалось никаких несчастных случаев. В случае же, если такой несчастный случай происходил, всех замучивали рядом расследований, и надо было доказать, что все меры для его предотвращения были приняты и случай действительно «несчастный».
Особенно трудно было удовлетворить Водара в смысле чистоты. Проходя по ротам и имея на руках белые замшевые перчатки, он запускал руку за печку, в какой-нибудь угол, и горе было ротному командиру, если перчатка оказывалась вымазанной или командир корпуса вытаскивал из какого-нибудь угла на свет Божий какую-нибудь дрянь. Помню ужас одного из ротных командиров, когда Водар вытащил из-за печки ободранные и неимоверно грязные подштанники. Виновный открыт не был, но было ясно, что кто-то из солдат подвел своего ротного командира, которому здорово влетело от Водара.
Я слышал рассказ (может быть, анекдот, но характерный относительно Водара), как один солдат, подметавший дорожку в лагере и увидевший издали подходившего командира корпуса, сказал другому солдату: «Хочешь, я посажу под арест командира роты?» – «Да, хочу; посади, если можешь». Тогда солдат содрал с длинной палки метлу, палку забросил за палатку, а сам стал подметать дорожку метелкой, низко согнувшись к земле. Подошедший Водар поздоровался с вытянувшимся во фронт солдатом и спросил: «Почему ты подметаешь метелкой без рукоятки?» – «Не могу знать, Ваше Высокопревосходительство. Так что фельдфебель приказал подмести и взять метелку в цейхгаузе, а я там взял эту – другой не было!» В результате якобы командир роты и фельдфебель были посажены под арест.
Испытал и я несколько неприятностей от генерала Водара. Как-то поздно вечером явился ко мне на квартиру фельдфебель и доложил: после вечерней переклички несколько солдат, через отделенного и взводного командиров, попросили у него, фельдфебеля, разрешение попрыгать через горизонтальный брус. Фельдфебель разрешил. Поставили горизонтальный брус, трамплин и на другой стороне тюфяк. Сам фельдфебель и взводный унтер-офицер присутствовали при перепрыгивании через брус. Сначала все шло вполне благополучно, но затем один из солдат неудачно прыгнул, упал и сломал себе руку и ногу.
Случай, конечно, несерьезный, но оказывался серьезным вследствие недавнего приказа командира корпуса о том, что, если будут допускаться упражнения на машинах без присутствия офицеров, ответственности будут подвергаться все начальствующие лица, до командиров полков включительно. Осложнялся вопрос еще тем, что именно вопрос о прыгании через горизонтальный брус обсуждался мною с фельдфебелем: фельдфебель мне накануне доложил, что солдаты перед сном очень любят попрыгать через брус, и спросил меня, как быть вследствие приказа командира корпуса.
Дело было зимнее, рано темнело, и солдаты толкались в роте по вечерам без движения. Младший офицер был болен, а я просто не мог постоянно просиживать по вечерам в роте. Я ответил фельдфебелю: «Горизонтальный брус, хотя и «машина», но совершенно не опасная; нельзя разрешать без офицера делать гимнастику на параллельных брусьях, на трапециях, на наклонной лестнице; но прыгать через брус я разрешаю, при обязательном наблюдении со стороны унтер-офицера и тебя как фельдфебеля».
На другой же день произошел скандал. После доклада фельдфебеля о происшествии я его отправил в казарму, а сам прежде всего поехал в лазарет. От бывшего в лазарете доктора я узнал, что переломы руки и ноги крайне сложные. «Просто удивительно, как он умудрился себя так поломать при прыжке через брус», – добавил доктор. Повидав пострадавшего солдата, я поехал в роту. Произведенный мною расспрос полностью подтвердил доклад фельдфебеля. Я сейчас же подал рапорт командиру полка (через батальонного командира), указав в рапорте, что прыгание через брус было мною разрешено.
На другой день поднялась буча: командир корпуса рвал и метал, грозя, что я буду отдан под суд, а что командир полка будет отставлен от командования полком. Признано было нужным послать и на Высочайшее Имя донесение о «чрезвычайном происшествии». Ликвидировано дело было вмешательством начальника штаба округа, доложившего все командующему войсками генералу Драгомирову. Водару было предложено дело не раздувать. Все ограничилось тем, что я получил выговор.
Второй случай был в лагере. У меня в роте был вольноопределяющийся N, окончивший университет. По закону солдаты (не исключая и вольноопределяющихся) имели право иметь на руках книги, которые им разрешали читать ротные (эскадронные или батарейные) командиры. Закон требовал, чтобы на книге была надпись: «Разрешаю! Такой-то ротный командир». Последнее требование очень часто нарушалось, так как бывали книги хорошего издания и, главное, не принадлежавшие солдатам, а получавшиеся ими на прочтение из библиотек или от знакомых. Жизнь выработала отступление от этого требования. Командиры рот писали на отдельном листке, что такая-то книга ими разрешается для чтения, и этот листок вкладывался в книгу. Но были формалисты среди ротных командиров, которые ставили надпись обязательно на книге.
Однажды фельдфебель мне доложил, что вольноопределяющийся N просит меня его принять. Я велел его позвать. Оказалось, что вольноопределяющийся принес из университетской библиотеки книгу о социализме. Он мне доложил, что хочет писать какую-то работу по социализму и просит разрешение иметь у себя принесенную им книгу. Книга эта была учебником в университете, и я дал ему просимое им разрешение, сказав, что на самой книге я никакой надписи ставить не буду, а чтобы он на другой день принес мне заготовленное им разрешение для моей подписи на отдельном листке бумаги. Рано утром на другой день (было воскресенье) меня разбудил денщик и доложил, что приехал жандармский офицер и просит его принять. Приехавший жандармский офицер сказал мне, что получена из Петербурга телеграмма о том, что там арестован очень опасный революционный деятель-террорист, и из его бумаг выяснилось, что его родной брат N служит вольноопределяющимся в Тираспольском полку, у меня в роте; что он, приехавший жандармский офицер, получил приказание от своего начальства немедленно отправиться ко мне, произвести обыск у вольноопределяющегося N и его арестовать, даже если ничего компрометирующего не будет найдено. Последнее он объяснил тем, что его брат исключительно опасен и надо принять самые решительные меры для выяснения всех тех, с коими он имел сношения, и их допросить.
Я оделся, и мы пошли в палатку вольноопределяющегося. При обыске присутствовал еще фельдфебель. Книга о социализме обратила на себя внимание жандармского офицера. Мое заявление, что эта книга мною разрешена для чтения вольноопределяющемуся N, его не удовлетворило. Книга была отложена в сторону и вместе с найденной перепиской вольноопределяющегося взята была офицером для просмотра в жандармском управлении; сам вольноопределяющийся был арестован и увезен в карете жандармским офицером. Я, конечно, сейчас же подал рапорт о случившемся. Дня через два я был вызван генералом Водаром и получил от него жестокий нагоняй за разрешение читать вольноопределяющемуся явно вредную книгу.
Этим дело не кончилось. После ареста вольноопределяющегося про него долго не было ни слуха ни духа. Наконец, примерно через месяц он явился ко мне, а сопровождавший его жандармский унтер-офицер вручил мне пакет на имя командира полка. В присланной бумаге сообщалось, что расследование выяснило полную непричастность вольноопределяющегося N к преступной деятельности его брата, что с него снимаются все подозрения и он возвращается в полк. Казалось, что все закончилось благополучно, но это было не так. Подошло время держать экзамены на прапорщика запаса вольноопределяющимся, и я удостоил допущения к ним вольноопределяющегося N, отличавшегося безукоризненным поведением, хорошей строевой выправкой и отлично подготовившегося к экзаменам.
Через несколько времени от командира корпуса, через начальника дивизии, последовал грозный запрос, как это мог капитан Лукомский удостоить «к держанию экзамена на офицерский чин вольноопределяющегося, брат которого оказался террористом?» Попутно была сделана серьезная нахлобучка начальнику дивизии и командиру полка, а относительно меня было сказано, что Водар требует строжайшего расследования, «дабы принять соответствующие меры для пресечения легкомысленного и преступного попустительства со стороны капитана Лукомского».
Я ответил на это подробным рапортом с указанием, что вряд ли допустимо кого-либо карать за преступную деятельность хотя бы родного брата, и настаивал на допущении вольноопределяющегося к экзамену. Поднялся целый скандал. Водар угрожал меня истереть в порошок. Положение стало серьезным, и я поехал к генерал-квартирмейстеру штаба округа и доложил ему все дело. Он меня слегка пожурил за то, что я «задираюсь», но обещал поехать к Водару и поговорить. В результате был привлечен для дачи заключения прокурор военно-окружного суда, и вольноопределяющийся N получил разрешение держать экзамен на прапорщика запаса. Генерал Водар за всю эту историю одно время на меня дулся, но потом все обошлось. Командир полка был в панике и, когда все кончилось благополучно, объяснил счастливое для меня окончание дела только тем, что я офицер Генерального штаба, которого даже Водар не посмел тронуть.
Третий случай был там же, в лагере. У меня в роте было три жидка, которые своим «подпрыгиванием» всегда портили строй. Как я их ни натаскивал, ничего не выходило. Наконец, потеряв терпение, я приказал фельдфебелю заняться их «маршировкой» по воскресеньям на задней линейке лагеря. Не знаю, вследствие ли воздействия фельдфебеля, который вряд ли был доволен этим праздничным развлечением, или сами жидки приложили старание, но на третье воскресенье они маршировали уже вполне удовлетворительно.
У меня в этот день было сильное расстройство желудка. Почувствовав «позывной приступ», я двинулся в будочку за задней линейкой. По дороге, увидев марширующих сынов Израиля, я приостановился и, убедившись в успехе, их поблагодарил и сказал, что «приватное для них обучение» кончается. Они ответили громким «Покорно благодарим, ваше высокоблагородие». Я здесь задержался еще разговором с фельдфебелем, как вдруг из какой-то боковой дорожки появился генерал Водар. Увидев трех жидков, он меня спросил: «Что вы тут с ними делаете?»
Пришлось все доложить. А надо сказать, что Водар не разрешал по воскресеньям сверхурочных занятий с солдатами. Получился для меня конфуз. А тут еще Водар заметил на задней линейке двух солдат, что-то мывших под краном. Это также было запрещено, и для стирок были на задней линейке устроены под навесом особые прачечные. Но солдаты часто предпочитали полоскать белье прямо из-под крана. «Эй, вы, какой роты?» – крикнул генерал Водар. «Так что, 16-й, Ваше Высокопревосходительство», – последовал ответ. «Значит, капитан Лукомский, это ваши молодцы! Двойное неисполнение моих приказаний».
В это время мой желудок катастрофически забурчал, и я, со словами «Простите, Ваше Высокопревосходительство», со всех ног бросился в близ стоявшую будочку. Ничего не понявший Водар что-то мне кричал, но я уже исчез. Минут через пять я вышел и увидел Водара на том же месте. «Пойдемте в ваш барак, все это требует разъяснения», – сказал он мне. Хотя он меня изрядно продернул, но кончилась эта история благополучно.
Вспоминается один курьез. Водар, как я уже говорил, требовал везде образцовую чистоту. Как-то, обходя лагерь, он наткнулся в промежутке между Тираспольским и Бендерским полками на изрядный «нерукотворный памятник». При обходе им Тираспольского полка его сопровождали командир полка и я, как дежурный по полку. На границе Бендерского полка его поджидали командир полка полковник Толмачев (впоследствии одесский градоначальник) и дежурный по полку.
Куча была как раз посредине между полками. Водар остановился, показал рукой на кучу и грозно спросил: «Какого полка?» Мой командир в испуге замер и молчит. Полковник Толмачев очень деловито, пригнувшись, осмотрел кучу и затем, выпрямившись и держа руку у козырька, сказал: «Не моего полка». Генерал Водар несколько опешил, а затем спросил: «Как это вы, полковник, можете это определить?» – «По цвету, ваше высокопревосходительство. Куча свежая, следовательно, от вчерашней пищи, а у меня в полку вчера на обед и ужин было то-то, что дает испражнению темный цвет, а эта куча светлая». Водар, видимо, совсем опешил. Внимательно посмотрел на Толмачева, ничего не сказал и пошел в расположение Бендерского полка.
Осенью я сдал роту и вернулся в штаб округа. Впоследствии у меня установились с генералом Водаром очень хорошие отношения.
Весной 1904 года я принял в том же 131-м пехотном Тираспольском полку батальон для цензового командования. Четырехмесячное командование батальоном (а последний месяц и полком вследствие болезни командира полка, так как я оказался в полку старшим штаб-офицером) промелькнуло чрезвычайно быстро. Никаких неприятностей и недоразумений не было; я наслаждался лагерной жизнью.
Особенно интересна была вторая половина лагерного периода, когда начались батальонные и полковые учения и небольшие маневры. На одном из таких маневров чуть было не погиб отличный командир эскадрона Киевского гусарского полка Гессе. Были двусторонние маневры; я командовал одной из сторон: два батальона пехоты, два эскадрона конницы и две батареи. Я выслал на разведку эскадрон, которым командовал Гессе, дав ему нужные указания. Маневры происходили в районе, примыкающем к Киеву, и в их зоне находились так называемые поля орошения. (Городские нечистоты (во многих частях города еще не было канализационной системы) вывозились золотарями в бочках на участок, отведенный специально для этого городом, и там должны были выливаться в специально устраивавшиеся неглубокие канавки. Затем все это вновь засыпалось землей и через несколько времени земля отдавалась в аренду под огород. Но жид-предприниматель, вывозивший нечистоты, слегка мошенничал: для быстроты оборота бочек им вырывались часто большие ямы, которые заполнялись нечистотами и затем забрасывались землей. Не дай Бог было бы попасть на поверхность такой ямы даже пешком.) Давая указания ротмистру Гессе, я обратил его внимание на то, что через поля орошения можно продвигаться только по дорогам. Он мне ответил, что знает, так как уже несколько раз участвовал в маневрах в этом районе.
Эскадрон, выделивший несколько разъездов, двинулся вперед. Я находился на так называемой горке Ванновского (после Русско-турецкой войны генерал Ванновский, впоследствии военный министр, командовал 33-й пехотной дивизией. Производя маневры частей дивизии, он обыкновенно находился на бывшей около лагеря возвышенности, откуда наблюдал за маневрами. Возвышенность эта сохранила название «горки Ванновского» и была еще в мое время памятна старым ротным командирам по разносам, кои на ней учинял Ванновский).
Глядя вперед, я вдруг увидел замешательство в одной из конных групп эскадрона Киевского полка. Группа остановилась, спешилась. Ясно было, что что-то произошло. Я послал вперед ординарца узнать, в чем дело.
Оказалось, что ротмистр Гессе, перегоняя один из разъездов, свернул с дороги и провалился с лошадью в яму с нечистотами. Положение бедного Гессе и его лошади оказалось очень печальным. С трудом солдаты вытащили сначала Гессе, а потом его лошадь. Все, и спасенные и спасавшие, выпачкались с головы до ног. Пришлось эскадрон отпустить домой. Мне потом говорили, что Гессе долго не мог оправиться от перенесенного потрясения.
Летом 1906 года я был прикомандирован к Киевскому артиллерийскому полигону для ознакомления с курсом артиллерийской стрельбы.
До Японской войны наша артиллерия совершенно не была знакома с вводившимся новшеством – стрельбой с закрытых позиций. Японская армия эту стрельбу уже применяла, и на полях Маньчжурии нашей артиллерии уже при боевой обстановке пришлось учиться стрелять с закрытых позиций. В тылу обучение новому способу стрельбы началось после войны, и время моего прикомандирования совпало как раз с этим обучением.
Старые батарейные командиры ворчали и с трудом усваивали новые приемы. Первые стрельбы с закрытых позиций, на которых я присутствовал, были и курьезны и опасны. Бывали примеры, что первая очередь снарядов летела в сторону от требуемого направления чуть ли не на 45 градусов. Но скоро все пришло в норму, и, как известно, при непрерывном наблюдении Великого князя Сергея Михайловича139 и под его руководством, наша артиллерия быстро не только справилась с «новшеством», но ко времени мировой войны оказалась лучше подготовлена, чем австро-венгерская артиллерия, и не хуже германской.
В конце января 1904 года для большинства совершенно неожиданно началась война с Японией. Говорю – «для большинства», ибо к этому большинству надо отнести не только массу русского народа и рядового русского обывателя, но и «власть имущих», кои по своему положению должны были быть в курсе событий, имевших место на Дальнем Востоке, и, казалось бы, должны были предвидеть грозу, которая там собиралась.
До самого конца XIX столетия у России на Дальнем Востоке не было опасного противника: огромный Китай находился в полном разложении и в военном отношении никакой силы не представлял; Япония была мала, и также казалось, что в военном отношении, по сравнению с Россией, была совершенно ничтожна.
Конец XIX столетия ознаменовался на Дальнем Востоке пробуждением национального чувства в Китае и стремлением избавиться от фактически полной зависимости от иностранцев. В Японии проводился Императором (Микадо) ряд реформ, имевших целью в корне изменить веками установившийся строй страны и превратить Японию в великую державу, с европейским государственным устройством. Кроме того, в развитие намеченного плана Японии требовалось стать твердой ногой на материке, открыть для своей эмиграции (избытка населения) Корею и Маньчжурию; требовалось также превратить море, отделяющее Японские острова от материка, в свое, японское средиземное море. Во исполнение этого плана Япония не останавливается перед войной с Китаем, занимает Корею и берет «в аренду» Квантунский полуостров.
Если для национально-либеральных партий Китая при осуществлении идеи освобождения Небесной империи от иностранного засилья врагами являлись все великие державы и Япония, то для последней главным и, в сущности говоря, единственным опасным врагом для осуществления своих замыслов являлась Россия. Отсюда и исходили государственные деятели Японии, начав с конца XIX столетия укрепление военной мощи своего государства в таком расчете, чтобы в случае столкновения с Россией оказаться в силах вести войну.
Боксерское восстание, всколыхнувшее Китай в 1900 году, было направлено вообще против иностранцев. Великие державы и Япония объединенными усилиями подавили восстание и заняли Пекин. Россия, участвуя в общей экспедиции для занятия китайской столицы, в то же время взяла на себя самостоятельную задачу по подавлению боксерского движения в Маньчжурии; это последнее и было выполнено русскими войсками (главным действующим лицом был генерал фон Ренненкампф, получивший за подавление боксерского восстания два Георгиевских креста).
После восстановления нормального (с европейской, но не китайской точки зрения) порядка вещей в Китае державы потребовали себе компенсаций в виде особых районов (концессий). В результате Япония оказалась обиженной: Россия настояла, чтобы Япония отказалась от «аренды» Квантунского полуострова, а сама взяла его себе «в аренду на двадцать пять лет», приступив вслед за сим к постройке крепости Порт-Артур и отдельного коммерческого порта в Дальнем (ныне Дайрен). Всем, конечно, было ясно, что эта аренда через двадцать пять лет окончиться не могла. Россия устраивалась на Квантунском полуострове явно навсегда, вкладывая в порты сотни миллионов.
Япония чувствовала себя оскорбленной, но недостаточно еще сильной, чтобы категорически протестовать. А тут началось еще известное дело на Ялу (река Ялу на границе Маньчжурии с Кореей). Была образована комиссия для разработки лесных богатств на Ялу. Концессия была дана Китаем. Во главе компании стояли Безобразов, Абаза и др. Не знаю, насколько верно, но ходили слухи, что непосредственное участие в делах компании принимали не только различные высокопоставленные лица, но даже и члены Императорской фамилии. Как бы то ни было, но эта лесная концессия пользовалась особым вниманием со стороны русского правительства. Назначенный на Дальний Восток наместник Его Императорского Величества адмирал Алексеев140 оказывал концессии полное содействие. Для охраны лесной концессии были назначены воинские части. Появившиеся в районе концессии некоторые офицеры (полковник Генерального штаба Мандрыка141, полковник барон Корф, Николай Андреевич142, и др.) проявляли скорей разведывательную, чем охранную деятельность.
Все это волновало правящие японские круги. Они усматривали в деятельности представителей русского правительства стремление выжить Японию из Кореи, не допустить Японию утвердиться на материке. А это противоречило жизненным интересам Японии. Дипломатические переговоры не вносили ясности в положение и все более и более внушали подозрения Японии. У представителей японского правительства и у Микадо сложилось убеждение, что миролюбиво вопрос не разрешится и война с Россией неизбежна.
Начинается в Японии лихорадочная и интенсивно-систематическая подготовка к войне. Кроме реорганизации армии и чисто военной подготовки ведется усиленная подготовка населения (в школах, прессе, на различных собраниях); подготовляется почва к тому, чтобы война с Россией была национальной, приветствовалась бы населением.
Движение в Японии против России и усиление ее мощи были просмотрены представителями русского правительства в Японии, как военным, так и дипломатическим. Наш предпоследний военный агент в Японии до начала войны, полковник Генерального штаба Глеб Ванновский143, абсолютно ничего не видел. Он вел, по-видимому, просто светскую жизнь (участвуя в устраиваемых японцами приемах и охотах и не видя никаких явных приготовлений к войне), относясь при этом пристрастно-презрительно к японцам, доносил, что в военном отношении японская армия не представляет ничего серьезного. Донесения Ванновского подтверждались нашими дипломатическими представителями, указывавшими на то, что Япония никогда не рискнет на войну с Россией.
Заменивший Ванновского на посту военного агента в Японии полковник Самойлов144, наоборот, уже вскоре после своего назначения стал присылать совершенно другие донесения. Он указывал на то, что Япония серьезно готовится к войне, что ее армия после мобилизации будет очень сильна, что, если Япония и не стремится к войне с Россией, она на нее пойдет, если это будет необходимо для достижения ею ее жизненных интересов.
Самойлову не верили ни военный министр Куропаткин, ни Главный штаб, ни наше Министерство иностранных дел. Но все же ввиду постоянных протестов со стороны Японии, ввиду настойчивых донесений Самойлова и, наконец, начавшей звучать некоторой тревоги в устах и донесениях наших дипломатических представителей, а также требований со стороны наместника Е. И. В., адмирала Алексеева, об увеличении военных сил наших на Дальнем Востоке, было решено проверить нашу готовность к войне на Дальнем Востоке и, если надо, увеличить находящиеся там вооруженные силы.
Но в основе этих «предупредительных» мер все же лежало твердое убеждение, что маленькая Япония («макаки») не посмеет рискнуть на войну с Россией. Считалось лишь необходимым увеличить до некоторой степени «страховку» путем некоторого увеличения вооруженных сил на Дальнем Востоке и усилением крепостей во Владивостоке и Порт-Артуре. Уверенность в том, что Япония не посмеет рискнуть на войну, зиждилась и на убеждении, что наш флот не слабее японского флота и что Япония не будет в силах перебросить всю свою армию на материк и беспрерывно ее снабжать всем необходимым путем подвоза из метрополии.
Для поверки нашей готовности и вообще для ознакомления с положением на месте был Государем во второй половине 1903 года командирован на Дальний Восток военный министр Куропаткин. Куропаткин с помпой объехал Дальний Восток, побывал во Владивостоке, в Порт-Артуре, в Дальнем. В общем он нашел, что все обстоит благополучно и что войны с Японией нам не приходится опасаться. На его совещаниях с наместником, Алексеевым, было лишь решено принять некоторые меры для ускорения постройки крепости в Порт-Артуре, некоторого усиления Владивостока, а также усиления войск и флота на Дальнем Востоке.
Насколько Куропаткин был уверен в том, что войны у нас с Японией не будет, служит доказательством его письмо на имя командующего войсками Киевского военного округа сейчас же после возвращения с Дальнего Востока в Петербург. В этом письме, присланном с полковником Генерального штаба Сиверсом (который должен был срочно привезти и ответ), Куропаткин писал приблизительно следующее (пишу «приблизительно», так как точной редакции не помню, но суть помню хорошо):
.Объехав Дальний Восток и приняв некоторые меры для усиления нашего там военного могущества, все же пришел к выводу, что войны с Японией нам опасаться не приходится. Весь обратный путь в Петербург думал о нашем Западе: там действительно на нас надвигается грозная опасность и нам надо усиленно готовиться к войне с нашими западными соседями. Просматривая взятые мною из Главного штаба отчетные работы штаба Киевского военного округа, пришел к заключению, что не обращено должного внимания на обложение и взятие ускоренной атакой Львова и Перемышля. Нет соображений и на ведение осады, если бы таковая потребовалась. Я постарался кой-что наметить по картам, имевшимся в моем распоряжении. Посылая Вам мои краткие соображения, прошу безотлагательно приказать Вашему штабу подробно разработать эти вопросы (до нанесения на планы параллелей) и исполненную работу срочно прислать с полковником Сиверсом, который подождет ее окончания в Киеве.
Не говоря об абсурдности требований Куропаткина составить вперед подробный план осады и атаки укрепленных пунктов (Куропаткину было отвечено, что такая работа просто невыполнима и совершенно бесцельна), это письмо ярко иллюстрирует, что на Дальнем Востоке Куропаткин нашел «все спокойно и все благополучно».
Усиление войск Дальнего Востока выразилось в том, что было решено за счет войск Европейской России сформировать третьи батальоны для усиления двухбатальонных полков Сибирских дивизий (каждая европейская русская дивизия должна была сформировать один батальон по штатам военного времени) и отправить на Дальний Восток две пехотные бригады с соответствующей артиллерией (от X и XVII армейских корпусов) и одну бригаду конницы. Это усиление считалось совершенно достаточным, дабы отбить охоту у японцев решиться на войну.
Кроме того, были отпущены дополнительные кредиты на срочное усиление крепостных работ во Владивостоке и в Порт-Артуре и на усиление различных неприкосновенных запасов для войск Дальнего Востока. Дабы не возбуждать у японцев «подозрения», было объявлено в печати, что войска передвигаются на Дальний Восток временно, «для проверки провозоспособности Сибирского великого пути».
Этим детским объяснением, конечно, японское правительство не было «успокоено», а мерой усиления сибирских войск путем выделения батальонов по штату военного времени из состава дивизий Европейской России были совершенно расстроены дивизии и подорваны их неприкосновенные запасы. Получился просто тришкин кафтан.
Возбуждение в Японии только усилилось, и она, уверенная, что сама Россия идет к войне, решила предупредить события, не дать русским военным силам на Дальнем Востоке усиливаться «под шумок» и ослабить наиболее опасного для них врага: наш флот.
Война началась (если не ошибаюсь, в конце января 1904 г.) внезапным ночным нападением миноносцами на наш флот в Порт-Артуре и эскадрой на два наших крейсера в Чемульпо.
У меня сохранилось впечатление, что мы, военные, нисколько не были возмущены нечаянным «предательским» нападением японцев на наш флот, а всех поразил самый факт решимости Японии начать войну с Россией. Что же касается внезапности нападения – то все отлично понимали, что жизненные интересы Японии требовали именно внезапным нападением ослабить наш флот и этим сделать для них возможной борьбу с Россией: без господства на море и без возможности поддерживать регулярные сообщения между своими островами и материком Япония не могла бы вести войны с Россией.
Удавшееся японцам нападение на русский флот было, конечно, тяжелым ударом, но мы все, военные, как старшие, так и младшие, были убеждены в победе России, считали, что Япония решилась на безумный поступок, за который должна жестоко поплатиться.
После неудачной для нас Японской войны, когда стали известны все обстоятельства, ее сопровождавшие, можно опять-таки сказать: если бы русские правящие круги отнеслись к войне серьезно, если б не преуменьшали силы японской армии, победа была бы за нами. Но наши верхи отнеслись к войне легкомысленно, и мы проиграли кампанию. Способствовало этому и бесталанное руководство операциями генералом Куропаткиным.
По расчетам нашего высшего командования, для победы над японской армией были достаточны силы, уже находившиеся в Сибири, с усилением их двумя корпусами, а именно X и XVII, из коих по одной бригаде уже было отправлено на Дальний Восток, и несколькими стрелковыми бригадами. Первые же бои показали, что японская армия – чрезвычайно серьезный противник и что намеченных для отправки на Дальний Восток войск может оказаться мало.
Вместо того чтобы коренным образом изменить самый план кампании и сделать возможным сосредоточить вне зоны военных действий действительно крупные силы, с которыми и начать решительную операцию, наше командование на фронте стало бросать в боевую зону прибывающие из Европейской России войска пачками, а военный министр и Главный штаб стали совершенно сумбурно производить в России частные мобилизации и мобилизовать постепенно войска, почти исключительно в зависимости от провозоспособности Сибирской железной дороги. В результате на Дальний Восток посылались войска не сплоченные, не сбитые, которые в значительной степени дезорганизовывались и разбалтывались в период длительного передвижения по железным дорогам. На месте же эти несплоченные части пачками бросались вперед.
Следствием непродуманных мобилизаций было полное разрушение всех мобилизационных соображений в Европейской России, а если к этому добавить, что армии Дальнего Востока жили главным образом за счет неприкосновенных запасов мирного времени (артиллерийские, интендантские и санитарные запасы), легко понять, какой хаос получился в Европейской России.
Мы только после Мукдена сосредоточили в Маньчжурии достаточные силы, но было уже поздно. Корпуса же, остававшиеся в Европейской России и на Кавказе, были совершенно обобраны, неприкосновенные запасы армии иссякли. К весне 1905 года Россия по отношению своих западных соседей оказалась фактически совершенно беззащитной. Последнее повлекло за собой заключение с Германией чрезвычайно невыгодного для России торгового договора.
Война, бывшая непопулярной с самого начала, стала поводом для всех левых политических партий для борьбы с правительством и самодержавным строем. Все революционное зашевелилось, и началась в стране ярая пропаганда.
Насколько генерал Куропаткин и Главный штаб относились легкомысленно к войне с Японией, я узнал в конце 1905 года из материалов, оставшихся после смерти М.И. Драгомирова. Дело в следующем. Весной 1905 года, после поражения наших армий под Мукденом, в Петербурге был поднят вопрос о необходимости сместить Куропаткина. М.И. Драгомиров, живший в это время на покое (числился членом Государственного совета) в Конотопе, получил привезенное фельдъегерем письмо от военного министра генерал-адъютанта Сахарова. Генерал Сахаров предупреждал Драгомирова, что Государь Император предполагает предложить Драгомирову пост главнокомандующего действующих армий вместо Куропаткина. Сахаров писал, что он просит Михаила Ивановича подумать о том, может ли он принять это предложение. Заканчивалось письмо сообщением, что если предположение Государь не изменит, то Михаил Иванович получит телеграмму с вызовом в Петербург и что тогда надо будет приехать немедленно.
Михаил Иванович написал командующему войсками Киевского военного округа о том, что, может быть, он в ближайшие дни поедет в Петербург, и просил прислать в Конотоп вагон-салон.
Мне по секрету Драгомиров сказал о содержании письма Сахарова и добавил: «Если я получу это предложение, я соглашусь. Теперь главнокомандующему не нужно гарцевать на коне; не только можно, но и должно управлять войсками издали. Я чувствую, что я еще в силах исполнить свой долг перед Родиной и сумею управлять войсками из вагона. Если я буду назначен, я беру тебя с собой. А пока поедем вместе в Петербург, если я буду вызван».
Я был рад – как тем, что, может быть, М.И. Драгомиров будет главнокомандующим, так и тем, что явилась надежда и мне поехать на Дальний Восток. Я просился на войну с самого ее начала, но генерал Сухомлинов категорически мне отказал, сказав, что мне, как старшему адъютанту мобилизационного отделения, когда в округе беспрерывно идут мобилизации, никуда уезжать нельзя. Затем генерал Мартсон, уезжая на Дальний Восток, предложил мне место старшего адъютанта оперативного отделения в своем штабе. Сухомлинов опять-таки меня не отпустил. Теперь же, в случае назначения Михаила Ивановича Драгомирова главнокомандующим, я был уверен, что Сухомлинов меня отпустит.
Дня через два после письма Сахарова Драгомиров получил короткую телеграмму непосредственно от Государя с вызовом в Петербург. Михаил Иванович был чрезвычайно бодро настроен и в тот же день выехал в Петербург. Всю дорогу он обсуждал различные вопросы, связанные с войной с японцами, и мы, сопровождающие, удивлялись, куда делись слабость и недомогание, которые испытывал М.И. за все предыдущее время. По приезде в Петербург М.И. сейчас же поехал к Сахарову и о своем приезде дал знать министру Двора графу Фредериксу.
Затем проходят день, два, три. и от Государя ничего нет. Граф Фредерикс известил Драгомирова, что о его приезде доложено Государю и что М.И. получит уведомление, когда Государь его примет. Настроение М.И. Драгомирова резко понизилось, и он опять физически стал недомогать. Для него стало ясно, что Государь или сам передумал, или Его отговорили. Наконец, от военного министра Сахарова М.И. получил уведомление, что Государь просит генерала Драгомирова прибыть тогда-то в Царское Село для участия в совещании, на котором будет рассматриваться вопрос о смещении генерала Куропаткина.
Для Драгомирова стало ясно, что он не предназначается на место Куропаткина. Михаил Иванович поехал на совещание в Царское Село. Государь был с ним чрезвычайно любезен, но ни слова не сказал о бывшем предположении.
На совещании участвовало, кроме Государя, всего восемь человек. Им всем за несколько дней до совещания были розданы печатные записки и доклады, обнимавшие всю деятельность генерала Куропаткина с момента назначения его командующим армией. На совещании было решено, что Куропаткин не может оставаться главнокомандующим, и Государем было решено, что заместителем Куропаткина будет генерал Линевич145.
Впоследствии было приказано отобрать у всех членов совещания выданные им печатные материалы и их уничтожить, оставив лишь один экземпляр для секретного отдела Архива Главного штаба. Начавшаяся революция и перерыв сообщения с Петербургом Юга России сделали то, что своевременно не были затребованы материалы от Драгомирова, а затем о них забыли.
После смерти Михаила Ивановича Драгомирова (после смерти кого-либо из генерал-адъютантов всегда командировался на квартиру покойного кто-либо из чинов Двора для просмотра оставшейся корреспонденции и бумаг, на случай если что-либо из них носило характер государственного секрета и подлежало отобранию от семьи; так как смерть М.И. Драгомирова последовала 15 октября 1905 г., в самый разгар революции и перерыва сообщений, никто в Конотоп прислан не был, а затем, по-видимому, об этом просто забыли) эти материалы взял себе я, и они у меня хранились (надеюсь, что они ныне целы, находясь с некоторыми другими бумагами в верных руках в России). Вот среди этих-то материалов я наткнулся на чрезвычайно интересные доклады Куропаткина на имя Государя при назначении его командующим армией. Доклады меня поразили своим легкомыслием и стремлением устроить самого себя возможно лучше.
Особенно выделялись два доклада: один – в связи с назначением Куропаткина командующим армией, а другой – с изложением плана кампании. В первом своем докладе Куропаткин испрашивал указание Государя Императора о том, как должен быть отдан приказ о его, Куропаткина, назначении командующим армией. Куропаткин в своем докладе предлагал на усмотрение Государя несколько вариантов.
Начинался доклад с напоминания Государю, что Его Императорское Величество еще недавно перед тем, высказывая ему, Куропаткину, полное доверие и одобрение по всем мероприятиям Военного министерства, определенно изволил выразить желание не расставаться с Куропаткиным как военным министром. Исходя из этого, Куропаткин высказывал предположение, что лучше всего назначить его, Куропаткина, командующим армией с сохранением за ним звания военного министра. Временное же исполнение обязанностей военного министра могло быть возложено на начальника Главного штаба или на иное лицо по указанию Государя, с сохранением за Куропаткиным общего направления деятельности Военного министерства.
Если б Государь признал неудобным сохранить за Куропаткиным общее направление деятельности Военного министерства в течение войны, можно было бы отдать в приказе, что он, генерал Куропаткин, назначаясь командующим армией, после окончания войны вернется на пост военного министра. В этом случае следовало бы кого-либо назначить временно исполняющим должность военного министра на время войны, сосредоточив в его руках все функции военного министра на это время. Наконец, если и это будет признано несоответственным, то он, Куропаткин, должен быть просто освобожден от должности военного министра с назначением командующим армией. Заместитель его мог бы быть назначен «управляющим Военным министерством». (Надо сказать, что при назначении новых министров применялись две формы назначения. Или новое лицо в указе Сенату назначалось министром, или управляющим министерством. Вторая форма подразумевала еще не окончательное назначение министром, а как бы определялся некоторый период испытания.)
Весь тон и характер доклада подчеркивал преимущество первого предложения и толкал во всяком случае Государя на резолюцию, которой если бы даже за Куропаткиным не был сохранен на время войны пост военного министра, то было бы дано письменное обещание его вернуть на этот пост.
Как известно, Государь Император с этим не согласился; Куропаткин был назначен командующим армией, а Сахаров был назначен военным министром. Никакого обещания дано не было.
Во втором докладе (изложение на одобрение Государя Императора плана войны) Куропаткин с чрезвычайным легкомыслием излагал план своих действий.
Я, к сожалению, не помню теперь детали этого доклада, но могу сказать только то, что удержала моя память. Весь доклад выражал полную уверенность в скорой и легкой победе. Японская армия была представлена совершенно ничтожной в своем качественном отношении. Излагался план, в случае если японцы рискнут двинуться вперед до полного сосредоточения своих войск, бить их по частям, не давая сосредоточиться. Указывалось, что у нас в Сибири совершенно достаточно войск для ведения решительной, активной, наступательной кампании. В случае же если японцы сумеют высадить и сосредоточить на материке значительные силы в глубине Кореи, то, закончив наше сосредоточение, нанести японской армии сокрушительный удар и сбросить ее в море. Затем указывалось, что наш флот окончательно разбивает флот противника и мы производим десант в Японии. Записка заканчивалась указанием, что после подавления народного восстания, которое, вероятно, вспыхнет, мир будет продиктован Микадо в Токио. На этом докладе (записке) были отпечатаны многочисленные пометки Государя Императора, сделанные Его Величеством на подлинном докладе. Куропаткин этим докладом совершил государственное преступление.
Не менее неприлично вел себя Куропаткин и во время самой войны. Зная значение «петербургских гостиных» и предполагая, что на Двор и на Царя и Царицу можно влиять через некоторых лиц, он в течение всей войны поддерживал постоянную связь с отдельными лицами в Петербурге (большей частью дамами), посылая им информации, разъяснения и жалобы с особыми фельдъегерями. Он рассчитывал, что за него будут заступаться перед Государем и Царицей и среди влиятельных кругов будет создаваться благоприятная для него атмосфера. Причины своих неудач он сваливал на других, указывал якобы истинных виновников.
После первых же неудач не знаю кем (и не знаю, причастен ли к этому Куропаткин), но кем-то была брошена в массу мысль, что в неудачах виновен М.И. Драгомиров, который будто бы своим преступным отношением к офицерам и попустительством по отношению к солдатам развратил армию, а своим преступным отношением к развитию в армии военной техники сделал то, что наша армия оказалась не на высоте современных требований.
Несмотря на ложность и глупость этих обвинений, им в военной массе поверили; и до настоящего времени есть генералы, которые, как попугаи, повторяют их. Сам же Куропаткин в своих оправданиях и обвинениях других совершенно «забыл», что ведь он был продолжительное время до войны военным министром, ответственным за подготовку войск к войне. Неудивительно, что об этом «забыл» Куропаткин; верней, у него хватило наглости это «забыть»; но удивительно, что очень мало кто из военной среды понимал, что главный виновник поражения именно Куропаткин.
Выпущенные после войны многотомные объяснения Куропаткина (кажется, пять томов) были составлены очень ловко и даже талантливо (к работе Куропаткин привлек ряд очень дельных офицеров Генерального штаба), но в них много натяжек, и истинная их цель – самооправдание и обвинение других. Он же, по его описанию, выходит во всем прав и чист. Просто несчастная жертва глупости и подлости других.
После окончания этой несчастной войны, как я уже, кажется, говорил выше, в Петербурге была создана комиссия для составления нового полевого устава. Старый полевой устав, который, если не ошибаюсь, был Высочайше утвержден в 1902 году, составлялся в штабе Киевского военного округа, по указаниям и под общим руководством Драгомирова. Наши неудачи объяснялись и устарелостью положений полевого устава, а следовательно, и в этом обвинялся М.И. Драгомиров.
Образованная в Петербурге комиссия, кажется под председательством Великого князя Сергея Михайловича, выработала новый устав, который и был разослан на заключение командующих войсками округов и старших войсковых начальников.
В штабе Киевского военного округа я был привлечен к составлению заключения по проекту нового полевого устава. Из детального его рассмотрения выяснилось, что, по существу, он ничего нового не давал, а те новшества, «вызванные современной силой огня», о которых трактовалось в объяснительной к уставу записке, оказались почти все имевшиеся в старом уставе, но были изложены в других параграфах и в несколько других выражениях.
В штабе Киевского военного округа была наведена довольно суровая критика на новый устав, и заключение при очень ядовитом письме командующего войсками округа Сухомлинова было послано военному министру. Мне же было разрешено послать в журнал «Разведчик» частную статью относительно «нового» устава.
Соответственную статью я написал и приложил к ней параллельное изложение «новшеств» составленного проекта и изложение этих «новшеств» в старом уставе. Свою статью я закончил вопросом: как же составители могли «проморгать» такую неувязку? Не произошло ли это по той причине, что составители нового проекта устава, поверив на слово участникам кампании, просто не применявшим на войне существовавший полевой устав, сами его не знали?
Какие заключения были присланы из других округов, я не знаю, но проект нового устава как-то заглох и его просто забыли. К пересоставлению полевого устава было приступлено много позже.
В один из моих наездов в Петербург (я был вызван для пересоставления мобилизационного расписания) меня позвал к себе в кабинет генерал Мышлаевский146 (он был тогда назначен начальником Главного штаба) и в разговоре со мной сказал, что моя статья наделала много шуму; что меня хотели привлечь к ответственности за дискредитирование военных верхов, но. убедившись, что все написанное мною правда, решили меня не карать, а про проект нового устава просто забыть.
Во время мировой войны, приняв весной 1916 года 32-ю пехотную дивизию, я убедился, что во многих дивизиях при составлении диспозиций, приказаний и пр. совершенно не придерживались форм и требований полевого устава. Были выработаны свои упрощенные формы, а про полевой устав просто забыли, и когда я потребовал у своего начальника штаба дивизии придерживаться действующего полевого устава, это было принято с большим неудовольствием, как «блажь и неопытность» новичка. Строевые начальники и штабы считали, что опыт войны выработал свои требования и просто глупо руководствоваться уставом. Это, надо полагать, было и во время Японской войны, после которой некоторые участники ее, привлеченные к составлению нового устава, руководствовались именно своими знаниями, закрепленными опытом войны, и хорошо забыли, что эти знания они почерпнули, прежде всего, из устава, который ими был заброшен.
После Мукденского поражения наши армии отошли на Сипингайские позиции, где были пополнены и приведены в порядок. Подвезенными из Европейской России новыми корпусами наши силы были подкреплены и значительно превосходили силы японцев. Япония выдохлась; больше она ничего не могла дать, но рассчитывать на победоносное для нас окончание кампании было очень трудно: моральное состояние японской армии после ряда блестящих побед было высоко; новый главнокомандующий, «дедушка» Линевич был прекрасным командиром полка, но никуда не годным главнокомандующим миллионной армией и совершенно не в силах был изменить и поднять моральное состояние русских армий; в стране развивалось революционное движение и шла бешеная пропаганда за заключение мира во что бы то ни стало; в самой армии было неблагополучно: то в одной, то в другой части начали вспыхивать беспорядки.
При этой обстановке даже в случае победы над японской армией мы в лучшем случае, сбросив ее в море, могли бы закончить войну вничью. Дальше ничего не могли сделать, ибо японцы стали полными господами на море. Усилий же, потерь и материальных расходов продолжение войны стоило бы колоссальных. Обстановка в тылу (Европейская Россия, Кавказ и Сибирь) грозила, что весь тыл скоро будет объят пожаром, армии могли бы оказаться отрезанными от родины и, конечно, разложились бы. Было решено идти на мир. Возложены были переговоры на Витте, и он при содействии правительства Северо-Американских Соединенных Штатов заключил Портсмутский мир.
Война была закончена. За легкомыслие, с которым велась Японская война, Россия жестоко поплатилась. Были потеряны (уступлены Японии) не только Квантунский полуостров и часть Южно-Маньчжурской железной дороги до станции Чан-Чунь, но и южная часть Сахалина. Япония стала великой державой.
Тяжелое настроение было в тылу. О революционных настроениях я скажу дальше, а здесь отмечу вопрос исключительно с военной точки зрения – так, как мы переживали в Киевском военном округе.
Я уже сказал раньше, что из Киевского военного округа еще до начала войны с Японией были отправлены на Дальний Восток одна бригада X армейского корпуса и третьи батальоны для Сибирских стрелковых полков (формировались каждой пехотной дивизией округа). Формирование и отправка этих батальонов чрезвычайно ослабили части войск округа и нарушили их «неприкосновенные» запасы.
После начала войны с Японией были отмобилизованы и отправлены на Дальний Восток 3-я стрелковая бригада и X армейский корпус. Мобилизация этих войсковых групп была произведена в две очереди: две частные мобилизации. Затем была произведена третья частная мобилизация и был отмобилизован и отправлен на Дальний Восток IX армейский корпус. Наконец, была произведена четвертая частная мобилизация, был отмобилизован XXI армейский корпус и предназначен к отправке на Дальний Восток; но дело уже шло к миру, и этот корпус вместо отправления на Дальний Восток был употреблен (демобилизованы были только обозы, артиллерия и санитарные учреждения) для поддержания порядка в стране (одна дивизия была отправлена на Кавказ).
Из войск Киевского военного округа не были мобилизованы XI и XII армейские корпуса, но все было дезорганизовано, все части и окружные интендантские и артиллерийские склады были буквально обобраны.
Невольно всех нас охватило чувство неудовольствия и обиды, что так глупо и непредусмотрительно велась подготовка и самая отправка всего необходимого на Дальний Восток. Ясно сознавалось, что наш Главный штаб не имел никакого определенного плана и все делалось по мере поступлений требований из армии без всякого предвидения на месте – в Петербурге.
Подготовка к революции, разразившейся в 1905 году, велась, конечно, задолго до войны, но возможность самой революции в 1905 году явилась главным образом вследствие непопулярной в народных массах войны с Японией, а также вследствие того, что в ее устройстве вместе с революционными кругами крайне левых партий приняли участие и буржуазные круги русской интеллигенции. В борьбе против правительства объединились с республиканцами многие круги земской России, купечества, профессуры, судебного ведомства, представители различных «свободных профессий» (громадный процент врачей, особенно земских, и учителей).
Большая часть русской интеллигенции объединилась в конституционно-демократическую партию, которая, проводя принцип конституционной монархии, просто подтачивала все монархические (и государственные) устои и, конечно, вела к республике. По одному пути с конституционно-демократами (ка-дэ), или кадетами, шли многие представители русского дворянско-земского круга, которые, говоря, что они борются не против Царя, а против «системы», против преступно бюрократического режима, возглавляемого якобы глупыми и преступными министрами, не понимали, что они ведут борьбу именно против монархической идеи, против Царя и разрушают созданное многими веками здание русской государственности.
Пока вели работу против Царя и монархического строя в России революционеры, республиканцы и иные, более левых толков, серьезных результатов они не достигли. Правда, много террористических актов им удалось, но даже убийство Царя (Александра II) не могло повлиять на изменение государственного строя России и разрушить государственную машину. До конца XIX века с разрушительной работой всяких анархистов, республиканцев разных толков и социалистов различных оттенков успешно боролась русская государственная власть, поддерживавшаяся в этом отношении главной массой всех классов русского народа. Оставалась для этих лиц недоступной и армия; отдельные попытки внести в нее разложение всегда успешно пресекались. Но с конца XIX века, когда к работе этих политических преступников начали примыкать широкие массы русской интеллигенции, когда разрушительная работа проникла в школы, когда земство стали противопоставлять «бюрократизму», когда, наконец, все внимание не только явно революционных элементов, но и широкой массы русской интеллигенции стало направляться на армию и стало проникать разложение в ее ряды при помощи вольноопределяющихся, офицеров запаса, врачей и различных чиновников, когда в офицерские круги стал проникать яд из окружающей среды, положение стало серьезным.
Собственно в казармы, в солдатскую среду, в массу яд проникал очень мало, но как в армии, так и во флоте стало появляться все больше и больше отдельных матросов и солдат из мастеровых, разночинцев и сыновей мелкой интеллигенции, которые, являясь проникнутыми революционными тенденциями, представляли из себя элементы, которые при благоприятных обстоятельствах объединяли вокруг себя солдатскую и матросскую массы и вели их по революционному пути. Такими «благоприятными обстоятельствами», при полном равнодушии массы к различным политическим лозунгам, являлись обыкновенно какие-либо неудовольствия чисто бытового, хозяйственного характера. То окажутся черви в борще и каше, и на этой почве возбуждаются страсти: «нас кормят червями», «начальство ворует» и пр.; то фельдфебель или боцман берет для себя и своей семьи слишком значительный кусок сала или мяса из общей порции, и опять – «нас обкрадывают, нас морят голодом, начальство ворует»; то возникают недоразумения на почве обмундирования, внеурочных работ и пр.; то – но это случалось гораздо реже – недоразумения возникали на почве якобы несправедливого или жестокого обращения фельдфебелей, боцманов или отдельных офицеров с каким-либо солдатом или матросом.
Редкие, но более серьезные недоразумения возникали иногда при вызове войск для подавления каких-либо беспорядков среди населения. В этих случаях все чаще и чаще велась пропаганда против употребления оружия против народа.
Верхи боролись с этими явлениями обыкновенно чисто полицейскими или жандармскими мерами. Офицерство, в своей массе совершенно лояльное и верноподданное, не умело бороться и не понимало (не видело) надвигавшейся опасности. С постепенным же проникновением в новые молодые кадры офицерства различных либеральных тенденций сопротивляемость армии революционной пропаганде постепенно ослабевала.
«Кастовый» характер офицерского корпуса, пополнявшегося в прежнее время из дворянской и чисто военной среды, постепенно изменялся, и к периоду войны с Японией офицерский корпус русской армии уже имел крайне разношерстный характер. Процент разночинцев, из интеллигентов и из низших слоев (как их презрительно называли, «кухаркиных сыновей») стал значительным не только среди младшего офицерства, но и среди старших чинов. Достигающих высоких положений не по родовитости, а за свои личные заслуги было в армии сколько угодно: таких, как генерал Иванов (ставший командующим войсками Киевского военного округа и затем главнокомандующим Юго-Западным фронтом во время мировой войны), генерал Алексеев, генерал Деникин147, генерал Корнилов148, было очень и очень много.
Даже в гвардию «демократия» стала проникать довольно свободно. Инородцев, как, впрочем, и прежде, в армии было много; но в период конца XIX столетия, несмотря на официальные препоны, в армию стали проникать в изрядном проценте и худшие из инородцев – евреи. Помимо большого числа попадавших на младшие офицерские должности (конечно, после принятия христианства) всяких Рубинштейнов, Штейнов, Рабиновичей и пр., многие из евреев достигали и высоких должностей. Достаточно указать на Цейля149, Ханукова150, Грулева151 (М. Грулев (Генерального штаба), конечно, прежде отрицал свое еврейское происхождение, но ныне издал свои записки, открыв свою национальность: Грулев М. «Записки генерала-еврея». Париж. 1920, склад издания кн. магазин «Москва»), барона Майделя и пр., и пр.
Подобное видоизменение состава корпуса офицеров русской армии, при постепенном изменении жизни государства и проведении системы общей воинской повинности, конечно, было естественно, но нарушало «единство» и «монолитность» офицерства и, повторяю, ослабляло сопротивляемость армии по отношению всяких революционных течений: офицерство в своем составе все больше и больше отражало ту среду, из которой оно выходило.
В течение моей службы в Киевском военном округе, вплоть до первой революции 1905 года, я не знал и никогда не слышал о каких-либо революционных движениях или настроениях в офицерской среде. Было несколько отдельных случаев, когда обнаруживалась причастность отдельных офицеров к революционным кружкам, но, как я уже сказал, офицерство в своей массе было вполне верноподданно и вернопреданно Государю и вполне лояльно. Принято же было считать, что офицеры артиллерии и инженерных войск более либеральны и склонны к саботажу.
В период моей службы в Киевском военном округе (до 1905 г.) я помню только два серьезных случая «революционного движения». Один, если не ошибаюсь, в Полтавской губернии, где на аграрной почве произошло движение среди крестьян ряда селений. Это движение было легко ликвидировано высланным нарядом войск и стражниками. Одной роте пришлось дать залп по толпе, и было убито несколько человек и несколько человек ранено. Стражники же перепороли порядочное число крестьян. Конечно, «расстрел» и порка вызвали возмущение в либеральных кругах. Относительно «расстрела» кричали, что преступно стрелять в беззащитную толпу боевыми патронами, что надо сначала напугать, дав несколько залпов холостыми патронами, и что тогда не придется употреблять в дело и боевые патроны.
Сторонники этого взгляда были и среди военных, и среди многочисленных представителей гражданской администрации. Ярым же его противником был М.И. Драгомиров, указывавший на то, что привлечение войск к подавлению народных волнений должно производиться лишь в крайнем случае, и раз власть переходит в руки военных начальников, то никаких холостых залпов или стрельбы поверх голов быть не может. Должно быть только предупреждение, что если толпа не подчинится распоряжению разойтись, то будет дан залп. Залп же должен быть дан боевыми патронами и с хорошим прицелом.
М.И. Драгомиров доказывал, что, только так поступая, правительство сохранит в своих руках войска, а жертв будет немного. Всякие же холостые залпы, стрельба поверх голов и излишние разговоры будут всегда вести к «братанию войск с толпой», развалу дисциплины в войсках, недоверию толпы, что в нее посмеют стрелять, и, как следствие всего этого, излишние жертвы и возможное торжество революционного движения.
События первой революции подтвердили всю справедливость взглядов и требований М.И. Драгомирова: там, где войсковые начальники не миндальничали и исполняли точно требование «правил подавления восстаний» (призыв войск для подавления народных восстаний), все кончалось благополучно и крови было мало; там же, где этих правил не исполняли, кончалось всегда скандалами и большим числом жертв.
Проверил я правильность этого взгляда и при других условиях, будучи в Шанхае в 1925 году, в период, когда к Шанхаю подошли войска одного из взбунтовавшихся китайских генералов (в январе) и, заняв китайскую часть города, угрожали иностранным концессиям.
Внешней, граничащей с китайской территорией, была французская концессия. Отделялась она от китайской части города довольно широким каналом (но вода была неглубока и во многих местах можно было перейти ее вброд) с мостами.
Французы расположили по окраине своей концессии команды с морских судов, несколько рот анамитов и полицейские отряды. Против мостов и пунктов, где переход через канал был более легкий, установили пулеметы, забаррикадировав их мешками с песком. Один из участков против главного моста должен был оборонять русский офицер Борис Сергеевич Яковлев, служивший в Шанхае во французской полиции.
Я жил в Шанхае у Яковлева. Он мне рассказал взаимное расположение китайцев и французов и повел меня показать его на месте. Обойдя французскую позицию, я узнал, что высшим начальством отдано распоряжение: «В случае перехода китайцев в наступление отнюдь сразу не стрелять в них, а первую очередь из пулеметов и винтовок пустить поверх голов наступающих».
Длина моста и небольших перед ним участков, не занятых войсками, не превышала в общей сложности ста шагов. Я Яковлеву объяснил, что если он исполнит приказ своего начальства, то прежде, чем он успеет изменить «точку прицела», его стрелки и пулеметчики будут смяты китайцами. Я порекомендовал ему направить пулеметы так, чтобы пули «не свистали над головами».
На следующую же ночь китайцы без всякого предупреждения на участке Яковлева бросились в атаку через мост и рядом через канал. Пулеметы их встретили «действительным огнем». Через минуту все было кончено: китайская масса отхлынула, и надо было подобрать убитых и раненых, коих было довольно много. Произведенное расследование показало, что если бы огонь был открыт поверх голов, то вряд ли французы уцелели бы. В результате Яковлев получил благодарность в приказе и был награжден орденом.
Началась война с Японией, начались в конце 1904 года и мелкие брожения – то в одном месте, то в другом. Стала довольно бурно проявляться деятельность либеральных партий, особенно открыто и громко выступали конституционно-демократы. Но во всем этом ни общество, ни мы, военные, не разглядели признаков приближавшейся революции. Многим из нас, не политиканам, верноподданным нашего Монарха, казалось, что многие русские патриоты ради блага отечества ведут борьбу не с Монархом, не с монархическими идеями, а с несколько устаревшими и закостеневшими формами, с бюрократическим произволом, с преступными формами деятельности русского чиновничества и плохих представителей администрации.
Особенно ловко, гипнотизирующе и осторожно действовала партия конституционно-демократов (кадетов). В Киеве в числе их главных представителей были высокоуважаемые лица, как, например, профессор князь Евгений Николаевич Трубецкой, профессор Афанасьев (он же директор отделения Государственного банка). Эти лица, являвшиеся центральными фигурами образованнейшей части киевского общества и вращавшиеся в его аристократических кругах, втягивали в орбиту своей политической деятельности очень и очень многих.
(Говоря про князя Е.Н. Трубецкого, я вспомнил случай, который был со мной. Случай, выясняющий глупость нашей жандармерии. В Киеве жила княгиня Мария Александровна Святополк-Мирская, имевшая очень обширное знакомство в различных киевских кругах и любившая пожить. Если не ошибаюсь, в 1908 году она как-то приехала ко мне и сказала: «Поздравляю вас; вы более трех лет были под наблюдением жандармов». – «Как так?!»
Она рассказала мне следующее. Бывший у нее прокурор судебной палаты Корсак как-то ей рассказал, что он вычеркнул из списка «наблюдаемых» ее, княгиню Святополк-Мирскую, и подполковников Генерального штаба Лукомского и Ронжина. Оказалось, что, приняв должность прокурора, он, просматривая списки наблюдаемых, увидел в списке эти три фамилии. Понимая, что тут какое-то серьезное недоразумение, он приказал дать ему подробную справку. Выяснилось, что как-то осенью 1904 года была получена из Петербурга шифрованная телеграмма с указанием, что в Киев выехала какая-то крупная революционерка и, по имеющимся сведениям, должна такого-то числа вечером на такой-то улице в Липках в Киеве встретить каких-то лиц. Фамилия революционерки неизвестна, но она носит глубокий траур. Требовалось проследить ее и лиц, с которыми она встретится, выяснить, кто они, и установить за ними строгое наблюдение. Этой дамой «в трауре» оказалась княгиня Святополк-Мирская, а встретившими ее лицами – подполковники Лукомский и Ронжин. Рассказав это, Корсак добавил: «Теперь вас из списка вычеркнули; но три года за вами наблюдали и вели дневник наблюдений». Какие-либо подробности о результатах наблюдений Корсак отказался сообщить, указав, что «криминального» ничего не выяснено.
Я вспомнил, что действительно как-то осенью 1904 года был вечер у генерал-квартирмейстера штаба округа Баланина и среди гостей были Мирская, я и Ронжин. Мы все решили ужинать не оставаться, но, чтобы не производить «сполох», решили, что первой выйдет княгиня Святополк-Мирская и подождет нас напротив, под каштанами, около квартиры князя Трубецкого. Я же и Ронжин к ней присоединимся и доведем ее до дому. Она после смерти своего мужа была еще в глубоком трауре. Отсюда и все недоразумение.)
Многие из главных деятелей этого не понимали. Например, князь Е.Н. Трубецкой, впоследствии поняв, что «кадеты» подрывали государственные устои, с ними порвал.
Первые серьезные беспорядки среди воинских частей вспыхнули в 1904 году в Полтаве. Командующий войсками Сухомлинов послал в Полтаву своего помощника, генерала Шмита, к которому в помощь был придан я. Экстренным поездом, ночью, мы поехали в Полтаву. К времени нашего приезда взбунтовавшийся полк одумался, и приказание Шмита выстроиться полку на площади перед казармами было исполнено беспрекословно. Все прошло мирно, и в тот же день приехавший из Киева командующий войсками произвел смотр полтавскому гарнизону. На этот раз все ограничилось сравнительно небольшим буйством и разгромом какого-то цейхгауза. Виновные были арестованы и преданы суду.
Более серьезные и крупные беспорядки вспыхнули летом 1905 года в Киеве. Придя в этот день к 9 часам утра в штаб округа (я теперь не помню, какого месяца и числа это было), я узнал от взволнованного писаря, что «на Печерске бунтуют войска». Позванный сейчас же начальником штаба генералом Мавриным, я узнал от него, что около 8 часов утра 4-й и 5-й понтонные батальоны, разобрав винтовки, с красными флагами и с пением революционных песен двинулись на Печерск. Заходят в казармы расположенных там частей войск и, присоединяя их к себе, движутся дальше… Куда «дальше» и что в действительности происходит, генерал Маврин не знал. Он уже разослал в разные концы города офицеров штаба, дав им различные поручения и приказав отовсюду, откуда только возможно, телефонировать ему в штаб. Для охраны командующего войсками генерала Сухомлинова были вызваны к его дому две сотни 1-го Уральского казачьего полка.
Мне генерал Маврин приказал быть около телефона, принимать все донесения, делать ему доклады и передавать его распоряжения. Примерно до 11 часов утра ничего путного нельзя было выяснить. Получалось впечатление, что все потеряли голову и никто ничего не знает. Наконец выяснилось, что действительно 4-й и 5-й понтонные батальоны по особому сигналу разобрали винтовки и боевые патроны и под командой нескольких молодых офицеров и каких-то подозрительных типов в штатском двинулись по Печерску «снимать» части. К ним присоединился еще один саперный батальон и небольшая часть артиллеристов и пехотинцев с оркестром музыки. На окраине Печерска вся эта толпа наткнулась на саперный батальон (номера не помню), который был выведен на строевые занятия. При этом батальоне были все офицеры и командир батальона полковник Ершов152.
Pulsuz fraqment bitdi.