Kitabı oxu: «Футуризм и безумие (сборник)»

Şrift:

© ООО «Книгократия»

* * *

Анна Нижник
Предисловие

Футуризм и безумие – тема, которая была подсказана логикой развития общества в начале XX века и многократно озвучена в бытовых и теоретических записках футуристов. Перед футуристами стояла непростая задача – обновление поэтического языка в соответствии с требованиями не настоящего, но будущего, и для того, чтобы построить новую поэтику, требовалось сначала сломать старую. Алексей Крученых, автор знаменитого «дыр бул щыл», вспоминал о реакции критиков на новую футуристскую поэзию:

«Писали они по одному рецепту:

– Хулиганы – сумасшедшие – наглецы.

– Такой дикой бессмыслицей, бредом больных горячкой людей или сумасшедших наполнен весь сборник…

 
Бурлюков
дураков
И Крученых напридачу
На Канатчикову дачу…»1
 

Однако не все современники футуристов были готовы упечь скандальных молодых литераторов в сумасшедший дом. В текстах, представленных в нашем сборнике, вопрос о сумасшествии и творчестве разрешался по-разному. Строгий психиатр Евгений Петрович Радин (1872–1939) анализировал с точки зрения психопатологии не только личность футуристов, но и их художественный мир. Тем не менее, как настоящий представитель цеха психиатров, после самоубийства поэта-футуриста Игнатьева2 Радин предлагал футуристов лечить. Критик Александр Карлович Закржевский (1886–1916), напротив, считал, что безумие футуристов чисто поэтическое, не выходящее за рамки литературных деклараций и часто даже позерское, формалистское. Это однако не помешало ему положительно отозваться об искренних проблесках «над-сознательного» в футуристской поэзии и освободительном потенциале футуризма. Николай Викторович Вавулин (1881-?) предлагал расширить рамки «нормальности» и прямо говорил, что многие «высшие» безумцы куда прогрессивнее обычных здоровых людей. Вавулин также обращался к теме тюремщика-психиатра, опасного соперника талантливого безумца, антагониста психиатрической драмы. Эта тема спустя всего лишь пару десятилетий разовьется в полноценный психологический триллер, например, в фильмах Фрица Ланга о докторе Мабузе или «Кабинете доктора Калигари» Роберта Вине.

Психиатрия и литература занимались почти одним и тем же – изучали человеческую душу и ее связь с реальностью – но использовали для этого разные инструменты и преследовали разные цели. Зигмунд Фрейд признавался, что всегда следовал за литературой: именно художники слова раньше других подметили те чертежи, по которым строится наша психика. Сложно определить, кому мы более обязаны термином «эдипов комплекс»: Фрейду или Софоклу, но у античного трагика двадцать пять веков форы.

Тем не менее, и литература, и психиатрия как наука столкнулись с воздействием третьей силы, без которой не обходится жизнь, – с норматизирующим воздействием общества и государства, которые всегда лучше отдельных индивидов знают, о чем необходимо писать и говорить, как себя вести, какие темы поднимать и как выглядеть. Институт психиатрии как клиники, по словам М. Фуко, появился в XVIII веке – как раз тогда, когда возникла потребность в новых рабочих руках – и в безумцы оказались записаны все, кто так или иначе возмущал общественный покой: среди симптомов сумасшествия были «вольнодумство, «дурное поведение», «отсутствие всякого религиозного чувства», «отказ ходить к мессе»3. С эпохой Просвещения противоречие между требованием безусловной интеллектуальной свободы индивида и попытками государства контролировать своих подданных стало одним из важнейших в философии.

Безумие романтическое

Поэты чувствовали на себе недобрый взгляд почтенных массовых читателей – неслучайно главным врагом ранних романтиков стали не черти и демоны, которых, если верить Гофману, Шамиссо и Гёте, часто по неосторожности призывали немецкие студенты, а вездесущий добряк-филистер – самый обычный здравомыслящий человек, который не видит никаких духов и чертей, тот, кого современные психиатры назвали бы абсолютно психически нормальным.

Проект романтиков был сконцентрирован на обновлении истрепавшегося языка классической литературы – и в этом смысле они были предтечами поэтов-новаторов начала XX века. Как и футуристы, они сталкивались с недоумением современников и выстроили целую концепцию поэтического «провидчества», которое выделяло поэта среди простых смертных. Классическое «школьное» стихотворение Лермонтова «В полдневный жар в долине Дагестана» – пример такого галлюцинаторного ясновидения: умирающий герой видит «вечерний пир в родимой стороне», а его возлюбленная в тот же момент – «знакомый труп» посреди чужой пустыни.

Первые фантастические произведения использовали именно этот принцип «презумпции безумия». Например, сюжет повести Ж. Казотта «Влюбленный дьявол» (1772 г.) построен вокруг постоянных сомнений читателя не только в нормальности героя, но и в своих чувствах. Главный герой призвал дьявола, но Сатана обернулся женщиной и, к собственному удивлению (так он говорит), влюбился в своего властителя. Однако спустя какое-то время прекрасная девушка исчезает, а герой никак не может понять, была это реальность или галлюцинация. В фольклорных произведениях и религиозных книгах существование нечисти и потусторонних сил не подвергалось сомнению, но в XVIII веке в эту тематику вторгается психиатрия, заявляющая, что любому демону можно найти рациональное объяснение.

Одна из первых русских романтических повестей – «Пиковая дама» А. С. Пушкина – была создана под влиянием не только зарубежных «галлюцинаторных сюжетов», но и актуальных психиатрических исследований. В библиотеке Пушкина хранилась книга Франсуа Лере «Психологические фрагменты о безумии» – в ней идет речь о галлюцинаторных эффектах «мономании» (одержимости навязчивой идеей). Читатель «Пиковой дамы» до самого конца не знает точно, галлюцинирует Герман или ему и вправду являются знаменитые «тройка, семерка, туз»4. Пушкинская тема безумия дала название работе Закржевского («Рыцари безумия»), отсылающей читателя к стихотворению «Жил на свете рыцарь бедный». На рациональном уровне высокий экстаз рыцаря объясняется тем, что он страдал галлюцинациями на религиозной почве: «имел одно виденье, непостижное уму». Однако романтическая версия победила, и пушкинский «бедный рыцарь» стал метафорой высокого помешательства – в частности, через нее объяснял образ князя Мышкина Ф. Достоевский.

Однако не всегда в пушкинскую эпоху безумие было художественным приемом, тонко выстроенным на основе новейших психиатрических работ. Один из друзей Пушкина, поэт Константин Батюшков, страдал серьезной психической болезнью, вероятнее всего, шизофренией. Последнее стихотворение Батюшкова (после этого стихотворений он не писал), датируемое примерно 1821 годом, написанное, по словам публикатора, углем на стене, было настолько лаконичным и по-абсурдистски трезвым для XIX века, что вполне могло бы войти в сборники футуристов или обериутов:

 
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
 

Примеры Пушкина и Батюшкова показывают два разных источника, из которых формировался специфический литературно-психиатрический язык: исследования и наука с одной стороны, личный опыт и глубокая психоаналитическая интуиция – с другой.

В конце XIX века контуры новой литературы, объединяющей технику и вдохновение, проступают все четче. Такова была особенность эпохи модернизма: современность требовала непрерывного движения вперед и постоянных «консультаций» с ведущими психиатрами-теоретиками. Отклонения от нормы, попадающие в литературу, все больше медикализируются. В середине XIX века получает популярность жанр «патографии» – полухудожественного и полупсихиатрического повествования о душевных болезнях великих людей. Интерес к такой литературе связан был как с развитием психиатрии, так и с утвердившимся стараниями романтиков образом гения как человека «не от мира сего».

Сюжет, который использовал Пушкин в «Пиковой даме» (почерпнув приемы для него в книге по психиатрии), продолжал свое шествие по европейской литературе. Эдгар По, главный автор американского романтизма, использовал его неоднократно. Читатель не знает, безумен ли рассказчик, бредит или действительно видит и слышит призраков в рассказах «Падение дома Ашеров», «Овальный портрет», «Береника», «Уильям Уильсон» и пр. Особенность этого романтического сюжета о безумии – в том, что он позволяет расширять наши представления о действительности, поскольку читатель все время колеблется между верой и неверием в описываемое, между реальным и сверхреальным. Психическая болезнь самого По (предположительно шизоаффективное расстройство) позволяла ему во всех подробностях описывать приступы бреда, паранойи, ипохондрии, а также создала ему репутацию «безумного художника» – ценную для тех, кто следовал романтической литературной линии. Именно по этой причине им так заинтересовался Шарль Бодлер, популяризировавший лирику и рассказы По во Франции.

Психиатр Жак Жозеф Моро де Тур был близок со многими представителями парижской богемы 1840-х годов. Он полагал, что безумие можно вызывать искусственно, в частности – через опьянение гашишем. В рамках психиатрического эксперимента он организовал в Париже «Клуб гашишистов», среди членов которого были Теофиль Готье, Эжен Делакруа, Шарль Бодлер, Жерар де Нерваль, Александр Дюма-отец. Клуб совмещал в себе литературный салон и психиатрический стационар: поэты и писатели, употребляя гашиш и давамеск (гашишная халва), говорили о философии и творчестве, а Моро де Тур наблюдал за ними и использовал полученные данные для прояснения природы безумия. Подход Моро де Тура оказался слишком передовым для XIX века, но был вновь возрожден в экспериментах Тимоти Лири и Станислава Грофа.

Жерар де Нерваль, страдавший психическим расстройством французский поэт и пациент Моро де Тура, писал: «Впрочем, выздоравливая, я утратил это мимолетное озарение, которое позволяло мне понять моих товарищей по несчастью; идеи, которые обуревали меня, почти все исчезли прочь вместе с горячкой и унесли с собой ту малую толику поэзии, которая проснулась было в моей голове»5. По тому, как Нерваль сознательно «писал бред», исследователи заключают, что это типичная черта времени: в психиатрической практике XIX века было принято «читать бред», т. е. пользоваться для диагностики письмами, дневниками и художественной литературой эпохи6, и соответственно, создавать «психиатрические» художественные документы.

Безумие механическое

Николай Гоголь занял в русской литературе место самого загадочного и сумеречного автора, окруженного ореолом биографического мифа о безумии. Начав с романтических историй про малороссийскую нечисть, он пришел к более мрачному пониманию природы безумия. Большой стремительно индустриализирующийся город («Петербургские повести», «Арабески») куда сильнее воздействует на психику человека, чем вольный воздух украинских сел. В «Записках сумасшедшего» (1834) обозначается первый намек на «психиатрическую» линию русской литературы: бред титулярного советника Поприщина, раздавленного бюрократической машиной Петербурга, все более сгущается, пока он не оказывается в сумасшедшем доме, где ему «льют на голову холодную воду». Поприщин, целыми днями очиняющий перья в департаменте, более не человек, а маленький механизм, и это открытие приводит его в сумасшедший дом. Гоголь описывал новейшие методы психиатрического лечения: больному выбрили голову, «великий инквизитор» (лечащий врач) выгнал его палкой из-под стула («Чрезвычайно больно бьется проклятая палка»), а самое главное – его не слышат и относятся к нему не как к живому существу, а как к вещи – такой же, какой он был в департаменте («Они не внемлют, не видят, не слушают меня»). Открытие Гоголя предвосхитило открытия XX века: государство и официальная психиатрия – единый институт, необходимый для превращения человека в машину, которая должна функционировать так, как предусмотрено. В случае поломок ее нужно отправлять на профилактику.

Модернистская литература с большим интересом отнеслась к теме «механизации» человека. Андрей Белый, анализируя влияние Гоголя на свое творчество в исследовании «Мастерство Гоголя», указывает, что именно «бред»7 «Записок сумасшедшего» лег в основу некоторых стилевых приемов романа «Петербург». В тексте Белого бред и реальность не разделены ни по смыслу, ни по стилю: у читателя есть основания сомневаться в нормальности не только героев, но и самого повествователя: он косноязычен (афазия), перескакивает с одной мысли на другую (шизофазия), неоправданно многословен (логорея). Эти «отклонения» формируют особую семиосферу Петербурга, где помешательство стало неотъемлемой частью городского пространства (сошел с ума Евгений в «Медном всаднике», помешался Поприщин). «В Петербурге много народу, ходя, говорят сами с собой. Это город полусумасшедших» – таков был вердикт Свидригайлова из «Преступления и наказания».

Символизм как литературное направление несет в своей основе психиатрическую симптоматику. Символ – это знак скрытой связи между явлениями реальности, которые для «нормального» человека не имеют друг с другом ничего общего. К примеру, нет никакого разумного основания сравнивать поэта и птицу-альбатроса, но неуклюжая на суше птица символизирует неловкого в жизни творца. Умение видеть смысл в сочетании случайных на первый взгляд вещей напоминает симптоматику параноидного расстройства, характеризующегося повышенной мнительностью и приданием чрезмерного значения деталям. Е. Радин, кстати, ссылается на статью из IX номера «Обозрения психиатрии» за 1911 год о «Символизации в развитии бреда» – как видно, психиатрия начала прошлого века плотно взялась не только за футуристов, но и за символистов.

Во вселенной романа «Петербург» параноидальное расстройство, схожее с символистским мировидением, оказывается оправдано с эстетической точки зрения: реальность предреволюционной России, преследующая героя, оборачивается взрывом настоящей бомбы в кабинете сенатора Аблеухова. Герой Белого (сын сенатора Николай Аполлонович) постепенно отождествляет себя с этой бомбой: сначала ему кажется, что он ее проглотил, затем – что он сам и есть бомба с часовым механизмом. Формула «бред, бездна, бомба»8 навязчиво повторяется и сближает повествование о бомбе (тикающем механизме) с другой важной особенностью поэтики Белого – автоматизмом – а также с поэтическим языком В. Хлебникова, строившего свои заумные стихи на принципе доминанты первой гласной («Трата и труд, и трение // Теките из озера три»). Синдром психического автоматизма, описанный русским психиатром Виктором Кандинским (двоюродным братом знаменитого художника) в конце XIX века, станет одним из основных приемов новой модернистской прозы. Например, в романе «Петербург» сенатор Аполлон Аполлонович страдает синдромом телесного автоматизма – как заведенный, он выполняет необходимые государственные телодвижения – и являет собой по сути продвинувшегося по служебной лестнице Поприщина, все так же находящегося на грани между государственной службой и безумием (что суть смежные понятия).

Эта же тема автоматизма прослеживается в концепции людей-автоматов из театра С. Беккета и пьес Д. Хармса. А. Арто обращал на синдром психического автоматизма особое внимание и полагал, что «дав человеку тело без органов, ты освободишь его от всех автоматизмов и вернешь ему истинную свободу»9.

В штудиях футуристов тема машинного автоматизма приобрела, однако, новый поворот. Как пишет А. Закржевский, «механичность является главнейшим атрибутом футуризма», и он имеет в виду не только увлеченность футуристов дирижаблями, автомобилями и прочими техническими новинками, но также их новый «рукотворный» язык – поэтическую речь, которую можно создать из подручных материалов – слогов и звуков – как из деталей можно собрать аэроплан.

Безумие как язык

Знаменитое стихотворение Артюра Рембо «Гласные» было одним из первых примеров превращения языка в своеобразный «конструктор»: поэт, как ребенок, перебирал не кубики фраз и смыслов, а мелкие детали языкового «лего» – звуки, из которых можно построить стихотворение:

 
«А» чёрный, белый «Е», «И» красный, «У» зелёный, «О» голубой – цвета причудливой загадки…10
 

Разъятие языка на составные элементы, которые сочетаются с ассоциациями иного ряда – звуковыми, цветовыми, обонятельными – происходило одновременно с открытиями в области психологии восприятия. Еще в 1838 году немецкий психолог Густав Фехнер обнаружил, что восприятие цвета зависит не только от физических параметров, но и от внутреннего восприятия индивида. После того, как стихи французских «проклятых поэтов» стали популярны, в медицинских журналах стал всерьез обсуждаться вопрос о «цветном слухе», «audition colorée»11. Закржевский говорил об этом явлении применительно к творчеству эгофутуриста Игнатьева: «Игнатьев хочет не только оживить мертвое слово, но также заставить его звучать, иметь цвет и даже вкус… Он хочет “увидеть звук и услышать спектр”». Та же «болезнь» отличала футуриста Гнедова: «Рифма – звуковой консонанс, кроме нее возможен предлагаемый мною консонанс понятий – рифма понятий <…> Пример: 1) Арабское коромысло над озером дугой… (В. Гнедов). Коромысло – дуга: рифма понятий (кривизна); сюда же – небо, радуга и т. д. 2) Вкусовые рифмы: хрен, горчица, молочай, те же – рифмы горькие. 3) Обонятельные: мышьяк – чеснок, шафран – йодоформ. 4) Осязательные – сталь, стекло и т. д. рифмы шероховатости, гладкости и т. д. 5) Зрительные – как по характеру написания (начертания), так и по понятию: вода – зеркало – перламутр и проч. 6) Цветные рифмы – наиболее наглядные и тонко переплетаемые: с и з цветн<ые> рифмы (свистящие), имеющие одинаковую основную окраску (желт<ый> цвет), к и г (гортанные), ш и щ (шипящие) и т. д., и т. д.»12 Хотя на словах футуристы отрекались от всей литературы XIX века, символистское «безумие восприятия» они унаследовали в полной мере. Русские психиатры, как и французские, писали о «цветном слухе» как о болезни: к примеру, русский психиатр В. Чиж (о котором пишет Николай Вавулин) полагал, что «невозможно слышать цвета и видеть звуки»13.

Разъятию языка, которым занимались футуристы, сопутствовали успехи лингвистики. Русский ученый И. А. Бодуэн де Куртене стремился к тому же эффекту, который интересовал Рембо и других приверженцев языковой революции: он создал теорию фонем – мельчайших смыслоразличительных единиц, которые служат фундаментом языкового здания. По мнению футуристов, загадка языка могла быть разгадана как раз на уровне этого базового языкового субстрата. В манифесте «Наша основа» Велимир Хлебников писал: «Эти свободные сочетания, игра голоса вне слов, названы заумным языком. Заумный язык – значит находящийся за пределами разума. <…> То, что в заклинаниях, заговорах заумный язык господствует и вытесняет разумный, доказывает, что у него особая власть над сознанием, особые права на жизнь наряду с разумным. Но есть путь сделать заумный язык разумным»14.

Язык народных заговоров и радений предлагалось анализировать как с психиатрической, так и с поэтической стороны. Глоссолалия, «говорение на языках» – форма массового молебна, находящаяся на грани между внешней и внутренней речью, завораживала футуристов. Крученых цитировал глоссолалию хлыста XVIII века Варлаама Шишкова:

 
Насохтос лесонтос
Футр лис натруфунтру15,
 

Формалисты Борис Эйхенбаум и Роман Якобсон полагали, что «сектантские глоссолалии», которыми увлекались футуристы, хотя внешнее и были направлены «назад», в «докультурный период», были связаны с принципиальным сдвигом поэтического языка в сторону зауми, противопоставляемой нормативному уму обывателя. Заумь футуристов совмещала в себе достижения науки (в том числе психологической) и веру в прогресс: несмотря на внешнюю бессмысленность, это была вполне рациональная установка на изменение языка, «искусственное безумие», подобное тому, которое вызывал у своих подопечных Моро де Тур. Выйти на бой с законами языка могли лишь сумасшедшие или люди, полагавшие себя хозяевами мира идей и вещей, председателями земного шара, реалистами, требовавшими невозможного.

Безумие как свобода

Различие между психиатрической лечебницей и тюрьмой всегда было тонким. Итальянского поэта Торквато Тассо в 1579 году заключили на семь лет в лечебницу св. Анны. Достоверно неизвестно, насколько такая госпитализация была необходима, но тот факт, что в заточение его отправил сам герцог Феррары, сразу перевело Тассо в ряд узников, а не душевнобольных. О трагедии Тассо вспомнили в начале XIX века, когда безумие стало знаком избранности и провидческого таланта. Константин Батюшков написал о нем элегию «Умирающий Тасс», Эжен Делакруа изобразил поэта вовсе не умалишенным, а скорее узником, а Бодлер написал на эту картину стихотворение «Тассо в темнице». Выбор такого взгляда на психическую болезнь говорил о многом.

Вопросы о границах свободы и безумия беспокоили не только писателей. В 1794 году весь просвещенный мир наблюдал акт немыслимого гуманизма: доктор Филипп Пинель снял кандалы с заключенных в лечебнице Бисетр (бывшей скорее тюрьмой, чем больницей), а спустя какое-то время – и с заключенных больницы Сальпетриер. Так в психиатрию попала сложная моральная дилемма: справедливо ли держать людей, отклоняющихся от нормы, в заключении?

Николай Вавулин отвечал на этот вопрос отрицательно. По его мнению, некоторые сумасшедшие, не показывающие интеллектуального регресса, – это люди «новой психической организации», и в целом продуктивное безумие немного сродни визионерству. Закржевский называл это «пророчественным безумием». Начиная с творчества Рембо, поэтическое ясновидение было связано с бунтом – против общества, собственного я и настоящего.

В стихотворении «Пьяный корабль» Рембо намекает на старинную метафору, которую подробно раскрывает М. Фуко. В эпоху Ренессанса люди, как и теперь, стремились избавиться от «сумасшедших» и прочих неудобных для социальной жизни персонажей, однако не помещали их в тюрьмы и сумасшедшие дома, а изгоняли за пределы обжитого мира. Одной из форм такого изгнания был «корабль дураков» – судно, на которое помещались все помешанные (или считавшиеся таковыми), и оно отправлялось в плавание к новым берегам. Иногда «кораблями дураков» называли корабли паломников – однако для обывателя люди, путешествующие за тридевять земель ради духовного просветления, были почти безумными16.

Создавая «Пьяный корабль», Рембо писал манифест нового поэтического метода и отождествлял себя со свободным и непрестанно ищущим кораблем – «кораблем безумцев». В XX веке же представления о времени и пространстве переменились. Средневековые скитальцы искали новые берега, но после открытия специальной теории относительности и популяризации трудов Анри Бергсона время и пространство стали восприниматься как нечто единое. Перед футуристами стояла задача куда более ответственная, чем поиск новой земли – они должны были обнаружить новые времена, а этим захватывающим, но опасным делом могли заниматься только безумцы. Чтобы помыслить это будущее, к нему нужно было применить не разум, а «заум»17, который современники неизменно примут за безумие.

Французский психиатр Анри Эй называл безумие «патологией свободы». Отвечая ему, Жак Лакан называл помешательство «пределом свободы»18. Тем не менее, пророческая свобода футуристов была связана с идеей жертвенного служения. Сборник Ивана Игнатьева (пусть и называвшегося эгофутуристом) назывался «Бей! – но выслушай», а Маяковский обещал: «душу вытащу, растопчу, чтоб большая! – и окровавленную дам, как знамя». Неслучайно Николай Вавулин пишет о «сумасшествии» библейских пророков: Магомета, Иеремии, Ионы и пр. – предков современных ему футуристов, увлеченно певших осанну новому, невиданному доселе миру. Поэты-будетляне звали человечество в грядущее, и были готовы расплатиться за этот дар ясновидения рассудком, а порой и жизнью.

Александр Закржевский
Рыцари безумия (футуристы)

«О, братья мои, разбейте, разбейте старые скрижали!»19

Ницше


«Поэты-футуристы, я учил вас презирать библиотеки и музеи. Врожденная интуиция – отличительная черта всех романцев. Я хотел разбудить её в вас и вызвать отвращение к разуму. Мы освободим человека от мысли о смерти, конечной цели разумной логики.»20

Маринетти

Предисловие

Настоящая работа о футуризме представляет доклад, читанный мною в Московском Литературно-Художественном Кружке в 17 декабря 1913 года.

Главная моя задача – дать общий очерк футуризма, в особенности футуризма русского, и выяснить зависимость его от символизма.

Из русских футуристических течений наиболее определенное и законченное выражение получил «эгофутуризм», которому и посвящена большая часть моего очерка.

«Кубофутуризму» («Гилея»), я уделил меньше внимания, отчасти потому, что в то время, когда писалась настоящая работа, – позиция «гилейцев» не совсем еще определилась, и наиболее типичным ее выразителем был один А. Кручёных. Среди «гилейцев» есть несколько оригинальных талантов (В. Хлебников, Давид Бурлюк), но само это течение настолько еще хаотично и загадочно, что трудно отличить в нем истину от мистификации.

Хотя противоречие между яркой программой футуризма и не совсем удачным ее выполнением, – слишком заметно; хотя может статься, что футуризм, выдающий себя в искусстве за нечто совершенно новое – окажется ничем иным, как дальнейшей формацией декадентства и символизма, – все же, в этом направлении есть много жизненного, оригинального и смелого, представляющего богатый материал для критиков и психологов.

Меня лично заинтересовала в футуризме тa его сторона, в которой он является творчеством всеразрушающим, посылающим грозу и свирепые жала молнии на все, что до сих пор считалось нерушимым и должным.

На мой взгляд – футуристы замечательны не как люди искусства, не как художники и поэты, a как огненные безумцы и бесстрашные разбиватели скрижалей, на которых тяжелая рука времени начертала свою мертвую ложь.

Александр Закржевский
12 марта 1914
Киев.

I

И в жизни, и в литературе мы переживаем печальную эпоху конца… Для внимательных и тонких людей уже стало истиной сознание, что мы исчерпали себя, выдохлись, померкли, что старые пути уже не удовлетворяют нас, а новых не можем найти, что слово износилось, выродилось и обезвкусилось до тошноты, что мысль состарилась и потускнела, что жизнь с ее прошлым и настоящим, с ее культурой и эволюцией кажется нам лишь дурманящим сном без пробужденья!..

Мы словно дошли до предельной черты, за которой хаос и мрак неведения, эта конченность поражает наблюдателя наших дней, он приходит к выводу, что положенный круг бытия стремится сомкнуться, a может быть уже и замкнут… Прислушайтесь к голосам вокруг – и вы поймете, что настало время всеобщей ликвидации. Все одряхлело, все рушится, все требует или починки, или разрушения. Выдохлись старые идеи и ценности, износились и увяли некогда великие, теперь пошлые и усталые слова, потускнели и померкли возможности, человек утратил веру в жизнь, ибо не нужна она ему, ибо всё, что могла дать она ему – уже дала, осталась лишь одна горькая скука и пресыщение… Жить нечем, стремление избавиться от жизни переросло саму жизнь. Старый мир кончен.

В литературе неудовлетворенность старыми формами, неискренность, слабость, бездарность и слепая пошлость вызывают апатию у читателей, литература кончилась, больше литературы не надо, да её и нет, есть «литературщина», ремесленническая фальсификация, бумагопроизводство, литературный блуд, книга не радует читателя, современная книга бездушна, слепа, бескрыла, тяжела и, помимо бездарности, не нужна… Книга ищет читателя, a не читатель – книгу, читатель же проходит мимо книг, ему надоели книги, именно потому, что в них все мертво и ничто не радует душу новыми возможностями, – и читатель – усталый, с трудом преодолевая сонливую скуку, – стремится прочь от бумажного царства, к покою, в царство безмолвия, к грезам без слов… Человек пережил литературу, он ушел дальше литературы в своих потребностях и исканиях, для него слово – звук пустой, он ищет надсловесного выражения и отклика, он ищет чуда, он хочет звуков, мелодий, настроений, намеков. Он уходит в одиночество от людей и рынка, он привык видеть в литературе друга, а она, оказывается, злейший его враг, она не понимает его души, она томит её дряхлой гнилью празднословия, и пустоты, она вместо жизни дает ему смерть и тоску конца – и человек ненавидит печатное слово и не верит ему, ибо знает, что эта ложь выдохлась и утратила свой врачующий и нежный аромат.

В русской литературе на наших глазах завершилась эпоха символизма, начавшаяся около восемнадцати лет тому назад, почти что вчера мы почувствовали конец господствующей литературной школы, она больше не приносит нам ни трепета, ни удивления, ни интереса, она умерла естественной смертью – и, может быть, оттого именно стало бессильным и мертвым слово, что оно потеряло свою свежесть, свое обаяние и силу, что привычные средства производить впечатление иссякли, опошлилась тайна творчества и испорчен механизм литературной техники. Мы находимся на грани, что сменит символизм, мы не знаем. Временная победа реализма нас не трогает, и хотя апологеты его вопят, что этот новый, якобы опрозраченный и кристаллизованный реализм должен соответствовать потребностям современности, – мы этому не верим, так как этот новоиспеченный, реализм так же мертв, бездушен и нуден, как и тот старый, с которым приходилось бороться символизму. Наряду с неореализмом появилось в русской литературе, как говорят одни – весьма неожиданное направление, a по моему мнению – весьма естественное и целесообразное – футуризм. Эта новая литературная школа только что встала на ноги, почти на днях соорганизовалась, ещё не умеет ходить, ещё не говорит, a мычит и лепечет, a уже завоевала всеобщий интерес и внимание. С каждым днем успех футуристов растет и растет, в литературных кругах только о нём и рассуждают, все толстые журналы посвящают этому направлению статьи, литература футуристов раскупается нарасхват, некоторые книги уже распроданы и их невозможно достать, в столицах организуются публичные диспуты футуристов и спектакли, распространился слух, что стихи футуристов будет танцевать Айседора Дункан, словом это, ещё в прошлом году не всем известное даже понаслышке направление теперь входит в моду и имеет шумный успех… Если даже это успех скандала, то и тогда футуристам смущаться нечего, ведь все новое, особенно в России, начинается скандалом, a кончается или лаврами, или полным забвением…

Публика, смертельно соскучившаяся на бездарной и истлевающей стряпне современных писателей, набросилась на футуристов, как на новую пряную приправу, как на острое и соленое кушанье после приторно сладких блюд, некоторым просто хочется посмеяться, a так как юмористы больше не смешат, то их заменили футуристские издания, это для любителей смеха и развлечения нечто получше Аверченко… Словом – заинтересованность полная и общая. Критика еле поспевает за публикой. Критике вообще в данном случае выпала трудная роль: кроме насмешек, вышучиваний, остроумных и глупых выходок по адресу футуристов, она не претендует на большее, впрочем на то она и критика, чтобы покорно и рабски плестись за литературой и ждать, куда ветер подует…

To, что дали до сих пор русские футуристы – мне кажется – если не заслуживает полной и окончательной оценки, то во всяком случае, – серьезного и объективного отношения. Ведь как бы то ни было, – a это всё – плоды творчества, может быть незрелые, может неудачные плоды, но все же в них – отпечаток творческих усилий, исканий, молодых порывов, в них бродит бурное вино, все это не напрасно, все это говорит, что в этом что-то есть, вот почему, помимо насмешек, здесь нужно и внимание…

Интересно выяснить как происхождение футуризма, так равно его сущность, программу и стремления, a также психологические основы творчества футуристов, связанные с их задачами, реформами и попытками сказать новое слово…

Как и все наши литературно-художественные направления – футуризм мы унаследовали от Запада… Но в то время, как наши другие школы привились у нас несколько преждевременно, футуризм пришел как раз вовремя. Он появился в то время, когда литература выдохлась, когда вместе с жизнью умерло искусство, когда мы исчерпали себя и стали ждать и томиться в поисках чего то нового, еще несознанного, но нужного, необходимого для нашего творчества… В эпоху конца и бессилья, на самом краю пути, там, где начинается мрак неведения – футуризм появился с факелом, как вестник новых идей и стремлений, как первая туча грядущей бури… Футуризм принес в нашу затхлую и склепную атмосферу «литературщины», ремесленничества, вырожденья и запустынья что-то весеннее, свежее, во всяком случае волнующее, он заронил золотой луч будущего в стоячее болото настоящего, он наполнил воздух шумом и грохотом западных городов-чудовищ, ревом автомобилей, молниями звуков, шумов, беготни, прыжков, он дохнул на нас бодростью смелых устремлений, оглушил барабанным боем, просвистел бичом вызова и дерзанья, на тусклых равнинах, где стелется неподвижный туман тоски – замелькали зигзаги головокружительных прыжков этих неутомимых борцов, плясунов, акробатов, на место русской задумчивости и ленивой скуки была поставлена американская изворотливость, энергия, мужество и вызов, не останавливающийся в средствах перед кулаком и пощечиной, и как символ будущего – закачался над гнилыми зданиями, охваченный пламенем молодого бунта – аэроплан…

II

Западный футуризм представляет нечто совершенно противное русскому духу и творчеству, в нем много шума, много движения, ритма, энергии, ртути, пенистости, кипучести, это не столько западное явление, сколько собственно американское (по духу), хотя и возникшее на европейской почве… Кроме того – в западном футуризме много грубой рекламы, хулиганства и гаерства21, но все это возникло как раз вовремя, ибо и на Западе догматизм настолько упрочился и заплесневел, что на нем стали уже расти грибы – и царство тлетворного гниения душило дух в тисках мещанства, клерикализма, вырождения и измельчания… Творец футуризма – итальянский поэт Маринетти – воплощает в себе все элементы и особенности новой школы. Он именно – олицетворение той ртути молодого бунта, который так нужен погрязшей в сон культурного отупения Европы, больше нужен, чем России. Молодой богач, обладатель многих талантов, a также таланта жизни, который отсутствует обыкновенно у писателей, – Маринетти стал разбрасывать по Европе пламенные языки нового литературного крещения, он организовал школу в Италии, в Милане имеется у него богатый дворец, находящийся в распоряжении у футуристов; здесь происходят их собрания, жизнь цветет экзотично и красиво, как в сказке, отсюда распространяется по свету роскошный журнал футуристов Poesia, насчитывающий 30 тысяч подписчиков, здесь пишутся зажигательные манифесты и закипает молодое вино новой жизни в бурных попойках и оргиях… С быстротой молнии футуризм перебрасывается из Италии во Францию, a отсюда в Англию, Германию, в числе футуристов находятся молодые силы Италии, поэзия футуристов привлекает всеобщее внимание художников и поэтов…)22

На скрижалях футуристов ловкой и горячей рукой Маринетти, начертаны следующие лозунги, в которых заключается сущность и задачи нового направления:

«1) Любовь к опасности, энергия и дерзость,

2) мужество и отвага, как элементы поэзии,

3) против неподвижности и экстаза, господствующих в литературе, футуристы выставляют движение, лихорадочную бессонницу, беглый марш, salto-mortale, пощечину и кулак.

4) Они утверждают, что великолепие мира обогатилось новой красотой – красотой быстроты. Гоночный автомобиль, автомобиль рыкающий, который кажется бегущим по картечи, он прекраснее Самофракийской Победы.

5) Человек, правящий маховым колесом, невидимая ось которого пронзает землю, – вот идеал футуристов.

6) Вне борьбы нет красоты. Поэзия должна быть дерзкой атакой против сил неведомых, чтобы заставить их преклоняться пред человеком.

7) Мы хотим сорвать таинственные двери невозможного. Время и пространство умерли вчера. Мы живем в абсолютном.

8) Мы хотим прославить войну – единственную гигиену мира – милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов, прекрасные идеи, ради которых умирают, и презрение к женщине.

9) Мы хотим уничтожить музеи, библиотеки, академии всех родов и бороться против всякой трусости оппортунистической и утилитарной.

10) Мы воспоем толпу, восстание во имя труда, наслаждения или бунта, мы воспоем многоцветные и многозвучные приливы и отливы революции в современных городах; мы воспоем ночное дрожание арсеналов и верфей, залитый могучим светом электрических лучей; жадные станции, мосты, корабли, широкогрудые локомотивы и скользкий полет аэропланов, винты которых трепещут по ветру, будто знамена…»23

Новое направление проникает в живопись, где известно под именем кубизма, оно стремится в музыке заменить звуки шумами и создать симфонию, состоящую из одних шумов, для каковой цели построен уже специальный театр… Новые скрижали футуристов багровеют заревом молодости, порывом вперед, желанием в настоящем творить будущее, презрением ко всякой догме, ко всему архаическому, ко всему тормозящему колесо прогресса, «молодость, молодость прежде всего!» – кричат их звонкие голоса, «когда мы достигнем сорокалетнего возраста, другие люди, моложе и сильнее нас, пусть бросят нас в корзины, как негодные рукописи. Мы хотим этого.»

Таково credo западных футуристов, получившее под пером Маринетти столь блестящую форму. В этом основа футуризма, но этой краткой программой он не ограничивается, он растёт не по дням, a по часам – и каждая судорога роста сопровождается новыми манифестами, но бег самого литературного направления опережает теорию, последняя далеко не исчерпывает сущности футуризма, ибо он – сама жизнь, само движение, сама радость и блаженство просыпающегося под поцелуями солнца юноши… Куда он бежит, к чему он придет? это неизвестно. Он прыгает, скачет, борется, опрокидывает культурные игрушки, ломает их, преодолевает легкими и гибкими скачками все заставы и препятствия, и несётся всё вперёд, всё вперёд, с быстротой молнии, увлекая за собой жизнь… Так рождается в тусклых далях Аполлон новой зари – молодой бог, сильный и гибкий, увенчанный гроздьями винограда, прекрасный и стремительно-быстрый… После мертвого отупения в эстетическом трансе, после догматического модернизма и зловещего предсмертного затишья, это новое явление кажется нужным и значительным, оно должно встряхнуть старый мир могучим объятием, оно должно освободить человеческую душу от уз и цепей, оно должно даровать ей свободу от долгой спячки и приблизить к выдохшемуся и ненужному кладбищу настоящего великолепный, полный звона, полный блеска и света, чарующий новыми зданиями, город будущего.

Футуризм чисто литературное направление, но то, что он поставил себе задачей, оставляет далеко за собой рамки искусства и даже, как это ни странно – пытается подкопаться под фундамент, на котором стоит искусство… В этом жизненность футуризма. Но что делает футуризм значительным явлением – это именно его устремленность к будущему, безумная мысль сделать переворот во вселенной, сделать возможным воплощение будущего в настоящем и во имя этого будущего сжечь, испепелить, схоронить и разрушить подгнившее здание настоящего. Если футуризм разовьется, если его ядро выдаст из себя широкий круг адептов, если он победит, то ему суждено сыграть в области мысли и слова почти ту же роль, какая принадлежала в жизни – эпоха возрождения… Как тогда ренессанс пошел войной против вырождения и мертвечины средних веков, против фарисейства и инквизиторского насилия над свободой человека, над его индивидуальностью, как духовной, так и физической, так и современный ренессанс в искусстве – футуризм, выступает в грозе и буре молодых сил против схоластизма филологической и догматической культуры, против господства научности и академизма в искусстве, против культа авторитетов и старцев, благодаря которому современное искусство выродилось в гнилой, вонючий и нудный архаизм… И подобно тому, как в эпоху возрождения, среди средневековой безличности встрепенулся, взмахнул крыльями и запарил над вселенной человек – царь земли, единственный авторитет и единственное божество, во всем потрясающем великолепии своей освобождающейся животности, так в наши дни футуристы на щитах борьбы своей воздвигли единого и автономного человека, этим подчеркивая, что настало время славы и чести личности, и только личности, проснувшейся от мертвого сна в коллективе, что личность должна подчинить себе и землю, и авторитеты, и абсолют, что только в самодовлеющей божественности личности смысл будущего… Но в то время, как возрождение для собственного роста должно было вернуться к античности, стало воскрешать старых богов и подпало под власть эллинской культуры, – для футуризма нет прошлого, он его совершенно отверг и похоронил, он сжег за собой все мосты, он должен будет сложить обломки старой культуры на один великий костер разрушения, и ему придется совершить то, что не в силах был сделать до сих пор человек, ибо на долю футуризма выпала нечеловеческая задача творчества из хаоса и мрака, творчества из ничего… В этом абсурдность футуризма (в обычном логическом смысле), но в этом же и его оригинальность и необычайность, ибо еще ни один из литературных ренессансов не отваживался на безумную идею всеразрушения и творчества из ничего. Эти огненные рыцари безумия должны пройти от края до края земли творческим пожаром – и если не встрепенется и не оживет от этого застывшая и мертвая культура, то во всяком случае ей придется прибегнуть к стойкой защите от этих неумолимых мятежников и поджигателей – и это столкновение бабушки культуры со своими непокорными и непослушными внучатами, представит интересное зрелище… Ведь это, чтобы ни говорили, a все таки крайне любопытная, хотя, может быть, и ребяческая – непослушность. Ведь недаром же эти – только что оторванные от лона кормилицы – культуры младенцы, почувствовали вдруг отвращение к питавшим их соскам. Только на грани веков, в период Великой усталости, только после безумных снов о невозможном и несбыточном, возможно такое отчаянное восстание, такая неистовая мятежность и такое радикальное презрение ко всему, что было и что есть… Не значит ли это, что мы пережили мировой конец, устали от конца и возлагаем все надежды на будущий мир – неизвестный, грядущий, в котором преобразится жизнь, в котором ничто не будет напоминать нам об ужасном кошмаре прошлого? Не говорит ли это нам о том, что настала пора освобождения от призраков и обманов, от дряхлой лжи веков, от всего что избило, изуродовало, унизило и развратило нашу душу и мысль, что мир кончился, что нужно начинать жизнь сначала, где то – вне времени и пространства, в первобытных равнинах Адама, что нужно снова узнать эдем невинности, чистоты и мощи, что детская радость с нами и с нами солнце, что рождается в нас из безумных звуков, из хаотических форм того, что раньше казалось бредом: – новый язык, новая мысль, новое, очищенное бурей, опрозраченное и омытое дождем пламенным – грядущее, великолепное, достославное бытие, бытие человека – бога, человека – победителя вселенной, человека – гиганта и творца?.. Может быть золотая явь сбывшейся мечты фантастов и пророков коснулась горящими перстами нашей усталой души, изнемогшей в страдальческом сне? Может быть мы скоро проснемся?..

III

В области искусства футуризм сыграет такую же роль, какую Ницше сыграл в переоценке ценностей моральных… Ницше произвел строжайший смотр ценностям, но ни одну из них ему не пришлось разрушить – и это потому, что в нем самом царила тa самая мораль, которую он намеревался уничтожить… Ницше не мог освободить себя от лжи веков, эту ложь, ложь культуры и ложь морали рабов, он сам носил в себе, как вибрион. Но он поколебал многое, он сделал закваску – и новое поколение, воспитанное на Ницше – уже не так болеет врожденною трусостью перед дряхлою ложью веков, оно несет с собой новую жизнь и новые понятия, оно свободно от гнета морализма и страха перед идолами культуры. Что начал Ницше, то оно должно окончить. Ницше поколебал здания – теперь они должны рухнуть под напором пламенных легионов… В этом смысле – футуристы – наследники и продолжатели Ницше. Ницше – это их духовное крещение. Идеал сверхчеловека, который был создан Ницше – футуристы стараются воплотить в жизни. Ницше лишь мечтал о нем, они же пытаются родить сверхчеловека не на бумаге, a в жизни. Сверхчеловек Ницше – мечта, новый свободный человек футуристов есть не мечта, а действительность, вот он уже рождается в них, этот человек будущего, которому покорятся все силы и законы природы, который ворвется в жизнь из кошмара городов, сильный и мощный, отважный и безумно дерзкий…

Сходство футуристов с Ницше и зависимость от него не подлежат сомнению… Как Ницше – они презирают всякий экстаз, всякую мечтательность и сентиментальность в человеке, считая это признаком слабости и культурной немощи… Христианская культура была, по мнению Ницше, камнем преткновения для сверхчеловека. В молитве веков, уносящей людей от жизни, он видел измену земле, декаданс и вырождение, в приверженности к храмам и кумирам усматривал покорность ослов, – футуристы заявляют: «литература восхваляла до сих пор задумчивую неподвижность, экстаз и сон. Мы желаем восхвалять наступательное движение, лихорадочную бессонницу, беглый марш, salto mortale, пощечину и кулак». Ницше восхвалял борьбу, рыцарская кровь поляка горела в нем суровою жаждой победы и сражений, наперекор европейскому бессилию кретинов, он вещал, что нужно «быть готовым для войн и пиршеств, a не хмурым мечтателем». Он говорил: «хорошо быть храбрым, благо войны освящает всякую цель»… Футуристы также восхваляют борьбу, в огненных латах носятся они по равнинам своего творческого безумия, и это сверхчеловек кричит в них, призывая к священному действу: «вне борьбы нет красоты. Не может быть шедевром творение, не имеющее агрессивного характера!» Более того, они идут еще дальше Ницше, который в данном случае разумел войну в духовном смысле, они восхваляют войну реальную, физическую, они говорят: «мы должны прославить войну единственную гигиену мира, мы воспоем громадную толпу, восстание во имя труда, наслаждения, или бунта, мы воспоем многоцветные и многозвучные приливы и отливы революций в современных столицах»24.

Ненависть Ницше к культуре была симптоматическим показателем рождения сверхчеловека, которому культура не нужна, ибо она ложь, полная червей и разложения, ложь, порабощающая человека и делающая его игрушкой, паяцем и лакеем кумиров, он говорил о культуре и о людях культуры: – «вы полуоткрытые ворота, у которых ждут могильщики. И вот ваша действительность: все стоит того, чтобы погибнуть!»… Он предпочитал этой культуре первобытное звериное состояние, более достойное сверхчеловека, чем музеи, библиотеки, гробы повапленые с тлеющими костями старцев, эти холодные лазареты для неизлечимо больных, это царство рахитичных, чахоточных, разжиженных, бумажных людей… Футуристы отвергли всю культуру, и так же, как Ницше – стремятся от культуры к первобытному человечеству, мечтая «начать мир с конца»… Все написанные книги они должны уничтожить и «сбросить с парохода современности» гениев мира, ибо эти книги изъедены червями времени, ибо в них уже умерла правда, a есть только усталая ложь, все слова должны погибнуть, ибо «мысль изреченная есть ложь», a для абсолютной правды слова непригодны и мертвы, и как Ницше призывал сделать из книг великий костер во имя гигиены духа, так футуристы отшвырнули от себя эту гнилую ветошь ненужных слов во имя нового творчества, с иными, не этими средствами, a другими для которых еще не наступило время, во имя творчества из ничего… По мнению футуристов, современная культура есть культура по преимуществу женственная, но женственность это признак слабости и покоя, поэтому футуристы так презирают женщину и все, что связано с ней. «Ты можешь уважать женщин, сколько хочешь» – пишет Маринетти своему другу Лучини25, – «а для меня нет разницы между женщиной и матрацем». И в этом отношении футуристы напоминают Ницше, которые, как известно, со спартанской черствостью воина – питал презрение к женщине, называя ее синонимом пустоты и поверхностности и советовал, идя к женщине, запастись плеткой…

Футуристы ненавидят покой и инертность, в неподвижности они видят причину застоя и тления, движение, бег, суета, грохот городских улиц, рев автомобилей, визг паровозов, многоцветный муравейник толпы – вот поэзия и вдохновение футуристов, в этом тайна и признак их бунтарства, в этом ртуть и натиск их безумного, пламенного бега к царству будущего… Любовь к движению, пронизывающий ритм жизни, механичность полета, стремление быть каждую минуту крылатым – как бы символизируют в футуризме его возрожденческий дух, пытающийся сдвинуть землю с насиженного места, возносящий человечество к причастию будущего. И опять вспоминается любовь Ницше к движению и ритму. Его сверхчеловек должен быть вечно прыгающим и танцующим – это первое к нему требование Ницше, он даже заявил, что мог бы уверовать лишь в такого бога, который умел бы танцевать; «я люблю быстрый бег» говорит Заратустра – «поднимайте сердца ваши, братья мои, выше, все выше! И не забывайте также ног! Поднимайте также и ноги ваши, вы, хорошие танцоры, a еще лучше: стойте на головах!». Заратустра учил, чтобы все тяжелое стало легким, всякое тело танцором, всякий дух птицею, в этом “альфа и омега его!”»…

Цивилизованные варвары, направившие мечи свои против затхлых чертогов мира старого, разлагающегося и пошлого, молодые пираты, пускающие ко дну корабли с добычей веков, науки, культуры, – смелые, но безумные аргонавты, плывущее к заливам неизвестным, где водоворот, где буря, где откровения в молниях и чудесах, – футуристы кажутся мне теми молодыми наследниками, о которых мечтал Ницше и о которых пел… Он сломал крылья – старый, опытный и угрюмый орел, но вот расправляют крылья молодые орлята и готовятся к страстно – безумному полету, и дух захватывает, глядя, как кружатся они, рея над землей, над городами, окутанными пурпурными мантиями пламени, над всем, что должно погибнуть!.. Оттуда, из далекого прошлого, которое они дерзают сжечь – несется им во след божественный голос отца их и пророка:

«я велел им опрокинуть старые кафедры и все, на чем только сидело это старое предубеждение. Я велел им смеяться над их великими учителями добродетели, над их святыми и поэтами, над их избавителями мира. Над их мрачными мудрецами велел я смеяться им, и над теми, кто когда-либо, как черное пугало, предостерегая, сидел на дереве жизни. На краю их большой улицы гробниц сидел я вместе с падалью и ястребами, – и я смеялся над всем прошлым их и гнилым, развалившимся блеском его. Поистине, подобно проповедникам покаяния и безумцам, изрек я гнев свой на все, что есть у них великого и малого!.. И тогда летел я, содрогаясь, как стрела, через опьяненный солнцем восторг, – туда, в далекое будущее… туда, где боги, танцуя, стыдятся всяких одежд!..»26

Если бы продолжить эту параллель, то рядом с Ницше можно было бы поставить немало других писателей, сродных с футуристами и оказавшими на них влияние. Американец Уитмен, влюбленный в города и шумы поэт, хвалящий безумие вызова, хвалящий первобытность в человеке, его орлиность, его мятежную волю, Уитмен, призывающий низвергнуть каноны искусства и полюбить крепость мускулов, упругость и жир тел, лихорадочность американизма. Уитмен, восклицающий: «я Уитмен, я космос», «я божество и внутри и снаружи»27 – мог бы так же как и Ницше, считаться предвестником футуризма, равно как и Верхарн – этот культурный варвар, слившийся с каменной душой городов современности во единое целое… Верлен, стремившийся уничтожить слово музыкой, Малларме, Оскар Уайльд, могли бы также быть причислены к этому списку, но для футуристов, презирающих прошлое – все эти имена так же ненавистны, как и все то, что пахнет гнилью веков, но эта ненависть священна, это ненависть раба, получившего свободу и озлобленного на своих господ.

Что же такое футуризм? Ответить на этот вопрос краткой формулой невозможно, во-первых потому, что отвергая всякую формулу, – футуризм не может быть заключен в нее, а во-вторых потому, что футуризм ширится и развивается на наших глазах, и то, что было вчера его атрибутом, сегодня отрицается самими же футуристами… Можно выяснить общий абрис футуризма, и тогда он выразится в таком виде. Футуризм есть по преимуществу направление в искусстве, ставящее своей задачей не только уничтожение прежних догматов искусства, но посягающее на убийство слова, как такового, бывшего доселе в употреблении, желая на его место поставить вновь сотворенное слово, соответствующее запросам современности и будущего.

Все старое должно погибнуть – вот лозунг футуризма. Отсюда отрицание культуры и ее хранилищ, отсюда презрение к мировым гениям и авторитетам. И единственное, что сохранили футуристы от культурного наследия – это технические изобретения – автомобиль и дирижабль, таким образом механичность является главнейшим атрибутом футуризма. Выходя в дальнейшей своей программе из пределов собственного искусства, – футуризм есть направление эгоцентрическое и прагматическое по преимуществу, так как человек, личность человеческая, его автономная воля, его свобода, выдвигаются футуристами на первый план, a современность, с её чудовищными гигантами городами, с её фабриками, паровозами, дирижаблями, с ее кровавой, жаркой, кошмарной борьбой, где право сильного – кулак, пощечина, – является почти главным вдохновением футуристов, выводя их из мира мечтаний и снова на арену действия, борьбы и кипучей интенсивности… От культурности они стремятся к первобытности, к героизму первобытности; их девиз – мужество, антифеминизм, безумное дерзание, энергия, их творчество есть уничтожение себя в огне. Назначение человека по футуризму заключается в подчинении себе всех сил и тайн природы в господстве над природой и ее законами. Человек должен научиться управлять стихиями, для него нет никаких препятствий, его воля должна послужить средством к порабощению себе тайн мира. В этом пункте футуристы сходятся с теософами.

Строительство будущего на развалинах разрушенного мира, строительство из ничего, новою божественною волею человека-творца – вот идеал футуризма.

Подобно Заратустре, юные рыцари безумия несутся из тьмы прошлого на бешеных конях дерзновения к Великому Полдню. Ничего еще не сделано, все еще только начато, все еще в лохмотьях и обломках, в отрывочности и неясности, и это потому, что вокруг, на поле брани – «разбитые скрижали, a новые только наполовину исписанные». И в том, что они еще не написаны – все счастье футуристов, ибо все написанное и все завершенное должно в свою очередь быть предано огню. Пусть же они беснуются – багряно безумные, пусть кипятятся, выкидывают уморительные прыжки, паясничают и озорничают – только из бури и кипения может что-нибудь возникнуть. И если даже ничего не возникнет, то эти молодые порывы, эти орлиные взлеты, эта смелость и дерзание – всколыхнут нам немного, дадут почувствовать, что мы не во сне, что мы живем. Такие направления, как футуризм, обыкновенно не выливаются во что-нибудь определение, они только очищают путь, пробивают дорогу, освежают воздух. Когда гроза пронесётся – всем легче станет дышать, может быть, засмеются над своими былыми ожиданиями, но зато почувствуют брожение в крови, весенний восторг, осознают, что жить весело!.. Это особенно желательно в настоящее время в России, где мертвый флер почил на всем, где уже не знают, что такое жизнь, где задыхаются в кошмарных объятьях смерти. Здесь футуризму предстоит сыграть весеннюю роль нового и желанного возрождения… Здесь безумные рыцари, мчащиеся на бешеных конях в неизвестные дали, своими восторженными криками, своим безудержным дерзанием, своим огнем пылающим и неугасимым, быть может, разбудят спящих, дадут почувствовать им жизнь…

IV

В России футуризм появился недавно, всего два-три года тому назад. Первое свое выражение это новое направление получило в лице поэта Игоря Северянина… В 1911 году образовалась ассоциация эгофутуристов, во главе которой стояли: Игорь Северянин, Константин Олимпов, Георгий Иванов и Грааль-Арельский28. Этот кружок был первым ядром разросшегося и развившегося впоследствии футуризма. В его манифестах и грамотах встречаем программу новой школы, которая потом получила множество видоизменений, но в основе сохранилась во всех своих разветвлениях… Лозунги этой новой ассоциации таковы: в основу творчества должен быть положен индивидуализм и эгоизм. Человек, говорят они – это эгоист. Человек един и автономен, так же, как един и автономен Бог. Человек это раздробление (дробь) Бога. Душа мира есть вечность. Родиться значит быть оторванным от вечности, жизнь есть отделенность, оторванность от вечности, смерть – возврат к душе мира. До сих пор люди мыслили в пределах логики и разума, футуристы, должны мыслить сверхразумно, они должны заглянуть в мучительно-темные недра невыразимого, невозможного, сверхжизненного и жизнь уничтожающего, они должны не останавливаться в мышлении своем перед безумием, ибо только в безумии возможно последнее откровение. Мышление и творчество должны стать интуитивными. Лишь в интуиции возможно познание тайны и окрыленность, граничащая с вознесением. Лишь в безумии и в интуиции возможно утверждение индивидуальности. Творчество теософично по существу, отсюда теософия первых эгофутуристов. Познание неведомого, выработка внутренней силы, стремление покорить стихии и завладеть тайнами, желание постичь мир всесторонне, но не в пределах только разума, a сверхразумно, не тремя, а четырьмя и больше измерениями – вот теософический элемент в эгофутуризме. В области искусства они признают эгопризму, то есть индивидуальное переустройство законов искусства, стиля и рифмы, а также «реставрацию спектра мысли». Единой непреложной истиной они считают душу…

Таковы основные тезисы программы левых эгофутуристов. Эта программа, к сожалению, не нашла себе адекватного осуществления, теория оказалась ярче осуществления, последнее же выразилось в творчестве лишь одного Игоря Северянина. Этот поэт, печатающийся с 1903 года и только теперь, своим сборником стихов сделавший себе известность, считается первым русским футуристом. В той, вышеупомянутой ассоциации эгофутуристов, просуществовавшей всего один год и потом распавшейся по воле её творца, этот последний – Игорь Северянин, был не только идолом, верховным жрецом «ректором» по терминологии футуристов, но также единственным талантом. Талант Игоря Северянина несомненен, это уже признано всеми критиками различных направлений и журналов, начиная с самых авторитетных и кончая фельетонистами. Но в данном случае одного таланта мало, он является в своем роде реформатором в глазах футуристов, пророком и магом, он, по его же словам, «покорил литературу», на него футуризм указывает, как на своего творца и путеводителя. В чем же новизна Северянина? Действительно ли он «покорил литературу», действительно ли он «литературный мессия» и осуществилась ли им хоть отчасти та блестящая программа новой школы, которая должна, по мнению ее творцов, перевернуть весь мир, зажечь новые очаги и водворить будущее в настоящем? Должен признаться, что по моему мнению – и в данном случае эгофутуристская программа оказалась выше и богаче своего осуществления, а те широковещательные лозунги её, намеревающиеся опрокинуть мир и разбить старых идолов, остались только на бумаге. Я нисколько не умаляю ни значения Северянина, ни его творческого дара. Мир радостно встретит в нем свежесть весны, какое-то буйное, солнечное устремление, какую-то давно небывалую у нас, в наши мертвые дни – смелость, граничащую с чисто американской дерзостью, и все это нужно поставить ему в заслугу, теперь, когда все застыло в своих рамках, когда литература пахнет мертвечиной, когда прежние поджигатели и безумцы превратились в мирных, благодушествующих академистов, – теперь именно чувствуется назревшая потребность во взрыве, в буре и натиске, в том жалящем и очищающем огне, который делает из литературы мистерию, действо, литургию, жизнь… Северянин – первая ласточка грядущей весны, в нем воскресло давно уснувшее русское творчество, творчество дерзновенное, разрушающее устои, творчество переустройства и поворота, и в нем слабый отзвук далеких, грядущих труб Страшного Суда над скопческой, мертвой и угасающей литературой. Но все же в Северянине для меня важен лишь дух, а не тело творчества, возможности, а не достижения, устремления и порывы, a не то, что он успел сказать… В нем незримо присутствует сила бурного потока, но не в нем она разразится грозой и огненным дождем гибели…

Что же такое Игорь Северянин? Это поэт божьей милостью, поэт талантливый, но и только, и он и не думал кончать с прошлым литературы, как этого хотят и добиваются футуристы, наоборот – это прошлое в нем, он им питается, он из него многое заимствует, более того, это презираемое футуристами и ненавистное прошлое – превозносится и восхваляется Северяниным в лице таких почтенных и довольно обветшалых стариков, как Фофанов и Мирра Лохвицкая. Последние даже считаются Северяниным, по мало понятной причине, предтечами футуризма… Кроме них расцвели в Северянине достаточно ярко Бальмонт и Брюсов, первый в особенности. В поэзии И. Северянина много бальмонтовского, та же восторженная влюбленность в солнце, та же беззаботность поэта порхающего с цветка на цветок, ничего близко не принимающего к сердцу и ни над чем глубоко не задумывающегося, и о себе, как Бальмонт, Северянин может сказать: «хорошо мне, я поэт», «я ведь только облачко, – видите, плыву!». Его признание и в этом отношении слишком даже напоминает Бальмонта:

 
В моей душе восходит солнце,
Гоня невзгодную зиму.
В экстазе идолопоклонца
Молюсь таланту своему.
 
 
В его лучах легко и просто
Вступаю в жизнь, как в листный сад.
Я улыбаюсь, как подросток,
Приемлю все, всему я рад.
 
 
Ах, для меня, для беззаконца,
Один действителен закон —
В моей душе восходит солнце,
И я лучиться обречен!29
 

Кто помнит бальмонтовское: «я в этот мир пришел, чтобы видеть солнце» – тому это признание Северянина скажет, что перед ним поэт бальмонтовского типа, поэт такой же сквозной, лёгкий, порхающий и облачный, как и Бальмонт, a футуризма тут собственно очень мало, и если есть он, то выражается слишком скудно и слабо… В И. Северянине много сквозного золота, много воздушности и той грациозной изнеженной легкости, которая свойственна французским поэтам, он даже не плывет, как Бальмонт, он ритмично несется ввысь, как излюбленный им аэроплан, его речь небрежно – утонченна, чуть-чуть сладка, местами пряно-насыщенна, и он весь сиреневый, сирень в нем постоянно дышит и сквозит, сирень в нем – лиловый символ весны и майской влюбленности, он кокетлив и нежен, как женщина, – и в этом он изменил антифеминизму своей школы… Его стихи – кружевные, легкие, как предутренний весенний сон, его стихи, читаясь, тают, как его «мороженое из сирени», после них остается волнующий сиреневый аромат, но через минуту этот аромат испаряется, вы забываете стихи, забываете мысль стихов, потому что она в них отсутствует, и стихи не говорят, a легко и прозрачно звучат, прозвучат и замрут… Странны вкусы Северянина: он восторгается музыкой Тома30 – этого бездарного инвалида и консерватора, он любит, даже обожает такого среднего и никому ненужного поэта, как Фофанов, и здесь опять мы видим расхождение с программой футуристов, презирающих и безумно ненавидящих всякий литературный хлам и намеревающихся сбросить с «парохода современности» не только Тома и Фофанова, но даже «Пушкина, Толстого и Достоевского»… Я не знаю прежних «поэз» Северянина, печатавшихся в футуристических альманахах, но то, что я прочел в его «Громокипящем кубке», не обнаруживает в нем большого новатора рифмы, и я не понимаю, почему так ухватились за него футуристы, ведь он любит до подражания тех самых литературных идолов, которых они хотят низвергнуть с пьедестала, он любит Фета, Тютчева, Брюсова, Сологуба, все эти поэты наложили на него свой отпечаток. Правда, Северянин смелее и смелость его позволяет ему изобретать множество новых, иногда рискованных, глаголов, производя их от существительных, его стихи то и дело пестрят такими то приятно, то неприятно неожиданными ново-глаголами собственного производства, как «окалошить, омолнить, осупружиться, молоточить, оякореть, опринципить» и тому подобными… И если искать, в чем выражается «новизна» стихов Северянина, то можно, пожалуй, сказать, что она – в этих его самодельных глаголах… Но и в этом отношении Северянина нельзя признать самостоятельным, ведь он продолжает здесь то, что начали В. Иванов и Брюсов, только у Иванова это выразилось гораздо ярче и интереснее…

Северянин отчасти пантеист. Он любит природу, он не только любит ее, как поэт, он её умеет понимать в своих стихах, настроения природы получают у него нередко очень адекватное выражение, как например этот четкий и почти пушкинский рисунок осени:

 
Морозом выпитые лужи
Хрустят и хрупки, как хрусталь;
Дороги грязно-неуклюжи,
И воздух сковывает сталь.
Как бред земли больной, туманы
Сердито ползают в полях,
И отстраданные обманы
Дымят при блеске лунных блях31.
 

Здесь обнаруживается богатство живописных средств, но то, что раз встречено у И. Северянина, – можем гораздо чаще встретить у Брюсова и Сологуба, так что и это нельзя поставить в заслугу поэту, от которого ждешь чего то ослепительно нового, небывалого и ликвидирующего окончательно с прошлым. И опять с грустью отмечаешь безумную мысль футуризма о строительстве из ничего, оказывается, мы видим это на примере И. Северянина, параллельно стихам которого можно поставить стихи других поэтов, оказывается, что как ни презирай это ненавистное прошлое, a строить приходится из его обломков, заимствуя и пользуясь наследством предшественников, или же, если не боишься насмешек и скандалов – выдумывать свой собственный, ни на что не похожий язык…

Стремление к примитиву и первобытности – другие оригинальные свойства Северянина. Футуристы вообще ухватились за примитив, как за одно из средств спасения, в этом они находят свой стиль, но нужно же знать, что и в этом ничего нет нового, примитивы уже давно нашли себе культ у Блока, еще в первой книге его стихов, правда – у футуристов примитив нашел более богатую разработку, японского пошиба, но все же это старая погудка на новый лад… Что же касается первобытности, то эта основная черта футуризма, развитая не Северянином, а его поздними последователями – для самого Северянина послужила якорем спасения не только от литературщины, но также от самого эгофутуризма, с которым он после недолгого союзничества, распрощался такими словами:

 
Не ученик и не учитель,
Великих друг, ничтожных брат,
Иду туда, где вдохновитель
Моих исканий – говор хат.
 

V

После выхода Северянина из ассоциации эгофутуристов, последняя чуть не погибла естественной смертью, но ей поспешили на помощь другие смельчаки и рыцари безумия, – и вот вместо распавшегося, возникает новый союз эгофутуризма, объединенный вокруг альманахов «Петербургский Глашатай»32. Во главе этой ассоциации стоят: Ив. Игнатьев, Павел Широков, Василиск Гнедов и Димитрий Крючков… Они издают новую грамоту эгофутуризма, которая гласит:

I. Эгофутуризм – непрестанное устремление каждого эгоиста к достижению возможностей будущего в настоящем.

II. Эгоизм есть индивидуализация, осознание, преклонение и восхваление «я».

III. Человек-сущность. Божество – тень человека в зеркале вселенной.

Бог – природа. Природа – гипноз. Интуит-медиум.

IV. Созидание ритма и Слова.

Эта ассоциация эгофутуристов, возникшая в начале 1913 года, отличалась довольно плодотворной деятельностью. Она выпустила девять альманахов, а также издала сборники произведений отдельных поэтов, вообще из всех футуристских организаций, эгофутуристы, объединенные вокруг издательства «Петербургский глашатай» проявляли особенную кипучесть творчества… В то время, как Игорь Северянин в своих стихах мало чем приблизился к программе бунтарской деятельности эгофутуризма, ассоциация «Петербургский глашатай» взяла на себя непосильное бремя осуществления всей этой программы полностью… Мы знаем, какие результаты дало это безумное дерзание, ставящее целью достижение будущего в настоящем и созидание новых форм в искусстве. Многое из этих достижений послужило темой для всевозможных злостных выходок со стороны критиков и фельетонистов, над футуристами смеялись что называется в волю, их не щадили, и повторилось приблизительно то же самое, что и в 1895 году, когда появление первых русских декадентов вызвало злобную и уничтожающую критику Михайловского33 и Влад. Соловьева… Замечательно, что метод этой критики и ее приемы до того усвоились нашими журнальными ценителями искусства, что они ни на йоту от него не отступают, и их отношение к футуристам точно такое же, как и их учителей по отношению к первым декадентам… Но что всего замечательнее – те же самые декаденты, получившие ныне силу и власть и почивающие на лаврах академизма, так же презрительно отнеслись к молодым бунтарям, как когда-то к ним их противники, ничуть не подозревая, что футуристы – плоть от плоти их, их так сказать произведение, дальнейшая формация. A ведь футуризм, как это признают теперь сами его апологеты, это возрожденное декадентство, футуристы стремятся снова осуществить то, что только было начато декадентами, но мне кажется, что их задачи, как это видно из вышеизложенной грамоты эгофутуризма, гораздо шире и радикальнее… И вот, в этой же ссылке на декадентство, как на первообраз, снова обнаруживается противоречие в теории футуристов: ведь они должны сжечь за собой все мосты, презрение к прошлому этого требует, а они, вместо этого – ссылаются на декадентство, сданное в архив, то есть сами стремятся к ненавистному и столь презираемому ими музею… Но футуризм вообще состоит из противоречий, в этом, впрочем, не только его слабость, но и сила: это признак брожения молодой крови…

Принцип эгофутуристов, по словам их главы – И. Игнатьева – есть «борьба». Борьба против чего? Против «застывших форм искусства, против “конюшен” реализма», безличности и измельчания творчества, а главное – борьба как таковая, то есть бунт ради самого бунта… Вот именно это бурное кипение в крови рыцарей безумия важнее и значительнее всех программ, лозунгов и грамот, оно должно вызвать творчество, огонь, пожар и взрыв, оно встряхнет литературой, оно пойдет напролом сквозь сонную одурь пошлости и мещанства, a это ведь самое главное и самое нужное… Все это доказывает, что мы у порога новой эпохи в искусстве…

Крайний индивидуализм петербургской школы эгофутуристов отличает их от западного первоисточника. В России вообще легко прививается всякая анархия духа и всякие крайние направления… У эгофутуристов есть свой предтеча – Достоевский, но они не хотят признать этого, а ведь весь эгофутуризм пронизан Достоевским. И если эгофутуризм не замкнется в узкие рамки искусства, а выйдет на широкую дорогу духа – то тут уж не избежать пути, проложенного Достоевским. Вне этого пути и мимо его для анархистов духа нет исхода, и они должны вступить именно на этот путь, путь, в котором погибают все возможные пути и начинается строительство из хаоса и безумия. Ведь Достоевский тоже строил из ничего, не разумом строил и не из человеческих понятий, и путь Достоевского есть та же самая интуиция, которую футуристы так превозносят, как единственную форму творчества и познания, и он был, как они – нигилистичен по существу, и в нем Люцифер господствовал над богом добра и света, Ив. Карамазов и Кириллов дошли тридцать лет тому назад до эгофутуристской истины, что «божество – тень человека в зеркале вселенной», только разница в том, что у Достоевского страницы о Кириллове и Ив. Карамазове сама жизнь, само гениальное мученическое творчество, а у современных его наследников больше рекламы и книжной изобретательности, чем истинного, страдальческого горения… То, что эгофутуристами выдается за открытие, давно уже было выражено у Достоевского в следующих словах:

«свое собственное вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хотя бы даже до сумасшествия – вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту»…34

Дерзость футуристов, приглашающих столкнуть с паровоза современности Достоевского, есть дерзость, конечно, неслыханная, но в ней нет ничего гениального, это просто безумное желание избавиться от всякой тени прошлого, но эта тень почиет на современности, несмотря на все бешенство новых «дерзателей», и не будь Достоевского, не было бы и эгофутуристских грамот, не было бы и русского декадентства вообще… Я этим не желаю поддерживать культа прошлого и музейную атмосферу архаизма, мне только приходится констатировать тот факт, что каждый шаг эгофутуристов, который считается ими шагом вперед, вызывает невольно ту тень прошлого, от которой они желали бы отделаться, и при каждой торжественно изрекаемой истине, за спиной «эгофутуриста» незримо стоят то Ницше, то Достоевский, то Малларме, или кто-нибудь другой из современников… Впрочем, дело то вовсе не в этом, а в той внутренней, незримой, может быть, еще не совсем выраженной огненной волне бури, которая бьется внутри этого нового течения, делая его, что бы ни говорили – все-таки реформаторским по существу. Но об этом я скажу подробнее после. Теперь же проследим достижением эгофутуристов.

Психологическая основа эгофутуризма может быть выражена словами одной из великих теней прошлого – Макса Штирнера: «Ищите самих себя, станьте эгоистами, и пусть каждый из вас обратится во всесильное “я”!»…35 Но деятельность эгофутуристов не есть философская, или метафизическая борьба, их творчество не выходит из пределов искусства – и если эгофутуристы останутся эстетами, если тепличная атмосфера декадентского квиетизма не вытолкнет их из тюрьмы слова, как такового – то их постигнет преждевременная смерть. Люди, убедившиеся в смерти искусства, должны отвергнуть его совсем, должны выйти из пределов словесной жизни на темные поля безумия, одиночества, подполья, религии, всего, что угодно, только не слова, которое есть смерть для всякой души и для всякой веры… Признавая эту истину, которую я подчеркнул в конце моей первой книги36 – эгофутуристы однако не отделимы от чистого искусства, и их анархия есть больше разрушение старых канонов искусства, чем – жизни… Таким образом, они стремятся к оживлению трупа. Но как ни размалевывай и ни гальванизируй мертвеца, труп останется трупом!

Прошлое исчерпано – утверждают эгофутуристы – слово мертво, язык убит и опошлен, нет средств для выражения тайн души, каждое произнесенное слово теряет обаяние таинственного, внесловесного и внемысленного творчества, которое предшествует опошляющему акту слова, последнее становится только скучной и привычной ложью. Нужно творить новое слово, новый язык, новые методы искусства… Но как творить и из чего творить? Тут может прийти на помощь только гений. Гений создаст язык будущего, понятный только немногим посвященным, гений откроет новые средства творчества и сразу же покончит с традициями и авторитетами… Такого гения должен произвести XX век, он, может быть, выполнит то, о чём мечтали безумцы слова, начиная от французских декадентов и кончая Василиском Гнедовым, но пока у эгофутуристов гения нет, и если И. Северянин взывает: «я гений Игорь Северянин», то это звучит только литературно, то есть лживо… у них даже нет порядочных талантов, вот почему их «созидание ритма и слова» производит такое мизерное впечатление. В этом отношении они уступают русским символистам. Если последние выковали новый язык, который теперь проник всюду, которым даже злоупотребляют газетные репортёры, – то это произошло благодаря талантливости Брюсова, Вяч. Иванова и Андрея Белого… Футуристы подобными талантами пока не обладают, и все, что сделано в этом отношении Игнатьевым, В. Гнедовым и Александром Кручёных, не столько талантливо, сколько дерзко и безумно! И здесь теория футуризма победила самое творчество. Теория эта прекрасна, неоспорима, даже талантлива, здесь мысль Тютчева о живости слова, идея Верлена о замене слова музыкой – получили своё дальнейшее логическое развитие. Вот как выражена эта теория главой эгофутуризма – Ив. Игнатьевым.

«Разве не ясна была для каждого искусства агония настоящего, прошлого и пошлого? Разве все не в напряжении к последнему биению пульса его? Искусство дня умерло. Умер Шекспир, умерла живопись, умерла литература. Умерла скопная жизнь. Люди, превратившие искусство и жизнь в жратву, хлопочут вокруг пугающего их одра искусства (а затем и жизни), – но кислород, но возбуждающие снадобья их лишь ускоряют ждутный миг… Слово подошло к пределу. Оно утончённо до совершенства. Запутанный клубок человеческих психо-пертурбаций разматывается младенчески легко на катушки современного словства… Когда человек был один, ему не нужно было способов сношения с прочими, ему подобными, существами. Человек говорил только с Богом, и это был так называемый рай. Никто не знает эту пору, но мы не знаем, будем ли и впредь в незнании её. Человеком постигнуты земля, вода, твердь, но не вполне. Раскроются они полностью – и неизвестное падёт пронзённым от меча, узная, и, может быть вернётся человеку потерянная горнесть. Пока мы коллективцы, общежители – слово нам необходимо. Когда же каждая особь преобразится в объединённое Ego – я, слова отбросятся само собой. Одному не нужно будет сообщения с другим.»37

VI

Поэт эгофутурист – Василиск Гнедов – это крайний анархист в футуризме. В своём презрении к установившимся традициям и формам искусства он зашёл так далеко, что с ним в этой области никто не сравнится, даже А. Кручёных… С головокружительной смелостью он пишет свои безумные стихи на собственном, ему только понятном языке, и посвящает их тем, «кто глух и слеп»… Этот язык представляет одну непроглядную темь иероглифов, стихи, написанные на этом языке первобытных людей и сумасшедших, не подлежат пониманию, и может быть, вся их прелесть в том, что никакой Венгеров не сможет никогда их расшифровать… Их можно читать нараспев, и тогда получается впечатление, будто нет ни двадцати веков культуры, ни человеческих понятий и тяжелой логичности, с ними связанной, будто мы вернулись снова к темному звериному раю, и язык наш звериный, и еще царит в слабом сознании бредовое очарование хаоса… Это особенно замечается в том ни на что не похожем «шедевре» Гнедова, который он назвал «первовеликодрамой». Эта «первовеликодрама» «происходит без помощи бездарей Станиславских и прочая», и читается так:

 
беляьтавилючиъмохаиодроби
сычякаьяпульсмиляетььгадай
оснахъповеликайьустыизъосами
одназамотыноодноичепраком
устыеустыпомешасидит
извилоизъдоъмкипооянетяликъ
ивотънасукуположоистукайькосмато
завивайЗавиьвайпроносоияуайнемоьй
стоьйиспогьнетзажутънасваяьхдути
овотгдерослоьймореплавосива38
 

Гнедова, Игнатьева и Кручёных можно назвать настоящими рыцарями безумия, не побоявшимися довести средства исполнения своей программы до настоящего абсурда и подлинного бреда. О Кручёных скажу после, теперь же остановлюсь на Игнатьеве… Как и его собратья – Игнатьев хочет не только оживить мертвое слово, но также заставить его звучать, иметь цвет и даже вкус… Он хочет «увидеть звук и услышать спектр»… Творчество его так же безумно, как и творчество Гнедова, он раз и навсегда порывает всяческую связь с творчеством прошлого, творчеством логическим, осмысленность и общедоступно понятным, он вступает дерзко и смело па скользкие пути алогиза, безтемности и слепого ощупывания в провалах безумия каких то еле достижимых, невозможных, ускользающих форм. Им в этом процессе не владеет вдохновение, это ясно, он просто хочет заявить своеволие, показать, как можно писать «заумно» и не считаясь со здравым смыслом литературы. Его проза сильно напоминает те записки и дневники обитателей «желтых домов», которые были опубликованы в некоторых психиатрических книгах, но нужно заметить, что у сумасшедших все же больше духа в их творчестве, чем у Игнатьева. Там безумное горение, у Игнатьева же только «заумное» холодное и намеренное умничание… И в бессмысленности можно уловить скрытый смысл, – Игнатьев же и Гнедов пишут бессмысленно только затем, чтобы поиздеваться над старыми формами, но они не дают новых, их работа в сущности только разрушительная, они опрокидывают литературу вверх ногами, они изобретают фразы и слова, и бросают их в одну нарочно взбаламученную кучу, затем всё опять перемешивается и взбалтывается до тех пор, пока не получится винегрет, потерявший все формы и всяческую связь – и в таком виде все это преподносится читателю с весьма характерной просьбой: «бей, но выслушай!»…39

Для того, чтобы усилить впечатление и так сказать выразить невыразимое, Игнатьев украшает свои «опусы» нотами, алгебраическими знаками, «опус» же 45-й «предназначен» по словам самого автора, «исключительно для взирания, а слушать и говорить его нельзя». Бессилие творчества у Игнатьева дошло до того, что в одной из его книжек появилось сообщение в траурной рамке гласящее: «ввиду технической импотенции opus Игнатьева «Лазоревый Логарифм» не может быть выполнен типо-литографским способом»…

Стремление к цветному звучанию слова, вообще свойственное футуристам – находит себе разработку в статье одного из сотрудников «Петербургского Глашатая» Всеволода Светланова, озаглавленной «Символическая Симфония»40. Здесь лингвистические искания футуристов выливаются в определенный канон. Символическая симфония есть синтез звука и краски. Между гаммой музыки и живописи существует, по мнению Светланова – «давно установленное наукой сходство». Автор преследует идею выражения музыки в красках и предлагает для осуществления этой идеи воспользоваться усовершенствованным кинематографом41…

Игнатьев и его сотрудники также стремятся придать слову звук, краску, и (даже вкус), для этой силы они вводят ноты в текст своих произведений. Все это лишний раз указывает, в какой зависимости находятся футуристы от символистов и их лингвистических исканий. Ведь ясно, что и «лазоревые логарифмы» Игнатьева, и символические симфонии, и все эти опусы, где слова расположены с особенными ухищрениями типографского искусства – всё это не что иное, как дальнейшее развитие той «магии и алхимии» слов, которую начали Малларме и Рембо и закончил, доведя до абсурда, Рене Гиль…42 Рембо, еще в то время, когда во Франции господствовал натурализм, доказывал, что гласные имеют определенный цвет (а имеет черный цвет, о – синий, у – зеленый, и т. д.) Рене Гиль вводит, подобно немецким романтикам, в сочетания гласных с согласными оркестровые инструменты… Таким образом, и в этом отношении «новизна» футуристических реформ внушает подозрения… Впрочем, преемственного отношения к символистам эгофутуристы не отрицают, по словам того же Игнатьева… Особенно в начинаниях этого рода над футуристами царит Малларме. To, что футуристами считается новшествами, как напр. знаменитая страница с одним только словом «погой», стихотворения Гнедова, Бурлюка, Маяковского, Кручёных, совершенно лишённые смысла и содержания, отсутствие знаков препинания, заботливые типографские фокусы и тому подобное – всё это давным давно проделывалось Малларме к ужасу критики и симулированному удивлению друзей… Всем известно, что Малларме, так же, как и современные футуристы, в своих стихотворениях, особенно последнего периода, отказался от всякого содержания и смысла, заменил последнее утонченной логикой словорасположения, в этих стихах мысль и идея совершенно отсутствуют, но зато грамматика и синтаксис достигают апогея совершенства, чего между прочим нет и у футуристов… И у Малларме также попадались не только страницы с одним, ничего не выражающим словом, но и страницы совершенно пустые, и у него отсутствовали знаки препинания, и им были использованы всевозможные ассонансы, «анаколуфы, ломающие фразу, эпитеты, согласованные не с тем словом, к которому относятся грамматически, все метафорические ухищрения и тому подобное»43. Таким образом, и в чисто внешней технике своих произведений эгофутуристы, желающие во что бы то ни стало считаться незаконнорожденными, должны признать в Малларме своего родного отца, который такой же их несомненный родитель, как в области духа Ницше и Достоевский… К чему приведет их эта алхимия слов, покажет будущее, пока же они недалеко ушли от образца…

* * *

Принадлежащий к эгофутуристам поэт Константин Олимпов, член их первой ассоциации – в своих стихотворениях идет по стопам Северянина. Его оригинальность выражается в попытках создать «аэропланные поэзы» с треугольником в центре, внутри которого красуется магическое слово Ego, а по сторонам разбросаны какие-то каббалистические надписи… В нём по временам чувствуются электрические токи той одержимой устремлённости ввысь, которая у И. Северянина слишком пахнет литературой, а у Олимпова приобретает металлический звук реальности. Его алогичность и уединенность иногда приобретает лихорадочный оттенок, и тогда он не скрывает своей влюблённости в то, что нормальные люди зовут болезнью. В следующих стихах Олимпова замечается уклон в область пророчественного безумия:

 
Я хочу быть душевнобольным,
Чадной грезой у жизни облечься,
Не сгорая гореть неземным,
Жить и плакать душою младенца
Навсегда, навсегда, навсегда!
Надоела стоустая ложь,
Утомили страдания душ, —
Я хочу быть душевнобольным.
Над землей, словно сволочный проч,
В суету улыбается Дьявол,
Давит в людях духовную мочь,
Но меня в смрадный ад не раздавит
Никогда, никогда, никогда!
Я стихийным эдемом гремуч,
Ослепляю людское злосчастье.
Я на небе, как молния, зряч,
На земле – в облаках – без поместья,
Для толпы навсегда, навсегда
Я хочу быть душевнобольным!44
 

У Олимпова попадаются недурные стихи, как напр.:

 
Тепло в Июне, воздух чудный,
Под вечер грезит коростель
И пеленою изумрудной
Травы ослезена постель.
Вдали плывёт над плоскогорьем
Завечерелый cepп луны.
В слезах долина, точно в горе,
Полна небесной тишины.
Селенье спит, душе не спится,
И чуда ждёт – и мнится в тишь:
Вот-вот примчится колесница,
В эдемы рая улетишь.
 

Пока об этом поэт определенного ничего нельзя сказать, он находится еще в процессе роста…

Более определенно выражен Димитрий Крючков. Но у него заметное влияние Блока, проявившиеся в молитвенном обожании женственности, (снова в пику анти-феминистским тенденциям футуризма, но нужно заметить, что в этом отношении грешат все футуристы, за исключением Игнатьева и отчасти Кручёных)… У Крючкова впервые встречаем религиозные мотивы в творчестве, и это опять говорит в пользу жизненности футуризма, ведь еще Новалис сказал, что «настоящая анархия есть именно тот элемент, из которого возникает религия». Истинный индивидуализм без религии невозможен, и в этом смысле путь футуристов есть путь Достоевского, этого вечного двигателя мировой мысли и всех новых направлений. У Крючкова «ко кресту, к полевому кресту, торопливо бегут все тропинки, – и лучи ранних звёзд невидимкой, посылают моления Христу». Примитивизм Блока и Жамма переплетается у Крючкова со всеми религиозными устремлениями современности, и этот поэт, спевшийся душой с полями и лесами русской природы – повинуясь всё тому же знакомому мистическому зову – уходит в келью, в затвор, в уединение, полное ладана и цветущей тишины, чтобы сладко слезами кропить и кропить

 
Лик Пресвятой и Божественной Девы,
Вьющей златую, блестящую нить.
 

Петербургский эгофутуризм, как мы видим, в корне эготичен и теософичен, в созидании ритма и слова идет по следам символизма, с уклонами в безумие и первобытность (Игнатьев, Гнедов), творческая работа его направлена к возрождению заветов декадентства и к интуитивизму в литературе и критике…

VII

В то время, как петербургские эгофутуристы не отрицают своей зависимости от символистов, – Александр Кручёных в своих критических статьях и «манифестах» объявил открытую войну символизму. В своей статье: «Новые пути слова», он заявляет: «прежде были жалкие попытки рабской мысли воссоздать свой быт, философию и психологию (что называлось романами, повестями, поэмами и пр.), были стишки для всякого домашнего и семейного употребления, но искусства слова не было». Кручёных громогласно заявляет, что «слово шире смысла». Его война имеет целью отринуть в художественном произведении не только смысл, но даже всякий намёк на него, по его мнению, литература до сих пор занималась праздным делом, всякими не относящимися к чистому искусству проблемами, больше думали о разных вопросах духа, чем о стилистике и рифмотворчестве, и это привело к тому, что «Пушкин ниже Третьяковского, как поэт, Лермонтов обезобразил русскую поэзию, внесши в неё этого смрадного покойника и щеголя в лазури, а Достоевский в своём дерзании посягнул лишь на запятую и мягкий знак… Взвесив все эти соображения, Кручёных снова повторяет, что остается только одно: «сбросить Пушкина, Толстого, Достоевского и проч. с парохода современности, чтобы не отравляли воздух!..» Нужно сжечь всю русскую литературу, кроме былин и «Слова о полку Игореве» и начинать создавать новый язык, слова и грамматические правила. Нужно жить словом как таковым, вне слова нет жизни!.. Кручёных не заставляет долго ждать, он вместе с разрушительной работой занимается созиданием, он уже написал несколько стихотворений на своём собственном языке. Одно из них, по словам самого автора, более национально и гениально, чем вся поэзия Пушкина и звучит так:

 
Дыр бул щил
убещур
скум
вы со бу
р л эз…
 

Во всех этих замечательных стихотворениях нет ни капли смысла, но это именно входит в задачу Кручёных, так как обыкновенный, логический смысл ему совершенно не нужен. Он открыл новую истину, что «неправильное построение предложений (со стороны мысли и гранесловия) даёт движение и новое восприятие мира, и обратно – движение и изменение психики рождают странные, «бессмысленные сочетания слов и букв».

«Поэтому – продолжает Кручёных – мы расшатали грамматику и синтаксис, мы узнали, что для изображения головокружительной современной жизни и еще более стремительной будущей – надо по новому сочетать слова, и чем больше беспорядка мы внесем в построение предложений, тем лучше».

Творчество должно видеть мир с конца, должно научиться постигать объект интуитивно, насквозь, и достигать его не тремя измерениями, а четырьмя, шестью и более, нужно, уничтожить бывшие до сих пор в употреблении слова и выдумывать новые, чисто русские, например, вместо слова университет – «всеучебище», вместо слова морг – «трупарня», и т. д. Хотя Кручёных и критикует итальянских футуристов, упрекая их в шарлатанстве и пустозвонстве, а о себе и о своих товарищах говорит: – «мы торжественны», это только наивное игнорирование своей собственной несерьёзности. Именно в нём много неприятной игривости и школьничества, больше, чем у других футуристов, а его стихи производят впечатление какого-то бесцеремонного вздора… Кроме того, нужно заметить, что и сам Кручёных так же, как его противники – эгофутуристы – воспринял относительно культа слова, как такового метод все того же Малларме, у которого также слово постепенно изгнало из его стихов чувство, идею, логику и синтаксис. Но Малларме был талантлив, и в его заумном творчестве был вкус, была красота, было уважение к чуду словотворчества, а у Кручёных, Хлебникова и Маяковского кроме самоуверенности и желания поиздеваться над читателем ничего нет. В своем отношении к символизму Кручёных напоминает акмеистов. Мотивы отрицания символизма и у Кручёных и у акмеистов одни и те же, но акмеисты, если станут последовательными, должны прийти к самому обнаженному и мертвому реализму, путь же Кручёных и Маяковского приведет их к нарциссическому парнассизму и бессмысленному жонглерству словами. Кручёных и его сотрудники – самое радикальное направление в футуризме, это гасители духа в творчестве, это крайние анархисты в искусстве. Впрочем даже товарищи Кручёных по сборникам неотделимы от духа символизма, так Лившиц говорит, что сущность футуризма «не ограничивается словотворчеством, что это лишь средство преходящего сегодня» («Дохлая луна»), а у Хлебникова представление о числах чисто символического характера, напоминающее Метерлинка (там же)45

Кручёных является выразителем группы так называемых кубофутуристов или «гилейцем» (издательство «Гилея»). К ней примыкают: Бурлюки, Хлебников, Маяковский, Кандинский, Лившиц. Это направление преследует задачи собственно западного футуризма и усердно повторяет возгласы Маринетти и его друзей. Это они заявили о необходимости сбросить с парохода современности Толстого, Достоевского и Пушкина. Они же приглашают бойкотировать «парфюмерный блуд Бальмонта», «бумажные латы воина Брюсова», «грязную слизь книг Леонида Андреева», это в их словаре вы найдёте такие эпитеты: «Пушкин – прославленный пошляк», «Чайковский – любимец писарей и кухарок»… Но они идут ещё дальше: они ненавидят не только стариков, но также и своих соратников, они называют эгофутуристов «эгоблудистами», a московских «мезонинистов» – птюшистами, вообще проявляют крайнюю нетерпимость к своему же направлению. Они заявляют: «только мы – лицо нашего времени». Они унаследовали от западных футуристов ненависть к женщине, а также к мировым гениям в искусстве. «Не посещайте музеев, – взывают они – ибо это испортит ваш вкус». «Отвергнем вчерашний день, его не было!» – говорят кубофутуристы. Особенно усердствует в этом отношении тот же Кручёных. Он является самым геростратным из геростратствующих. Антифеминизм его беспощаден. «Из неумолимого презрения к женщине и к детям» – говорит он – «в нашем языке будет только мужской род». Но он сам же себе противоречит, так как некоторые собственные его стихи воспевают безумную любовь к женщине. Как например:

 
Как трусишка, раб, колодник,
Ей будь преданнейший сводник
И не лай!
 
 
Схорони надежды рано,
Чтоб забыла сердца раны,
Помогай!
 
 
Позволяй ей издеваться,
Видом гада забавляться,
Не пугай!
 
 
И тогда в года отрады
Жди от ней лакей награды,
Выжидай!
 
 
Поцелуй поймаешь жаркий,
Поцелуй единый, жалкий
И рыдай!
 
 
Ты от большего сгоришь,
Пусть же будут вздох и тишь,
Не мешай!46
 

Вместо выставок картин, кубофутуристы рекомендуют «открыть музей народных вывесок и лубков», чувствуется также презрение к труду в искусстве, Кручёных советует поэтам писать на своих книгах: «прочитав, разорви!»… Сочинения Кручёных и его сподвижников без комментариев необъяснимы. Их творчество всецело и вполне «заумно». «Наша будетлянская книга (“Трое”)47 имеет несколько кож, как трудно будет грызть нас!» – радуется Кручёных. Блестящую, хотя и не лишенную иронии, характеристику кубофутуристов дал К. Чуковский. Его теория, что «гилейцы», или кубофутуристы являются наследниками русского нигилизма – вполне разделяется мной. Их бунт, бунт литераторов против литературы – мне очень близок, по моему мнению, – в этом бунте даже есть что-то надрывное, но опять повторяю – та заметная примесь гаерства, которая наблюдается у некоторых кубофутуристов, – пачкает дух их бунтарского творчества, и последний не рвётся к небу, как подобает футуризму, а бессильно опускается в болото… Бесспорно, между ними наиболее смел и искренен всё тот же Алекс. Кручёных48, он идет напролом настоящим «боксом», но его бунт лишён духовного благородства, которое присуще и Маринетти. Влияние последнего на А. Кручёных не подлежит сомнению. Грамоты Крученых («Слово, как таковое», «Декларация слова» и др.), являются только слабой копией манифестов Маринетти. (Последний за год до «декларации» Кручёных требовал в своём замечательном манифесте упразднения психологии в литературе и призывал уничтожить синтаксис и знаки препинания)… Из поэтов «Гилейцев» меня поразил Давид Бурлюк. Кроме несомненного таланта, в нём есть нечто, что слишком много говорит моим личным настроениям и симпатиям, вот почему не могу не отметить этого оригинального поэта – мыслителя в футуризме… Какая тяжелая, огрубевшая в тупом проклятии – усталость дышит в этих стихах и как много в них отвращения к жизни и тюремности!.. Как тускло, как безотрадно и горько воспринимается им мир и какая каменная скорбь в этом понятии – «жить!» Солнце у него – каторжник, небо – труп, а звезды – «черви, пьяные туманом»!49 И он не может написать, ни одного стихотворения без какого-нибудь тяжелого ругательства, или тупо-скверного эпитета, больною бодростью хочет оправдать кличку «футурист», но даже его подбадривания дышат отравой («будем лопать пустоту!»50 – сколько горькой немощи в одной этой бескрылой надежде)… А сам изнемог, сам источен всё теми же червями пустоты, проклятия и одиночества, которые непонятны ни Маринетти, ни футуристам (настоящим), в чем не побоялся и откровенно признаться:

 
А я идти устал и все мне надоело,
И тот, кто днем был ал, и то, что
было бы…51
 

VIII

К кубофутуристам принадлежала, ныне уже покойная писательница – Елена Гуро. Об этом этом удивительном даровании трудно сказать в нескольких словах, творчество этой нездешней, безумно-прекрасной души требует отдельной статьи… Мне же приходится только ознакомить читателей с её обликом. В своей книге рассказов: «Шарманка», Гуро находится на грани между мистическим реализмом и тем новым символизмом, к которому она пришла впоследствии и который толкнул её к футуристам. Душа утонченная до последнего надрыва, влюбленная в нездешнее чудо, вся погруженная в свои, никому недоступные, бредовые откровения, постигающая сначала нутром, потом аналогичными усилиями, ту закрытую для нас душу земли, то навеки запечатанное и непостижимое, к чему стремимся лишь в редких расцветах чуда… В этих рассказах Е. Гуро дошла до виртуозности в том слепоущупывающем проникающем насквозь постижением земляной тайны, которое граничит с гениальной интуицией… Она безумно любила свою родную землю – земля цвела, колдовала, баюкала чарами в её рассказах. Умела сливаться с никому не ведомой душой мебели, пустых, старинных комнат, детских и улиц, предметы оживали под её пером, перешёптывались, сквозили тёмной своей жизнью… В своей драме «Осенний Сон»52, Гуро воссоздала бледный очерк чародея русской тайны – князя Мышкина, сколько любви и женственной глубины вложено ею в этот образ!.. Только один Вячеслав Иванов в заметке, полной удивительного понимания тайны Гуро, отметил её книжку, эта заметка (журнал «Труды и дни», 1912 год. № 4–5)53 является ключом к дверям творчества преждевременно угасшей поэтессы; быть может она заставит полюбить чудно-безумную душу тех немногих, которые так же как она печально и больно ищут внежизненного!

Последние произведения Гуро (в сборниках «Садок Судей», «Трое» и др.) это, может быть самое значительное, самое серьезное, что есть в футуризме. Здесь нет кривляний и выпадов кубофутуристов, а есть лишь мучительное желание проникнуть в неизведанные бездны мира…

Здесь символизм дошел до крайней своей черты, и хотя некоторые вещи еще отзываются Метерлинком, – в них бесспорная оригинальность и нечто совсем неожиданное по приемам и по форме…

Совершенно особый характер носит творчество футуристов московских, объединенных вокруг альманахов «Мезонин Поэзии» с поэтом Шершеневичем во главе. В их настроениях царит Игорь Северянин, но они свободны от крайностей футуризма, они как бы составляют его правое крыло. они уже успели возвести северянинские мотивы в догмат, а сами открыто признаются в любви к романтизму, заявляя: «мы романтики более, чем другие, мы романтики от котелка до башмаков». Все они влюблены в Очаровательную Даму и грезят о ней чисто по-блоковски, это – напудренные Пьерро, забавляющиеся своим детским весельем, галантно-улыбчивые и слегка жеманные, весь их футуризм выражается в ассонансах и ново-глаголах по рецепту И. Северянина, они и не думают отказываться от прошлого, наоборот – они даже влюблены в это прошлое со всей нежностью юности. Они переругиваются с Бурлюками и Кручёных, и вопреки последнему, заявляют, что «слово не есть только сочетание звуков, но в нем есть что-то неопределенное»54. Московские «мезонисты» не столько футуристы, сколько собственно модернизированные романтики, верные Блоку, но влюбленные также и в И. Северянина.

Среди них выделяется даровитый поэт – В. Шершеневич. Это поэт ещё молодой, начавший печататься чуть ли не с прошлого года, но уже многое написавший. В его стихах заметно влияние И. Северянина, и влияние это настолько сильно, что мешает увидеть настоящую физиономию поэта. Но даже несмотря на зависимость от Северянина, в Шершеневиче есть много оригинального и самобытного. Уже в первой книге «Carmina» – он обнаруживает тонкий аристократизм в понимании прекрасного, в любовном и строгом отношении к рифме. В последующих книгах («Романтическая Пудра» и «Экстравагантные флаконы») Шершеневич уже яркий футурист, но в его настроениях меньше северянинской пошловатости, но зато больше восемнадцатого века, утонченной галантности и чисто-женственного кокетства… Словно видишь перед собой, читая его стихи – изнеженное лицо пажа, влюблённого не столько в даму, сколько в самого себя. Паж пресытился утонченностью влюблённости, устал от нежных воздыханий и любовных турниров, глаза его подёрнуты сладостной дымкой истомы и, легко скользя по паркету – он словно тает в галантностях и кошачьих ужимках, но не чужд также легкой иронии и болтливости…

Напудренный и надушенный, поэт любит мистику духов, насыщенные одурью женственности будуары, маленьких, бледных дам, a также – Лафорга55, которому поклоняются, как идолу… Иногда он любит погаерничать и не прочь даже «спеть» «Miserere» на мотив кэк-уока56, и ему, как и Д. Бурлюку, ведома пресыщенность пустотой, но он не делает из этого трагедии, a забавляется хандрой, обладая секретом превращать всякое настроение в стих. Для него форма – это всё, и вне формы нет искусства, этой фанатической преданностью форме Шершеневич напоминает французских декадентов, в этом смысле он больше декадент, чем футурист… В следующем стихотворении – абрис В. Шершеневича:

 
Вы воскресили «Oiselaux de Chypre» в Вашем
Наивно-голубом с фонарем будуаре,
И снова в памяти моей пляшут
Духов и ароматов смятые арии.
 
 
Вы пропитаны запахом; в Ваших браслетах
Экстравагантные флаконы парижских благовоний…
Я вспоминаю паруса Клеопатры летом,
Когда она выезжала на rendez-vous с Антонием.
 
 
Аккорды запахов… В правой руке фиалки,
А в левой, как басы, тяжелый мускус…
Маленькая раздетая! Мы ужасно жалкие.
Оглушенные музыкой в будуаре узком.
 
 
Кружатся в глазах потолок и двери…
Огоньки, как котята, прыгают на диванах…
О, кочующий магазин парфюмерии!..
О, Галлия, бальзамированная Марциалом!.57.
 

Шершеневич не только поэт, но также критик и переводчик. Он удачно переводит Рильке, Гейне, Верлена и Лафорга. Он – автор теоретической книжки о футуризме («Футуризм без маски»), в которой с чисто брюсовской намеренной сухостью представлена картина возникновения и развития футуризма. Вообще можно сказать, что В. Шершеневич – живое доказательство того внутреннего противоречия, которое характеризует футуризм: в этом поэте совершенно отсутствует варварское презрение к прошлому и к культуре, которыми так гордятся футуристы, наоборот, Шершеневичу свойственен даже некоторый переизбыток культурности…

* * *

Отчасти примыкающий к этой группе поэт Рюрик Ивнев – резко отличается от всех русских футуристов. В его сборнике стихов «Самосожжение» есть несомненно что-то пророчественное, какой-то безумный экстаз самораспятия, какое то бурное, лихорадочное желание взойти на костер, сжечь себя в огне мук и страданий, преобразиться в огне и в пламени огненном взлететь в вышину безмерную… В его стихах багряные жала огней лижут молитвенно возносящуюся душу. Он вкусил тайну сладостную крестной боли, он знает тихую свою, пламенную истину, что нужно «отряхнуть бремя жизни разом и губами к огню прильнуть», нужно сгореть дотла в страданиях земли, в порывах безмерных, в одиночных скитаниях!.. В серые тусклые дни всеобщего умирания, постылой жизни, увядших душ, как радостно, как блаженно звучит этот голос – и как яро, как пышно огневеет дух в кровавых клубах желанной, близкой, безумной зари:

 
Я верю в твою очистительность
Горящий, Палящий Огонь
В пронзительность верю твою я
молю я, мне душу затронь
И искры не меркнущей Истины
вложи на мгновение в кровь!
И Дух мой да будет очищенный,
и вспыхнет, и встанет любовь
Я верю в твою очистительность
Горящий, Палящий Огонь.
Рассей же безумных сомнительность,
и душу, и сердце затронь!
 

Сквозь огненную боль восторга Рюрик Ивнев, вместе с Крючковым, входит в храм. Его храм одинок и блаженен тоской, его храм на самом краю жизни, там, где кончается разум и кончается крёстная мука, расцветая алою розой любви. И безумно раскрытыми глазами он смотрит в лицо своего невидимого и ненайденного Бога – и ему больно, и ему нежно, и ему страшно и свободно в огне великом, в огне жертвенном и очищающем… И он молится:

 
Тебе, Создатель, я молюсь,
Молюсь, как раб зимой, покорный.
Сегодня я, как тат тлетворный,
Но завтра я преображусь.
 
 
Тебе, Создатель, я молюсь.
Молюсь! Дрожит и ноет тело.
Молитва новая созрела,
И я, как ангел, вознесусь.
 
 
Сгорит, как хлам ненужный тело,
Но дух над миром воспарит.
Пусть плоть и кровь в огне горит:
Душа моя заголубела.
 

И как он понимает страдальческий путь духа, как он любит гвозди креста и алую, алую кровь в безднах надрыва, и молящие, бессильно пьяные поцелуи, в которых душа бездонно отдается Палачу усталому и нежно убийственному!.. Как покорна душа распинающему и изводящему голгофскому чуду, как нежна и восторжена песнь у алтаря жестокого Карателя, имя которого – тайна, милость которого – бич!..

 
Я ненавижу тело бренное,
И сердце злое не люблю.
Пусть жизнь берет меня аренная,
Молчу. Прощения молю.
 
 
И свист бича, как обжигающий,
Как изнуряющий огонь.
Вот я, – больной и умирающий,
Целую белую ладонь.
 
 
Во мне смеется сердце грубое,
Во мне поет шальная кровь.
Картонные целую губы я
И нарисованную бровь.
 
 
Горит, горит свеча недвижная.
Сильна прижатая рука,
Ах нет, не выдуманно-книжная
Моя зажженная тоска!
 
 
Я ненавижу тело сочное,
Изгибы рук, изгибы ног.
И вот сознательно, нарочно я
Свое мучение зажег!..
 

В Рюрике Ивневе зажигается религия футуризма, в нём надрывная и пылающая «осанна!», в нём мост между сегодня и завтра, воздвигнутый над костром страдания и исступленного оргиазма духа!.. Это самый талантливый, потому что самый живой и горящий духом певец футуризма – и если бы у них было больше таких огненных и неистовых поэтов, – они бы зажгли огнем неугасимым и возрождающим нашу гнилую литературу.

1.Русский футуризм: Стихи. Статьи. Воспоминания. СПб.: ООО «Полиграф», 2009. C. 585.
2.Так описывал это самоубийство В. Хлебников в поэме «Зангези»:
Как? Зангези умер!Мало того, зарезался бритвой.Какая грустная новость!Какая печальная весть!Оставил краткую записку:«Бритва, на мое горло!»Широкая железная осокаПеререзала воды его жизни, его уже нет…Поводом было уничтожениеРукописей злостнымиНегодяями с большим подбородкомИ шлепающей и чавкающей парой губ.И шлепающей и чавкающей парой губ.  Хлебников В. Творения. – М.: Советский писатель, 1986. C. 501.
3.Фуко М. История безумия в Классическую эпоху. СПб: Университетская книга, 1997. С. 384.
4.Вольперт Л. Пушкин в роли Пушкина. М.: Школа «Языки русской культуры», 1996. С. 266.
5.Nerval Gérard de. Œuvres complètes. Paris: Gallimard, 1984–1993. P. 1488.
6.См. подробнее: Бейль К. «Горячки» Жерара де Нерваля: трудное признание в безумии // Новое литературное обозрение № 69, 2004.
7.Белый А. Мастерство Гоголя. Исследования. М.-Л.: ОГИЗ, 1934. С. 302
8.Белый А. Собрание сочинений. Петербург: роман в 8 гл. с прологом и эпилогом. М.: Республика, 1994. С. 231.
9.Арто А. Театр и его двойник. Спб.: Симпозиум, 2000. С. 144. См. также: Барбер С. Антонен Арто. Взрывы и бомбы. Кричащая плоть. М.: Издание книжного магазина «Циолковский», 2016.
10.Рембо А. Поэтические произведения в стихах и прозе. М.: Радуга, 1988. С. 149.
11.Например, в журнале «Медицинский прогресс» (Progrés medical) от 10 декабря 1887 психиатр Ж. Барту писал о неких индивидах, которые наделены способностью окрашивать в «зеленый, желтый, красный и другие цвета все, что слышат». Цит. по: Marie-Antoinette Chaix, La Correspondance des arts dans la poesie contemporaine, Alcan. Paris, 1919, pp. 91–92.
12.Русский футуризм: Стихи. Статьи. Воспоминания. СПб.: ООО «Полиграф», 2009 C. 211.
13.Чиж В. Ф. Педагогия как искусство и как наука. Юрьев – Рига, 1912. С. 19.
14.Хлебников В. Творения. М.: Советский писатель, 1986. C. 628.
15.Чуковский К. И. Эгофутуристы и кубофутуристы // Три века русской метапоэтики: Легитимация дискурса. Антология: В 4 т. Ставрополь: СГУ, 2006. – Т. 3. C. 262.
16.Фуко М. История безумия в Классическую эпоху. СПб: Университетская книга, 1997. С. 30–34.
17.Хлебников предложил целую линию этих новых умов: «Гоум. Оум. Уум. Паум. Соум» и т. д. Хлебников В. Творения. М.: Советский писатель, 1986. C. 482.
18.Гаррабе Ж. История шизофрении. М., СПб: 2000.
19.Ницше Ф. Так говорил Заратустра.
20.Маринетти Ф. «Технический манифест футуристической литературы», 1913.
21.Гаерство – шутовство, поясничество. Иноск: о недостойных, пошлых приемах, удовлетворяющих неразборчивого читателя.
22.Из современных Итальянских футуристов наиболее замечательны следующие. Поэты: Маринетти, вождь футуризма, пишущий свои стихи и на французском языке, Паоло Буцци, Палацески, Кавакиолли и другие. Из художников обращают на себя внимание: Умберто Боччони (он же и скульптур), Kappa, Руссоло, Балла и Северини. В своем манифесте эти реформаторы живописи требуют полного уничтожения «ню», борются против перспективы и пространства, заявляя, что один и тот же предмет может быть изображен на полотне одновременно в различных своих частях. Футуристская музыка ярко выражена в лице даровитого молодого композитора Балилла Прателла. В своем манифесте он требует закрытия консерваторий и полной свободы творчества. Композитор должен выразить в своей музыке говор природы во всей сложности последней, со всеми ее контрастами. – Примеч. автора
23.В чисто технической части итальянский футуризм выставляет следующие положения: 1) надо уничтожить синтаксис и знаки препинания 2) упразднить прилагательные и наречия, 3) уничтожить психологизм в литературе. 4) интуиция – единственное средство для художника. (См. «Манифесты Итальянск. футуризма» в переводе В. Шершеневича). – Примеч. автора
24.Маринетти Ф. «Манифест о футуризме», 1909.
25.«Почва для возникновения футуризма была постепенно подготовлена предшествующей творческой деятельностью самого Маринетти и ряда других поэтов, искавших новых путей. Так, большую роль сыграл опыт Джан Пьетро Лучини (1867–1914), который в своих стихотворениях конца 1890-х – начала 1900-х годов экспериментирует с поэтической формой, опираясь на французских символистов. В своем эссе «Поэтическое обоснование и программа верлибра» (1908) он утверждает в правах свободный стих. Лучини яростно боролся и против риторической стилистики, и против идеологии Д’Аннунцио; его полемические статьи на эту тему составили целый сборник «Антиданнуциана» (1914). Вначале Лучини примкнул к футуристам, но уже в его сборнике «Револьверная пальба» (1909), отмеченном футуристской раскованностью метрики и языка, звучит язвительная насмешка над итальянскими колониалистскими притязаниями в Африке. Вскоре, обменявшись в печати резкостями с Маринетти, Лучини порвал с футуризмом.»
  (История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького, т. 8, 1994)
26.Ницше Ф. Так говорил Заратустра.
27.Уолт Уитмен, космос, сын Манхаттена,Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий,Не слишком чувствителен, не ставлю себя выше других илив стороне от других,И бесстыдный и стыдливый равно.Прочь затворы дверей!  (Песня о себе. Перевод К. Чуковского.)
28.Грааль-Арельский (наст. имя и фамилия Стефан Стефанович Петров, 1888–1937) – русский поэт и писатель. Начал печататься в 1910 году. Вскоре познакомился с Игорем Северянином и К. Олимповым, вместе с которыми принимал участие в вечерах эгофутуристов. В 1911 году в Петербурге вышла книга его стихов «Голубой ажур». А. Блок назвал псевдоним автора верхом кощунства и мистического анархизма, саму же книгу одобрил. В конце 1911 года Грааль-Арельский познакомился с И. Игнатьевым, а в январе 1912 года вошёл в «Академию эгопоэзии» и стал членом её ректориата, одновременно вступив и в «Цех поэтов». Стихи Грааль-Арельского публиковались во многих журналах, альманахах и газетах. После 1917 года он опубликовал поэму «Ветер с моря», пьесу в стихах «Нимфа Ата», писал детские стихи. Кроме того, писал прозу, в том числе фантастическую и научно-популярную. В студенческие годы участвовал в революционном движении, был членом партии эсеров. В 1935 г. был репрессирован, умер в лагере.
29.Северянин И. «Громокипящий кубок». Гриф, 1913.
30.Шарль Луи Амбруаз Тома (1811–1896) – французский композитор, преимущественно оперный, член Института Франции, на протяжении 25 лет директор Парижской консерватории.
31.Северянин И. «Октябрь» // Громокипящий кубок, Гриф, 1913.
32.«Петербургский глашатай» – издательство, основанное Иваном Игнатьевым для выпуска книг и альманахов эгофутуристов, а также одноименной газеты.
33.Николай Константинович Михайловский (1842–1904) – русский публицист, социолог, литературный критик, литературовед, переводчик; теоретик народничества. В начале XX века в кругах демократической, особенно народнической, интеллигенции фигура Михайловского была окружена культом, его ставили в один ряд с крупнейшими фигурами освободительного движения, такими, как А. И. Герцен или Н. Г. Чернышевский. Однако после 1917 года его слава померкла: он был оппонентом марксизма и сторонником критиковавшейся марксистами теории героев и толпы, в эмиграции к его наследию также обращались редко.
34.Ф. Достоевский. «Записки из подполья».
35.Макс Штирнер. «Единственный и его собственность».
36.А. К. Закржевский. «Подполье: Психологические параллели: Достоевский, Леонид Андреев, Федор Сологуб, Лев Шестов, Алексей Ремизов». Издание журнала «Искусство и печатное дело», 1911.
37.И. Игнатьев. «Эгофутуризм», 1913 г.
38.Гнедов В. «Первовеликодрама» // «Небокопы», Петербургский глашатай, 1913.
39.Творчество Игнатьева не столько безумно, сколько глубоко трагично по существу. Хотя он и взывает к алогизму («Растай в алеющей химере костлявый полоскатель суеверий – мой ум!»), но пожар безумия не коснулся его души. И это потому, что душа его была холодна и в ней царил тот же самый ужас пустоты, который свойственен русскому творчеству вообще. Он призывал к бунтарству, находясь в футуристической маске («В пропасть у кратера прыгайте! Вздрогнет Время – ремесленник, бешеный забьётся Двигатель!»), но его футуристическая бодрость была только маской, он трагически копировал западный жизненный огонь, сам же, в душе был настоящий русский пессимист – беспочвенник. Разве не служат доказательством этого следующие его слова:
«Почему не желая живу?Почему умираю, живя?Почему оживая умру?Почему я – лишь я?Почему я мое – вечный гид,Вечный гид без лица?Почему бесконечность страшить,Безначальность конца?».(«Эшафот»)  (прим. А. Закржевского).
40.«Бей! Но выслушай!», Петербургский глашатай,1913.
41.Подробно эта же мысль была развита Н. Кульбиным (в сборнике «Сту-дия импрессионистов).
42.Рене Гиль (1862–1925) – французский поэт-инструменталист конца XIX – начала XX века из школы декадентов. Автор теории соответствия между музыкальными инструментами и красками. Поэзия Гиля представляет собой оригинальное соединение философии с поэтическим творчеством, попытку создать чисто научную поэзию, предложить вниманию читателей «биологический, исторический и философский синтез судьбы человечества с древнейшей эпохи».
43.См. статью Рене Гиля о Малларме («Весы» 1908 г. книга 12).
44.Олимпов К. «Аэропланные поэзы. Нервник 1. Кровь первая». Ego,1913.
45.В Петербурге возник ещё один лагерь футуристов, отчасти родственный кубофутуристам, под названием «Чемпионат поэтов». Радикализм этой группы безудержен. «Пушкин – говорят они – золото, символизм – серебро, современность – тускломедная Всёдурь, пугливая выявлением Духа и жизни». Они также признают, что человечество у мертвой точки, что мир кончился, но стремления «Чемпионата» противоположны кубофутуризму. В то время, как последний заявляет, что важно лишь слово, как таковое (Кручёных), «Чемпионат» идет против слова «поэтическим боксом», утверждая, что «слово сгнило в слюнявой жевательнице Разума», и что язык в поэзии=0. Они признают лишь механичность, движение, энергетику, последняя – для них вдохновение. «Всёдурь» по их мнению должна окончательно утонуть в энергетике. Во многом они приближаются к акмеистам, на самом же деле идут в совершенно противоположную сторону, называя акмеизм «простодушием бараньего стада». К слову и к книге «Чемпионисты» относятся презрительно. «Использованная книга и колбасная кожура выметаются» – говорят они. «Чемпионисты» замечательны тем, что в то время, как все футуристы, в стихах подражая звериным голосам – критики в критике почему-то объясняются общедоступной человеческой речью, – «чемпионисты» и в «манифестах» своих верны пресловутому «заумному» методу, который местами изобличает в них обыкновенную безграмотность, так что из всей их речи можно лишь понять, что «в настоящее время они распылительно популярят бокс» и что следствием этого явится на символической могиле Брюсова «поэтическая потаскунка!»– Примеч. автора
46.Хлебников В. и Крученых А. «Старинная любовь». Бух лесиный. СПб.: Изд. ЕУЫ, 1914.
47.Хлебников В., Крученых А., Гуро Е. «Трое». СПб.: Книгоиздательство «Журавль», 1913.
48.Удивительно хороша и тонко-ядовита его брошюрка «Чорт и речетворцы»… Здесь он подложил мину под всю русскую литературу, начиная с Гоголя и кончая Сологубом. Это больше, чем сатира, и никто кажется (кроме разве В. В. Розанова) на нечто подобное не отважился бы!.. Тут все наши «неприкосновенные» авторитеты и старцы осмеяны, и осмеяны зло, с бешенством вызова, с огнём и злобой. Никого не пощадил бесстрашный будетлянин!.. Особенно пострадал Л. Толстой, Достоевский и Сологуб!.. Читая эту замечателЬную книжку, я простил А. Крученых все его «бухи лесиные» и «Взорвали!»… Ведь это же именно то, что, так нужно в наше рабски-бездарное и бездушное время!.. Ведь это же та самая пощечина, в которой так нуждается наша заплесневевшая «литературщина!» Нет, я вижу, что и Кручёных нужен! – Примеч. автора
49.Бурлюк Д. «Паук» «Дохлая луна», 1913.
50.И. А. Р. – из Артюра Рембо. Текст представляет собой вольный перевод или, скорее, интерпретацию стихотворения «Праздник голода» («Fetes de la faim», 1873), принадлежащего перу французского поэта-символиста Жана-Артюра Рембо (1854–1891). Сб. Дохлая луна, 1913.
51.Д. Бурлюк «Увядшие бур…» «Дохлая луна»,1913.
52.Гуро Е. Осенний сон. Пьеса в четырех картинах. СПб., 1912.
53.«Тех, кому очень больно жить в наши дни, она, быть может, утешит. Если их внутреннему взгляду удастся уловить на этих почти разрозненных страничках легкую, светлую тень, – она их утешит. Это будет – как бы в глубине косвенно поставленных глухих зеркал – потерянный профиль истончившегося, бледного юноши – одного из тех иных, чем мы, людей, чей приход на лицо земли возвещал творец “Идиота”. И кто уловит мерцание этого образа, узнает, как свидетельство жизни, что уже родятся дети обетования и – первые вестники новых солнц в поздние стужи – умирают. О! они расцветут в свое время в силе, которую принесут с собою в земное воплощение, – как теперь умирают, потому что в себе жить не могут, и мир их не приемлет. Им нет места в мире отрицательного самоопределения личности, которая все делит на я и не-я, на свое и чужое, и себя самое находит лишь в этом противоположении. Это именно иные люди, не те, что мы теперь, – люди с зачатками иных духовных органов восприятия, с другим чувствованием человеческого Я: люди, как бы вообще лишенные нашего животного Я: через их новое Я, абсолютно проницаемое для света, дышит Христова близость…»
54.Шершеневич В. Листы имажиниста. Вернисаж. Вып. 1. М.: Мезонин поэзии, 1913.
55.Жюль Лафорг (1860–1887) – французский поэт-символист. Входил в литературную группу Гидропаты, дружил с Гюставом Каном.
56.Кекуок, или кэк-уок (англ. cakewalk, букв. «прогулка с пирогом») – негритянский танец под аккомпанемент банджо, гитары или мандолины с характерными для рэгтайма ритмическими рисунками: синкопированным ритмом и краткими неожиданными паузами на сильных долях такта. Ритм кекуока близок к регтайму, имеет характерные острые синкопы. Музыкальный размер – 2/4, исполняется в темпе быстрого марша. Предшественник рэгтайма и, соответственно, джаза. Был популярен в 1890–1910 гг.
57.Шершеневич В. «Парфюмерная интродукция» // Романтическая пудра,1913 г.

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
22 fevral 2018
Yazılma tarixi:
1914
Həcm:
381 səh. 52 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-9908592-8-9
Müəllif hüququ sahibi:
Книжный магазин "Циолковский"
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar