Kitabı oxu: «Энциклопедия чувашского народа»

Şrift:

Об этой книге

Лето 1223 года. На реке Калке только что погибло войско русских князей и половцев. С юга к Волге идёт корпус, который за три года прошёл от Хорезма до Днепра и ни разу не был разбит. Впереди у него Волжская Булгария — страна городов, пристаней и серебра. Сувары — один из главных её народов: у них свой старый город, своя речь, память о собственном княжестве, и большинство их живёт в сёлах и городах Булгарии бок о бок с булгарами. А на правом берегу Волги, в дубравах, живут те сувары, что держатся старой веры. Они считают год не днями, а работами и ставят над мёртвыми резные столбы. Осенью того года, по единственному свидетельству современника, булгары заманили пришедших в засады и разбили. Победители, говорит предание, взяли выкуп баранами. Так это событие и назвали — Баранья битва.

Эта книга — о мире Средней Волги 1223 года. О суварах, предках чувашей, и о булгарах, чьей стране они принадлежат. О соседях: эрзе и мокше, буртасах, марийцах, русских дружинниках и северных купцах, кипчаках степи, гостях с Енисея — и о тех, кто пришёл с востока. О том, как здесь живут, во что верят, что едят, над чем смеются, чего боятся и за что держатся.

Две половины книги

Книга состоит из двух половин, и читать их можно по-разному.

Книга первая — очерки. Пятнадцать глав в шести частях: год, который измеряют работой; земля, звери и небо; дом, стол и дорога; жизнь от колыбели до старости; духи, приметы и ночь; смерть и память; соседи и те, кто пришёл с востока; цена человека; люди этого мира и их слово. Очерки лучше читать подряд, как один рассказ о жизни. Первая глава, «Год, который измеряют работой», — ключ к остальным: без неё непонятно, почему так страшно копать землю в июне и почему октябрь называется месяцем столба.

В очерки вплетены голоса — отрывки от первого лица: так говорят люди этого мира. В конце каждой главы стоит блок «Правда и вымысел». Он коротко объясняет, что опирается на источники, а что сочинено автором.

Книга вторая — статьи. Восемьдесят семь статей в одиннадцати частях — справка по отдельным темам: месяцы и меры, роды и титулы, обряды и духи, дом и одежда, песня, оружие, соседи, степь, торговля, города и то, как всё было на самом деле. Статьи можно открывать с любого места. У каждой свой номер, по нему статьи ссылаются друг на друга; номера идут не подряд, потому что статьи собраны по темам.

У статьи два голоса. Первый — память Ярмула, сказителя-летописца: его слова, его сравнения, то, что он видел сам и что слышал от стариков. Второй — в истории: что об этом знают источники, что найдено в земле, что записали этнографы, а что придумано автором. Статьи о монголах, русских, купцах и летописных датах Ярмул не рассказывает — там говорит только история. В конце каждой статьи — её источники и ссылки на смежные статьи.

В конце книги — общий словарь: сто семьдесят четыре слова на языках народов Поволжья — чувашском, марийском, эрзянском, русском, булгарском и арабском, кипчакском и монгольском. У каждого слова — перевод, короткое толкование и справка. За словарём идут источники очерков по главам; у статей источники стоят в самих статьях.

Пять ярлыков

Под заголовком каждой статьи и в каждой карточке словаря стоит ярлык. Их пять, и это главное правило книги.

Источник — так пишут летописи, арабские авторы или так лежит в земле; с пометкой «археол.» — находка. Гипотеза — так считают историки, но спорят. Этнография — так записано у чувашей и их соседей в XVIII–XX веках и перенесено в XIII век; это допущение, и оно всегда помечено. Предание — так говорит легенда, в том числе свод, который наука не признаёт, но откуда пришли само имя Бараньей битвы и выкуп баранами. Вольность — так придумано автором: числа, имена, судьбы людей, драматургия.

Эта книга — рассказ, а не учебник, и многое в ней сочинено. Но каждая вольность помечена, и читатель всегда может отделить то, что было, от того, что придумано.

Чего здесь нет

Книга не пересказывает сюжет. Вы узнаете, кто такие Атнер и его спутники, откуда они и что у них болит, — но не узнаете, чем кончатся их истории. Об этом рассказано отдельно, в повести «Сувар» — художественной книге о том же мире и том же годе.

О словах

Нерусские слова даны курсивом, рядом — перевод в кавычках. Чувашские слова написаны так, как их пишут носители языка, с буквами ӑ, ӗ, ҫ и ӳ. Названия месяцев, обрядов, духов и вещей — из живой чувашской речи; их перенос в 1223 год всегда помечен ярлыком «этнография». Если слово забылось — оно есть в словаре.

Кому эта книга

Тем, кто прочёл повесть «Сувар» и хочет проверить легенду источниками. Учителям и школьникам Чувашии, которым нужно, чтобы рядом с преданием стояла наука, а рядом с наукой — живое слово. И всем, кому интересно, как жили люди на Волге восемьсот лет назад — и почему их потомки до сих пор называют октябрь месяцем столба.

Хронология


Год Что произошло
V–VI вв. Среди гуннских племён Причерноморья и Северного Кавказа — савиры, или сабиры: у Приска (V в.) — «сабиры», у Прокопия Кесарийского (VI в.) — «гунны, которые называются савиры». Их связь с позднейшими суварами и чувашами — гипотеза историков.
452 Аттила вторгается в Италию. У реки Минчо его встречает посольство с папой Львом I, и гунны поворачивают назад. Рим они не брали: его разграбили вестготы в 410 году и вандалы в 455-м.
453 Смерть Аттилы. Гуннский союз распадается; на Северном Кавказе главенствует савирская конфедерация — до разгрома аварами и Ираном в середине VI века.
IX в. Ибн Хордадбех называет на севере Кавказа царство «сувар».
922 Правитель Волжской Булгарии Алмуш принимает ислам. В Булгар приезжает посольство багдадского халифа; его секретарь Ибн Фадлан оставляет записки о стране.
X в. Суварское княжество в составе Волжской Булгарии: город Сувар чеканит свою монету; к концу века власть в стране собирается в руках булгарских эмиров.
985 Поход киевского князя Владимира на булгар. Мир заключают словами: «Тогда не будет между нами мира, когда камень станет плавать, а хмель тонуть».
1219–1221 Войска Чингисхана разоряют державу хорезмшахов.
1220 Русский поход на булгарский город Ошель. Город сожжён.
1222 Корпус Джэбэ и Субэдэя проходит Кавказ, разбивает аланов и половцев.
Начало XIII в. В Волжской Булгарии, по оценкам историков, от 860 тысяч до полутора миллионов жителей, около 150 городов и более 800 сёл; войско — около 50 тысяч. Сувары — один из главных народов страны.
31 мая 1223 Битва на Калке. Войско русских князей и половцев разгромлено.
Июнь 1223 Здесь начинается рассказ. Вести о Калке доходят до Волги.
Конец 1223 Булгары заманивают монгольский корпус в засады и разбивают его. Арабский историк Ибн аль-Асир относит это к концу 620 года хиджры и пишет, что уцелели немногие. Где именно была битва, историки спорят до сих пор.
Осень 1223, после битвы Девять суварских сёл старой веры — около двух тысяч человек, не желающих ни менять веру, ни мириться с торговлей людьми, уходит в леса правобережья Волги. Большинство сувар остаётся в Булгарии.
1236–1237 Монголы возвращаются. Сувары приходят булгарам на помощь, но войско Бату и Субэдэя берёт и сжигает Биляр, Болгар, Сувар и другие города, а округу жжёт как непокорную. Булгария покоряется и входит в Улус Джучи. По решению автора, погибает до восьми из десяти сувар и утрачивается письменность; выжившие уходят в леса правобережья к тем, кто ушёл в 1223-м, — так складывается чувашский народ.
1550-е Чувашей в Казанском ханстве, по оценке историков (В. П. Иванов), около 100 тысяч человек.
1551–1552 Горная сторона Волги присягает Москве; горные люди идут с войском Ивана IV на Казань. После взятия Казани земли чувашей входят в состав Русского государства. В бумагах XVI века их зовут «горная черемиса», «чуваша горная».
1719 Первая ревизия: 218 тысяч чувашей.

Книга первая. Очерки

Пятнадцать глав о том, как жили, во что верили, над чем смеялись и чего боялись люди Средней Волги летом и осенью 1223 года. Их лучше читать подряд — как один рассказ о жизни.

Часть I. Земля и год

Глава 1. Год, который измеряют работой

Вут хутмасӑр ҫӑкӑр пиҫмест. «Не истопив печь, хлеба не испечёшь».

— чувашская пословица

Если спросить суварского крестьянина лета 1223 года, какое сегодня число, он не поймёт вопроса. Не потому, что не умеет считать: он считает скот по головам, зерно по мерам, родню на четыре колена вглубь. Просто числа — это язык города. В Болгаре писец скажет «через двенадцать дней», и это будет правдой. В деревне на правом берегу Волги скажут «к тому, как свезут снопы», и это будет правдой другого рода — той, по которой живут.

Эта глава — о том, как устроен год у людей, для которых время состоит из работ, запретов и молений. О месяцах, названных по тому, что в них делают. О неделе, когда нельзя трогать землю, и о месяце, когда на могилах ставят столбы. О том, что в одной стране в одни и те же дни одни постятся, а другие варят поминальное пиво. И о трёх людях, без которых не обходится ни одно обращение к невидимому, — их легко перепутать чужаку и невозможно перепутать своему.

Шесть месяцев, шесть работ

У чувашских месяцев нет имён-номеров. Каждый назван по делу, которое в нём главное, и произнести название месяца — значит сказать, чем сейчас заняты руки у всего края.


Месяц Имя Что значит
июнь Ҫӗртме уйӑхӗ месяц пара, паровой пашни
июль Утӑ уйӑхӗ месяц сена, сенокоса
август Ҫурла уйӑхӗ месяц серпа, жатвы
сентябрь Авӑн уйӑхӗ месяц овина, сушки снопов
октябрь Юпа уйӑхӗ месяц столба на могиле
ноябрь Чӳк уйӑхӗ месяц великого моления

Слово уйӑх «луна, месяц» стоит в каждом имени, но смотрят не на луну, а в поле. Ҫӗртме — время, когда пар поднимают под озимь и земля лежит вспаханная и отдыхающая. Утӑ — косы, валки, запах травы до самой ночи. Ҫурла — серп, согнутые спины, снопы. Авӑн — дымные срубы за околицей, где сушат и молотят хлеб. А потом приходит месяц, название которого чужому кажется мрачным: юпа «памятный столб, который ставят на могиле». Октябрь назван по тому, что в октябре поминают умерших за год.

За ним идёт чӳк — месяц великого моления о новом урожае. До ноября ещё надо дожить. В 1223 году эта простая фраза значит больше, чем обычно.

Кто вырос в таком счёте, тот не спрашивает, какой нынче день. Он спрашивает, скосили ли уже у соседей, и по ответу знает всё: сколько осталось до дождей, пора ли резать барана, не поздно ли выдавать дочь.

Говорит · Ярмул

Меня городские спрашивают: как вы без счёта живёте? А мы не без счёта. Мы по-другому считаем. Городской скажет — двенадцать дней. А что такое двенадцать дней? Это ничего. Двенадцать дней в Утӑ и двенадцать дней в Авӑн — разные вещи: в одних ты сено поставишь, в других у тебя сноп сгниёт. Когда я говорю «к тому, как свезут снопы», каждый в деревне знает, сколько у него времени, и знает, что он в это время будет делать, и знает, чем кончится, если не успеет. Это не хуже числа. Это число, у которого есть руки.

Я и имена так держу. Не «в таком-то году», а «в тот год, когда горел выселок за рекой», «в ту осень, когда старик с мельницы поставил юпа брату». Спроси меня, кто кому кем приходится, — я не буду считать годы, я буду считать работы и похороны. Так оно и не забывается.

Ҫинҫе: неделя, когда землю нельзя трогать

После Ҫимӗк «летнего поминовения предков» наступает Ҫинҫе «неделя, когда землю нельзя трогать». Длится оно от трёх до десяти дней, чаще неделю, и приходится на начало лета, когда хлеб уже взошёл и стоит зелёный, невысокий, беззащитный.

В эти дни говорят, что земля тяжела. Беременна. Она вынашивает всходы, и тревожить её нельзя, как нельзя толкать женщину на сносях. Отсюда длинный список того, чего не делают. Не пашут и не копают. Не роняют на землю тяжёлое. Не рубят лес и не строят. Не лазят по деревьям и по крышам. Не топят баню, не стирают, днём не разжигают печь. Не ходят босиком. Лучше всего — не работать вовсе.

Деревня в Ҫинҫе выглядит так, будто её вымыли и нарядили. Все в белом — в светлой холщовой одежде, в праздничных рубахах. Мужчины сидят у ворот, женщины ходят друг к другу, дети не знают, куда себя деть, потому что их отовсюду гонят: туда не лезь, этого не трогай. Стоит тихий, немного томительный покой, в котором слышно, как растёт трава.

Именно в эти дни мастерицы садятся вышивать. Кӗпе «белая рубаха» и красный узор на ней, который бережёт хозяина, рождаются из запрета работать: у женщин впервые за весну появилось время, а белое полотно и так у всех на плечах. Первую обережную фигуру на рубаху сына или мужа часто кладут именно в Ҫинҫе.

Теперь представьте, что в такую неделю в деревню приходят люди с лопатами.

Никто не выбегает с криком. Старики смотрят со своих лавок у ворот, и лица у них делаются неподвижными. Женщина, несущая воду, останавливается и ставит вёдра — не на землю, а на бревно. Мальчишки, которым только что запрещали всё на свете, бегут смотреть, и матери зовут их назад таким голосом, что те возвращаются сразу. Кто-то из стариков встаёт и уходит в дом, не сказав ни слова, и это хуже любого слова.

Человек, который роет землю в Ҫинҫе, в глазах деревни не злодей. Он хуже: он тот, кто не знает. А если знает и всё равно роет — значит, у него есть причина важнее земли. Такие причины бывают. Война — одна из них. Но деревня запоминает, кто копал и в какую неделю, и помнит потом долго, и если в то лето случится градобой или падёж, никому не нужно будет объяснять, откуда беда.

Есть и третий путь, старый, как сама земля: попросить у неё взаймы. Сказать слова, положить долю — хлеб, кашу, горсть зерна, — объяснить, зачем тревожишь, и пообещать вернуть. Слова эти знает не всякий. Их помнят старики, их помнит юмӑҫ «сказитель», а иногда — просто мать, которая слышала их в детстве от своей матери. Сказанные сбивчиво и не по праву, они всё равно кое-что значат: деревня видит, что человек хотя бы помнит, чья это земля.

Летом 1223 года война пришла на правый берег ровно в Ҫинҫе.

Учук: поле, котлы и тысяча человек

В июле, когда сено уже встаёт в стога, несколько родов и деревень сходятся в одно место — на край поля или к воде — для учука «полевого моления». Это полевое моление всем миром: просят у неба урожая, сохранности скоту, здоровья общинникам.

К учуку готовятся заранее. Везут котлы, большие, общие, в которых можно сварить кашу на сотни человек. Пригоняют скот — жертвенное животное и то, что пойдёт на общий стол. Съезжаются роды, которые в другое время года друг друга не видят: дальняя родня, соседи из-за леса, люди, у которых с тобой старая тяжба за покос и с которыми сегодня всё равно стоять рядом.

Молением распоряжается чӳкҫӗ «жрец моления». Он назначает час, он режет жертву, он произносит главное моление. Рядом с ним стоят ваттисем «старейшины», седые, в белом, опираясь на посохи. И где-то рядом стоит юмӑҫ, который ничем не распоряжается, но держит в памяти порядок слов и имена родов, по которым потом пойдёт ковш: кого назвать первым, кого вторым, чтобы никто не ушёл обиженным.

Потом — трапеза. Дым котлов стелется над полем, пахнет варёным мясом и кашей, белые рубахи сидят рядами прямо на траве. Молодёжь уходит в сторону и начинает вӑйӑ «хороводные игры с песнями», где парни и девушки впервые за год могут друг друга рассмотреть. Старики разговаривают о том, о чём не разговаривают больше нигде: о межах, о свадьбах, о долгах, о том, чей сын чего стоит.

Порядок учука важен, и чужаку его лучше знать. Сначала боги, потом люди. Сначала моление, потом разговоры. Если кому-то нужно сказать всем собравшимся нечто важное — а в июле 1223 года такие люди были, — говорить надо после моления, взяв слово: чӳкҫӗ передаёт его старшему из ваттисем, а тот уже тому, кто просил. Встать до моления значит поставить своё дело впереди богов. Старики этого не простят, и роды разъедутся, так и не дослушав.

Ради этого порядка на учук и едут. Не надо объезжать десять деревень — раз в год все сами приходят в одно место. Это самый большой сход, какой знает правобережье, и самый честный: здесь никто не может сказать, что его не позвали.

И вот картина, которую хорошо бы запомнить: дым котлов, белые рубахи, пожилой мужчина с ковшом — а на краю поля несколько конных, которые не едят и не молятся, а смотрят в степь.

Месяц серпа

Август — это месяц, которым кормится год. Три недели жатвы решают, будет ли зимой хлеб. Всё село от света до темноты в поле: мужчины жнут и вяжут, женщины жнут наравне, дети носят воду и собирают колоски, старики сторожат дом и младенцев. В избах никого, собаки спят в тени, и если в эти недели в деревню кто-то придёт, его встретит тишина.

Серп — работа тяжёлая и медленная. Жнут согнувшись, горстями, под палящим солнцем, а к вечеру руки не разгибаются. Первый сноп и последний сноп — особые, с ними связаны свои обычаи. Сжатое поле сразу отдают скоту: стадо ходит по жнивью, подбирая колосья.

В этот месяц у крестьянина нет лишних рук. Совсем. Любой, кто придёт звать мужчин на другое дело — валить лес, копать рвы, возить камень, — придёт в самый худший час. Деревня может отдать людей, но тогда хлеб останется стоять, и зимой будут считать не мешки, а рты. Может не отдать — и тогда другое дело, чьё бы оно ни было, останется без рук. Правильного ответа тут нет, и старики, которые решают, это знают лучше всех.

В августе 1223 года в правобережных сёлах решали ещё одно: что делать с хлебом, если придут чужие. Убрать не успеешь — оставить врагу или сжечь самим? Сжечь — значит, враг голодает. Свои тоже.

Овины и тот, кто в них живёт

В сентябре снопы везут к овинам. Овин — низкий сруб на отшибе, за околицей, с ямой и очагом внизу. Снопы сажают на жерди под крышей, внизу разводят огонь, и хлеб сохнет в горячем дыму. Потом его молотят цепами на току рядом. Над сёлами в Авӑн стоит дым, сладковатый, хлебный, и слышен мерный стук цепов — звук, по которому издалека понятно, что в деревне всё идёт как надо.

Овин — место жаркое, тёмное и дымное. Огонь в яме гудит, воздух плотный от пыли, дышать трудно. Ставят овины за околицей не случайно: горят они часто, и пусть лучше горит один сруб, чем вся улица.

В овине живёт ийе «дух заброшенных и рабочих построек». Он не злой и не добрый, он хозяин, а у хозяина свой нрав. Поэтому в овине не ночуют в одиночку. Двое — можно. Один — нет, и если кому-то пришлось, утром его расспрашивают, что он слышал.

А ещё овин — самый понятный крестьянину образ войны. Горожанин представит себе разрушенную стену. Сувар представит горящий овин: не сожжённый город, а сгоревший урожай, и запах горелого хлеба, который помнят всю жизнь. Сёла, у которых сгорел овин, потом легко дают людей — злости в них много. Но хлеба не дают: нечего.

Юпа и осеннее пиво

Октябрь назван по столбу. Юпа — памятный столб на могиле, деревянный, с меткой рода и с вырезанным знаком. Ставят его не в день похорон, а осенью, в месяц, названный его именем, — тем, кто умер за год. Имя режет мужчина из рода. Если мужчины нет рядом — столб может постоять пустым, дожидаясь того, кто вырежет.

С юпа связан осенний обряд поминовения — Кӗр сӑри «осеннее пиво». У него много имён, и в каждой округе своё: кӗрхи сӑра «осеннее пиво», автан сӑри «петушиное пиво», кӗр ҫурти «осенняя свеча». Суть одна. Из хлеба нового урожая варят пиво. Готовят кашу, пекут хӑпарту «пышные лепёшки». Режут петуха — поэтому в октябре петух во дворе значит не просто хозяйство, а то, какие сейчас дни. Созывают родню. И поминают.

Поминают неторопливо, дом за домом. Сначала у одних, потом у других, и в каждом доме за столом называют умерших — тех, кто ушёл в этот год, и тех, кто раньше. Перед тем как есть и пить, делают хывни «возлияние»: первую ложку каши и первый глоток пива отделяют предкам — на землю, в огонь, в особую чашку. Мёртвые приходят за своей долей, и живые делятся с ними, как делились бы с гостем.

Здесь нет плача. Кӗр сӑри — это пир, пусть и поминальный. Пиво хорошее, мясо после осеннего забоя есть у всех, и за столом смеются, вспоминая, какой был покойный дед упрямый и как он однажды продал на базаре чужую корову. Смерть в этом обряде — не обрыв, а продолжение родства: умершие остаются в доме, просто за другим концом стола.

Когда семья уходит на новое место — такое случалось и до всяких войн, — в дорогу берут две вещи: горсть земли с родных могил и головню от поминального очага. Огонь и землю старой родины переносят туда, где будут жить. Потом, на новом месте, первым делом ставят столб.

Той осенью, в 1223 году, месяц юпа принёс правобережью больше, чем обычно. Но это история для других глав.

Два календаря в одной стране

Волжская Булгария 1223 года живёт по двум календарям сразу, и они не совпадают ни в чём.

В Болгаре, в городах, в гарнизонах время считают по лунной хиджре. На дворе 620 год. Неделя держится на пятничной молитве. Месяцы плывут через солнечный год, и пост каждый раз приходится на другое время. Мёртвых хоронят без изображений и без столбов — ровное место, над которым ничего не стоит.

На правом берегу, у сувар старой веры, год солнечный и земледельческий. Неделя держится на базарном дне и на обрядовых днях. Осень — это пиво из нового урожая, каша и мясо. Над мёртвыми стоят юпа.


Город и гарнизон Правобережье
счёт лет хиджра, 620 год работы и похороны
осень пост рамадана Кӗр сӑри
над могилой ничего юпа

Ни одна из этих правд не смешна и не «отсталая». Мулла в Болгаре — образованный человек, читающий по-арабски, знающий счёт, право и звёзды. Ваттисем правобережья — люди с тысячелетней памятью о том, как жить с этой землёй, чтобы она кормила. Обе правды работают. Беда в том, что война требует людей и хлеба от обеих сразу.

Когда два года сходятся

По расчёту, первый день рамадана 620 года приходится примерно на 14 октября 1223 года. Точной даты не скажет никто: начало лунного месяца определяли, глядя на новый серп луны, а в пасмурный вечер его не увидишь. Но примерно так.

Это значит, что в одни и те же дни середины октября в Болгаре, в гарнизонах, на базарах Ага-Базара люди постятся от рассвета до заката, а в суварских сёлах варят поминальное пиво и режут петухов. Пост и пир — не метафорически, а буквально в одну неделю.

В октябре на Средней Волге световой день короткий, часов десять, и пост держать не так тяжело, как летом. Гарнизон держит. Пятничная молитва останавливает работы на пару часов, и вечером, после заката, люди садятся разговляться. Для суварского возчика, приехавшего в город с сеном, это странное зрелище: весь базар ждёт темноты, как ждут дождя.

Один человек у котла

В суварском отряде того лета поста не было. Сувары не мусульмане. С ними шли мордва, марийцы, русские христиане, степняки, которые молятся небу. Никто и не думал подстраиваться: котёл варили, как всегда, в обычный час.

Постился один человек — посланник столицы Хасан-бек.

У ислама есть на такой случай оговорка: путник и воин в походе вправе не поститься и возместить дни позже. Хасан-бек это право знал лучше других. Мог бы не поститься. Постился. И это делало его не частью спора двух половин лагеря — такого спора не было, — а просто человеком, который сидит в стороне, пока все едят, и ждёт темноты. Все поминают предков пивом, а он не пьёт. Все называют своих мёртвых вслух, а его мёртвые лежат под ровной землёй в городе, где над могилами ничего не ставят.

Заметить это было нетрудно. Трудно было понять, что с этим делать. Позвать его к котлу — оскорбить. Оставить долю до темноты — можно, если тихо. Сказать вслух при всех — он поблагодарит и не простит.

А на кӗр сӑри ему подадут ковш. Отказаться от ковша — обидеть хозяев. Выпить — нарушить пост на глазах у своих. Какой выход он найдёт и найдёт ли — зависит от того, кто стоит рядом.

Говорит · Хасан-бек

Мне говорят: ты в пути, тебе можно. Мне это говорят и свои, и они правы. Мне можно. Я знаю книгу не хуже того, кто мне это говорит.

Но вот что я вам скажу. В Болгаре пост держит весь город, и держать его легко: все голодны вместе, все ждут вечера вместе, и вечером весь город ест. Это не подвиг. А здесь я один. Здесь никто не ждёт вечера, кроме меня. Здесь пахнет пивом и петухами, и хозяйка кладёт мне кашу из другого котла и на другом конце стола, не спрашивая, и я ей благодарен так, как не был благодарен ни одному визирю.

Если я не буду поститься здесь, где это трудно, — зачем я постился там, где было легко? Вот и всё. А теперь не смотрите на меня. Ешьте. Солнце ещё высоко.

Хывни, чӳк и мӑн чӳк

К невидимому у сувар обращаются по-разному — от будничного жеста до великого дела, которое творит вся округа. Различаются эти обращения не пышностью, а тем, кто ведёт и что отдают.

Хывни: доля за столом

Хывни «возлияние». Первая ложка каши, первый глоток пива, первый отломленный кусок — предкам. На землю, в огонь, в угол. Это не обряд в торжественном смысле, а привычка руки, такая же, как перекреститься для русского. Делает её любой: женщина у печи, боец на привале, ребёнок, которого научили. Никаких особых слов не нужно, хотя можно и сказать — позвать своих, назвать по именам.

Хывни пропускают, когда торопятся. Один раз — ничего. Второй — кто-нибудь заметит. Третий раз подряд — и у костра начинают ворчать, что у этих людей, видно, нет предков, раз их не кормят.

Чӳк: моление с жертвой

Чӳк — уже настоящее моление, с жертвой. Жертва бывает разная: хлеб, каша, птица — чаще всего курица, а при большой нужде баран. Чӳк делают, когда есть о чём просить всерьёз: засуха, падёж, болезнь, дорога, в которую уходят многие.

Без чӳкҫӗ чӳк — не чӳк, а просто домашняя доля. Чӳкҫӗ назначает час и режет жертву. Юмӑҫ произносит слова и называет имена. Старейшина распоряжается людьми и следит, чтобы каждому досталась его часть. В самый момент жертвы смотреть на неё не принято; смотрят на людей — до и после.

Мӑн чӳк: великое моление

Мӑн чӳк «великое моление всем миром». Несколько родов сходятся в одно место, ставят котлы, режут скот и просят у Турӑ «верховного бога» за весь край сразу. Это не то, что можно устроить по желанию одного человека, даже очень уважаемого. Мӑн чӳк творит община. Старики должны сговориться между собой. Чӳкҫӗ назначает день и режет. Юмӑҫ держит слова и имена родов. Женщины варят. Все стоят.

Поэтому цена мӑн чӳка — не серебро. Серебром его не купишь. Цена — день, который вся округа отрывает от работы; скот, который идёт в котлы; и главное — согласие ваттисем. Человек, которому нужен мӑн чӳк, не проводит его сам. Он добивается, чтобы люди согласились его провести. Иногда это труднее, чем выиграть бой.

И второй раз за одно лето такое не соберёшь, тем более летом войны.

У всех этих обращений одно общее правило: никто не ждёт вспышки. Дух не отвечает громом, небо не раскрывается. Люди делают то, что делали их деды, а потом смотрят, как пойдёт. Если дела пошли иначе — значит, место согласилось. Сила здесь не в словах, а в согласии с землёй, на которой стоишь.

Авалхи йӑлана ан пӑрахӑр, ҫӗнӗрен йӑла ан кӑларӑр «Старых обычаев не бросайте, новых не выдумывайте».

Три человека у обряда

Чужак, приехавший на правый берег, почти наверняка перепутает трёх людей. Все трое старые или немолодые, все трое имеют дело с невидимым, всех троих уважают. Но для своих это три разных ремесла, и смешать их — всё равно что назвать кузнеца мельником.

Чӳкҫӗ — жрец моления

Чӳкҫӗ (по-русски говорят «чукли») — особо уважаемый человек, знающий порядок жертвы. Он распоряжается обрядом: назначает час, решает, какое животное подходит, режет жертву и произносит главное моление. Выбирают его не за голос и не за красоту, а за чистоту жизни и знание. На учуке и на мӑн чӳке он главный, и даже старейшины стоят рядом с ним, а не впереди. В обычный день он такой же крестьянин, как все: пашет, косит, ругается с женой.

Юмӑҫ — тот, кто помнит

Юмӑҫ — сказитель и летописец народа, у которого нет письма. На обряде он ничем не распоряжается: он помнит и произносит. Подсказывает слова, если чӳкҫӗ сбился. Называет имена родов в правильном порядке. Ведёт счёт умершим. Толкует приметы и сны.

Но главное его дело не на обряде, а в обычной жизни. Юмӑҫ знает, кто кому кем приходится в каждом роду на три-четыре колена. Кого как звали до того, как дали имя-оберег. Чей это межевой камень. Какими словами просили землю при дедах. В каком году горел выселок и кто тогда вынес из огня ребёнка. К нему идут не погадать, а переспросить: чья пожня, чей долг, кого поминать первым.

Лечить юмӑҫ тоже умеет — заговором, травами, которые помнит от предков. Но это вторая, слабая сторона его дела, и сам он первый скажет, что за раной лучше идти не к нему.

Когда умирает юмӑҫ, пропадает не лекарь. Пропадает половина того, что народ знает о себе.

Эта книга во многом и есть такая память — то, что юмӑҫ мог бы рассказать у костра, если бы его спросили.

Ведунья — та, кто лечит

За раной, за лихорадкой, за животом, который крутит третий день, идут к ведунье. На правом берегу лучшими лекарками считались марийские шӱведыше «ведуньи» из лесных сёл — те, кто знает лес, травы, воду, кто умеет вправить кость и остановить кровь. Они берут серебром или мехами, лечат лучше городских и не любят, когда им мешают. Ведунья не произносит родословий и не режет жертву на учуке. Её дело — чтобы человек встал.

Как здороваются, как зовут, как считают дни
«Чей ты и откуда»

Сувары не говорят «здравствуйте». Здороваются пожеланием или вопросом о деле. Ырӑ кун пултӑр «пусть будет добрый день». Работающему в поле кричат Тур пулӑшу «Бог в помощь».

Чужому в деревне сначала задают вопрос, который важнее имени: чей ты и откуда. Отвечают родом и местом. «Из Хурӑнвар „Берёзовый овраг“, Эрнепи сын». И только потом, если спросят, — своё имя. Имя без рода ничего не говорит; род без имени говорит многое. Человеку, у которого род с одной стороны здешний, а с другой — городской, неизвестный, на этом вопросе каждый раз приходится запинаться.

Гостя у ворот встречают особым порядком. Сначала у него принимают коня — и только потом смотрят на самого человека. В дом не входят в шапке и не входят с закрытым лицом.

Имя, которое прячет

Бывает, что в семье умирают дети — один, другой. Тогда следующему дают нарочно дурное или чужое имя. Такое, каким не назвали бы любимого сына. Пусть злые духи услышат и решат, что этот ребёнок никому не нужен, и пройдут мимо.

Взрослый человек с таким именем — не редкость. У костра его иногда спрашивают: а почему тебя так зовут? И он объясняет, спокойно, без обиды: у матери до меня двое не выжили. Все кивают. Настоящее имя, если оно было, знает он сам, мать и юмӑҫ.

Деревня считает работами

Крестьянин не говорит «через двенадцать дней». Он говорит: «до Ҫинҫе», «на учук», «в жатву», «к тому, как свезут снопы», «как поставят юпа». Это не неумение считать. Это точность другого рода: в таком сроке уже есть и погода, и занятость рук, и то, что будет, если не успеешь.

Столица считает днями и мерами. Писец в Болгаре скажет: через двенадцать дней доставить столько-то мер зерна. Староста в правобережной деревне выслушает и ответит: к тому, как обмолотят. И оба будут уверены, что ответили точно, и оба будут правы. Из этой разницы в речи родилось немало обид — и того лета, и после.

Если закрыть глаза и слушать, кто говорит, — по одному этому признаку можно понять, из какого из двух миров человек пришёл.

Правда и вымысел

• Названия месяцев, обряды Ҫинҫе, учук, Кӗр сӑри, юпа и хывни, запреты недели Ҫинҫе и светлая одежда в эти дни описаны этнографами XVIII–XX веков; в XIII век они перенесены как допущение — так могло быть, но свидетельств именно того времени нет.

• Три роли — чӳкҫӗ, юмӑҫ и ведунья — разведены так, как их понимает автор, носитель чувашского языка; в источниках границы между ними бывают размыты.

• Хиджра, 620 год и пятничная молитва в Болгаре — исторический факт; дата начала рамадана около 14 октября 1223 года — расчёт, требующий сверки.

• Право путника и воина не поститься — норма исламского права; Хасан-бек и его выбор придуманы автором.

• Вышивка первой обережной фигуры именно в Ҫинҫе, сход родов на учуке ради войны и судьба деревни, где копали в запретную неделю, — художественные решения.

• Обычай давать имя-оберег и спрашивать «чей ты и откуда» известен по поздней этнографии и перенесён в XIII век.

Глава 2. Земля, звери и небо

Уй куҫлӑ, вӑрман хӑлхаллӑ. «Поле с глазами, лес с ушами».

— чувашская пословица

Крестьянин 1223 года живёт не среди «хозяйства», а среди живых существ, у каждого из которых свой нрав и своя цена. Конь, корова, собака, гусь; волк за оврагом, медведь у борти, овод над водой; дождь, который идёт третью неделю, и первый иней, после которого наконец можно спать без дыма. И его собственное тело, которое к третьему месяцу дороги болит всё целиком.

Эта глава — о том, чем пахнет, как звучит и чего стоит мир правого берега Волги от июня до октября. Взгляд здесь крестьянский, то есть трезвый: корова не друг, а зима; барана режут и не думают. С конём иначе — и тоже не из мягкосердечия.

Кони
Две разные лошади

Под словом «конь» в Среднем Поволжье XIII века живут два разных животных, и мир становится понятнее, если их не путать.

Первая — лесная, крестьянская лошадь. Невысокая, плотная, к зиме обрастающая лохматой шерстью, с грубой гривой и крепким копытом, которому не нужна подкова на мягкой земле. Она живёт на сене и подножном корму, пашет, тянет воз, ходит медленно и долго. Её далёкие потомки через много веков станут вятской породой — с тёмным ремнём вдоль спины. Это конь пашни и дороги, и он дёшев.

Вторая — степная. Ещё ниже ростом, суше, злее, привычная добывать траву из-под снега и идти день за днём. Сено она ест плохо, траву — хорошо. Приходит она с юга: от кипчаков, от аскизов, как добыча или как товар. Это конь верховой и походный.

Третьей нет. Нет тяжеловозов — их выведут через века. Нет высоких рыцарских коней. Всадник-сувар сидит на приземистой лохматой лошадке, и ноги его висят почти до земли. Высоких, тонконогих восточных скакунов можно увидеть только в Болгаре — у наместника, у купцов дальней торговли, у столичных вельмож. Одного взгляда на коновязь хватает, чтобы понять, где ты: в столице или в лесу.

Конь под седлом и конь в обозе

Боевой конь и обозный — тоже разные животные, хоть бы и одной породы.

Боевой конь — не повозка на четырёх ногах, а обученное существо, которое готовят годами. Он не шарахается от древка, идёт на строй, стоит смирно, пока хозяин садится, не бросается от крика и запаха крови. Стоит такой конь дороже кольчуги. Боится он ямы, огня и паники вокруг, а гибнет от стрелы, от кола, от сломанной ноги.

Обозный конь — старый, холощёный, спокойный. Он ничего этого не умеет и не должен уметь. Его дело — тянуть в паре, шагом, весь день. Боится он глубокой грязи, брода и оводов, а гибнет оттого, что надорвался.

Крестьянин, у которого забрали воз с парой коней, лишился не имущества. Он лишился возможности убрать хлеб.

И ещё одно. В лесной войне на конях не воюют. Конь довёз, конь стоит в тылу с коноводом, а воюет человек — пешим, из-за деревьев, у засеки. В отряде всегда есть этот коновод, который держит лошадей, пока остальные дерутся. Он первым видит, как уходит разведчик, и последним узнаёт, чем кончился бой. Когда люди возвращаются, он говорит одно из двух: «кони целы» или «двоих потеряли».

Что конь ест и сколько пьёт

Конь, которого пустили пастись, должен есть шесть, а то и восемь часов в сутки. Конь, которого весь день вели в поводу, а на ночь поставили к телеге, не наелся. Вот почему обоз не может долго идти быстро: коням нужно время, чтобы жить.

Можно кормить зерном, но зерна у суварской деревни мало, и овса почти нет — сеют полбу, просо, рожь. Накормить коня зерном значит отнять у людей: один конь на зерне съедает столько, сколько трое мужчин. Поэтому зерно дают только перед боем и только тем коням, что пойдут под седлом.

Пьёт конь вёдрами. Поэтому любая дорога идёт от воды к воде, а не по прямой.

Отсюда вытекает то, что понимает каждый пастух и не всякий военачальник. Конь на пастбище каждые сутки съедает кусок хорошего луга и втрое больше вытаптывает. Войско в тысячу всадников, у каждого из которых по два-три запасных коня, каждый день нуждается в свежей полосе луга шириной в дневной переход. Такое войско не может стоять на месте. Оно обходит лес не из трусости, а потому что в лесу нет травы. И скошенный, убранный или выжженный луг для него — страшнее засеки.

Когда в июле сувары косят сено, они косят не только для своих коров.

Чем болеет конь и кто его лечит

Конь в дороге не «получает раны». С ним происходят очень определённые вещи.

Сбитая спина — главная беда похода. Мокрый потник, плохо уложенное седло, и на третий день у коня под седлом вздувается и мокнет. Лечится только стоянкой. Наминка и засечка — конь ушиб подошву о камень или ударил задним копытом по переднему; идти может, работать нет. Колики — от холодной воды после перехода, от порченого корма: конь ложится, встаёт, снова ложится и оглядывается на свой живот. Наутро иногда встаёт. Мыт — заразная болезнь молодняка, с гнойными узлами под челюстью; в табуне расходится быстро, и умный хозяин не ставит своих коней рядом с чужими, взятыми с боя.

Бывает и хромота без причины. Коновал скажет — камень. Кто-нибудь в обозе вспомнит, что вчера прошли слишком близко от огороженного места в лесу, куда не ходят. Кто прав — не узнает никто.

Коня лечит не ведунья, а коновал — обычно тот же мужик, что кует и холостит, с ножом, рожком и запасом дёгтя. Он пустит кровь, вскроет нарыв, расчистит копыто и скажет хозяину правду, если конь уже не встанет. В походе это делает кузнец или старший возница.

Нож и котёл

Здесь проходит граница между народами, и её надо понимать точно.

У сувар конь — не скотина. Он живёт при доме годами, на нём пашут, его объезжал кто-то, кого в семье помнят по имени. Коня жалеют не как любимую зверушку, а как родню, которая работает рядом. Зарезать коня для сувара немыслимо. Это исключительная мера в исключительной нужде, и про человека, который это сделал, потом помнят, и сам он после этого уже не совсем тот. Деньги тут ни при чём: корову режут, а конь стоит дороже двух коров — и его не режут.

И при этом конину едят. Запрет лежит не на мясе, а на руке. Если конь пал сам — от старости, от надрыва, в голодную зиму, — его съедают, и это ни для кого не событие.

У степняков — кипчаков, аскизов, у тех, кто пришёл с востока, — конь скот и еда. Им платят подать, его бьют в походе, когда нужно мясо, и разговора об этом не заводят. Когда беженцы рассказывают про чужое войско «они своих коней едят: загонят — и съедят, и дальше на новых», суваров ужасает не мясо. Их ужасает рука.

Едят все. Добывают по-разному.

В смешанном отряде это значит, что у каждого котла стоят двое, которые друг друга не понимают. Степняк берётся за нож и не понимает вопроса. Сувар не понимает, как можно взяться. Вечером обоих кормят из одного котла, и оба едят. Никто никого не переубеждает.

Вот как это бывает в дороге.

Коренник второй повозки встал посреди подъёма и не пошёл. Его тянули под уздцы, подкладывали жердь под колесо, хлестали вожжами по крупу; он стоял, расставив ноги, и дышал так, что видно было каждое ребро. Потом лёг. Возница Курак сел рядом на обочину и не встаёт. К повозке подходят по одному, смотрят и отходят — не на коня смотрят, на мешки: зерно теперь некому везти.

Курак за нож не возьмётся и никого из своих не пошлёт. Это не обсуждается вслух — просто кто-то окликает степняков. Делают за поворотом, чтобы не на глазах. Вечером в котле мясо, которого не было три недели, и едят все, включая Курака. Он говорит за весь вечер одно:

— Он до Суры дошёл.

Как зовут коней

Красивых имён коням крестьянин не даёт. Коня зовут так, как его видно с крыльца: по масти, по примете, по нраву. Турӑ «гнедой» — самый частый рабочий мерин деревни. Ҫӳрен «рыжий» — обычно молодой и горячий. Хура «вороной». Кӑвак «сивый». Хушка «со звёздочкой или лысиной во лбу»; такого узнают и в чужом селе. Чӑпар «пегий, пёстрый» — чаще всего степной, взятый с боя. Бывают и прозвища: Чӗкеҫ «ласточка» — быстрая кобылка, Юман «дуб» — тяжёлый обозный конь.

Имя-оберег бывает и у коней. Если у кобылы жеребята не выживали, следующего назовут Юрӑхсӑр «негодный». Пусть никто не позарится. Взрослый хороший конь с таким именем — повод для разговора у костра, и хозяин объясняет, как объяснял бы про сына.

Кӑвак

У командира Атнера конь зовётся Кӑвак «Сивый». При этом он гнедой.

Имя досталось по наследству. Сивым мерином был первый Кӑвак, дядин. Вторым Кӑваком звали его преемника. А этого стали звать так же, потому что конюху было лень переучиваться. Третий конь с одним именем — в отряде над этим шутят, что имя переживёт всех, кого под него подведут.

Кӑваку девять лет. Родился он в Хурӑнвар «Берёзовый овраг», суварской деревне, где живёт мать Атнера, — у её брата Ятмана, от пахотной кобылы. То есть это деревенская лошадь в отборном столичном отряде: невысокий, широкогрудый, с короткой шеей, на рыси идёт тряско и некрасиво. Столичные ветераны смеялись над ним первые два года, потом перестали. Ровно то же было и с самим Атнером: снаряжение казённое, позолоченная личина казённая, а лицо и конь — из деревни.

Нрав у Кӑвака описывается двумя свойствами. Он не боится ни железа, ни огня, ни крика — вырос при кузне и на пожоге. И он боится воды: не глубины, а настила и парома. Гремящие доски под копытами, вода, которая идёт мимо, — конь думает, что поехала земля. На каждой переправе с ним отдельная работа. Паромщик Ултимер за годы научился заводить его на паром задом наперёд и с мешком на голове.

— Отойди, командир, — говорит он, забирая повод. — Он тебя слушает, а надо, чтоб меня. Задом он не видит, куда его ведут, и оттого идёт.

— Человек бы не пошёл, — говорит Атнер.

— Человек бы не пошёл, да. Человек бы стоял и спорил.

И ещё Кӑвак кусает тех, кто подходит к нему слева.

Собаки
Собака двора

Деревенская собака 1223 года — не порода, а работа. Некрупная, с острой мордой, стоячими ушами и хвостом кольцом. Живёт во дворе, спит под крыльцом или в сенях, ест то, что не доели люди. Работ у неё три: лаять на чужого, ходить с хозяином за зверем и не пускать соседскую скотину в огород.

Кормить собаку при чужих не принято: лишний расход и дурной тон.

Собака — не член семьи. Она работник и имущество, стоит примерно как баран, и её смерть не оплакивают. Издохшую или задранную волком закапывают за огородом, без слов. Но двор без собаки — открытый двор: ночью в него войдут, скотину уведут, и все соседи это знают.

Поэтому убить чужую собаку — оскорбление хозяину, за которое положено платить. Собаку убивают только тогда, когда хотят войти во двор. Это не эпизод, а начало свары. А воин, зарубивший собаку по дороге просто так, в глазах села не страшен, а дурён. Его не боятся — его сторонятся. И через два дня в этом селе никто не помнит, где брод.

Свою собаку убивают в двух случаях. Если взбесилась — быстро и с опаской. И если в доме нечего есть — но об этом не рассказывают никому и никогда.

Есть примета, которую знает каждый, кто вырос в деревне: если пёс не лает у крайнего двора, в деревне чужие. А если разъезд подошёл к селу ночью, это узнают раньше, чем увидят огни: по лаю, который оборвался.

Крайний двор

Отряд входит в село под вечер. В это время из-под каждых третьих ворот обычно выкатывается лай — собаки провожают чужих до самой середины улицы. Сейчас ничего. Собаки есть, они видны: сидят у заборов, прижавшись, и молчат, поджав хвосты.

Следопыт впереди поднимает руку, не оборачиваясь, и колонна встаёт.

— Их сегодня уже кто-то напугал, — тихо говорит мастерица Илемпи.

Никто ей не отвечает. Все смотрят на крайние дворы.

Она идёт третий день

За колонной беженцев из сожжённого села идёт собака. Не за кем-то одним — за всей колонной сразу. Её двора больше нет, а люди пахнут прежним двором. Её не зовут и не гонят.

На третий вечер девочка отдаёт ей свою кашу. Мать бьёт девочку по руке — не за собаку, за кашу.

Утром собака всё ещё идёт.

Собака привела

Собака пришла к костру сама — некрупная, рыжая, в репьях. Взяла из руки кусок и не легла, а стала уходить и возвращаться, уходить и возвращаться, и всё в одну сторону — к оврагу. Следопыт поднялся первым, молча взял палку и пошёл за ней.

В овраге, шагах в трёхстах, под вывороченным корнем лежал человек. Свой, сувар, из тех, кого гнали из сожжённого села. Нога перебита, третий день. Он не звал — берёг голос.

Собака была его. Она легла рядом и посмотрела на следопыта так, будто теперь её работа кончилась и началась его.

Скот
Корова — зима семьи

Корова — не еда. Корова — это молоко каждый день, творог, навоз на поле и телёнок раз в год. Её режут один раз в жизни, и после этого семьи, по сути, нет.

Корова того времени — не нынешняя. Молока она даёт немного, и не круглый год: перед отёлом её запускают. Из молока делают творог и чӑкӑт «сушёный сырный круг», который лежит в погребе месяцами. То есть корова кормит не сегодня, а зимой. Крестьянин вообще ест не то, что у него есть, а то, что он сумел сохранить, и вся его жизнь — про сохранение.

Цены на скот в правобережье никто не записывал, но соседняя Русь оставила таксы штрафов, по которым видны пропорции. Корова — примерно как три барана. Конь — как две с половиной коровы. Выезженный боевой конь — как восемь коров, то есть как целая деревня из восьми дворов. Когда столичный человек говорит, что его кольчуга стоит как чьё-то село, он не преувеличивает.

Корову зимой кормят сеном, и сена всегда впритык. Поэтому семья, которая берёт корову в дальнюю дорогу, берёт с собой ещё и её зиму, которой у неё нет.

Год скота

Рядом с годом земли, о котором шла речь в прошлой главе, у деревни идёт второй год — год скота.

В июне скот уже выгнан в общее стадо, ягнята при матках, овец стригут. Пастух у села один на всех, и забрать пастуха — значит оставить стадо без присмотра. В июле косят сено — корм на семь месяцев зимы. Потоптанный или сожжённый покос — это падёж в феврале. В августе скот пускают на жнивьё, и он нагуливает тело. В сентябре его держат ближе к дому, на ночь загоняют, и хозяева садятся считать: кого кормить зимой, а кого нечем.

А в октябре — осенний забой. Режут тех, кого не прокормить. Это не жестокость, а арифметика, и решают её всем двором вслух, загибая пальцы. Мясо идёт в шӑрттан «запечённый бараний желудок с мясом» — его набивают в бараний желудок и запекают, чтобы хранилось, — и на поминальные столы кӗр сӑри «осеннего пива».

Коня в этот счёт не ставят вообще. Его зимой кормят соломой и тем, что осталось. Не дотянет — значит, не дотянет.

Свиньи, или как скот различает народы

Самый простой способ понять, куда ты приехал, — посмотреть, какая скотина ходит по улице.

В суварском селе старой веры, у мордвы, у марийцев свиньи есть. Свинья — идеальный скот лесной деревни: пастбища ей не надо, она сама кормится желудями в дубраве и к осени даёт сало. Дубрава кормит свиней — и это ещё одна причина, почему дубы не рубят просто так.

В булгарском городе, в гарнизоне, в мусульманских сёлах свиней нет вовсе. Это видно с первого шага — по улице, по запаху, по котлу. Ещё никто не заговорил, а ты уже знаешь, где ты.

Пчёлы и знак на дубе

Мёд и воск — вместе с мехами главный товар края, который уходит и в Европу, и на Восток. Воск нужен всем: на воске стоит свет, из него льют свечи, им запечатывают письма.

Мёд здесь берут не с пасеки, а из борти. Борть — дупло в живом дереве, высоко над землёй, природное или выдолбленное человеком, в рост высотой. Такое дерево — собственность. На коре вырублено знамя — родовой знак хозяина. Лес правобережья вовсе не дикий: он весь поделён и помечен, просто метки мелкие и чужой их не видит.

Дуб стоит на отшибе, толстый, с затёсом на высоте человеческого роста, и на затёсе знак — три черты и косой крест. Гул от него слышно шагов за десять, и все, кто проходит мимо, невольно пригибают головы. Вокруг на полдня пути никого. Рядом — сухая сосна, которая отлично легла бы на засеку, и мужики уже примеряются к ней топорами. А сосна стоит так, что если её свалить, упадёт прямо на дуб.

Срубить борть значит отнять у рода доход на двадцать лет вперёд. Такое не прощают. Взять чужой мёд — воровство, и о пропаже в ближайшем селе узнают раньше, чем туда доедет вор. А кто знает здешний обычай, тот кладёт под дуб горбушку, говорит пару слов хозяину места и вырезает рядом со знаменем свою короткую метку: были, не тронули. Это язык, который здесь читают.

Мёд — единственная сладость этого мира. Им подслащивают пиво на кӗр сӑри, им лечат: повязка с мёдом на ране — старое и верное средство ведуний. Осенью пчёл «ломают» — забирают мёд, и часть семей при этом гибнет. Бортник говорит об этом спокойно и точно, как говорят о забое.

Говорит · Кужеват

Ты думаешь, лес — ничей. Идёшь и думаешь: вот дерево, вот зверь, бери. А я тебе скажу, чей тут лес. Этот дуб — рода, что за речкой, у них знак — гусиная лапа. Этот гон, где бобры, — наш, моего деда, и мой сын его возьмёт. Эта поляна, где малина, — ничья, туда все ходят, но медведь её считает своей, и с ним никто не спорит.

Кто возьмёт бобра в чужом гоне — тот не охотник, тот вор. Его не ищут. Про него просто все знают.

А мех ты сейчас не покупай, если хочешь хороший. Летний зверь пустой, линялый. Тот мех, что тебе продают в Утӑ «месяц сена», — прошлогодний, из амбара, с прошлой зимы. Он кончится, и нового до снега не будет. Поэтому и дорог. А в лесу его отдают дёшево не от глупости. Хлеб нужен сейчас, а до базара мех сам не дойдёт.

Собаку мою не корми. Она при чужих не ест.

Птица во дворе

Куры, гуси, утки. Курица — единственное животное, которое режут не задумываясь. Все остальные — событие, курица — ужин. И поэтому «зарезали курицу» значит «приняли гостя всерьёз». Курица же — самая частая жертва на малом чӳке «молении с жертвой».

Гусь — другое дело. Гусь зимует, весной несётся, и двор знает своих гусей наперечёт. Забранный гусь помнится дольше забранного мешка зерна: мешков много, а гусей семь. Гуси у воды сторожат не хуже собаки и кричат куда громче. А из гусиного пера делают оперение стрел, и перед большой войной перо скупают по сёлам. Стрелы делаются из гуся.

Петух во дворе в октябре — не просто птица, а знак того, какие стоят дни: петух идёт на поминальный стол кӗр сӑри, автан сӑри «петушиное пиво».

Дикие звери и птицы
Кто живёт в лесу

Лес правобережья — смесь дубрав, хвойной тайги и лесостепи. Здесь водятся волк, лисица, заяц-русак, бурый медведь, рысь, барсук, куница, лось, кабан, хорь, выдра и бобр.

Хир сысни «кабан» ходит стадом, опасен и травит поля. Его след на тропе значит, что людей здесь давно не было. Пӑши «лось» — огромная добыча: одного хватает, чтобы кормить род неделю, но бьют его вдвоём, а везут долго. Упа «медведь» — не страшилка, а сосед, которого обходят стороной. Он ломает борти и задирает скот, и с ним связано больше обид бортников, чем страха. Кашкӑр «волк» — летом почти невидим, осенью и зимой главный враг скота.

Бобр и куница — не просто звери, а деньги. Куница — лучший мех леса, мягкое золото. Бобровая струя и бобровый мех ценятся по всему северу, и за бобровые гоны роды спорят поколениями. Каждый тюк мехов, который уходит на базар, — это зима работы охотника и несколько десятков зверей.

Охота здесь не забава, а вторая половина хозяйства. Мужчины охотятся между работами, зимой всерьёз, артелями. Мордва и марийцы делают это лучше и основательнее сувар — лес для них ближе.

Волки идут следом

Волков не видно — видно, что делают кони и собаки. Второй вечер подряд кони на привязи стоят мордами в одну сторону и не едят. Следопыт обходит лагерь кругом и возвращается:

— Четверо. Идут третий день.

На людей они не нападут. Они идут за колонной, потому что за колонной остаются падаль, отставшая скотина и то, что закапывают неглубоко. Пастух, при котором десяток голов, смотрит на старшего и ждёт слова.

Старый возница говорит, что деды в таких случаях оставляли волкам павшее, в стороне от тропы, на опушке, и в этом нет позора.

— Пусть жрут своё, не наше.

К утру на месте чисто.

Птицы: как они себя ведут

Ворон не бывает стаей. Это пара, которая держит свой участок, летает низко и молча, а голос у него один — глухой. Над местом боя вороны появляются не в тот же день, а на следующий.

Грачи и галки — наоборот, стая. Они орут, кружат над пашней и над дымом. Если над лесом поднялась галочья туча, значит, там кто-то идёт. Разница между вороном и грачом — это разница между приметой и донесением разведчика.

Сорока стрекочет на чужого и не улетает. В лесу это живой сторож, и следопыты её ненавидят: сорока, стрекочущая за спиной колонны, значит, что кто-то идёт следом.

Журавли

Журавли уходят в Авӑн «месяц овина», в сентябре и в начале октября, за ними, ниже и позже, — гуси. По ним в деревне считают срок: как тӑрнасем «журавли» прошли, так и снег скоро.

Крик слышно раньше, чем видно клин. Он идёт высоко, ровно, на юг, и колонна на дороге останавливается сама — не по приказу, а потому что все задрали головы. Стоят молча. Считают. Кто-то из женщин начинает говорить вслух то, что говорят в такие дни дома, и замолкает на полуслове, потому что дома у неё больше нет. Клин уходит за лес, крик ещё слышен, а потом нет. Обоз стоит ещё мгновение и трогается дальше.

Бить журавлей не принято. Мясо у них жёсткое, а стрелка потом весь вечер никто не благодарит.

Гнус

Над этим не смеются. Гнус отнимает сон, гонит скот и приносит болезни.

Комар и дымокур

Волга, Сура, их старицы и заливные луга — идеальные комариные места. Хуже всего в конце июня и в июле, у воды, на закате. Человек, ночевавший в пойме без дыма, не выспался. Конь, стоявший там же, не поел.

Средство одно, и оно работает: дымокур. Сырую траву кладут на угли с наветренной стороны, и лагерь тонет в едком дыму. Дышать трудно, глаза текут. Но дым видно издалека.

Первая ночёвка на берегу в июле. Молодой боец смеётся над возницами, которые тащат к костру вместо дров охапки сырой травы: дыма полный лагерь, глаза режет, дышать нечем. К полуночи он выходит из дыма к воде, на чистый воздух. Через минуту возвращается и садится обратно в дым, не говоря ни слова. Наутро лицо у него всё в укусах, а у возниц нет. Никто не злорадствует. Ему просто двигаются, освобождая место поближе к траве.

Вӑйӗ ҫитсен вӑрӑм туна та вӑкӑра ҫӗнӗччӗ «Хватило бы силы — и комар быка одолел бы».

Овод

Пӑван «овод» приходит в июле, в самый зной, в безветрие, к воде. Скот боится его до безумия.

Становится тихо и очень жарко, и в этой тишине слышен ровный звон. Первой срывается овца с краю, за ней три, за ними всё стадо разом — не прочь от воды, а куда попало: через кусты, в старицу, в лес. Пастухи бегут наперерез с собаками. Собрать разбежавшееся стадо — это день работы, и одну-две головы не найдут никогда: их найдут волки.

Кто водил скот, знает, как быть. В зной не идут. Днём спят под телегами в тени, держат дымокур с наветренной стороны, а выходят ближе к вечеру и идут до темноты по холодку.

Вошь и баня

Вошь заводится не от грязи, а от тесноты: там, где люди спят вповалку в одежде и не топят бани. Сначала двое перестают спать. Потом чешутся все и делают вид, что не чешутся. Потом кто-нибудь из старших женщин говорит вслух то, что никто не хотел говорить первым, и велит всем снимать рубахи и выворачивать швы. Мужики гогочут, женщины не смеются.

Вошь — не позор и не шутка. О ней говорят как о погоде: буднично и с досадой. Лагерная лихорадка, которую она разносит, в походах всех веков убивала больше людей, чем стрелы.

Средство — мунча «баня». Её топят по-чёрному, парятся по очереди, бельё выпаривают или прожаривают над огнём по швам. К вечеру лагерь пахнет мокрым дубом и дымом, и люди выглядят так, будто им вернули по три года жизни. Дешевле пира не бывает.

И вот где сходятся обряд и тело: в неделю Ҫинҫе «неделя, когда землю нельзя трогать» топить баню нельзя.

Небо от июня до октября

Погода на правом берегу портится не по прямой. Июнь неудобен, июль хорош, август лучший, сентябрь невыносим, октябрь тяжёл, но честен. Кто потерял июль, тот расплачивается в сентябре.

Ҫӗртме, июнь: духота и гроза

Первая настоящая жара, к которой ещё не привыкли. Днём душно, к вечеру воздух густеет, рубаха на спине не просыхает. Дорога сухая, и над обозом стоит пыль столбом — колонну видно за версту. Молоко и мясо киснут за полдня, поэтому в дорогу берут сушёное. Раны воспаляются быстрее, чем в любой другой месяц.

Гроза приходит с запада. Полдня было душно так, что железо казалось тёплым. Потом разом замолкают птицы, и становится слышно, как далеко за лесом идёт низкий гул. Сначала запах, потом тишина, потом ветер с пылью — и стена ливня по листве. Лучники, не дожидаясь приказа, снимают тетиву и прячут за пазуху.

Юмӑҫ «сказитель» Ярмул смотрит на небо и считает между вспышкой и ударом. Потом говорит, что гроза идёт стороной и до полуночи кончится, и что ямы надо рыть с другого края низины, где не зальёт. Так и выходит. Он не колдовал. Он видел сорок таких гроз.

Через полчаса всё кончено, и от земли идёт пар. Первый раз за неделю легко дышать.

Утӑ, июль: жара и сенокос

Работа от света до темноты, соль на рубахе, руки в мозолях от косовища. Жажда сильнее голода. Спят мало, на возу. У воды комар.

Дорога идеальная. Кожаные ремни трескаются, ножны рассыхаются, и оружие в них болтается. Еда портится вся. На повязках раненых мухи, и отгонять их — постоянная работа ведуньи.

Июль — месяц покоса, и война, проходящая через покосы, топчет не траву, а зиму тех, кто косит.

Ҫурла, август: жатва и холодные ночи

Днём ещё жарко, а ночью уже холодно. Первая ночь, когда просыпаешься от холода, приходит обычно во второй половине августа. Роса ложится тяжёлая, и к утру мокрое всё: одежда, тетива, повязки, сено.

Дорога лучшая за год. Тетиву на ночь снимают теперь всегда, и напоминать никому не надо. Появляется новый хлеб — впервые за лето можно наесться. Раны заживают лучше, чем в июле. На рассвете трава серебряная от росы, и над полем стоит пар. Человек, лёгший в такую траву, невидим, а примятая им трава видна издалека.

Авӑн, сентябрь: дожди и распутица

Первый месяц, когда мокро не время от времени, а всё время. Никто и ничто не высыхает. Ноги мокрые с утра до ночи, и мокрые обмотки за неделю снимают с ног кожу. Над сёлами стоит дым овинов и сладковатый запах сушёного снопа.

И приходит распутица — враг страшнее любого разъезда.

Дорога перестала быть дорогой. Колея налита до краёв, колесо уходит по ступицу, кони бьются, вытягивают на полсажени и встают. В поле объезжать ещё хуже — пашня раскисла глубже. За полдня прошли столько, сколько обычно проходят за час. Люди идут рядом с повозками, по колено, и толкают. Сапоги есть у половины; у остальных онучи, которые можно выжать.

Мордва и марийцы в такую грязь рубят жерди и стелют гать — поперёк дороги, плотно, как стелют у себя дома каждую осень. Триста шагов настила — полдня работы. Зимой по этой гати пойдут люди из ближнего села и будут гадать, кто её положил.

Сентябрь — худшее время для лука. Растительная и жильная тетива впитывает влагу и тянется, лук теряет силу, а роговые накладки составного лука держатся на клее, сваренном из рыбьих пузырей, и сырости этот клей боится. Поэтому у хорошего лучника всегда несколько тетив, и он держит их под шапкой или за пазухой. Зерно подмокает. Раны заживают хуже всего: повязка мокрая, одежда мокрая, и сухого места, где перевязать, нет.

Шыв хӗрне ансан ура йӗпенмесӗр ҫук «К воде спустился — ног не замочить нельзя».

Юпа, октябрь: заморозки и чёрная земля

Утром на траве иней, в бочке лёд в палец толщиной. Днём отходит. Холод перестаёт быть прохладой и становится работой: нужны дрова, нужно сухое, нужно горячее хоть раз в день. Кто без сапог и без онучей, тот к ноябрю не ходок.

Зато гнус кончился. И мокрое перестало гнить. И еда наконец не портится — единственный подарок осени.

Утренняя дорога, схваченная морозом, — лучшая за месяц. К полудню она раскисает. Поэтому в октябре выходят до света. Ободья колёс обледенели, руки не держат вожжи, голое железо жжёт ладонь. Тетива на морозе крепче, чем в дождь, но рвётся чаще. Раненый, лежащий в повозке, мёрзнет вдвое быстрее того, кто идёт рядом.

Первый заморозок всегда застаёт врасплох. Вечером было просто холодно. Ночью вода взялась льдом, трава поседела, у всех изо рта пар. Дрова кончились вчера: шли сырым лесом, а сухостой рубить не стали, торопились. Костры чадят и не греют. Раненые лежат на холстине, и к ним не хочется идти, потому что там ещё холоднее. Спят по двое под одной овчиной. И ни одного комара.

Снег в этих местах в октябре может выпасть — во второй половине месяца бывает. Но он не ложится. Он падает, лежит в бороздах и на северных склонах и тает. Настоящий снег, который останется до весны, приходит только во второй половине ноября.

Поэтому октябрь здесь не белый. Он чёрный. Серое небо, чёрная мокрая пашня, прихваченная ночью и раскисшая днём, снежная крупа в колеях и пар изо рта. Кто в такую осень уходит в дорогу, уходит по чёрной земле.

Тело в долгом походе

Никто не жалуется. Это главное правило, по которому живут люди в долгой дороге. Усталость видна не по словам, а по тому, что люди делают меньше и говорят короче.

Жажда и дурная вода

Жажда страшнее голода и приходит быстрее. Летом человек в пути выпивает несколько кувшинов в день, конь — вёдра. Пересохший родник — не мелкое неудобство, а беда.

Но хуже жажды — больная вода. Стоячая вода из старицы. Вода ниже по течению от лагеря. Вода из ручья, выше по которому стоит скот. От такой воды слабеют, мучаются животом и лежат по многу дней. Главная смерть долгого похода приходит не со стрелой, а с ковшом.

Защищаться умели и тогда. Воду берут выше лагеря. Отстаивают. Кипятят. Копают ямку в песке у реки, и она наполняется чистой водой. И пьют пиво и квас: они безопаснее воды, и это, а не пьянство, причина, по которой их пьют все.

Говорит · Унавий

Когда люди не встают, я спрашиваю не про людей. Я спрашиваю: где брали воду.

Мне отвечают — там, ниже, там спуск удобный. Я иду и смотрю, что выше по реке. И всегда что-нибудь есть. Чужое стадо стояло у воды неделю. Или свои кони. Или сами же вы, вчера, мылись выше, чем черпали. Никто не проверил, потому что все устали. Усталый человек пьёт там, где ближе.

Я варю горькое, и я заставляю пить. Лежать не даю — пусть ходят. К утру встают почти все. Кто не встал, встанет к вечеру и будет помнить об этом всю дорогу. А я забуду, мне некогда помнить.

Скажу одно, и повторять не буду. Воду брать выше лагеря. Выше скота. Выше того места, где вы моете ноги. Это не лес вам говорит и не духи. Это я говорю.

Ноги, зубы, сон

Пехота гибнет от ног. Мокрые онучи, стёртые пятки, ноготь, сходящий после долгого перехода. Правило похода всем известно и никем не соблюдается: сушить ноги важнее, чем ужинать. А всадник за долгую дорогу стирает бедро до крови.

Больной зуб выводит человека из строя вернее раны, и сделать с ним можно только одно — вырвать.

Дозор в три смены значит, что за ночь никто не спит целиком. Через неделю человек засыпает стоя и делает глупые ошибки. Часовой, который не проснулся, — самое обычное объяснение ночного налёта.

С октября приходит обморожение: пальцы, уши, нос. Хуже всего тем, кто едет, а не идёт, и тем, кто лежит раненый.

Третий месяц

Где-то к концу августа, на третьем месяце пути, отряд меняется. Люди перестают чинить то, что сломалось не до конца. Едят молча. Спорят о мелочах и не спорят о важном. Забывают имена новичков. Начинают верить приметам сильнее, чем в июне.

Это видно по мелочам. Человек третий вечер подряд начинает сматывать онучи и засыпает на середине. Возница забыл затянуть чеку, и колесо лежит в канаве. Вокруг одного и того же котла в июне разговаривают, а в октябре едят.

Лекарство от этого одно — дневка: баня, горячая еда, день без дороги. Оно стоит дня, а дней всегда нет.

Но вот что важно. Усталые люди не становятся хуже. Они становятся молчаливее, точнее и суевернее. К октябрю отряд работает лучше, чем в июне, — просто из него ушло всё лишнее. И на это больно смотреть.

Чем пахнет и как звучит этот мир
Запахи

Обоз на марше пахнет конским потом, дёгтем из ступиц, мокрой холстиной, зерновой пылью и немытыми людьми, а поверх всего — навозом.

Овин в сентябре — горячей пылью, дымом и подсыхающим снопом: сладко и душно, дышать нечем. Сгоревший овин — мокрой головнёй и горелым зерном, и этот запах горелого хлеба помнят всю жизнь.

Кузница пахнет окалиной, угольным дымом и горелым рогом — когда куют коня, копыто дымит. Дым костра у каждого дерева свой: ольха горчит, сосна отдаёт смолой, сырая трава дымокура ест глаза. Сумка ведуньи пахнет полынью, багульником, дёгтем и мёдом. Мокрая овчина под дождём — самый домашний и самый противный запах осени.

Пиво кӗр сӑри пахнет солодом, хмелем и дрожжевой кислинкой. Это запах поминок.

Осенний лес после дождя пахнет грибной прелью и палым дубовым листом, горьковатым, ни на что не похожим.

Место, где был бой, через день пахнет не кровью. Воздух становится тяжёлым и сладковатым, и чувствуешь его раньше, чем видишь поле.

А первый морозный воздух не пахнет ничем. Мир вдруг перестаёт пахнуть, и это само по себе ощущение.

Звуки

Ночь в лесу: капель с листьев ещё час после дождя, сова, треск, который может быть кабаном, хруст, после которого вся тишина становится другой, — и потом ничего.

Ночь в степи: ветер в траве, сверчки, фырканье коня на привязи и далёкий лай собак, который значит, что село ближе, чем казалось.

Обоз: скрип ярма, шаг сотен ног, кашель в колонне и несмазанная ступица, визг которой в ночном переходе запрещён — ступицы мажут дёгтем. Дождь по натянутой холстине повозки и дождь по шлему — два очень разных звука.

Ручной жёрнов по утрам в каждом доме — звук, по которому понимаешь, что деревня жива. Лук в сырую погоду скрипит тетивой при натяжении, а стрела в щит бьёт не звонко, а тупо.

И самый тихий час — лагерь перед рассветом. Кто-то раздувает угли. Кто-то кашляет. Кони переступают с ноги на ногу. Скоро вставать.

Правда и вымысел

• Лесная и степная лошадь, их рост, корм и болезни, фауна края, бортничество Волжской Булгарии со знаменем на дереве, поведение овода и перегон скота описаны по научным и справочным источникам; связь местной лошади XIII века с вятской породой — научная гипотеза.

• Сроки первого снега и устойчивого снежного покрова на Средней Волге — климатические данные: снег в октябре выпадает и тает, ложится во второй половине ноября.

• Пропорции цен на скот взяты из такс «Русской Правды» — это штрафы соседней Руси, а не булгарские рыночные цены.

• Запрет сувару поднимать нож на коня при том, что конину едят, — решение автора, носителя чувашского языка; клички и масти по-чувашски, имя-оберег у коня и отношение к собаке во дворе — поздняя этнография, перенесённая в XIII век.

• Кӑвак, его история и нрав, все сцены с Кураком, Илемпи, Ярмулом, Унавий и Кужеватом, собака из оврага и волки за колонной придуманы автором.

Часть II. Как живут

Глава 3. Дом, стол и дорога

Юлташпа ҫул кӗскелет «С товарищем дорога короче».

— чувашская пословица

Война приходит в мир, где люди прежде всего едят, топят печь, чинят лапти и считают зерно. О битвах этого лета будут говорить ещё долго, а о том, что в тот вечер варили в котле, не вспомнит никто. Но человек 1223 года сразу скажет, как идут дела, если услышит, что на ужин опять салма «лапша-обрывки в кипятке». Чтобы понимать людей правобережья, надо сначала понять, что у них на столе, во дворе, в руках и в кошеле.

Эта глава о материальной стороне года: о хлебе и пиве, о бане на краю оврага, о ковше с меткой рода, о серебре, которое кладут на весы, и о дороге, где ночлег выбирают по трём простым словам. Всё это кажется мелочью, пока оно есть. Уходя, люди потом вспоминают не мелочи вообще, а вот эти.

Что стоит на столе
Хлеб и каша

Основа стола — зерно и молоко. Мясо здесь бывает по особому случаю, а едят каждый день хлеб да кашу. Поля Волжской Булгарии засевают пшеницей, просом, ячменём, чечевицей, горохом и полбой. Пӑри «полба» — зерно старое и уважаемое: из полбенной муки пекут обрядовый хлеб, и хозяйка, у которой есть полба, может не бояться праздника.

Главный хлеб — хура ҫӑкӑр «чёрный хлеб»: ржаной каравай на закваске, кислый, тяжёлый, на всю неделю. Тесто ставят с вечера, утром сажают в печь деревянной лопатой, а когда вынимают, корка ещё долго потрескивает, остывая. О хозяйке судят по хлебу. «У неё хлеб хорош» значит, что и в доме у неё порядок, и соседки говорят это не для красного словца. Молодуха, чей хлеб вышел как камень, слышит у колодца, что за год научится. Или не научится.

Второе, на чём держится стол, — пӑтӑ «каша». На воде её варят в будни, на мясном бульоне — в праздник. У обрядовых каш есть имена: ака пӑтти «каша сева» варят, когда отсеялись, карта пӑтти «каша двора» — за скот и двор, никӗс пӑтти «каша закладки дома» — когда закладывают дом, вир пӑтти «пшённая каша» — на моление. Так что общий котёл на большом празднике у сувар называют кашей с именем, а не какой-нибудь похлёбкой.

Котёл: салма, ҫӑмах, шӳрпе

Самая быстрая горячая еда — салма: тесто раскатывают, режут квадратиками или лентами, а то и просто рвут руками и кидают в кипяток. Для неё нужны мука, вода и огонь, больше ничего. Поэтому салма и стала главной едой в дороге. Ҫӑмах «клёцки» из пресного теста величиной со сливу, сытнее салмы и дольше варятся. Яшка «суп» из того, что нашлось, а серте яшки «суп со снытью» едят весной и в бедности, когда больше варить нечего.

Шӳрпе «мясной навар» варят из головы, ног и потрохов, когда режут скотину. Варят его не когда захотелось, а когда пришлось резать, и потому шӳрпе в котле сразу говорит о том, что кого-то зарезали: барана к празднику, ногу сломавшую тёлку, последнюю овцу. После забоя в хозяйстве ничего не пропадает. Из кишок с салом и крупой делают тултармӑш «колбасу», кровь жарят на сковороде с крупой, внутренности заплетают в полуаршинную косу. На рыбацких селищах вместо мяса пулӑ шӳрпи «уха», и варят её те, кто тянул сеть.

Пироги и праздничная выпечка

Праздник и почёт на столе — это хуплу «большой круглый закрытый пирог» из сдобного теста на молоке и яйце. Начинку кладут слоями: крупу, мясо, сало, птицу или зайчатину. Пирог ставят на стол целым, а режет его хозяин. Кому он подаст первый кусок, тот за столом и первый. Здесь не нужно ни слова: всё сказано ножом.

Рядом с хуплу стоят и другие праздничные хлеба. Хӑпарту «пышные каравайчики» в ладонь высотой, их пекут к осеннему поминальному пиву. Пӳремеч «ватрушки с творогом», их пекут по два десятка на противне, и девчонка, которой велели считать, обязательно собьётся на четырнадцатом. Хуран кукли «пирожки из котла» — вареники с творогом и яйцом, а под осень и с толчёной репой, и подают их с топлёным маслом. Икерчӗ «блины» на промасленной сковороде, их едят стоя и обжигаясь, не дожидаясь, пока сядут. Ҫӳхӳ «тонкие лепёшки» — лакомство для детей.

Есть и хлеб, который не едят за обычным столом. Пашалу «пресную лепёшку» для обряда делают с ямкой посередине и защипами с четырёх сторон: это маленькая модель мира. Юсман «небольшие полбенные лепёшки» пекут в жертву и для почётного гостя, йӑва «сдобные шарики» — чтобы плодился скот. Когда перед молением говорят, что зерно ушло на обряд, это значит, что юмӑҫ «сказитель» испёк девять юсманов. Зерна на это уходит немного, и все понимают, куда оно пошло.

Сыр, шӑрттан и то, что едет в обозе

Чӑкӑт «сыр, запечённый в печи». Он тоже бывает обрядовым, но его главное свойство в другом: сушёный чӑкӑт не портится, а в горячей воде оживает. Тавара «мелкие сырки в форме полушария» берут с собой в дорогу и дарят детям в чужом селе. Турӑх «кислое молоко из кипячёного», а турӑх уйранӗ «кислое молоко, разбавленное водой» лучше всего утоляет жажду в июльский полдень. Его носят косцам и жнецам в долблёной кадушке.

А самая ценная еда в дороге — шӑрттан «запечённый бараний желудок с мясом». Бараний желудок вычищают, туго набивают мясом с салом, зашивают суровой ниткой и запекают. Получается что-то вроде тёмного каравая, и хранится он месяцами без погреба и льда. На третьей неделе пути, когда мясу давно неоткуда взяться, ломоть шӑрттана кажется подарком. Старейшины, провожая, дают в дорогу шӑрттан, если хотят сказать, что очень уважают уходящих.

Что пьют

Каждый день пьют кӑвас «квас» из ржаного и ячменного солода с ржаной мукой. В дорогу его наливают в кадушку или бурдюк. Шерпет «мёдовую сыту» подают на поминках и на почётном пиру: другой сладости, кроме мёда, в этом мире нет.

Но главный напиток — сӑра «пиво». Без него почти не бывает обряда, и варят его почти в каждом доме. Хмель почитают как знак плодородия. На осеннем молении ведущий поднимает всех, отпивает из алтӑр «большого ковша», и ковш идёт по кругу. Так повторяется девять раз. Пивоварка, у которой пиво удалось, слышит об этом полгода. Говорят, что Чӗкеҫ, вдова из Сувара, помнит, чьё пиво хвалили прошлой осенью, а о тех, чьё не хвалили, говорит, что им бы квас варить.

У степняков пьют камӑс «кумыс». Сувару его подают в гостях, и выпить его — вежливость, а не удовольствие. А крепкого хлебного вина в этом мире нет: эрех «вино» здесь называют бражку из берёзового сока.

Ужин как отчёт

В обозе быстро привыкают понимать ужин без объяснений. Если три вечера подряд варят салму, значит, мука на исходе. Если сегодня ҫӑмах, мука ещё есть. Если в котле каша, есть и крупа. Если пахнет шӳрпе, стоит спросить, кого зарезали. Сыр и пиво бывают только у большого села, где можно купить. Кусок сала, брошенный в салму, меняет весь вечер, и об этом говорят коротко: «Сегодня с салом». Никто не скажет «вкусно». Скажут «с салом», и этого довольно.

Перед едой первую ложку выплёскивают в огонь, а первый глоток льют на землю и вслух называют умерших. Этот обычай зовётся хывни «возлияние», и в дороге его соблюдают так же строго, как дома.

Говорит · Курак

Меня спрашивают, сколько у нас хлеба. Я говорю: три патмана «четырёхпудовые кадки» и початая пудовка. Мне говорят: а в днях? А в днях я не считаю, я не сборщик. Я считаю, сколько вечеров та, что у котла, сыплет полную горсть, а сколько неполную. Когда сыплет неполную и мешает дольше обычного, значит, дело плохо, и тут уж мои мешки не соврут. Салма третий вечер — я сажусь пересчитывать. Шӳрпе — я иду смотреть, какой из моих баранов пропал. А если кто принёс с базара сыра, я записываю не сыр, я записываю, кто принёс. Потому что сыр съедят, а долг останется. Ахтупай мучи «дед» говорит, что я жадный. Я не жадный. Я просто хочу, чтобы в месяц юпа «столб на могиле» нам было что вылить в огонь для предков. Они тоже едят.

Двор
Гроздь дворов

Суварская кил-карти «усадьба» застроена по краям двора буквой Г или П. Дом стоит к дороге боком или торцом, и дороги перед ним может не быть совсем. Суварское село не тянется вдоль улицы. Дворы стоят кучками, как им удобно: вокруг двора старшего в роду селятся сыновья и братья, и такая родовая гроздь называется курмыш. Между курмышами тропинки, овраги, огороды, а по краю околица.

Чужой человек в таком селе быстро теряется, и местным это даже нравится. Прятаться здесь можно бесконечно. Дети в прятки играют с азартом, а когда в округе ходят чужие конные, это уже не игра.

Селятся у воды: у реки, у ключа, над оврагом. Село прячут в лесу или сажают вокруг деревья, поэтому со степной дороги его не видно. Путник видит сначала дым, потом крыши между деревьями и только потом слышит собак. Собаки лают по очереди и словно передают его от двора к двору. Из-за плетня смотрит ребёнок и не здоровается, пока его не спросят, чей он.

Лаҫ, кӗлет и остальное

Пӳрт «изба» — сруб с печью. Через сени она соединена с кӗлет «клетью»: крепким срубом из толстых брёвен на столбах, с хорошим полом и потолком, но без окон. В клети хранят зерно, холст, сундук, приданое. На столбы её ставят от сырости и мышей, и именно эту клеть на ногах издали узнаёшь как суварский двор. Если клеть полна до весны, в доме спокойно.

Но летом живут не в избе. С весны до осени варят и едят в лаҫ «летней кухне». Это лёгкая постройка из брёвен или на столбах, с открытым очагом и без потолка, дым от неё уходит прямо в крышу. Печь в избе всё лето холодная, а дым над селом идёт из лаҫ, стелется низко и пахнет кашей. В лаҫ днём работают женщины, и мужчине, тем более чужому, туда без зова входить нельзя.

Остальное хозяйство — нӳхреп «погреб», хлев и загоны для скота, сараи для дров, телег и упряжи. На отшибе, у воды или над оврагом, стоит баня. За околицей стоит авӑн «овин», низкий сруб с ямой и очагом, где осенью сушат снопы. Ночью от него идёт красный свет, пахнет сухим зерном и горелой мякиной, и говорят там вполголоса.

Мунча

Мунча «баня» нужна не только чтобы мыться. Это место на границе: огонь и вода, живые и мёртвые сходятся тут. В бане делают то, чего не делают в доме: лечат и заговаривают, принимают роды, обмывают покойника, парят жениха и невесту перед свадьбой. Сюда собирается молодёжь. Парятся перед большим делом: перед пашней, перед дальней дорогой, а в тот год и перед боем.

В бане живёт ийе «дух бань, мельниц, хлевов и брошенных домов». Он не злой. Уважишь его, и он умножит скот, приведёт пчёл, убережёт от пожара. Обидишь, и нашлёт хворь, испортит глаза, столкнёт с полка. Ему оставляют мучное: блин, кусок хлеба, лепёшку. В бане одному не сидят, особенно ребёнку и раненому, и мать из-за двери кричит сыну: «В бане один не сиди, сказано тебе!» Ийе живёт и в овине, поэтому в овине тоже не ночуют в одиночку.

В начале лета, в неделю Ҫинҫе «неделя, когда землю нельзя трогать», когда земля «тяжела» и тревожить её нельзя, бани не топят. Зато на девятый день, когда запрет кончается, их топят всё село разом. От оврага до оврага стоит дым, пахнет мокрым камнем и распаренным веником. Первыми несут детей, за ними идут женщины, последними мужики. Потом по селу бегают мокрые, красные, счастливые люди в одном исподнем.

Хӗрт-сурт

У дома есть свой хранитель, хӗрт-сурт «дух дома». Он бережёт не двор и не скотину, а именно дом. Чаще его представляют женщиной, иногда маленьким старичком, который живёт на печи. Ему отделяют долю от любой еды. Если его забыть и не оказывать ему мелкого внимания, он обидится, и тогда в доме не будет ни лада, ни достатка. Хывни в доме — это доля хӗрт-сурта, а хывни в поле — доля предков. Огонь очага и хранитель дома связаны: если нужно перенести дом на новое место, огонь берут с собой головнёй, и хранитель переходит вместе с огнём.

Три силуэта

Путник на правобережье Волги встречает три вида поселений, и перепутать их нельзя.

Суварская деревня издали не видна вовсе: её скрывают деревья. Пахнет в ней хлевом, дымом летней кухни и солодом. Главное слово здесь за ваттисем «советом стариков». Святое место находится за околицей, в дубраве. Над могилами стоят юпа «деревянные столбы с меткой рода». Внутри деревни ничего не продают, а меняются.

Булгарский город — это прежде всего линия вала. У Хулаша три ряда валов и рвов, у Мӑн Таяпа «Большая Таяба» два. За валами посад, внутри застройка ровнее и теснее. Издали видны крыши и дым мастерских, широкий и ровный, не такой, как в деревне. Пахнет углём, кожей, навозом, обожжённой глиной. Правят наместник и кадий, дела решают сотник и купец. В городе мечеть и кладбище, где над могилами нет ни столбов, ни изображений. Продаётся всё.

Марийский лесной починок — это несколько дворов у ручья, а кругом подсека: пни, между пнями рожь. Издали видны только дым и просека. Пахнет смолой и дёгтем. Через ручей переброшены мостки в одну доску, по ним ходят с полными вёдрами, не глядя под ноги. Святое место здесь — кӱсото «священная роща», в которой чужих не водят. Сувары везут сюда соль, а увозят меха и травы.

Вещи и ремёсла
Соха, серп, топор

С конца X века в Булгарии пашут сохой с железным наконечником, а затем и тяжёлым плугом-сабаном, который пашет глубоко и не даёт полю зарасти сорняком. При раскопках находят железные сошники, отвалы, резцы, серпы, косы-горбуши, жернова. Железа в сохе не больше двух кулаков, но без него деревянная соха ничего не стоит. Сборщик, снявший за недоимку железо с сохи, отнимает у двора не вещь, а целый год. Люди это знают и ненавидят такого сборщика больше, чем сам налог.

Ҫурла «серп» и ҫава «коса» дали имена двум месяцам лета. Серп — орудие женское, им жнут. Косой косят мужчины. Когда говорят, что людей забрали с жатвы, забрали не рабочие руки вообще, а женщин с серпами, и на вал они уходят с теми же серпами.

Пуртӑ «топор» в доме и мастерская, и оружие. Ополченец выходит на войну с топором, а не с саблей. Так бывает не от бедности: так заведено. У следопыта на поясе висит кочедык, изогнутое плоское шило из ребра, кости или железа, которым плетут лапти. Лапти приходится чинить через несколько дней, так что кочедык всегда под рукой.

Ковши, кадушки, туеса

Самая почётная посуда — алтӑр «большой ковш» из корневища, один на всю семью. Из него на обряде пьют по кругу. Курка «малый пивной ковш» похож на ладью с высокой резной ручкой. Про него сложили загадку: «Есть у меня маленькая сношенька, и всякий входящий её целует».

Резьба на ковшах не только для красоты: по ней узнают род. Гостю в чужом селе подают ковш с чужой меткой, и вежливый гость сначала узнает, чей это род, а потом уже пьёт.

Чӗрес «долблёные кадушки» бывают разными: под квашню, под молоко, под зерно. Самая ходовая — пудовка, она же и мера. В патман и касмак «больших кадках» держат по четыре пуда мёда или зерна. Еду в поле и в дорогу носят в пурак «сшитом из бересты цилиндрическом туесе». Муку держат в такана «долблёном корытце». Глиняный горшок называется чӳлмек, пивной кувшин — кӑкшӑм.

Лапти и сапоги

Будничная обувь — ҫӑпата «лапти» из липового лыка. Мужские плетут в семь лычек, женские в девять и двенадцать. Носят их с онучами, в одних краях с чёрными, в других с белыми, или с чӑлха «шерстяными чулками». В дороге лапти снашиваются за неделю, и после долгого перехода весь лагерь садится плести. Над парнем, который сплёл себе лапти в девять лычек, смеются, что они бабьи. Он отвечает, что зато неделю проходят.

Сӑран атӑ «сапоги» и сӑран пушмак «кожаные башмаки» надевают в праздник, в город и по должности. Кто в лаптях, а кто в сапогах, видно сразу. Следопыт и ополченец ходят в лаптях. Булгарский всадник и казённый человек из столицы — в сапогах.

Мастера булгарских городов

На каждом булгарском городище находят следы металлургии, кузницы, гончарной, ювелирной, косторезной и столярной мастерских, а в Биляре и Болгаре были и медеплавильные печи. Красная круговая керамика — самая узнаваемая примета булгарского слоя в земле. Болотную руду добывают в любом лесу. Дороже всего хорошая крица и мастер, который умеет тянуть проволоку: без проволоки не сплести кольчугу.

Особой славой пользовалась булгарская кожа. Тонкую мягкую юфть на Востоке и на Западе так и называли, «булгари». Из неё шили сапоги, шапки, куртки, ремни, бурдюки и конскую упряжь. Ювелиры делали перстни, подвески, серьги и накладки. Степняки охотно брали украшения в уплату: они легче серебра, и взвешивать их не надо.

Но лучшая вещь булгарских мастеров — бронзовый замок в виде животного. Такие замки делали в Биляре: маленький баран или конь с дужкой, а по бокам кружки с точкой в середине, насечки на голове и ногах, иногда растительный узор. Замок-барашек висит на клети, а ключ от него на верёвке носит хозяйка. Говорит такой замок одно: хозяин ушёл, но вернётся. Старики говорят: «Заперто — значит, есть куда прийти».

Меры, счёт и серебро
Тело как мера

У сувар все меры длины взяты с человеческого тела. Земляной вал меряют хӑлаҫами «размахами рук», ров — локтями, частокол — косыми саженями. Десятник на стройке кричит «в рост да пядь сверху», и его понимают все.


Мера Что это Примерно
пӳрне палец ширина пальца
ал лаппи ладонь ширина ладони
шит пядь от большого пальца до мизинца
чике локоть от локтя до кончиков пальцев
утӑм шаг один широкий шаг
хӑлаҫ размах рук рост человека
чалӑш косая сажень от ступни до поднятой руки

Путь, зерно и время

Крестьянин не знает вёрст. Он говорит «день пути». Ближе — «докуда голос дойдёт»: столько от околицы до края поля, и столько же должно быть между дозорными, чтобы один докричался до другого. Ещё дальше — «докуда глаз видит»: до опушки, до поворота реки. Полдня измеряют работой: «пока корову не подоят», «пока полосу не сожнёшь».

Зерно меряют не на вес, а посудой. На вопрос, сколько зерна, отвечают: «Три патмана и початая пудовка». Пӑт «пуд» — это вес мешка, который взрослый мужчина носит на плече, кӗрепенке «фунт», мӑскал «самая мелкая мера для серебра и пряностей».

Время тоже считают по работам и обрядам. Говорят «к тому, как свезут снопы», «до Ҫинҫе», «как поставят юпа». Ночь делят по петухам и звёздам, день — по солнцу в окне и по тени от клети.

В городе считают иначе: фарсахами, днями караванного пути, днями до пятницы. Один и тот же путь старейшина называет «два дня, если не польёт», а столичный чиновник — «сорок с лишним вёрст по сухому». Деревенскому человеку от этого не легче, а городскому просто удобнее.

Серебро на вес

Своей монеты в Булгарии нет уже двести лет. В начале XI века серебро с Востока перестало приходить, и с тех пор крупные сделки считают серебром и медью в слитках, а мелкую торговлю ведут на шкурки, оловянные кружочки и шиферные пряслица. На базарах Болгара и Ага-Базара у купца всегда есть весы и набор гирек, и никакой торг не начинается, пока серебро не легло на весы. Серебро называют кӗмӗл. Старые дирхемы, завалявшиеся у дедов, ходят как металл: их тоже взвешивают, как рубленый слиток.

В лесу считают шкурками. Белка — мелочь, куница — серьёзная плата. Меха считают сороками, поэтому говорят «сорок белок», а не «столько-то серебра». Скот — тоже деньги. Голова барана служит мерой дара, выкупа и долга, и в мире без монеты это никого не удивляет.

Говорит · Асия

Кладу на весы. Не хватай, милый, серебро не убежит. Видишь, чашка не встаёт. Твоё серебро легче на полмӑскала, и это твой убыток, а не мой. Кто тебе его резал? Вот этот край свежий, его подрезали, пока ты вёз. Сорок лет назад я девочкой стояла вот тут за отцом и смотрела, как он смотрит на край. Двадцать лет я стою тут сама. Меня зовут матерью базара, и не потому, что я старая, а потому, что я никого не обвесила. Суварский мужик привёз мёд и хочет серебра. Лесной человек привёз куниц и хочет соли. Русский купец хочет кожи. Булгари, милый, лучшая кожа на свете, её берут и в Хорезме, и на Руси. Весной все брали меха, а я брала кожу. Теперь вот посмотрим, кто тут мать базара.

Гость и слово
Как принимают чужого

Гостя встречают у ворот и первым делом распрягают его коня: коня принимают прежде человека. Потом ведут в дом и сразу сажают за стол. О деле голодного не спрашивают, это невежливо. Женщины садятся на переднюю лавку напротив двери, мужчины — на боковую. Пиво первым подносят старикам, и пока подносят, молодёжь стоит посреди избы в поклоне. Гость сидит, а вокруг стоят люди, и он понимает, где оказался.

Сначала гостю дают хлеб и сыр, потом ковш. Режут для него то, чего не зарезали бы для себя. Отказаться нельзя. Если в доме нечего подать, подают кашу и извиняются особыми словами. Это не стыдно: так положено, и слова снимают неловкость с обеих сторон. Только после еды и первого ковша начинается разговор: чей ты, откуда и зачем приехал.

Первым говорит хозяин, он приветствует гостя и подносит первый ковш. Старший из собравшихся произносит благопожелание. Гость говорит, когда его назовут. Пришедшему по делу надо дождаться, пока ему дадут слово. Кто заговорит раньше, тот обидит хозяев.

Суварские сельчане почти никогда не зовут друг друга по имени. Старика называют мучи, старуху — кинеми, мужчину постарше — пичче, старшую женщину — аппа. У незнакомого спрашивают род и место, а имя потом. Если молодой назовёт старейшину по имени, это запомнит всё село.

Чем можно обидеть

Хуже всего отказаться от ковша. Если пить тебе не велит вера, ковш принимают, поднимают, называют своих умерших и передают дальше, не выпив. Так можно, и хозяева не обидятся.

Отказаться сесть за стол — значит сказать: «Мой дом тебе не дом». Начать прямо с дела — «Ты приехал не к нам, а за нашим». Считать вслух чужое — скот, мешки, детей во дворе — обидно, и сборщика налогов ненавидят за эту привычку не меньше, чем за сам налог. Войти в лаҫ без зова — значит вторгнуться на женскую половину. Уронить хлеб на землю — грех всегда, а в неделю Ҫинҫе тем более.

Слова, которые говорят

Самые нужные речевые формулы знает любой ребёнок.


Как говорят Что значит Когда
Ырӑ кун пултӑр! Пусть будет добрый день входя в село
Ырӑ каҫ пултӑр! Пусть будет добрый вечер подходя к костру
Аван-и? Сывӑ-и? Хорошо ли? Здоров ли? вместо «здравствуй»
Турӑ пулӑштӑр! Бог в помощь проходя мимо работающих
Апачӗ тутлӑ пултӑр! Пусть еда будет вкусна войдя во время трапезы
Ҫӑкӑр-тӑвар пултӑр! Хлеб-соль вам подавая гостю хлеб
Чипер кай! Иди благополучно провожая
Сывӑ пул! Будь здоров прощаясь надолго
Тепре куриччен! До новой встречи прощаясь с надеждой
Телейлӗ пулӑр! Будьте счастливы желая добра молодым

Уходя из-за стола, гость говорит слова, в которых вся вежливость этого мира:

Ҫитменнине ҫитерӗр, ытлашшине каҫарӑр! «Чего не хватило, восполните; что было лишним, простите».

Извиняются словами каҫарӑр «простите» или айӑп ан ту «не вмени в вину». Отвечают юрӗ, темех мар «ладно, не беда».

Как ругаются

Матерной брани у сувар нет. Они не чище других, просто ругаются иначе. Ругань здесь — проклятие, маленький обряд наоборот, и направлена она на духов, на род и на работу, а не на тело.

Самая лёгкая, дневная ругань касается работы. В обозе говорят «руки как лапти», «на тебе пахать — соху жалко», «тебе и серпа не доверят». Злобы в этом нет. Потяжелее ругань через нечистых: «чтоб тебя арҫури „злой лесной дух“ увёл». Того, кто приносит беду, называют эсрел «ангел смерти», по его имени. Самое страшное пожелание касается памяти: «Пусть тебе юпа поставить некому будет». Оно значит, что по тебе никто не отслужит поминки и не назовёт тебя в огонь. Такое говорят раз в жизни и при окончательном разрыве.

Булгарин-мусульманин ругается через закон: «беззаконник», «не знающий счёта», «нечистый». Русский ругается через веру. Если в обозе ссорятся трое из разных народов, ругань звучит на три лада, и каждый слышит чужую как непристойность.

Дорога
Какие бывают дороги

Ҫеҫенхир ҫулӗ «степная дорога» — накатанный путь по открытому месту. Пыль над обозом там видна издалека, и чужие всадники замечают обоз раньше, чем обоз их. Вӑрман сукмакӗ «лесная тропа» идёт по гривам и водоразделам, и найти её может только местный. В лесу ничего не видно дальше нескольких шагов, и опасны не столько звери, сколько беглые люди, болото и потерянный день. Через болота и топкие места кладут гать из брёвен и хвороста, а после дождя гать всплывает, и путь удлиняется на день.

Каҫҫи «переправа» — брод или паром. Это единственная связь между берегами. На переправе всегда торгуются, и всегда просят позволения у духа воды: бросают ему лоскут холста или горсть монет. Опаснее переправы места нет. Если половина обоза на одном берегу, а половина на другом, бежать некуда.

О волоках, где суда и грузы тащат посуху от реки к реке, рассказывают северные купцы на Ага-Базаре. О санном пути, зимнике по руслам и болотам, который вдвое короче летней дороги, мечтают все, но до него ещё далеко: снег в этих краях ложится только во второй половине ноября. До тех пор ходят по грязи.

Для крестьянина дорога опасна не только зверями и людьми. Немало на ней и мест, мимо которых нельзя пройти как ни в чём не бывало. Огороженное место грозного духа может оказаться прямо на тропе, и тогда проводник останавливается и дальше не идёт.

Где ночевать

Лучше всего ночевать в доме, по праву гостя, у родни или в большом селе. Хуже, но привычно — в летней кухне или на сеновале: чужого человека в избу пустят, а спать положат в лаҫ. Если нет ни того, ни другого, ночуют на поляне у воды, спиной к лесу: телеги ставят полукругом, разводят один костёр на десяток человек и выставляют дозор. В пустом овине или брошенной постройке ночевать можно, но там живёт ийе, и одному туда нельзя. А хуже всего ночевать в поле без воды, в дождь и без дозора. После такой ночи и случается беда.

Место для ночлега выбирают по трём словам: вода, дрова, спина. Рядом должен быть родник, неподалёку сухостой, а за спиной лес или овраг, чтобы конные не зашли сзади. Если нет хотя бы двух из трёх, идут дальше.

Как читают след

Следопыт никогда не скажет «тут кто-то прошёл». Он скажет, сколько их было, когда прошли и откуда. Глубина следа в росе и в пыли и подсохшие края отпечатков говорят о времени: «прошли до росы» значит, что прошли до рассвета. Подкованные кони — это город или дружина, некованые — степь. Свежий тёплый навоз с зерном значит, что коней кормят зерном, а значит, это не простой разъезд. У старого кострища смотрят, сколько камней, тёплая ли зола, варили кашу или жарили мясо, остались ли кости.

Много говорят и птицы: галки, поднявшиеся над дальним оврагом, важнее любого следа. В деревне следопыт слушает собак: если крайний пёс не лает, в деревне чужие. И смотрит на дым. Столбом он идёт, когда топят печь, стелется, когда горит сырое. А чёрный дым над околицей в сентябре значит, что горит овин, и в этот год все знают, что это значит.

Что в пураке

Собираясь в дальний путь, берут пурак с хлебом и сушёным сыром, кусок шӑрттана, мешочек крупы и соль в тряпице отдельно, потому что соль дорогая. Берут кадушку или бурдюк с квасом, огниво с кремнём и трутом, котелок на десяток человек, топор и нож, шило и дратву, запасные лапти, лыко и онучи, кочедык. Под голову кладут овчину или войлок. Не забывают лоскут холста в дар духу воды или леса и горсть серебра или шкурок на переправу. Под рубахой, на подоле белой кӗпе «рубахи», — красная обережная вышивка.

Перед выходом все садятся и молчат. Потом старший встаёт и говорит: «Чипер кай „Иди благополучно“». И только после этого трогаются.

Говорит · Ярмул

Перед дорогой сидят не для того, чтобы отдохнуть. Сидят, чтобы дом успел нас отпустить. Если встать и уйти сразу, дом решит, что ты сбежал, и будет ждать тебя не так, как надо. Я говорю мало, три слова, и все их знают. Но пока мы сидим, я про себя называю тех, кто этой дорогой уже ходил. Деда моего деда, который возил соль с Атӑла «Волги». Женщину из Тикаша, которая шла к сыну в Болгар и дошла. Я не знаю её имени, я знаю только, что она дошла. Её я называю всегда. Потом мы встаём. Кто-нибудь обязательно роняет шапку, и все смеются, и это хорошо. С товарищем дорога короче. С тем, кто смеётся, короче вдвое.

Правда и вымысел

• Набор зерновых культур Волжской Булгарии, соха с железным наконечником и плуг-сабан, кожа «булгари», ремёсла городов и бронзовые замки в виде животных из Биляра подтверждены археологией.

• Торговля без монеты, на серебро в слитках, меха и мелкие заменители денег, — известный факт истории Булгарии после начала XI века.

• Блюда, посуда, устройство двора, баня, дух дома, меры длины, речевой этикет и обычаи гостеприимства описаны этнографами у чувашей в XVIII–XX веках и перенесены в 1223 год.

• Чувашские формулы, обращения к старшим, «хлеб-соль» и названия мер пути даны по слову автора, носителя языка.

• Начинки из репы вместо картофеля, девять юсманов перед молением, «вода, дрова, спина», ругань через род и все голоса персонажей придуманы автором.

Глава 4. От колыбели до старости

Ача-пӑчан пӗр шухӑш, ваттӑн — ҫӗр шухӑш «У детей одна дума, у старика сотня».

— чувашская пословица

В летописях и сказаниях о войне 1223 года остаются воины, князья, полководцы. Но село на правобережье Волги состоит в основном из других людей. На одного мужчину, способного держать топор в строю, приходятся женщина, двое детей и старик. Именно они делают из отряда народ, и именно по ним война бьёт больнее всего, хотя они редко стоят там, где стреляют.

Эта глава о половине мира, у которой нет должности. О младенце, которого неделю не зовут по имени, о девочке, которая с десяти лет прядёт себе приданое, о молодухе, которая в доме мужа ест последней, о старухе, которой наконец позволено говорить при мужчинах. Никто из них не жалуется на свою долю вообще. Жалуются на конкретное: свекровь пересчитала холст, за невесту дали мало, меня не спросили. Так и надо их слушать.

Возрасты жизни

Сувар не станет спрашивать, сколько тебе лет. Это вопрос городской и почти неприличный. Спросят другое: что ты уже умеешь и чей ты. Возраст здесь измеряют работой, которую человеку доверили, и тем, как к нему обращаются. «Он уже с бороной ходит», «она уже в тухье „девичьей шапочке“», «он соху отдал» — этого хватит, чтобы понять, о ком говорят. Точную цифру называет только тот, кто хочет соврать. Мальчишка, который уверяет, что ему четырнадцать, почти наверняка младше.


Кто Возраст Чем занят
ятсӑр «безымянный» первые дни лежит, имени нет
пӑчӑр «птенчик» до двух лет люлька, грудь, баня
ача «малый» до шести двор, куры, младшие
подпасок до одиннадцати скот, вода, лыко
каччӑ «парень» и хӗр «девушка» до семнадцати работа, игрища, посиделки
ҫӗнӗ ҫын «новый человек» после свадьбы вся работа, первый ребёнок
кил хуҫи «хозяин» пока двор твой двор, поле, дети, обряд
ваттисем «старики» когда отдал соху память, суд, обряд

Безымянный

Пока ребёнку не дали имя, вслух его не называют. Считается, что он ещё не совсем пришёл, и зовут его просто Ятсӑр «Безымянный». Этот срок длится от суток до двух недель, но лучше всего, чтобы имя дали на седьмой день. Дольше тянуть опасно: чистота после родов больше не защищает младенца, а Эсрел «ангел смерти», не станет ждать очереди.

Имянаречение называется ача ят хуни. В доме пекут хлеб, готовят сыр и кашу, варят пиво, созывают родню. Старший произносит благопожелание и вслух называет имя. С этой минуты ребёнок есть.

Если в доме до того умирали дети, новорождённому дают имя нарочно плохое: по нечистому духу, по зверю, по негодной вещи, по чужому народу. Смысл простой. Имя служит адресом: на хорошее позарятся, а на дурное не польстятся. Человек носит такое имя до взрослости, а то и всю жизнь, и объяснять его при чужих не принято. Объяснить значит вслух пересчитать умерших братьев и сестёр. Если у костра кто-то спросит о таком имени, хозяин ответит коротко, и разговор на минуту замолкнет.

Детство как очередь обязанностей

Детство у сувара не считается особой порой жизни. Это очередь обязанностей, и ребёнок получает их по одной, как только перестаёт ронять прежние.

До четырёх лет от ребёнка требуют одного: не мешать. Он сидит в летней кухне у ног женщин, и его отгоняют от огня. С четырёх он гоняет кур со двора, носит щепу, держит верёвку и нянчит тех, кто младше. Четырёхлетняя нянька здесь обычное дело, никто не видит в этом жестокости: старшая девочка весь день носит брата на бедре и работает с ним на руках. В семь лет ребёнка отдают к скоту, сначала к гусям и овцам, потом к телятам. Подпасок — первая работа, за которую отвечают всерьёз: потерял овцу, значит, виноват, и наказывают по-настоящему. Он же носит воду, собирает лыко и хворост и бегает с вестями от двора ко двору. В десять лет ребёнок работает в поле: водит лошадь с бороной, вяжет снопы за жнецами, месит ногами глину, крутит жернов. Девочка в этом возрасте всерьёз садится за прялку. К тринадцати в руках у ребёнка уже серп, коса и топор, и по вечерам он ходит на игрища. Мальчишку с этих лет пускают посидеть с мужчинами, если он молчит.

Одевают малышей до пяти-шести лет в одну длинную рубаху без пояса, и с весны до осени они бегают босиком. Мальчика от девочки в такой рубахе не отличишь, и это никого не смущает: пока у ребёнка нет ни имени, ни пояса, он ещё не вполне человек. Первые пояс и лапти значат, что ребёнок пошёл в работу. Мать, догоняя сына у ворот, кричит: «Пояс где? Без пояса из дому не ходят. Стой, завяжу».

Поэтому в толпе у сельской околицы не бывает просто детей. Малыш в рубахе без пояса ещё не работает. Мальчишка в поясе и лаптях — подпасок. Девочка в расшитой шапочке уже почти невеста. Три фигурки, и каждую узнаёшь издалека.

Парень и девушка

Как девушка выросла, видно по одежде. Ей шьют тухью «девичью шапочку», расшитую бисером и серебром, и с этого дня она на выданье. Год за годом на тухью нашивают всё новые кусочки серебра, бляшки и бусины, и соседки на улице сразу видят, сколько за девушкой дадут. У парня такого знака нет. Просто однажды его перестают гнать с мужского конца стола и начинают звать на работу вместе со взрослыми.

Только в этом возрасте у человека есть своё время и своё место, где старших нет рядом: летом это игрища на поляне, осенью посиделки в избе. Вся остальная жизнь сувара проходит при старших.

Новый человек

Женятся рано. Девушку выдают в шестнадцать-восемнадцать лет, парня женят в восемнадцать-двадцать. Невеста часто на год-три старше жениха: в дом берут работницу, а не ровесницу.

Первый год молодуха в доме мужа — ҫӗнӗ ҫын «новый человек». Она здесь чужая. Встаёт первой, ест последней, не садится при свёкре, и зовут её не по имени, а кин «невестка». Её проверяют, но не жестокостью, а работой. Проверка кончается, когда рождается первый ребёнок и когда в доме признают её хлеб.

Потом двор становится твоим. Мужчина зовётся кил хуҫи «хозяин дома», а женщина — кил хуҫи арӑмӗ «хозяйка дома», и это не «жена хозяина», а её собственная должность. Двадцать пять лет они живут одним кругом: пашня, сенокос, жатва, молотьба, поминки, зима. На этом ровном фоне и видно, как ломает мир война.

Когда отдал соху

Старость начинается не с болезни, а с того, что человек отдаёт своё дело. Мужчина отдаёт соху сыну, женщина отдаёт квашню невестке. С этого дня старик уже не работает весь день, но слово его весит больше, чем чьё-либо.

Ваттисем — это не просто пожилые люди. Это старшие, те, кто помнит и потому решает. Народная мудрость по-чувашски называется ваттисен сӑмахӗ «слово стариков», а обычай предков — ваттисен йӑли «обыкновение стариков». Сам язык говорит, что правда хранится не в книгах, а в людях, которые скоро умрут.

Кинеми «старуха» получает в старости то, чего у неё не было тридцать лет. Она может говорить при мужчинах, входить в чужой двор без спроса и говорить вслух то, за что молодую женщину сурово бы осадили.

Как война бьёт по каждому возрасту

Война не делает всех несчастными одинаково. Каждого она бьёт в своё место.

Младенец теряет имя: седьмой день проходит на телеге, где некому печь хлеб и созывать родню. Малыш теряет мать, которая в поле работает за двоих. В сожжённом селе дети не плачут и не бегут, а стоят, и это страшнее крика. У подпаска угнали стадо, и он стал лишним ртом, но всё равно выходит за околицу в тот же час, с пустым кнутом. Девушка теряет жениха и срок: про неё говорят «не успела до столбов», то есть до осенних поминок, и тухью её больше не украшают, потому что серебро ушло на хлеб. Молодуху, потерявшую мужа раньше, чем её признали в его доме, отсылают к отцу, и это законно, но стыдно всем. У хозяина отнимают руки, и крыша не чинена, а поле убрано: чинить некому, а есть надо. А у старика война отнимает ноги. Он всё помнит, но идти не может.

Женская жизнь
Год женщины

Мужская работа меняется с сезоном: пашня, сенокос, жатва, молотьба, потом зима. Женская работа не кончается никогда, сезон только добавляет к ней новую. Каждый день, в любой месяц, женщина доит корову утром и вечером, через день топит печь, носит воду и дрова, кормит детей и скотину, стирает и латает. Её редко увидишь с пустыми руками. У неё либо ведро, либо ребёнок, либо веретено, и прядут на ходу: идя за стадом, стоя в очереди у парома.

В июне, в неделю Ҫинҫе «неделя, когда землю нельзя трогать», работать запрещено всем. Но для женщины запрет неполный: пахать и стирать нельзя, а доить и кормить надо. Всё равно это лучшая неделя года. Все ходят в белом, никто не зовёт в поле, и у мастериц впервые с осени свободны руки для вышивки. Они выносят пяльцы на улицу и садятся рядком, а девочка держит им нитки и учится, глядя. Девушки в эти дни ходят на игрища с утра, а не затемно. Неделя запрета для женщины оказывается неделей свободы.

В июле мужчины косят, а женщины ворошат сено и в полдень несут косцам турӑх уйранӗ «кислое молоко, разбавленное водой». На учуке «большом летнем молении» моление ведёт мужчина, а общий котёл варят женщины, и никто не видит в этом противоречия. Август — месяц серпа, а серп — женское орудие: жнут затемно и до темноты, младенца кладут в тень под сноп, хлеб пекут ночью. В сентябре и октябре треплют лён и коноплю и прядут. Из того, что напрядут за эти два месяца, будут весь год холст, одежда, дары духам и белые рубахи под обережную вышивку. А в октябре, в месяц юпа «столб на могиле», женщины варят поминальное пиво и ведут плач по тем, кто умер за год.

Серебро на голове

Женские украшения — тухья и хушпу «убор замужней женщины», ама и шӳлкеме «нагрудные украшения», тевет «перевязь», сӑрка и мӑя «ожерелья» — вовсе не наряд. Это личное богатство женщины, и другого у неё нет. Убор принадлежит не семье, а ей: переходит от матери к дочери, уходит с ней в дом мужа и возвращается с ней, если она уйдёт обратно.

Серебро на уборе в эти годы — не звонкие монеты, как будет много позже, а обрезки слитков, старые дирхемы от дедов, мелкие бляшки, бисер, раковины каури. Девочка напряла, продала холст и нашила себе ещё кусочек серебра. Бедная носит бисер, богатая серебро, и это видно за сто шагов.

Родовая хушпу с серебром трёх поколений стоит дороже выкупа человека из плена. Двор разоряется по порядку: сначала продают холст, потом скот, потом железо и только в последнюю очередь убор. Когда на хушпу остаются голые нитки, на которых что-то висело, дому конец.

Серебро с убора не обычные деньги. Оно звенело над обрядами и праздниками, и мастерицы считают, что для обережной вышивки годится только такое серебро, а казённое нет. Ценность этого серебра в том, что оно слышало.

Пиво и нитка

К лошади женщина не подходит: конь — мужское дело. Всё прочее в хозяйстве на ней, но почёт за пределами дома ей дают только два дела.

Первое — пиво. Варят его почти в каждом доме, а хорошо варят не везде. Пивоварку, у которой получается, зовут на все обряды, а в её доме собираются люди, которые больше нигде вместе не сидят. Без женщины не бывает обряда, потому что без пива обряда не бывает.

Второе — вышивка. Тӗрӗ «вышивка» целиком женское дело, и только в ней в этом мире живёт тихая сила: красный узор на белой рубахе бережёт того, кто её носит. Вышивать умеет каждая, хорошо — одна из двадцати, а старшая мастерица имеет такой вес, что с ней считается и старейшина.

Что она решает и чего не решает

У женщины в суварском дворе есть настоящая власть, но только в пределах этого двора. За его границей власти у неё нет.

Старшая женщина в доме сама решает, что варить и сколько, а значит, сколько семья протянет на том зерне, что есть. Сама решает, что продать из своего, кого из соседок пустить в дом, кому из детей что делать. Вся мелкая домашняя обрядность тоже её: доля духу дома, хывни «возлияние» у печи, лепёшка для банного духа. И она решает, кого сватать. Формально договариваются отцы, но список невест матери составили за два года до того, и мать жениха может сказать «нет», и говорит.

Зато о земле женщину не спрашивают: ни о меже, ни о переделе, ни о залоге. Не спрашивают и о крупном скоте и лошади. На сходе она молчит. Старуха может сказать слово, и её послушают, но скажет она его через сына или через старика. Юную девушку о замужестве спрашивают только для порядка. Отказ возможен, но обходится дорого. Уйти из дома мужа можно только к отцу, и только если отец примет.

Несправедливостью женщина это не считает: другого порядка она не знает. Несправедливым она считает конкретное. Свекровь пересчитала её холст. Муж пропил тёлку. За неё дали мало. Поэтому никто из женщин не говорит «нам, бабам, воли не дают». Говорят: «Меня не спросили». И всегда про какое-то одно дело.

Тот, кто спросит хозяйку, а не хозяина, узнает больше. Женщина знает, сколько в селе едоков, кто болен, у кого спрятано зерно, кто из парней уже сговорен. Мужчины знают поле, женщины — двор изнутри.

Говорит · Чӗкеҫ

Ко мне ходят все. Булгарин ходит, хоть ему и нельзя, а он говорит, что пришёл посидеть. Сувар ходит. Сборщик ходит, и ему наливают, как всем, потому что у меня в доме я решаю, кому наливать, а не он. Мужа моего давно нет, и с тех пор я варю на весь конец. Руки у меня красные от кипятка, ты не смотри на них, ты пробуй. Ну? Вот. Прошлой осенью варила — до сих пор помнят. А чьё не помнят, тот пусть квас варит. Меня на сход не зовут, и не надо. Сход потом всё равно приходит сюда, садится вон на ту лавку и говорит то, чего на сходе не сказал. А я слушаю. Мне за это никто не платит, мне за пиво платят. Одному петь — как одному есть. Можно, а зачем? Вот они ко мне и ходят петь.

Вдовы

Вдов в тот год будет много, и у вдовы в этом мире своё, особое положение.

Сильнее всех из женщин вдова, у которой сын-подросток. Двор её, пока сын не женится, и никто не посмеет его отнять. Такая вдова говорит со старейшиной на равных.

Вдова с малыми детьми еле держится. Двор тянуть некому, а братья мужа уже присматриваются к земле. Обычно её оставляют в доме мужа за его братом, чтобы дети и хозяйство остались в роду. Можно и уйти к отцу, но тогда она теряет всё, кроме убора. Вот почему убор так важен: вдова уходит с тем, что на ней надето.

Бездетная вдова почти всегда возвращается к отцу, и её снова выдают замуж, уже за меньший выкуп.

Но хуже всех в тот год приходится вдове без тела. Муж ушёл на Калку или к бродам и не вернулся, а мёртвым его никто не видел. Она уже не жена, но ещё и не вдова. Ни оплакать мужа, ни выйти снова замуж, ни разделить двор она не может. Так живёт русская Неждана на Ага-Базаре, которая каждому, кто шёл с запада, повторяет одни и те же слова про мужа: широкий, бровь рассечена. На смерть у народа есть обряд, а на исчезновение нет.

Вдова Кайӑкки из Мӑн Юман «Великий дуб» умеет вести плач, как никто в округе. Когда её попросили оплакать тех, чьих тел нет, она ответила вопросом, на который никто не нашёл ответа:

— А как я его позову? Я имя скажу, а он где? Я в землю говорю, а он не в земле.

Бездетность

Если в доме нет детей, это беда не одной женщины, а всего двора. Некому работать, некому кормить стариков, некому поставить столб на могиле. Виноватой почти всегда считают жену.

Сначала идут к ведунье за травами, потом несут дары и молятся. Если не помогает, берут ребёнка из родни: племянника, сироту, лишнего сына у многодетного брата. Он становится своим полностью, наследует двор и ставит родителям юпа, и никакого обряда для этого не нужно: все просто признают его своим. В тот год таких детей становится больше, чем уклад может вместить. Ребёнка ведёт за руку не его мать, и на вопрос «чей он» ответа нет.

Улах и вӑйӑ

Только здесь молодёжь принадлежит самой себе. Всё остальное время человек этого мира работает, молится или воюет. А на игрищах и посиделках пятнадцатилетние на время свободны и от одного, и от другого.

Вӑйӑ

Вӑйӑ «игрища» — летние сборища молодёжи на воздухе. У каждой большой деревни для этого есть постоянное место: луг за околицей, опушка, поляна у рощи, и само это место тоже называют вӑйӑ. Собираются на него из нескольких окрестных сёл. Уяв «пора игрищ» длится около семи недель, с весны до начала лета, а потом лето уходит в покос и жатву.

Водят хороводы с песнями, парни на одной стороне, девушки на другой. Пляшут, борются, состязаются. Играют на шӑхлич «свирели», на шӑпӑр «волынке из бычьего пузыря», на кӗсле «гуслях», бьют в тӑмра «барабан». Смотрит вся деревня. Старухи рассаживаются на меже и разбирают, кто с кем стоял рядом. Вӑйӑ ни от кого не прячется, его смотрят все.

Улах

Улах «посиделки» собирают осенью и зимой, в избе. Девушки одного конца села договариваются и берут дом, где старших хозяев сейчас нет: уехали, гостят, а то живёт одинокая старуха, и ей за это что-нибудь приносят. Собираются с темнотой.

Девушки приходят не с пустыми руками, а с работой: с прялками, веретёнами, пяльцами, шитьём. Работают и поют. Потом приходят парни, уже без работы, но с музыкой и разговорами, и их пускают. Поют, гадают, рассказывают сказки, играют, учат друг друга ремеслу. Еду приносят вскладчину. Раз в неделю варят кашу, иногда режут гуся или утку, пекут блины, варят яйца.

Главное об улахе мало кто замечает: это рабочее собрание, похожее на гулянье. Девушку отпускают из дому прясть, и родители знают, что она вернётся с пряжей. Годовой запас нити прядётся именно на улахе. Нитка, которой потом вышивают обереги, тоже спрядена там.

Присматривает за посиделками старуха-хозяйка. Родителей на улахе нет, но чужие глаза есть, и именно здесь решается, что будут говорить о девушке.

Как выбирают

На игрищах смотрят и выбирают: кто стоял рядом в хороводе, кто кому подпел, кто кого перетянул. На посиделках узнают друг друга ближе, потому что там разговаривают и там видно, у кого хорошие руки. Парень смотрит на девичью пряжу и шитьё, и смотрит всерьёз.

Потом дарят знаки. Девушка дарит вышитый платок. Парень дарит серебряную бляшку на убор или гребень. Бляшка на тухье от парня — почти сговор, и всё село понимает это.

Дальше парень называет матери имя, мать смотрит двор и приданое, отцы договариваются. Слово молодых первое, но не последнее, хотя чаще всего родители соглашаются: это проще, чем ссориться. А если они против или выкуп платить нечем, невесту крадут с её согласия. Умыкание не преступление, а законный обходной путь: потом всё равно мирятся и платят, только меньше и позже.

Осень того года

На летнем молении молодёжь ещё водит хоровод на краю общего поля, пока старшие варят котлы. Круг идёт как всегда, но у половины парней за поясом уже топоры: вечером им на стройку. Старухи на меже считают пары вслух и сбиваются со счёта.

Посиделки начинаются в октябре. В сентябре девушки по привычке, как каждый год, договариваются об избе, выбирают дом, уговаривают старуху, носят туда лучину. «У Сехвер тётки берём. Она согласна». Придут ли в эту осень парни, не знает никто, и девушки об этом не говорят. Они носят лучину.

Туй
Сватовство и сговор

Невесту начинают присматривать за год или два. Матери и тётки ходят в гости в чужое село посмотреть, как девушка работает. Все понимают, что это смотрины, но вслух никто так не скажет.

Ҫураҫу «сватовство» ведут отец жениха, его дядя и тётка. Мать жениха со сватами не ходит. Сваты несут каравай и выкупные деньги. Семья невесты отдаривает их холстом. С первого раза сватам отказывают: так велит приличие, и соглашаются только на второй или третий раз. Настоящий отказ звучит как «мы подумаем», и все понимают, что это значит.

Потом договариваются о дне, о хулӑм «выкупе за невесту» и о парне «приданом». В одних краях за этим едет жених, один, верхом, с гостинцами. В других едут его родители.

Плач невесты

Между сговором и свадьбой проходят две-три недели. За это время невеста обходит всю родню, прощается с каждым и плачет. Хӗр йӗрри «плач невесты» — особая песня. Невеста поёт её одна и поимённо оплакивает родных и родной дом. Плакать надо обязательно, рада она свадьбе или нет. Невеста, которая не плачет, оскорбляет свой дом.

Свадьба

Туй «свадьба» длится от трёх до семи дней и играется сразу в двух домах. У неё есть свои должностные лица. Всем распоряжается туй пуҫ «свадебный голова». Хӑйматлӑх «посажёный отец» и его жена на всю жизнь останутся для молодых самыми важными людьми после родителей. Мӑн кӗрӳ «старший дружка» поёт и говорит от имени свадебного поезда. Кӗҫӗн кӗрӳ «младший дружка» зовёт музыкантов.

Жених выезжает с поездом, впереди едут музыканты с волынками, во дворе пляшут. У ворот невесты два рода устраивают шумную схватку: ворота загораживают, требуют выкупа, толкаются и кричат. Это игра, но играют всерьёз, и зрители болеют за своих.

Невесту из родного двора выносит на руках брат, чтобы её ноги не коснулись земли дома, который она покидает. Жених пересаживает её с телеги в седло. Невеста срывает с его спины ҫулӑк «платок» и этим говорит, что принимает его.

Смена убора

Невесту привозят в дом жениха под покрывалом, и там с неё снимают тухью и надевают хушпу. Девичий убор кончился, начался женский. В этом и состоит свадьба, а всё остальное — вокруг.

Лица невесты в эту минуту не видно, видны только руки женщин, снимающих девичью шапочку, и хушпу, которую уже подают. Тухью потом отдают младшей сестре или снимают с неё серебро на приданое следующей невесте. С этого дня женщина никогда не выйдет из дома простоволосой. Замужняя всегда покрывает голову сурпаном «длинным белым полотенцем» с вышитыми концами. Девушка ходит без сурпана, замужняя — с ним, и это видно издалека.

Клёцки новобрачной

После свадьбы устраивают ещё один обряд, ҫӗнӗ ҫын салми «клёцки новобрачной». Молодых накрывают войлоком, младший брат жениха подцепляет клёцки деревянными вилами-трезубцами, кто-то из гостей брызгает на войлок супом, а мальчишка хватает покрывало и убегает. Все хохочут. Хорошо, что обряд смешной: свадьба у сувар кончается не торжеством, а смехом. Потом сваты ходят друг к другу в гости, а молодуха выходит на работу.

Сколько стоит свадьба

Свадьба — самая большая трата в жизни двух дворов. Она обходится примерно как лошадь и новая клеть вместе.


Что От кого Что это
хулӑм от жениха серебро и скот семье невесты
парне за невестой убор, холст, перина, сундук, корова или овцы
пир оба дома бараны, пиво, пироги на всю родню
подарки невеста платки и рубахи, вышитые ею за два года

Отцы решают вслух. Матери решили заранее. Молодые сказали первыми. А если роды жениха и невесты в близком родстве, свадьбу запрещают старики, и спорить с ними бесполезно. Родство помнит юмӑҫ «сказитель». Он может сказать, что дед жениха и бабка невесты были братом и сестрой, и больше об этой свадьбе не говорят. Для этого и нужна устная память.

Свадьба в военный год

Военный год ломает свадьбу сразу в четырёх местах. Нет времени: три-семь дней никто не даст, свадьбу играют за один вечер. Нет людей: поезд — это два десятка всадников, а в августе в селе столько мужчин не найдётся. Нет серебра и холста: выкуп платить нечем, приданое не собрано, вышивать было некогда. Нет срока: все хотят успеть «до столбов», до осенних поминок, и свадьбы играют торопливо, сразу после дурных вестей. Пришёл слух о дыме за Сурой, и назавтра кого-нибудь женят.

Так появляются обычаи, которых в мирное время не было. Если у невесты нет своего сурпана, его берут взаймы у соседки, у свекрови или у чужой женщины в обозе. Носить чужой сурпан не стыдно, но все это замечают, а когда сурпан возвращают, это тоже событие. Бывает свадьба без поезда: невеста приходит сама, пешком, и её встречают у околицы. Старухи считают, что это к худу, и говорят об этом при ней. А выкуп часто откладывают до конца войны. Его называют вслух при свидетелях, и юмӑҫ запоминает. Если жених погибнет, долг пропадёт, и кто-нибудь обязательно скажет, что хоть в этом смерть его вышла кстати.

Вот как это бывает. Ставят молодых между двух телег, потому что другого ровного места нет. Рубаха на женихе выстирана днём и ещё не просохла на плечах. На невесте будничное платье, и руки она вымыла до локтей. Юмӑҫ называет отца жениха, деда и прадеда, а за невесту назвать некого: она из беженцев, и её село сгорело. Тогда она сама называет два имени, отца и матери, а старик повторяет их вслух, чтобы они прозвучали не только её голосом. Хушпу нет, и женщина из обоза просто набрасывает ей на голову свой ношеный сурпан, у которого вышивка доведена только до середины. Ковш проходит один круг, а не девять. Кто-то начинает летнюю песню, и её обрывают посередине, на словах про цветение. Утром молодая первой выходит к котлу и спрашивает, много ли осталось соли. Теперь спрашивать об этом положено ей.

Роды и дети
Повитуха

Повитуха в округе одна на все сёла в дне пути. Это старуха Чепчен. Она не лекарь и с ведуньями не спорит, у неё своё дело. Её зовут, когда рожают и когда умирают младенцы. В деревнях её зовут просто кинеми или эпи карчӑк «бабушка-повитуха». Платят ей не серебром, а едой и холстом, и в любом дворе её накормят до самой её смерти.

В бане

Рожают в мунче «бане». Там есть вода, огонь и тепло, туда никто не зайдёт. Рождение, как и смерть, случается на границе, и баня подходит для этого лучше всего. Рожают на коленях или стоя, держась за перекладину. Повитуха правит живот, парит роженицу и поит её отваром.

Беременная женщина знает, чего ей нельзя. Нельзя смотреть на пожар и на покойника. Нельзя переступать через оглоблю и через верёвку, стричь волосы, сидеть на пороге, ходить на похороны. Нельзя отказывать в еде тому, кто просит. У каждого запрета своя беда, от которой он бережёт, и женщины пересказывают их друг другу деловито, как советы по хозяйству.

После родов мать и дом считаются нечистыми и защищёнными одновременно. Сорок дней роженица не подходит к общему котлу и не ходит к колодцу. Младенца первым делом несут в баню и парят, а мать кормят кашей и поят пивом.

Ребёнка не хвалят вслух: похвалить значит указать на него недоброй силе. Вместо похвалы говорят: «Какой некрасивый, слава Турӑ „Богу“». И мать у колодца шипит на соседку, которая засмотрелась на её сына: «Не хвали его при мне. Скажи — некрасивый».

Люлька и колыбельная

Первые два года ребёнок живёт в сӑпке «люльке», подвешенной на гибком шесте к потолочной балке. В люльку кладут обереги: нож или ножницы под изголовье, кусок хлеба, лоскут с красной вышивкой. В дороге люльку вешают на дугу телеги, и она качается сама.

Сӑпка юрри «колыбельную» поют в одиночку. Чувашские колыбельные поют не о том, как ребёнок сладко спит. Ребёнку поют о работе и о будущем: кем он станет и что будет делать. Мать в июне поёт сыну: «Вырастешь — соху возьмёшь, поле отцово вспашешь». Осенью того года та же мать поёт на тот же мотив другие слова: «Вырастешь — ходить научишься, далеко ходить научишься».

Живые и умершие

Из пяти-шести рождённых детей до взрослых лет доживают двое-трое. Никто не считает это бедой отдельного дома, так устроен мир, и говорят об этом спокойно.

Младенца громко не оплакивают. Большой плач бывает по взрослым, а по младенцу мать коротко поголосит, и всё. На вопрос «сколько у тебя детей» отвечают числом живых. Это не бессердечие, так положено: об умерших говорят отдельно и в другой раз. Детей, умерших до имянаречения, на осенних поминках не называют: у них нет имени, которое можно было бы произнести.

Никто не говорит «мы привыкли». Просто разговор не останавливается. И когда женщина у колодца, пересчитав своих за год, говорит «Четверо. Все четверо, слышишь? Все четверо», повторяет она это не случайно.

Говорит · Чепчен

Я их всех вынимала, я и знаю, сколько их. Не душ, а рук: душу не пересчитаешь, а руки — вон они, у каждой бабы на меже. Этот был синий, я его в бане три раза в холодную воду опускала, теперь он коня за узду водит и на меня не глядит, стыдится. Эта шла ногами вперёд, мать её кричала, что не выйдет, а вышла. Кто у меня помер, тех я тоже помню, только их никто не называет, у них имени нет. Я их про себя называю, как умею, по двору: Сехверов первый, Уйӑпов второй. На поминках нельзя, а про себя можно, никто не запретит. Ты у меня не спрашивай, сколько у нас в селе детей. Спроси, сколько я их донесла до имени. Это другое число, и его знаю только я.

Во что играют дети

Детские игры сувар известны по записям этнографов. Для них не нужно ничего, кроме того, что под рукой.


Игра Перевод Как играют
кӗтесле в уголки четверо меняются углами, пока водящий не смотрит
чулла в камешки подбрасывают и ловят камешки на кисть руки
кӑшман кӑлармалла тянуть репу цепочкой держатся, водящий отрывает по одному
вакӑрла в котёл палками гонят чурку в лунку
лапталла в лапту тряпичный мяч, бита, две команды
тухья тӑхӑнмалла надень тухью водящий вслепую надевает шапочку на пойманного
паян вир акрӑмӑр сегодня просо сеяли хоровод, в котором показывают полевые работы
куҫ хупмалла жмурки и прятки в кучевой деревне прятаться можно бесконечно

Мяч шьют из тряпок или сваливают из шерсти, вместо скакалки у них лыко. Пукане «куклу» скручивают из тряпок и соломы, и лица у неё нет. У куклы с лицом появилось бы изображение, а изображению полагалась бы доля, как духу дома.

Больше всего дети любят играть во взрослые дела и обряды: сеют, жнут, молотят, женятся и хоронят. Свадьбу играют всерьёз, с поездом из палок и тряпкой вместо покрывала. В тот год в деревнях появляется новая игра, «в монголов», а к осени ещё одна, «в бегство». Монголом никто быть не хочет, а бегут все. Кто хочет знать, что делается в округе, пусть посмотрит, во что играют дети.

Когда ребёнок становится работником

Первый порог — семь лет. С этого возраста ребёнку доверяют скот, воду и ответственность. Второй порог — двенадцать: серп, коса и поле почти наравне со взрослыми.

На большой стройке лета дети с семи лет носят воду, глину и лыко, вяжут фашины. Едят они как работники, а работают вполсилы, и бригада из беженцев, где половина детей, строит медленно вовсе не от лени.

При лагере у вала детей много: при бригадах, при обозе, при кухне. Каждый мальчишка хочет в войско. Тукташ просто первый, кого запоминаешь в лицо. Ему тринадцать, хоть он и божится, что четырнадцать. Он просится в строй трижды, и трижды ему отказывают. За ним стоят ещё двадцать таких же.

Старики
Совет стариков

Совет стариков — не собрание мудрецов, а рабочий орган общины, и дел у него три. Он хранит память о правах: чей покос, где межа, кто кому должен и кто кому родня. Решение стариков и юмӑҫа окончательное, потому что записей нет и жаловаться некому. Он распоряжается людьми: кого послать на общее дело, чья очередь пасти, сколько дворов дадут подводы. Суварское село нельзя нанять, можно только договориться со стариками, и тогда они сами наряжают людей. И без его согласия не проводят большое моление. В этом главная сила стариков: они могут запретить общине иметь дело с богами.

Старейшина не приказывает, он спрашивает. Когда старик Авантей спрашивает: «А кто это будет делать?» — власть его в том, что он назвал цену вслух, и после этого всем неловко.

Слово старшего

Старшему не возражают при людях. Возражают потом, наедине, и он нередко соглашается. Старик говорит последним и подводит итог. Если он заговорил первым, дело плохо. Пиво старикам подносят первыми, и пока подносят, молодёжь стоит в поклоне. Стариков называют мучи «дед» и кинеми, но никогда по имени.

Больше смерти старик боится остаться без поминовения. «Пусть тебе юпа поставить некому будет» — страшнее проклятия в языке нет. Старик боится не умереть, а того, что потом его некому будет назвать.

Война бьёт и по совету. Старики решают, а исполнять некому: людей забрали. Совет решает раз, решает другой, и ничего не исполняется. Тогда его просто перестают созывать. Не из обиды, а потому что незачем. Про это говорят одной фразой: «Стариков не сзывали с Авӑн „месяца овина“. Некого сзывать и незачем».

Женщины соседних народов

Каждый народ смотрит на соседок через свои обычаи и считает их либо распущенными, либо забитыми. Правы ли они, решать не нам.

Марийки ближе всех к суваркам по укладу, но у марийцев женщина может быть лекарем с положением, шӱведыше «ведуньей», и торговаться за свою работу вслух, с мужчинами. Суварки обсуждают это подолгу. Сувары говорят про мариек: «Лесные, лечат хорошо, а порядка в доме нет». Марийки про сувар: «Богатые, а сами в серебре ходят, как в хомуте».

У эрзян большая семья, невестка в ней в самом низу, но эрзянки держатся свободнее и говорят на людях громче. Эрзянка Парава у городища кормит бригады и распоряжается двором открыто, при мужчинах, и никого это не смущает. Эрзянки говорят про суварок: «Тихие, а серебра на них больше, чем у нас на всём селе». Суварки про эрзянок: «Кричат громко, работают хорошо».

О булгарских горожанках надо говорить точно. Затворниц в Волжской Булгарии нет. Ибн Фадлан, приехавший сюда триста лет назад, возмущался, что мужчины и женщины купаются в реке вместе, нагими и не закрываясь, а царь ответил ему, что таков обычай и дурного в этом не видят. С тех пор город стал куда мусульманнее, и в богатых домах Болгара женщина живёт закрыто: у неё своя половина дома, голова покрыта, на улицу она выходит в сопровождении. Но горожанка среднего достатка торгует на базаре сама, как Асия с Ага-Базара, двадцать лет стоящая на одном месте. Чем богаче дом, тем незаметнее женщина. Чем беднее, тем она виднее и громче. В деревне то же самое, только порог выше. Булгарка говорит про суварку: «Серебра на ней больше, чем на мне». Суварка про булгарку: «Сидит взаперти и сладкое ест».

Русские женщины — христианки, с крестом на шее, замужние носят повойник и платок. Суваркам они чужие по вере, но понятные по укладу. У русской вдовы меньше воли в одном и больше в другом: из дома мужа она не уходит, но и серебром своим не распоряжается так, как суварка. Русские говорят про суварок: «Языческое серебро». Суварки про русских: «У них жена мужнина, а у нас своя».

Степнячку отличишь сразу, по посадке: она ездит верхом с детства, а суварка на коня не садится. В кочевье женщина полная хозяйка в своей кибитке, при мужчинах говорит свободно, а степная старуха, которая гадает на бараньей лопатке, имеет такую власть, что её слушают ханы. Суваркам это и завидно, и неприлично. Степнячки говорят про оседлых: «Сидят в срубе, как в яме». Суварки про степнячек: «Простоволосые, на конях, а детей растят в тряске».

И только в одном все пятеро сходятся. В 1223 году они боятся одного и того же и знают, что соседки боятся того же. У колодца на стройке женщины разных народов стоят в одной очереди за водой и говорят между собой без вражды, ни разу не назвав ничей народ.

Что слышно у колодца

Эти слова никто не записывал, их просто можно услышать в любом суварском селе того лета, если подойти к воде, к лаҫ, к околице.

Летом, пока война далеко:

— Твой-то на сенокосе? Мой третий день не ночует, говорит, коса тупая. Коса у него тупая.

— Я тебе нитку отдам, только ты мне за неё до Юпа напрядёшь. Раньше не прошу, вижу же.

Детям:

— Гусей считай. Считай, я сказала. Девять было.

На проводах, в августе:

— Рубаху береги. Рубаху, слышишь, не тело. Тело-то я ещё рожу, а рубаху три вечера шила.

— Ты мне не обещай. Ты приди.

А одна ничего не говорит. Стоит у околицы, пока пыль не осядет, и идёт доить.

Когда возвращаются:

— Сколько вас было? Я не про то спрашиваю. Я про то, сколько вас было.

— Ешь. Потом расскажешь. Потом, я сказала.

В сожжённом селе девочка лет десяти варит похлёбку на четверых младших и отвечает на вопрос так, как ответила бы мать:

— Мы серте яшки «суп со снытью» варим. Сныть ещё не вся выщипана.

А соседка у входа в чужую летнюю кухню говорит вполголоса:

— Ты у неё не спрашивай. И никто не спрашивайте. Она молчит с четверга, и пусть молчит.

Правда и вымысел

• Возрастные ступени, имянаречение, имена-обереги, свадебный обряд, роды в бане, колыбельные, детские игры, улах и вӑйӑ записаны этнографами у чувашей в XVIII–XX веках и перенесены в 1223 год.

• Точные возрастные пороги работы, сорок дней после родов и то, что вдова остаётся за братом мужа, взяты по общему укладу соседних народов Поволжья: прямых чувашских данных об этом нет.

• Свидетельство Ибн Фадлана о купании булгар в реке подлинное, это X век.

• Обилие монет на женских уборах началось лишь в XVIII веке, поэтому в 1223 году на уборе обрезки серебра, старые дирхемы, бляшки, бисер и каури.

• Кукла без лица, обычаи военных свадеб, реплики у колодца, осень пустых посиделок и все голоса персонажей придуманы автором. Чувашские слова и формы даны по слову автора, носителя языка.

Глава 5. За что держатся

Одному петь — как одному есть. Можно, а зачем.

— Чӗкеҫ, пивоварка из Сувара

О том времени написано много тяжёлого: о голоде, о плене, о людях, которых продают и угоняют, о сожжённых овинах. Всё это правда. Но если бы жизнь на правобережье Волги состояла только из этого, людям было бы нечего терять, а им было что терять. Уходить трудно оттуда, где было хорошо. Эта глава о том, что было хорошо.

Радость здесь крестьянская. Никто не скажет «как хорошо мы живём». Скажут «сегодня в каше сало» или «мука нынче тяжёлая», и это высшая похвала. Праздник хорош, потому что к нему месяц готовились, сенокос весел, потому что тяжёл и общий. И радость эта принадлежит не одному народу. В смешанном отряде, который идёт этим летом по Посурью, восемь народов, и у каждого свой праздник, своя еда, своя песня и своя шутка.

Почему встают затемно

Спросите любого человека в этих краях, ради чего он живёт, и он не поймёт вопроса. Но если посидеть с ним вечер, он сам всё расскажет, не замечая, что рассказывает.

Ради хлеба, который только что вынули из печи. Он ещё дышит, и корка щёлкает, остывая. Эрзянка Парава не даёт его резать: «Погоди. Пусть отойдёт. Кто горячий режет, у того и жизнь комом». Ради первой бани после дороги. Русич Гордята, одиннадцать дней не мывшийся, говорит перед мунчей «баней», что сейчас не помоется, а заново родится. Ради своей реки, где с семи лет знаешь дно ногами. Рыбак с Энӗша «Аниша» признаётся, что в чужой воде и стоять-то не умеет.

Ради песни на семь голосов, в которую вступаешь третьим и попадаешь без уговора. Ради новой рубахи, сшитой, отбелённой, ещё жёсткой в плечах, с первой вышитой полосой по подолу. Ради полной клети, которой хватит до весны: «Три патмана „четырёхпудовые кадки“ и початая пудовка. До Ҫимӗк „летнего поминовения предков“ дотянем, а там крапива». Ради того, что дети живы. Женщина у колодца говорит соседке: «Четверо. Все четверо, слышишь?» — и повторяет, потому что за год ни один не умер.

Ради удавшегося пива, о котором говорят полгода. Ради своего серебра на голове. Суварка Сарпи, проходя мимо мужчин, говорит, звеня убором: «Слышишь? Это не украшение, это я иду». Ради хорошо сделанной работы: ровной борозды, прямого сруба, чистого прокоса. «Вон погляди на прокос. Вот так косят, а не как вчера». Ради гостя за столом, которому режут то, чего себе не режут. Ради вечера, когда пересчитал во дворе и все дома: «Спят. Все трое спят, и скотина поена. Вот и день прошёл».

Ради того, чтобы пригодилось то, что помнишь. Сказитель Ярмул весь вечер ходит довольный после того, как в соседнем селе спросили про старую межу, а знал её он один. Ради торга, который удался. Асия с Ага-Базара радуется не деньгам, а тому, что угадала. И ради всего, что бывает раз в году. Тринадцатилетний Тукташ бежит через весь лагерь: «Мучи „дед“, мучи, у берега лёд стал! Тоненький, я палкой пробил!»

Радости по месяцам
Неделя, когда ничего нельзя

В начале лета, в месяц Ҫӗртме «пар», наступает Ҫинҫе «неделя, когда землю нельзя трогать». Земля в эти дни «тяжела», и тревожить её нельзя: ни пахать, ни копать, ни стирать, ни рубить. Это запрет, но на деле это единственный отпуск в году.

Утро без дела. Мужики в чистых холщовых рубахах сидят на брёвнах у клети и не знают, куда девать руки. Один начинает точить нож, и его останавливают: железо в эти дни лучше не трогать. Другой берётся плести лапоть, и ему тоже не дают. В конце концов они просто сидят и разговаривают. Дети ходят в лаптях, потому что босиком по земле нельзя, и им смешно: лапти в июне, как шуба. В камешки они играют на лавке, а не на земле. Старуха на крыльце считает дни, скоро ли можно будет опять велеть.

У мастериц в эту неделю впервые с осени свободны руки. Доить и кормить всё равно надо, но в поле никто не зовёт. Женщины выносят пяльцы на свет и садятся на улице рядком, семь человек с работой, а девчонка держит им нитки и учится, глядя.

На девятый день Ҫинҫе кончается, и в деревне разом топят все бани. Дым стоит от оврага до оврага, пахнет мокрым камнем и распаренным веником. Первыми несут детей, за ними идут женщины, последними мужики, и по деревне бегают мокрые, красные, счастливые люди в исподнем. В бане оставляют лепёшку ийе «банному духу». Ярмул парит спину и вслух перечисляет, у кого в этом году поясница хуже.

Сенокос

В месяц Утӑ «сено» косят, и лучшего времени для радости от общей работы нет. Работа тяжёлая, но все делают её разом, на одном лугу, на виду друг у друга, и она сама собой превращается в состязание.

Встают до росы, потому что по росе коса идёт легче. Десять мужиков становятся уступом, и первым идёт лучший. Его не назначают, это просто тот, за кем не стыдно идти. Над отстающим смеются, а не кричат на него. В девятом часу все встают точить: брусок по железу, восемь раз подряд, и этот звук узнаёшь, как запах хлеба. За косцами идут бабы ворошить. К полудню приносят в кадушке турӑх уйранӗ «кислое молоко, разбавленное водой», пьют по очереди из одного ковша, садятся в тень от копны, и кто-нибудь обязательно засыпает на пять минут, и его будят травинкой. Старший учит молодого: «Ты не коси — ты махай. Коса сама возьмёт, ты ей не мешай».

На дальней пожне мужики не возвращаются на ночь в село, а ночуют на сене. Костёр, салма «лапша-обрывки» в котле, кто-то принёс квасу. Это единственная ночь в году, когда взрослые мужчины лежат на спине и ничего не делают. О войне не говорят. Говорят о том, у кого коса лучше держит, чья лошадь дурит, сколько давали за ту тёлку и правда ли, что в Хулаше кузнец за наварку берёт вдвое. Молодые уходят к воде и возвращаются мокрыми. Под утро холодно, и все лежат тесно, как щенки, и никого это не смущает.

Если в селе есть двор без рук, где вдова, больной или погорелец, хозяин зовёт ниме «помочь всем миром». Уважаемого человека ставят ниме пуҫӗ «головой работы», и он распоряжается. Приходят со своим инструментом и за день делают то, на что одному нужен месяц. Вечером хозяин ставит угощение, какое может, и поют ниме юрри «песню помочи». Зовут не из жалости, а потому, что в следующий раз позовут тебя. Благодарить за ниме вслух почти неприлично: это не подарок, а очередь. На стройке, куда людей наряжают по приказу, разница видна сразу. Наряженные работают молча, а ниме поёт.

Жатва и первый хлеб

Август, Ҫурла «серп», — самый тяжёлый месяц для женщины и самый сытный день года.

Серп с прошлой осени висит связанный последними колосьями прошлогодней ржи. В первый день жатвы самая проворная в семье развязывает его и срезает первую горсть, и только после этого жать можно всем. Длится это десять секунд, а объясняет весь мир: год — это кольцо, и каждый раз его надо разомкнуть руками.

Жнут затемно и до темноты, спина не разгибается, солома режет ладони. И всё равно поют: у жнецов свои ӗҫ юррисем «трудовые песни», длинные, на два голоса, чтобы дышать в такт. Младенца кладут в тень под сноп и бегают кормить. Дети вяжут снопы и путаются под ногами, их гонят, а они возвращаются. К вечеру на поле рядами стоят суслоны, и с межи видно, сколько сделано. В этой жизни такое бывает редко: чтобы работу было видно глазом.

Когда новое зерно смолото, благодарят богов, варят авӑн сӑри «пиво из нового урожая» и пекут первый каравай. Ставят на стол всё новое. Хлеб режет хозяин. Первый ломоть бросают в огонь предкам, второй дают старику, дальше режут по кругу. Красивых слов никто не говорит. Скажут «мука нынче тяжёлая», и это лучшая похвала. Ребёнку дают горбушку, и он выходит с ней на улицу, чтобы все видели.

Овин

В сентябре, в месяц Авӑн «овин», снаружи сыро, и темнеет рано. А в овине горит огонь в яме, жарко, дым стоит слоями, пахнет сухим зерном и горелой мякиной. Сушат ночами, потому что сушка не ждёт, и втроём-вчетвером, потому что одному в овине нельзя. Запрет оборачивается удобством: в овине всегда есть с кем поговорить. Там рассказывают то, чего не рассказывают при бабах и при стариках: байки, небылицы, кто что видел на дороге. Лучше всех рассказывает Ярмул. В сентябре в овине так жарко, что снимают рубахи.

Когда молотьба кончается, овину молятся. Вечером режут петуха, варят кашу, кланяются и бросают долю каши в огонь. Это авӑн патти «моление овину», обряд совсем маленький, домашний, без жреца и без толпы, и этим он хорош: всё умещается в одну ночь и один двор.

— Петуха-то жалко.

— Жалко. А кто орал всё лето?

Молотят два двора разом. Цепы бьют в четыре руки, в такт, и сбиваться нельзя, иначе заденешь соседа. Под этот стук идёт разговор, под него же ведут счёт. Если в конце ряда кто-нибудь собьётся, все смеются и начинают заново. Женщины веют на ветру, зерно шуршит, полова летит в сторону. Если хотите понять, что такое слаженность, послушайте молотьбу.

Поминки как встреча

Октябрь, месяц юпа «столб на могиле», — время поминок и надгробных столбов. Но поминки у сувар ещё и радость встречи. На Кӗр сӑри «осеннее поминальное пиво» съезжается родня, которую не видели целый год. Люди плачут и тут же едят, смеются и тут же поминают, и одно другому совсем не мешает.

Поминки идут от двора ко двору. В одном доме помянули, встали и всей толпой пошли в следующий. К четвёртому двору людей уже вдвое больше, потому что по дороге пристают соседи. Дети бегут впереди и знают, где будут пироги. Старухи смотрят, кто у кого вырос и кто на кого похож:

— Ты на кого похож-то стал. Одно лицо с дедом. Дед у тебя был дурной, но красивый.

Мужчины, которые год не разговаривали из-за межи, оказываются за одним столом и мирятся, потому что на поминках враждовать нельзя.

Поздней осенью девушки варят своё пиво, хӗр сӑри «девичье». Они берут избу, всё село сносит туда солод, хмель и муку. Накануне девушки варят и пекут, а вечером к ним собирается вся деревня и гости из соседних сёл. Этот праздник девушки делают сами, а не для них делают.

На поминках юмӑҫ «сказитель» читает имена тех, кто умер за год, и на каждом имени кто-нибудь кивает, потому что каждого кто-нибудь помнит. Это не список. Это последний раз, когда человека называют при всех, и тому, кто читает, подносят первому. Радость здесь странная, но настоящая: пока имя называют, человек ещё немного есть.

Учук: один день

В начале июля на общем поле у воды между Мӑн Юман «Великий дуб» и Мӑн Таяпа «Большая Таяба» собирается учук «большое летнее моление». В этот раз оно собирает больше народу, чем обычно, потому что в этот раз на нём будут говорить не только с богами.

Всё начинается накануне вечером, с пива. Пивоварка варит уже третий день, и по её двору не пройти: корчаги, кадки, чан, солодовый пар, и она гонит всякого, кто дышит на сусло. В соседних дворах пекут. Хӑпарту «пышные каравайчики» поднимаются в печи на ладонь, пӳремеч «ватрушки» кладут на противень по двадцать штук, и девчонка, которой велели считать, сбивается на четырнадцатом и начинает сначала. Ложатся поздно, встают затемно.

На рассвете к полю тянутся телеги. Едут с трёх сторон сразу: от Мӑн Юман, от выселков, от Мӑн Таяпа. Ещё не видя лиц, люди узнают друг друга по телегам. Все в белом: холщовые рубахи, отбелённые к этому дню, женщины в сурпанах «головных полотенцах», девушки в тухьях «девичьих шапочках» с серебром, на детях новые пояса. Каждый везёт свою чашку и ложку: котлы общие, а посуда домашняя. Везут дрова, соль, крупу, кто чем богат.

Первыми приходят старики и мальчишки. Старики потому, что не спят, мальчишки потому, что ждали этого дня всю неделю. Мужчины вешают котлы в два ряда, роют ямки под огонь, ставят рогатины. Женщины разводят костры и режут тесто. Подпаски держат скот в стороне, у воды. Чӳкҫӗ «жрец моления» Ишлей ходит между рядами в белом и молчит. Час назначит он, и пока он не назначил, начинать нельзя. Все это знают и всё равно на него поглядывают.

Час наступает, когда солнце отрывается от края земли. Скот ведут к воде. Детей разворачивают за плечи лицом в другую сторону, старики смотрят молча, женщины стоят у котлов. Потом в котлах закипает, и до полудня всё поле пахнет одним и тем же: мясным наваром, дымом и мокрой травой. Учук патти «кашу на бульоне» варят в десяти котлах разом. У каждого котла своя хозяйка и своя манера, и спорят, у кого каша гуще.

Пока каша варится, поле живёт. На краю встаёт вӑйӑ «хоровод»: парни с одной стороны, девушки с другой, свирель и волынка. Первая песня выходит кривой, потому что вступают вразнобой, вторая уже идёт. Старухи садятся на межу и берутся за свою работу: считать пары и разбирать, кто с кем стоял. За хороводом борются на поясах, не всерьёз, до трёх падений, а проигравшему потом ещё подставляют подножку, для порядка. Поднимают камень, кидают его с разбегу, и в толпе обязательно стоит старик, который помнит, кто кидал дальше всех двадцать лет назад, и называет всегда одно и то же имя. Дети у воды играют в «сегодня просо сеяли» и руками показывают, как сеют, жнут и молотят, то есть играют в то самое, ради чего все сюда съехались. Двое мальчишек дерутся из-за места у котла. Их растаскивают, и через минуту они сидят рядом.

Около полудня Ишлей начинает моление. Народ становится лицом к воде, снимает шапки, и на поле делается так тихо, как на поле не бывает никогда: слышно, как кипят котлы и поёт жаворонок. Просят обычного, всего сразу: дождя вовремя, хлеба, приплода, чтобы дети росли, чтобы скот не падал, чтобы был мир. Юмӑҫ стоит рядом и держит в памяти имена родов, чтобы ковш пошёл в правильном порядке. Первую долю кладут в огонь и льют на землю. И только после этого едят.

Едят долго. Старикам подают первым, и, пока подают, молодые стоят. Каша расходится по чашкам, кто-то бегает с добавкой, кто-то режет хӑпарту прямо на колене. Ковш идёт по кругу, потом второй раз. Между молением и трапезой старейшина даёт слово командиру булгарского авангарда, суварину Атнеру, которого привела сюда война. Говорить ему приходится стоя, перед полутора тысячами людей, которые жуют, и это куда страшнее, чем перед строем.

После еды поле распадается на кучки. Мужчины садятся по родам и говорят о том, о чём не успели за год: у кого сын женился, у кого лошадь пала, кто ходил в Ага-Базар и почём там кожа. Женщины сходятся у котлов и моют, и там идёт свой разговор, куда подробнее. Молодёжь опять в хороводе, и теперь хоровод большой, человек шестьдесят в два круга, и поют длинную летнюю уяв юрри «песню игрищ». Кто-то из дальнего села привёз гусли. Пьяных двое, и обоих уже уложили в телегу.

К вечеру начинают разъезжаться, и это самая долгая часть праздника: прощаются целый час. Договариваются, кто к кому приедет на осенние поминки. Родня зовёт родню зимовать. Возвращают чужие чашки, перепутанные за день. Девушка при всех отдаёт парню платок, и старухи на меже замечают это раньше, чем он. Мальчишку ищут по всему полю и находят спящим под телегой.

Затемно на поле остаются угли десяти костров, вытоптанный круг и запах. Последними уезжают старики. Ишлей обходит поле и гасит то, что не погасло. На краю поля стоят конные дозорные и смотрят в степь. Они стояли там весь день, и им тоже носили кашу.

Чужие праздники
Русские: праздник без попа

У беглых русских дружинников нет ни церкви, ни священника, ни колокола. Поэтому праздник у них держится единственным возможным способом: его считают. Один человек ведёт счёт дням от Пасхи и объявляет, какой сегодня день.

В конце июня Гордята с утра не ест и молчит, и все это замечают, потому что обычно он ест всё. К полудню говорит: «Сегодня Петров. У нас бы разговелись». Разговляться нечем. Тогда он делает единственное, что можно: идёт с двумя своими на реку и приносит рыбы на один котёл. Уху варят при всех, а он говорит над ней что-то короткое, отвернувшись, чтобы не смущать хозяев. Потом садятся. Старейшина Ахтупай спрашивает, что за день. «Рыбацкий, — отвечает Гордята. — У нас в этот день ловят, а с этого дня уже косят». Старик кивает: сувары косят с того же дня. Два календаря сошлись на одном деле, и это единственное, что заметили оба.

Русичи идут пешком, а пешие идут под песню, иначе ноги не идут. Сначала кто-то тянет вполголоса, для себя, в шаг. К третьей версте подхватывает второй. Песня длинная, тягучая, с повтором в конце строки под левую ногу. Сувары понимают в ней два-три слова. Но через неделю пути обоз начинает подпевать, не словами, а на «о-о-о» в конце строки, там, где повтор. Русскую песню поют тридцать человек, не знающих её языка.

Однажды, разогревшись у огня, Гордята начинает рассказывать не про Калку, а совсем другое: длинное, складное, про богатыря, который один держал дорогу. Рассказывает нараспев и не своими словами, будто читает.

— Это не ты придумал, — говорит Ярмул, который слушал внимательнее всех.

— Не я.

— И не вчера.

— И не вчера.

Два человека, которые хранят память двух разных народов, впервые узнают друг в друге собратьев по ремеслу.

Говорит · Гордята

Одиннадцать ушло, одиннадцать пришло. Такого у меня в жизни не было. На Калке нас было больше, чем я умею считать, а пришло столько, что и считать не надо. Я с тех пор, когда после дела стоим, всех глазами пересчитываю, как баба кур. Сувары смеются, а сами делают то же самое, только вслух и по родам, и выходит у них дольше. Ну и пусть дольше. Я теперь чарку первым пить не беру, я её крайнему даю, тому, кто с краю стоял. Крайнему хуже всех, ему в бок никто не упирается. Мне Ахтупай говорит: это у вас так заведено? А я не знаю, заведено ли. У нас на Руси, может, и не так. Я просто так стал делать, и никто не спорит. Сегодня крайним стоял мальчишка-эрзя, он чарку взял двумя руками и не знал, что с ней делать. Выпил. Закашлялся. Все смеялись. Я тоже. Одиннадцать, слышите? Все одиннадцать.

Булгары: пятница, свадьба и вечер после заката

По пятницам в Ага-Базаре работа на два часа останавливается, и город становится другим. Лавки не закрыты, но за ними никого: весовщик ушёл, писец ушёл, поручитель ушёл. Приезжий суварский мужик с возом мёда стоит и не понимает, у кого спросить. Ему объясняет мальчишка-водонос, и объясняет с удовольствием, потому что взрослые впервые за неделю его не гонят. Потом из мечети выходят все разом, и базар взрывается. Первый час после молитвы — самый громкий, самый весёлый и самый прибыльный за неделю. Асия продаёт в этот час вдвое больше и говорит: «Пусть молятся почаще».

Бывает, что на узкой улице у мечети играют свадьбу. Два стола под навесом: мужской во дворе, женский в доме, а между ними бегают мальчишки с подносами. Кадий, двое свидетелей, короткий договор вслух, и при всех называют, сколько жених даёт невесте. Именно это замечает старый Ахтупай. У сувар выкуп называют отцы за год до свадьбы и шёпотом, а здесь сумму объявляют громко, так, что её слышит вся улица, и невеста тоже. Старик стоит и слушает, а потом говорит: «Громко — честнее».

В октябре у мусульман начинается пост. Праздник разговения придёт только к середине ноября, и до него ещё далеко. Зато каждый вечер после заката сам по себе маленький праздник. Хасан-бек, булгарский казённый человек при отряде, постится один и ест после заката один и быстро. На третий вечер к нему молча подсаживается буртас Ирсай с куском медовых сот.

— Это дозволено, — говорит булгарин, глядя на мёд.

— Я знаю. Потому и мёд, а не что другое.

Потом подсаживается Гордята с водой, потом ещё двое, просто потому, что в октябре у костра все садятся туда, где теплее. И человек, который постится один, ужинает в компании, которая не постится и молчит об этом.

Эрзя: мёд и роща

Эрзянское селище варит озкс «общинное моление». Котёл стоит на краю рощи, варят кашу, пекут хлеб, но главное — пуре «медовый напиток», который ставят заранее, и, если честно, половина народу пришла ради него. Ведут моление старики. Эрзянин Виряс, который в отряде говорит по-русски и коротко, здесь говорит на своём языке и долго, и его не узнать. Отряд стоит в стороне. В рощу чужих не зовут, и это не обида, а порядок. Кашу и мёд им выносят на опушку, и они едят на границе леса: вместе, но у каждого своя черта, и эту черту видно.

В лесу Виряс однажды останавливает всех рукой и показывает вверх: там дупло, вокруг гудит. Он подходит, смотрит на ствол и возвращается. На коре затёс, в затёсе родовой знак: дерево чьё-то. Брать мёд Виряс не даёт. Через версту он находит второе дупло, без знака, и вот его берут. Мёд делят у костра руками, обжигаясь, и все ходят липкие до вечера.

— У нас бы и то дерево не тронули, — говорит Ирсай. — Мало ли кто не успел пометить.

— Вот поэтому вы и воры, — отвечает Виряс.

Оба смеются. Спор о бортях между их народами старый, но в этот раз он звучит весело.

Марийцы: новый хлеб и качели

У марийцев свой праздник первого хлеба, Угинде «хлеб нового урожая». Бывает он тем же летом и почти так же, как у сувар, но выглядит по-другому. Хлеб из нового зерна кладут на стол вместе с пучком колосьев. Старший говорит молитву вверх, к кронам, а не к земле. Первый ломоть кладут не в огонь, а на отдельное блюдо. Суварская мастерица Пинерпи смотрит очень внимательно и вечером говорит только одно: «Всё то же. Только глядят выше».

На праздник ставят качели: две рогатины, перекладина, верёвка, доска. Качаются взрослые. Тридцатилетние бабы встают на доску по двое и визжат, как девчонки, а очередь подгоняет. Дети ждут, когда взрослым надоест, и не дожидаются. Тукташ пролезает без очереди и получает подзатыльник от чужой женщины, которая тут же сама его и подсаживает.

Вечером играет марийская музыка. Шӱвыр «волынка» всё время тянет одну ноту, поверх неё бьёт тӱмыр «барабан», а мелодия кружит на четырёх звуках. Сувары сначала морщатся, им кажется, что это никогда не кончится. К третьему кругу морщиться перестают. К десятому обозный Курак отбивает такт ногой. Марийская ведунья Унавий это видит и ничего не говорит.

Степь: кормят прежде имени

Отряд подходит к кипчакскому кочевью, и ничего не происходит: их заметили за версту и пропустили нарочно. У кибиток гостей сажают и ставят еду раньше всякого разговора. Хасан-бек, у которого поручение и сроки, мучится: ему надо говорить о деле, а по обычаю нельзя. Он ест и считает минуты. Кипчак Бачман, который идёт с отрядом, смотрит на него с удовольствием. Когда доедают, хозяин спрашивает: «Чьи будете?» Только теперь можно говорить.

— У нас так же, — говорит потом Гордята.

— У вас так же, у них так же, а в городе почему-то нет, — отвечает Хасан-бек.

— А в городе некогда.

Прежде чем говорить о деле, степняки меряются силой. Скачут по прямой на дальность, а не на красоту: это байга «скачка». Борются на поясах до касания лопатками. Стреляют в шапку на шесте, сначала пешими, потом с седла. Хан, не оборачиваясь, велит гостям выставить кого-нибудь от себя. Это не забава: кто не вышел, с тем и говорить не о чем.

Вечером гостям подают кумыс в большой чаше. Это проверка, и проверяют не желудок, а лицо. Гость пьёт. У всех, кто пьёт кумыс впервые, лицо одинаковое.

— Кислое? — спрашивает Бачман.

— Кислое.

— Через три дня привыкнешь.

— Мы через три дня уйдём.

— Значит, не повезло.

Аскизы: день, когда заплатили

У енисейских кыргызов, которых здесь зовут аскизами, своего обрядового года в Поволжье нет: он остался на Енисее. Их праздник наступает, когда приходит серебро. Это не жадность, просто другой даты у них здесь нет.

Их старший, Ынанчу, пересчитывает серебро при свидетелях, вслух, откладывает долю каждого отдельно и только потом велит не седлать коней до завтрашнего полудня. В этот вечер аскизы впервые за месяц жарят мясо на своём огне, но не для того, чтобы отделиться. Наоборот, они зовут всех. Приходят пятеро, потом ещё.

На таком пиру старший называет имена всех своих живых, по одному, и каждый на своё имя коротко отвечает. Сувары сразу узнают этот обычай: у них перекличка устроена так же. Два народа, которые ни в чём не похожи, перекликаются одинаково.

Как чужой праздник становится общим

Общим чужой праздник делает не участие, а работа. Чужие на празднике не пляшут. Они носят воду, рубят дрова, держат скот, чинят сломанное. Отряд, который на марийском празднике нового хлеба таскал лавки, уже на этом празднике, хотя не знает ни слова по-марийски.

Еда переходит границу первой, а обряд не переходит никогда. Кашу из чужого котла берут все, а в чужую рощу не ходят. Человек ест на опушке и не делает шага дальше.

Своим праздник становится на третий раз. В первый раз чужие смотрят. Во второй помогают. В третий их зовут по имени, и кто-то из них уже знает припев.

На большой стройке у вала однажды случается такой день. У марийской артели праздник нового хлеба, и с утра они не работают. Десятник орёт. Старый Ахтупай подходит к нему и говорит два слова, и десятник уходит. К полудню выясняется, что не работает половина вала: суварская бригада ушла помогать ставить столы, русичи рубят дрова, кипчаки пригнали барана, и никто не спрашивает, откуда. Хасан-бек садится записывать убыток и пишет: «День потерян». Вечером он стоит с миской в руках и слушает волынку. Ночью он дописывает во вторую строку, мелко, по-арабски: «Вал стоит. Люди — нет». А наутро бригады выкладывают полторы нормы.

Игры и состязания

Когда можно не воевать, руки всё равно чем-то заняты. Но у всякой забавы здесь есть ставка: шапка, ложка, место в очереди у котла, право не идти за водой. Игра без ставки в этом мире за игру не считается.

Борются на поясах: суварское кӗрешӳ «борьба», тюркское куреш «борьба». Держатся обеими руками за кушак и бросают до касания лопатками, до трёх схваток. Так борются сувары, булгары, степняки, аскизы, а эрзяне и марийцы борются иначе, свободно, ухватив за плечи. Стреляют в шапку на шесте, и призом становится сама шапка. Это самое честное состязание в отряде: у лука нет ни рода, ни веры. Поднимают камень, какой найдётся на привале, до пояса, до груди, над головой, и побеждает обычно не самый крупный, а тот, кто знает, как брать спиной. Садятся друг против друга, упираются ступнями и тянут палку. Эту забаву в отряд принесли степняки, и к сентябрю в неё играют все, потому что для неё нужен только сук.

Мальчишки и молодые бойцы играют в шакла «бабки» на лычки или очередь за водой. Перед боем это первое, что в лагере запрещают, и первое, что возвращается после. Загадывают сутмалли юмахсем «загадки» на спор, пока кто-нибудь не сдастся, и проигравший идёт за водой. Ярмула до этой игры не допускают, потому что он слишком хорош. Его ставят судьёй, и он судит с наслаждением. Поют наперебой, в два ряда, и кто не может ответить новой песней, выбывает.

Победы в отряде как-то сами собой распределяются по очереди. На привале у Мӑн Таяпа ставят шест, вешают старую шапку, отмеряют тридцать шагов. Стреляют все желающие, по три стрелы. Суварские следопыты бьют ровно и скучно. Гордята мажет дважды, попадает третьей и орёт так, будто выиграл войну. Бачман сбивает шапку первой стрелой и делает вид, что так и было. А сбивает её окончательно Ирсай, молча, неизвестно с какой попытки, потому что он стрелял, пока все спорили. Шапку он себе не берёт, а отдаёт тому, кто мазал больше всех. Гордята носит её до самого октября.

В другой раз две бригады на стройке спорят, чей участок вала ровнее, и спор переходит в борьбу на поясах. Выходят по одному, до трёх падений. Ставка — бочка кваса и право полдня не носить землю. Первую схватку выигрывают кипчаки, вторую аскиз, которого выставили, не спросив. Он смотрит на всё это как на глупость. Третью, решающую, выигрывает не суварский борец, а Бажут, который двадцать лет мечет стога. Он валит противника не приёмом, а тем, что просто не отпускает. Десятник, который должен был всех разогнать, принимает ставки.

А после молотьбы начинают петь наперебой. Начинается как суварская забава, а к третьему кругу превращается в кашу: марийская артель отвечает своими песнями, русичи своими, степняки не поют, но отбивают такт. Выбывают по одному. Ряды складываются не по народам, а как попало, и мариец подпевает суварке, потому что мотив уже слышал. Побеждает марийка, безымянная литейщица из лесного починка, голос которой слышно за рекой. Приз — пирог. Она делит его на всех проигравших, чего от неё никто не ждал.

Еда как радость

В дороге готовят три вещи: салму, клёцки и кашу. По ним видно, мука кончается, мука ещё есть или есть ещё и крупа. Радость в дорожной еде одна, но огромная: сало. Кусок сала в салме меняет весь вечер. Никто не скажет «вкусно». Скажут «сегодня с салом», и этого достаточно.

Один котёл на десяток человек — это не экономия, а устройство вечера. Пока варится, вокруг сидят, пока сидят, разговаривают, кто отошёл, тот вернулся. В сытом лагере никто не торопится есть. Едят медленно, по второму кругу, и кто-нибудь обязательно скребёт по дну и говорит, что там самое вкусное, и это правда.

На рыбацком селище на Энӗше рыбу варят те, кто её вытащил. Котёл ставят прямо на берегу, чистят на доске, головы и хвосты идут в первый навар и выбрасываются, во второй кладут рыбу целиком. Соли кладут много: соль у рыбаков с базара, а рыба своя. Едят из общего котла по кругу, и порядок здесь не по старшинству, а по тому, кто тянул сеть. Гордята тянул, и его сажают третьим. Он не понимает, ему объясняют, и он краснеет. Марийские рыбаки подсаживаются со своей рыбой, и котёл становится общим без всякого уговора.

Однажды на стройке зерна оказывается больше, чем нужно, и Ахтупай говорит: сегодня каждый варит по-своему. Вместо одного костра горит шесть, и три часа весь лагерь пахнет по-разному. Суварки пекут пӳремеч на противне, поставленном на камни. Марийки пекут команмелна «блины» стопкой, промазывая каждый слой, и вокруг них народу больше всего, потому что любопытно. Русичи варят кашу и кисель, и кисель местные видят впервые и пробуют с подозрением. Кипчаки жарят мясо на прутьях быстрее всех и потому первыми идут в гости. Аскизы ничего не готовят, а приносят курт «сушёный солёный творог» и меняют его на всё подряд, крупно выторговывая, и это их вклад. Хасан-бек ест только то, что ему можно, и никто вокруг этого не шумит: ему просто показывают, где баранина, а где нет. К ночи все едят чужое. Ни одна миска не осталась своей, и обозный счёт Курака в этот вечер не сходится ни в одной строке, чему Курак почему-то рад.

Хлеб в смешанном лагере режет старший, а первый ломоть отдают по очереди разные народы, и каждый по-своему. Сувар кладёт его в огонь, эрзянин выносит на порог, русич крестит каравай ножом. Три жеста подряд, и ни одного слова.

На валу на четвёртый день кончается соль. Едят несолёное и не жалуются, потому что жаловаться некому. Когда соль привозят, первый попробовавший ничего не говорит, а просто закрывает глаза.

— Ну? — спрашивает второй.

— Соль.

И к котлу выстраивается очередь, какой не было и к мясу.

Дружба в отряде

Кипчак Бачман два дня смотрит, как суварка Сарпи садится на коня. Нога у неё в стремени не с той стороны: она училась сама, потому что у сувар женщины на коня не садятся. На третий день он молча берёт её за голень и переставляет ступню. «Так. И повод не дёргай, он тебе не нитка». Она огрызается. Назавтра садится правильно и ничего не говорит. Через неделю он при всех спрашивает: «Кто её учил?» — и сам отвечает: «Она сама. Степь бы её взяла».

У аскиза Ынанчу в суме шило, дратва и запас ремешков, и он подшивает упряжь всему обозу, никого не спрашивая и ничего не беря. «Мне на порванном поводе рядом с тобой ехать. Я о себе забочусь». Курак записывает это как работу, не знает, во сколько её оценить, и злится. Когда у новой женщины в обозе теряется ложка, а своя посуда на привале — святое дело, Ынанчу два вечера режет ей ложку из липы, ровную, тяжеловатую, с зарубкой на черенке. На вопрос «сколько» отвечает: «Ложка в счёт не идёт. В счёт идёт серебро».

У костра три лепёшки на четверых. Эрзянин Виряс ломает свою пополам, половину отдаёт Тукташу, а вторую кладёт обратно: «Я днём ел. Не помню где, но ел». Он не ел. Ирсай видел это и молчит, а вечером кладёт Вирясу в туес кусок сушёного сыра. Оба делают вид, что не поняли, откуда он взялся.

Разведка не вернулась к темноте. Все спят, а Гордята сидит и подкладывает дрова. «Ложись, от тебя толку нет», — говорит Ярмул. «Толку нет. Огня больше». Разведчики приходят в третьем часу, идут на свет. Гордята ничего не говорит, только двигается, освобождая место у жара, и сам отходит в холод.

Когда обозный Курак сбивается на третьем десятке мешков и злится до слёз, Гордята садится рядом на оглоблю и считает вместе с ним, вслух, вдвое медленнее, чем надо. «Ты грамотный, что ли?» — «Нет. Я просто не тороплюсь». На следующем пересчёте Курак зовёт его сам.

Русич третью неделю учится ходить по лесу и ломает всё, что можно сломать. На четвёртой неделе Виряс останавливается и удивлённо оборачивается. «Что?» — «Ничего. Я тебя двадцать шагов не слышал». Вечером у костра Гордята как бы между делом спрашивает: «А двадцать — это много?» — «Для тебя — да». Лучшего ему не говорили с самой Калки.

Тринадцатилетнего Тукташа в строй не берут, и от него отмахиваются все. Марийская ведунья Унавий даёт ему дело: держать. Держать ногу, держать свет, держать таз. К сентябрю мальчишка знает шесть трав и умеет перевязать голень. «Он у меня руки не отдёргивает. Это редкость даже у взрослых». Хасан-бек два вечера замечает, как Тукташ ходит вокруг его писчей тетради и не решается подойти. «Стой ближе, я спиной не показываю». Выводит на клочке четыре знака: «Это ты. Справа налево». Тукташ смотрит на них дольше, чем на любое оружие в лагере. «А если сотрётся?» — «Напишешь заново. На то и буквы: их можно написать заново, а человека нельзя». А Бачман две недели отбивается от просьб научить подзывать коня свистом и наконец показывает: два пальца, губы, воздух не изо рта, а из горла. Тридцать раз у мальчишки не выходит. На тридцать первый выходит, и вся коновязь разом поворачивает головы. Бачман не смеётся. «Теперь научись не свистеть, когда не надо. Это дольше».

Перед первым боем ополченцу из пополнения страшно, и никто с ним не заговаривает. Ярмул подсаживается и спрашивает, чей он. Тот отвечает. Ярмул думает и говорит: «Твой дед возил лес в Тикаш, и у него была кобыла с бельмом. Её звали Чӑпар „Пегая“». Парень моргает: деда он не застал. Утром он стоит в строю как человек, у которого есть дед и кобыла Чӑпар.

У кобылы Бачмана сбита спина под седлом. К чужим лекарям он никого не подпускает, а тут стоит и смотрит, как марийка кладёт на холку зелёную кашицу и говорит над ней что-то своё. «Что ты сказала?» — «Что это не её вина». Через неделю спина затягивается. Бачман, который никого не благодарит вслух, приносит Унавий полную кадушку кумыса и ставит рядом, не глядя.

У буртаса Ирсая тяжёлый лук, и трое молодых по очереди не могут его даже натянуть. Ирсай не смеётся, а даёт свой запасной, полегче, и ставит шапку на шест в тридцати шагах: кто собьёт, тот её и заберёт. Шапку сбивают только на седьмой день, и сбивает её девчонка-подпаска, которая всю неделю смотрела из-за чужих спин. Ирсай отдаёт шапку без разговоров и потом ходит в чужой, суварской.

А у старого Ахтупая с августа мёрзнут пальцы. Он подходит к молодым и без спроса кладёт ладони кому-нибудь на шею сзади. Тот вопит. Старик доволен. Так повторяется раз в неделю, и к октябрю парни уже сами подставляют шею, не оборачиваясь: узнают его по шагу.

Говорит · Бачман

Сувары думают, что конь — это почти человек. Я так не думаю. Конь — это конь. Я его ем, когда надо, и они на меня за это смотрят, как на людоеда. Пусть смотрят. Но когда у меня кобыла спину сбила, я стоял возле этой марийки и молчал, как мальчишка. Она сказала кобыле, что та не виновата. Я бы так не сказал, я бы сказал, что виноват седельщик. А ей надо было сказать кобыле. Ладно. Кумыса я ей отнёс. Не пьёт. Сказала, что кислое. Все говорят, что кислое. Суварка вон тоже сначала на коне сидела, как мешок, а теперь сидит, как надо. Никто её не учил, я только ногу поправил. Если бы её в степи растили, она бы у нас в кочевье мужиков гоняла. Я ей этого не скажу. Я Ынанчу скажу, он всё равно молчит.

Сбоку и вполголоса

Никаких признаний в любви в этом мире вслух не бывает. Всё видно сбоку, как в деревне, где про чужое знают все, а говорят только старухи.

На летнем молении в хороводе стоят двое из Мӑн Юман, парень Алмас и девушка, с которой он хочет пожениться осенью. Они стоят через двух человек, не рядом, потому что рядом стыдно. Когда хоровод идёт, они раз за разом оказываются напротив, и раз за разом оба смотрят в сторону. Старухи на меже это считают, и одна говорит вслух: «Ну, эти к столбам поженятся». В жатву Алмас жнёт за двоих, свою полосу и полосу её отца, чтобы отцу нечего было возразить. А если его забирают на вал, он и там работает за двоих, и десятник говорит: «Этот как заведённый. Ему надо».

На Ага-Базаре русская вдова Неждана спрашивает у каждого, кто шёл с запада, одно и то же, заученно, как торговка цену: «Вы от Калки шли? Ждан, кузнецов сын, широкий такой, бровь рассечена». Гордята отвечает честно: «Не помню». Но, что для него редкость, не уходит сразу, а стоит и перечисляет, кто ещё шёл его дорогой и кого можно спросить. Потом, в лагере у вала, где она работает при кухне, он два месяца к ней не подходит, а однажды приносит в починку чужие сапоги. Сапоги не его, это видно обоим. Она берёт. Чинит. Разговаривают о дратве.

Хасан-бек на Ага-Базаре покупает гребень. Обычная покупка, торг на полминуты, и больше о гребне никто не узнает. Всё лето гребень едет у него в суме. В его тетради, где записаны сто сорок имён, на полях третьего листа выведено одно короткое слово, которое к делу не относится. Писец однажды его замечает и ни о чём не спрашивает. Жена Хасан-бека осталась дома, и он о ней не говорит.

Парень из обоза Урхас три недели носит воду не к своей телеге. Весь обоз это видит, и никто ничего не говорит, кроме Курака, который однажды замечает: «Ведро-то казённое». За это Парава бьёт его тряпкой.

А Ынанчу без всякой просьбы чинит Сарпи стремя. Сарпи, вышивая для него знак, кладёт на два стежка больше, чем нужно. Бачман один раз говорит вслух: «Аскиз, ты стремя чинил или сватался?» Оба отвечают одновременно, и по-разному. Больше к этому никто не возвращается.

Красота земли

До восхода Волга дымится. Туман лежит ровно, по пояс, и лодки в нём не видно, видно только гребца. Потом солнце выходит на правый берег, и за четверть часа туман сходит полосами. Вода идёт тяжёлая, медленная, цвета ржаного хлеба. Паромщик ждёт, пока станет видно тот берег: раньше он не повезёт ни за какие деньги.

В дубраве у Мӑн Юман столетние дубы стоят редко, между ними пройдёт телега. В тумане видно только низ стволов, и кажется, что верхушек нет вовсе. Под ногами прошлогодняя листва в три слоя, и шаги не слышны. Пахнет мокрой корой и грибами. Если остановиться, слышно, как падают жёлуди: по одному, редко, как капли.

В жатву поле становится полосатым: рожь убрана, полба стоит, овёс побелел от золота. На сжатых полосах суслоны рядами до самой межи. В воздухе висит зерновая пыль и режет солнце на лучи. Слышны только серпы и голоса, далеко, потому что поле пустое.

Город с реки видно по дыму, широкому и ровному, не деревенскому. Потом появляются мачты и лодки в три ряда у берега, потом стены и минарет. И только под конец запах: кожа, уголь, навоз, горячая глина, пряности. Город слышно раньше, чем видно: он гудит на одной ноте, как улей.

Ночью степь до полуночи отдаёт дневное тепло: лицо его чувствует, руки уже нет. Горизонт ровный, звёзд вдвое больше, чем в лесу. Кони переступают. Где-то очень далеко лает собака, и по ней понятно, что там кочевье. Так тихо, что слышно, как ест лошадь.

В священной роще деревья те же, что вокруг, но трава под ними нехоженая, и это видно сразу. Кора на одном дереве стёсана, на ветках висят ложки и лоскуты. Птицы есть, а звука шагов нет. Место узнаёшь телом раньше, чем головой: здесь идут медленнее и не разговаривают.

Над Сурой собирается гроза: полнеба лиловое, полнеба белое, и граница между ними прямая. Ветер кладёт траву в одну сторону. Пыль бежит по дороге впереди ветра. Первая капля стучит по листу лопуха, как палец по столу. Потом накрывает, за две минуты все мокрые, и все смеются.

А весной над вспаханным паром в одной точке висит жаворонок. Его не видно, но слышно всё поле. Пахарь останавливает лошадь и стоит, потому что жаворонка слушают все, и никто не признаётся, что остановился нарочно.

Маленькие чудеса

Бывают вещи, которые ничего не значат и ничего не меняют. Из них и состоит жизнь между большими событиями.

Под вечер садишься на камень, который весь день держал солнце. Никто не говорит, почему сел именно сюда. Через минуту рядом садится второй. Подпасок приносит в шапке горсть первой земляники, по три ягоды на человека, и их честно делят, пересчитывая. Ахтупай берёт две, а одну кладёт обратно. Кто-то говорит, что в прошлом году было лучше. Ему отвечают, что в прошлом году он говорил то же самое. Шапка возвращается к хозяину пустая и пахнущая.

Три дня лило, а на четвёртый в шесть утра всё стоит вымытое, и от мокрых телег идёт пар, и никто не торопит выход. Портянки у огня просохли до конца, а не наполовину, и обуваешься медленно, чтобы продлить. Месяц слушал чужую песню и не понимал, а сегодня в середине строки разобрал два слова и понял всю строку, и никому не сказал. В другом конце лагеря кто-то смеётся. Не знаешь кто и над чем, но от этого лагерь делается больше. Чужая лошадь подходит и кладёт морду тебе на плечо, ничего не прося. Нож, который потерял три дня назад, оплакал и купил новый, нашёлся в сене, и теперь их два. Из-за плетня незнакомый ребёнок машет проходящему обозу. Машет одному человеку, а оборачиваются трое.

Обозная кобыла ночью ожеребилась. Это чистый убыток: неделю она не повезёт, а жеребёнок не повезёт вовсе. Утром вокруг стоит пол-обоза и делает вид, что просто проходил мимо. Жеребёнок встаёт с четвёртой попытки, все разом выдыхают и расходятся. Кличку ему дают в тот же день: Юрӑхсӑр «негодный», чтобы не сглазили. Дают со смехом и всерьёз одновременно.

Обозная собака принесла четырёх щенков. Троих деловито раздают в первом же селе, а четвёртого никто не берёт, и он остаётся. Клички у него нет два месяца, потому что кличку дают тому, кто выжил. В сентябре Курак вписывает в опись «пёс, малый». «Ест — значит, расход. Расход — значит, в опись». Кошка прибилась к обозу на второй неделе и ездит на мешках, потому что там мыши. Никто её не кормит, но она не худеет. Однажды она пропадает на три дня, и все три дня в обозе о ней говорят чаще, чем о монголах. Потом возвращается сама и садится на прежний мешок.

Отряд обходит село стороной: ни зерна не просили, ни людей не брали, ни на постой не вставали. Через полверсты их догоняют двое мальчишек и баба с рогожей. В рогоже каравай, кусок сыра и горшок, накрытый тряпкой. Они ничего не просят и почти ничего не говорят. Баба ставит рогожу на землю, кланяется и уходит, а мальчишки ещё полверсты идут рядом и смотрят. Вечером каравай режут, и он оказывается свежим, то есть испечённым сегодня, то есть испечённым для себя.

А когда разведчик возвращается живым, Ярмул встречает его у костра и называет по отцу и по деду. Разведчик вернулся не просто в отряд, а к своим.

Говорит · Ахтупай

Бери. Отказаться — обидеть. Ты думаешь, они богатые, раз принесли? Они не богатые. У них тот каравай последний до следующей печи, я по корке вижу. Ты мимо прошёл, не взял у них ничего, вот они и прибежали. У нас за это так принято, и у мордвы так, и у русских, говорят, так. Серебра им не оставляй, а то получится, что ты купил, а тебе дарили. Мне восемьдесят второй год. Я много чего съел за жизнь. Хуплу «большой закрытый пирог» ел у наместника в Суваре, мясо ел у кипчаков такое, что три дня пить хотелось. А помню я вот этот хлеб, который на дороге дают. Горбушку ребёнку отдай. Пусть несёт и чтобы все видели.

Правда и вымысел

• Неделя Ҫинҫе, учук с общими котлами и своей посудой, ниме, развязывание серпа, моление овину, осенние поминки от двора ко двору и девичье пиво записаны этнографами у чувашей в XIX–XX веках и перенесены в 1223 год.

• Праздники и игры соседей, марийский Угинде, эрзянский озкс с медовым пуре, борьба на поясах, байга и стрельба у степняков, тоже известны по записям XIX–XX веков. Лапта и городки в эти годы вряд ли существовали, поэтому в главе их нет.

• Пятничная молитва, соборные мечети и кадии у булгар и сувар описаны очевидцем XII века ал-Гарнати. Бортничество в Волжской Булгарии подтверждено.

• Русский счёт праздников без священника, дорожная песня дружины, кошка в обозе, правило «на третий раз праздник становится общим» и все сцены дружбы придуманы автором.

• Все голоса, реплики и истории спутников вымышлены. Чувашские слова и формы даны по слову автора, носителя языка.

Часть III. Невидимое

Глава 6. Духи, приметы и ночь

Слышат они меня или нет, я тебе не скажу, врать не стану. Скажу другое: кто спрашивает — тот реже тонет.

— Ахтупай, старейшина

Кроме людей, на правобережье Волги приходится считаться ещё с многими. С рощей, у которой есть хозяин. С бродом, который вчера был по колено, а сегодня по грудь. С печью, у которой кто-то прядёт. С пустой баней на краю села, куда никто не ходит в одиночку после заката. Никто из этих соседей не показывается, но все о них знают, и жизнь устроена с оглядкой на них так же естественно, как с оглядкой на погоду.

Эта глава — не про религию ужаса и не про колдовство. Невидимый мир здесь — способ жить с местом: набор договорённостей между людьми, землёй, водой и лесом, накопленный за столетия на одной пойме. Чувашей девятнадцатого века соседи звали «оракулами природы»: казанцы спрашивали у них, когда вскроется Волга, и ошибались те редко, а один собиратель записал от них около пятисот одних погодных примет. Это метеослужба без приборов, и люди, которые ею пользуются, не глупы и не дики. Старик, просящий у земли взаймы перед тем, как копать, и столичный булгарин, считающий это суеверием, оба умные люди. Они просто по-разному объясняют себе один и тот же мир.

Своё и чужое

Учёные описывают мир сувар многоярусным: наверху небо и верховный бог, посредине земля людей, внизу то, откуда приходят болезни и куда уходят мёртвые. Но крестьянину под Суваром такая схема ни к чему. Для него всё проще: есть своё и есть чужое, и граница проходит по околице.

Своё — это пашня, выгон, двор, печь, могильник рода. Здесь всё названо, все друг друга знают и живут в ладу, пока ты не хамишь. Чужое — это лес, болото, большая вода, степь, дорога. Там свои хозяева, ты им не родня, и договариваться с ними надо каждый раз заново, и каждый раз платить.

Летом 1223 года много людей с правобережья впервые в жизни надолго уходят из своего в чужое. Отряд Атнера всё лето идёт по чужим лесам, бродам и полям, и потому постоянные дары у них не набожность, а дорожные расходы: ломоть хлеба на пне, горсть зерна в реку, лоскут на ветке. Так в дороге платят за постой.

Наверху: Турӑ и Пӳлӗх

Турӑ «бог, творец» живёт в самом высоком ярусе неба. Он делает год, шлёт дождь и гром. В мелочи он не вмешивается, и по мелочам его не тревожат: к нему обращаются всем миром и по большому поводу — на великом общинном молении, когда сходятся несколько родов, режут скот и молятся целый день. К Турӑ не обращаются наспех. Женщина, вышивающая оберег, не станет класть знак Турӑ между делом, за болтовнёй у костра; такой знак вышивает только старшая мастерица и только в особом месте.

Рядом с ним — Пӳлӗх «раздающий долю». Для обычного человека он, пожалуй, важнее самого Турӑ. Пӳлӗх определяет, кому какой жребий: кому пашня, кому дорога, кому долгая жизнь, кому короткая. Доля нарезана заранее, как нарезают хлеб перед едой, и выпросить себе другой кусок нельзя.

Звучит это сурово, но на деле утешает. Если человек погиб, это не наказание за грех и не чья-то ошибка. Вопрос не в том, как отменить долю, а в том, как пронести её достойно. Поэтому о погибшем здесь не говорят «его не уберегли», а говорят «его доля кончилась», — и живым от этого легче жить дальше, не разбирая каждый вечер, кто виноват. Подробнее об этом — в следующей главе.

Есть и третий, Пихампар, который наделяет людей качествами и посылает вещие видения. Вслух его имя почти не звучит, но именно им объясняют сны.

Средний слой: ырӑ, киремет, домашние духи

Между далёким небом и землёй живёт множество духов поменьше. Они ближе, с ними имеешь дело каждый день, и отношения с ними больше похожи на соседские, чем на молитвенные.

Ырӑ

Ырӑ «добрые» — небольшие благие духи места: рощи, родника, старого вала, брода, межи. С ними не молятся, с ними здороваются. Принёс лоскут на ветку, вылил ковш, оставил первую ложку — значит, тебя тут знают. Забыл — обиделись. Обижаются ырӑ долго, а прощают, как говорят старики, на третий раз.

Когда человек долго живёт у одной рощи и ни разу её не обидел, про него говорят, что ему тут «тропы свои». Это не волшебство, а примерно то же, что добрые отношения с соседями: тебе подскажут дорогу, тебя не заведут в болото, тебе не откажут в воде.

Киремет, и почему это слово спорное

Киремет «священное место жертвы и его дух» — самое сложное слово этой главы, и объяснить его надо честно.

В чувашской традиции, как её записали этнографы, киремет — это сразу две вещи. Это священное огороженное место с жертвенником, куда без обряда не ходят и где нельзя рубить. И это дух этого места — грозный, способный наслать болезнь за непочтение, но свой.

Однако само слово, по общепринятому объяснению, пришло из арабского: карамат «чудо, благодать святого». Часть киреметов действительно связана по происхождению с мусульманским почитанием святых. Ислам в Волжской Булгарии к 1223 году — государственная вера уже три века, и слово теоретически могло дойти до правобережья. Но записано оно много позже, и утверждать, что сувары того лета называли свои святилища именно так, никто не может.

Поэтому в этой книге слово «киремет» звучит, но люди в разговоре чаще обходят его. Старейшина или сказитель, у которых есть право на обрядовую речь, его произнесут. Остальные говорят «то место за валом», «огороженное», «куда не ходят». Так, кстати, говорят о грозных вещах во многих языках: чем страшнее, тем реже по имени.

И ещё одна тонкость: у марийцев есть похожее слово керемет «злой дух», но значит оно совсем другое. Об этом — в конце главы.

Хӗрт-сурт

Хӗрт-сурт «дух дома». Её представляют девушкой в белой холщовой рубахе, которая сидит у печи и прядёт. Живёт она в каждом доме, обычно на печи. Любит чистоту, тишину и чтобы её кормили: ложку каши, немного молока, край лепёшки.

Она не страшная. Скорее, она — мера домашнего порядка. Если в доме ругаются и не метут, хӗрт-сурт уходит, и дом разваливается сам: у хозяев всё валится из рук, скотина болеет, дети не слушаются. Кто хоть раз жил в доме, где перестали друг друга любить, поймёт эту мысль и без всяких духов.

В дороге о ней вспоминают с тоской. У отряда нет дома, и значит, нет и хӗрт-сурт. «У нас в избе она пряла, — говорит молодая суварка у походного костра, — а здесь я даже не знаю, кому ложку класть».

Йӗрӗх

Йӗрӗх «родовой покровитель». Он хранится в лубяном кузовке, йӗрӗх пӗрни «короб родового покровителя», в углу дома. Иногда внутри — куколка, обмотанная тряпицей. Ему кладут кусочек свинца, серебро, лоскут шёлка, еду. Когда в семье болеют глаза или кожа, ему приносят отдельную жертву, чтобы он перестал насылать хворь.

Йӗрӗх двойствен: он и покровитель, и источник болезни сразу. Это очень характерно для всего невидимого мира правобережья. Здесь духи делятся не на добрых и злых, а на тех, с кем ты в ладу, и тех, с кем не в ладу. Один и тот же дух может беречь твой род сто лет и наказать тебя за одну обиду.

Летом 1223 года, когда горят сёла, йӗрӗх — это то, что выносят из горящего дома вперёд еды. Беженцы на дорогах несут кузовки на руках, как младенцев. И есть маленький ужас, о котором говорят вполголоса: род, у которого йӗрӗх сгорел. Такие уходят с места первыми. Их на старом месте больше ничего не держит.

Отцы и матери стихий

В словах молитвы духи стихий названы парами: Ҫӗр ашшӗ-амӑшӗ «отец и мать земли», Шыв ашшӗ-амӑшӗ «отец и мать воды» — коротко их зовут шыври «духи воды», и Вӑрман ашшӗ-амӑшӗ «отец и мать леса».

Смысл пары важен. Это не «бог реки» — личность с характером и прихотями, — а родительская чета места, старики, которые здесь живут дольше всех. Попросить у них можно, провиниться перед ними можно, но они не злодеи и не благодетели. Отношение к ним — как к старикам в чужой деревне: вежливость обязательна, а результат не гарантирован.

Кто говорит с невидимым

Духовенства у сувар нет. Есть несколько ролей, и путать их между собой нельзя: у каждой своё дело.

Ваттисем «старики, старейшины» — главные в общине. Общинные дела решают мужчины-старейшины, и без их согласия не проводится ни одно большое моление. Им же решать самые тяжёлые вопросы — например, благословить ли род сняться с места.

Чӳкҫӗ «жрец моления» (по-русски его называли «чукли»). Это особо уважаемый человек, которому община доверила порядок жертвы. Он назначает час, режет жертвенное животное, произносит главное моление. Он не колдун и не гадатель: его дело — правильно сделанная жертва, и больше ничего.

Мӑчавар «смотритель конкретного святилища». Он знает, где проходит ограда, куда нельзя ступать и что кладут на этом месте. Это сторож места, а не жрец.

Юмӑҫ «сказитель-летописец и толкователь». Он держит устную память рода и края: помнит имена, родословия, порядок слов обряда, кто кому кем приходится и что было при дедах. На молении он произносит слова и называет имена, но жертвой не распоряжается — это дело чӳкҫӗ. Он же толкует приметы, сны и знаки, определяет, кто обижен и чем откупаться, читает по птице, по воде и по следу. Юмӑҫ бывает и мужчиной, и женщиной. Лечить он тоже умеет — заговором и травами по памяти предков, — но это вторая, слабая сторона его дела.

Лечит по-настоящему другая: марийская ведунья. Её знание не родовое, а лесное. Она знает, что где растёт и когда рвать, как промыть рану, как принять роды, чем отпаивать лихорадку. Всё лечение в отряде, кроме заговора, — её.

Женщины держат весь домашний уровень невидимого: хӗрт-сурт, йӗрӗх, оберег, вышивку, первую ложку у печи. Общинных молений они не ведут, но без них ни одно моление не состоится: кашу варят, пиво ставят и белые рубахи шьют они.

А отделить первую долю предкам — положить ложку каши в огонь, плеснуть из ковша на землю — может кто угодно, хоть мальчишка, хоть командир. Этот маленький обряд называется хывни «возлияние предкам», он ничего не стоит, и потому, если человек трижды подряд его пропустит, заметят все.

Здесь важна не иерархия святости, а иерархия согласия. Чем крупнее обряд, тем больше людей должны согласиться его провести. Хывни — один человек. Обычное моление — чӳкҫӗ, жертва и юмӑҫ со словами. Великое моление — несколько родов, целый день, согласие старейшин и чӳкҫӗ, который его возглавит. Большое дело с невидимым миром добывается договором между людьми.

И ещё одно. Память у этого народа — не фольклор, а должность. Письма на правобережье нет. Юмӑҫ знает, чья межа, чей долг, кого поминать первым, кто кому кем приходится в каждом роду. Когда он умирает, не передав памяти, род теряет не старика, а архив.

Говорит · Ярмул

Меня спрашивают, откуда я знаю, что вода недобрая. Я не знаю. Я помню. В год, когда умер мой дед, конь его тоже упёрся на этом самом броде, и дед велел ждать до полудня, и к полудню вода спала на ладонь. Дед это помнил от своего деда. Вот и весь мой секрет: я не вижу больше вас, я просто держу в голове больше лет. Хасан-бек смеётся, что я читаю реку как писец дафтар «книгу записей». А я и есть дафтар, только без бумаги. У нас так: пока я жив, помнит весь род. Поэтому я и не лезу в первый ряд, когда бьются. Не из страха. Из бережливости. Меня не на что переписать.

Что говорит старейшина

Однажды молодой командир спросил Ахтупая, старейшину, кто в этих краях главный. Ахтупай ответил так, и ответ этот стоит привести целиком.

Говорит · Ахтупай

Ты спрашиваешь, кто здесь главный. Наверху — Турӑ. Он один, и он далеко: он делает год, дождь и гром. Овец наших он не считает.

Рядом с ним Пӳлӗх — тот, кто режет долю. Кому пашня, кому дорога, кому короткий век. Долю обратно не выпросишь. Но нести её можно по-разному, и вот это уже твоё дело.

Ближе к нам — ырӑ, добрые. Они небольшие. Они живут в роще, у родника, на старом валу, у брода. С ними как с соседями: принёс — поздоровался; забыл — обиделись; обижаются они долго, а прощают на третий раз.

Есть места, где просить надо осторожно и вслух, при людях. Один туда не ходи и топора туда не носи.

В доме — хӗрт-сурт, она у печи прядёт. Оставь ей ложку, и в доме будет тихо. В кузовке у стены — йӗрӗх нашего рода. Он не бог. Он память, у которой есть характер.

А земля, вода и лес — у каждого есть отец и мать. Слышат они меня или нет, я тебе не скажу, врать не стану. Скажу другое: кто спрашивает — тот реже тонет.

Кого боятся ночью

Прежде чем говорить о ночных духах, стоит сказать очевидное: ночью в тринадцатом веке действительно опасно. Страх ночи разумен. Костёр виден за версту. Лошадь, ушедшая в темноту, не возвращается. Человек, отошедший от огня, ломает ногу в яме. Ночь на сырой земле кончается лихорадкой. А ночной налёт на обоз — обычная уловка степной войны.

Поэтому все ночные страхи правобережья — это, если вглядеться, оформленная память о настоящих потерях. Кто-то когда-то не вернулся от реки, и с тех пор за водой в темноте не ходят в одиночку. Духи помогают это правило запомнить.

Походный стан живёт ночью по старому распорядку, и каждое его правило одновременно обережное и разумное. Костры раскладывают нечётным числом и не в ряд. Огонь на ночь не заливают водой, а прикрывают золой. Обоз ставят внутрь круга, лошадей — с наветренной стороны. Часовые стоят по двое и меняются через треть ночи. Спят головой к огню, а железо кладут под изголовье — от вупӑра «того, кто давит», как говорят; заодно нож оказывается под рукой.

Ночью нельзя свистеть. Нельзя окликать невидимое по имени. Нельзя ходить за водой одному. И нельзя отзываться, если тебя позвали из темноты один раз: свои окликают дважды. Правило это вполне земное — тот, кто подманивает часового, позовёт один раз.

Арҫури — тот, кто водит

Арҫури «хозяин леса». Говорят, это очень высокая фигура с волосами до земли, тело в шерсти. Но облик у него неустойчивый: он может обернуться обычным человеком, седобородым стариком, великаном, зверем. Узнают его не по виду. Он хохочет, и он зовёт знакомым голосом.

Арҫури не убивает. Он сбивает с пути. Человек слышит оклик брата или жены, сворачивает — и в третий раз выходит к одному и тому же пню. Кто-то пропадает на сутки и возвращается ошалевший, ничего не помня.

Отводят его так: не отвечать на оклик. Вывернуть одежду наизнанку, переобуть обувь с левой ноги на правую. Замолчать и сесть: арҫури водит того, кто идёт. А лучше всего — не ссориться с ним вовсе и, входя в лес, оставить на ветке дар.

У вечернего костра про арҫури рассказывают охотно, и рассказы эти ходят обычно тройками.

— Дядька мой пошёл за лыком и вышел к тому же выворотню четыре раза. На пятый сел на выворотень и сжевал корку. Посидел, встал — и тропа на месте. Не идти надо было, а сесть. Оно водит того, кто торопится.

— Бабку нашу позвали от реки голосом деда. А дед три года как помер. Она не обернулась и пошла дальше. Говорит, оно за ней до околицы шло и всё звало разными голосами, пока не кончились.

Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
18 sentyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
476 səh. 11 illustrasiyalar
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar