Kitabı oxu: «Авдотьюшка»
Посвящение
Светлой памяти моих родных — дедушки Ильи и бабушки Евдокии, посвящается.
Глава 1. Колхозная весна
Весна в тот год пришла рано, земля просила рук, но никто не спешил на пашню, хотя с крыш уже вовсю капала звонкая капель. Новое слово — «коллективизация» — не давало покоя людям. Что это, с чем его едят, кто будет работать, а кто плоды пожинать — на селе друг друга ох как хорошо знали. И тот факт, что вся голытьба — те, кто не любил работать, а любил выпить, — первой записалась в колхоз, о многом говорил остальным. Записались такие лодыри, как Филька-пьяница да братья Косовы, у которых избы без присмотра разваливались, но теперь они ходили гоголями, словно уже завладели землёю. Мужики покрепче, посолиднее, привыкшие пахать до кровавого пота, не спешили отдавать в «общество» своим горбом нажитое добро.
Бабы у колодца, мужики у кузни только и судачили: кто записался, а кто нет. Ведра гремели сердито, будто и они не хотели мириться с новыми порядками. Страшное слово «раскулачивание» висело в воздухе. Пахать никто не торопился, и лишь бабы в огородах, предчувствуя горькую пору, когда кормиться придётся одной «огородиной», начали свою бабью заботу раньше времени.
Авдотья неспешно вышла в огород, убрала с тропинки невесть откуда взявшуюся ветку яблони, наклонилась и, взяв горсть земли в заскорузлую, мозолистую руку, сжала её в комок. Земля была хотя и холодной, но уже живой, пахла прелью и неохотно распалась в руке. Самая пора для зерновых пришла — пахать да сеять. Она вздохнула: пахать ли им нынче… сеять ли? Женщина повернулась к сараюшке, открыла дверь, взяла лопату и направилась к навозной куче. Надо землю под капустную рассаду готовить. Обычно это занимало немного времени, но сейчас она перекапывала особенно тщательно, стараясь довести землю до совершенства. Солнце припекало спину, и от земли, перемешанной с навозом, шел густой, терпкий дух, знакомый с детства — дух жизни.
Из дома вышел её муж Илья — невысокий, лет пятидесяти, с широкими усами на уже стариковском лице и добрыми, спокойными глазами. Он молча отобрал у жены лопату и, буркнув: «Сам сделаю, иди Митюшу покорми», принялся за дело основательно, умело, как всегда. Лопата в его руках словно сама собой взлетала и ровными пластами укладывала чернозем. Авдотья, отдав лопату, вытерла лоб концом фартука и, тяжело ступая, ушла в дом. Вскоре вернулась с мальчиком лет двух-трёх на руках и опустилась на лавку.
Малыш тут же сполз с колен матери и принялся возиться с деревянной лошадкой. Лошадка была самодельная, грубо выструганная, но Митюшка самозабвенно играл с ней. Посидев немного, женщина тихо окликнула мужа.
— Илья, что теперь будет? Как жить, как детей растить? Неужто силой в колхоз загонят? Ведь всё до нитки отобрать могут. Бабы утром у колодца говорили: семью Танчевых в Тросне раскулачили. Маслобойку отобрали и скотину увели, мол, кулаки они. А у них эта маслобойка — одна на четверых братьев была. И спину они на земле сами гнули, без батраков. У каждого детишек — орава, чем теперь кормиться будут? Пришли, все сундуки распотрошили, всё до последней тряпки вынесли и утварь домашнюю всю забрали. Мария, жена Андрея, не выдержала, выбежала на двор и крикнула сквозь слезы: «Да что ж вы делаете?! Куда ж мы теперь с детьми-то? Что же мне, их теперь на водопой водить, как скотину?!» Швырнули ей всё-таки старое ведро под ноги, смилостивились.
Илья молчал, только сильнее сжимал черенок лопаты да угрюмо хмурил седые брови. На лбу его выступила испарина, хотя работал он споро, но без напряжения.
— Мне сказать тебе надо, — вновь заговорила Авдотья, не дождавшись ответа. — Я опять тяжелая. По осени, если Бог даст, девка будет.
Слова её упали в тишину двора, как камни в глубокий колодец. Илья выпрямился, с силой вогнал лопату в землю и, постояв немного, подошёл к лавке. Тяжело опустившись рядом с женой, положил широкую ладонь ей на колено и, помолчав, произнёс:
— Бог милостив, как-нибудь проживём и детей подымем. Я что-нибудь придумаю, лишь бы живой родился. Он перевел взгляд на Митю, который возил лошадку по пыльной траве. Скольких мы за это время схоронили — только первенец Тимофей да последний Митька и выжили. А теперь ещё одного Бог посылает.
Он помолчал и с улыбкой посмотрел на жену:
— Ну, мать, мы и дали…
— Да, дали, — встрепенулась Авдотья. Она провела рукой по своему немного округлившемуся животу, будто защищая его. — Мне уже сорок четыре, а ты вообще шестой десяток разменял. Того гляди помрём — кто их растить будет? Тимофей? У него своя жизнь, вот-вот оженится. Бог даст, скоро свои детки пойдут, а тут ещё этот колхоз. Ведь загонят же, всё подчистую отберут.
— Тише ты… не здесь! — одёрнул её Илья, покосившись на соседский двор. За плетнём мелькнула тень соседки, вечно сующей нос не в свои дела. — Дома поговорим. Я тут покумекал немного. Надо… — он замолчал и, подхватив сына, ушёл в дом.
Дома он сел на лавку у окна, опустил сына на пол и потянулся за старым кисетом. Сквозь мутное стекло в комнату лился все тот же безмятежный весенний свет, так не вязавшийся с их тяжёлым разговором. Свернул самокрутку и, зажав её в жёлтых от табака пальцах, продолжил:
— Кузню у брата Петра отберут, конечно, и землицу тоже. У нас той земли — кот наплакал, но тоже заберут. И лошадь с коровёнкой. А вот тёлку надо срочно резать.
— Весной? — охнула Авдотья. — Да кто ж…
— Подожди, — осадил муж. — Скажем, заболела — поверят. Весной здоровую скотину никто не бьёт. Мясо продадим, а на вырученные деньги козу купим.
— Козу? — удивлённо переспросила жена.
— Козу! Говорят, их не забирают. Они и траву жрут любую, и места мало требуют. Да и коз почти ни у кого нет. Одну в колхозе держать не станут. А так деткам хоть молоко будет. Нечего на других надеяться. Это наша единственная надежда, пойми. Так и порешим. А ты не переживай особо. Главное — роди здорового ребёнка, а там посмотрим. Я в кузню пойду работать. Пётр-то откажется, кочевряжиться будет. А я пойду.
— Куда тебе в кузню, старый уже, — вздохнула Авдотья. — Не возьмут.
— Возьмут, конечно! Без кузнеца на селе никак. Батя покойный на Петра кузню оставил, на старшего: мол, он работник, а ты так, подмастерье. Но и я не лыком шит, с малолетства при кузне, учился, подмечал — ничего не забыл. Руки-то, вон, ещё помнят, как молот держать.
Он затушил самокрутку, аккуратно положил окурок в стоявшую на окне старую, с трещинами, глиняную миску, поднялся и вышел из дома. За дверью снова заливисто, по-весеннему, запела какая-то птаха, но Илья даже не поднял головы.
***
На дворе стоял окаянный 1932 год.
Глава 2. Дела насущные
Эта беременность давалась Авдотье тяжело: сказывались возраст, недавно завершенное кормление младшего ребенка и постоянное нервное напряжение. По утрам ее сильно мутило, а запах свежего хлеба, который она всегда любила, теперь вызывал приступ дурноты. Больше всего ее пугала неизвестность — завтрашний день и мысли о том, чем кормить детей. По селу тем временем прокатилась волна арестов. Все, что предрекал муж, сбывалось точь-в-точь. Соседа Пахома, который как-то, спьяну, ругал новую власть, увезли на подводе ранним утром, и его жена Настасья потом целую неделю проходила с красными, опухшими от слез глазами. К лету всех записали в колхоз, а недовольных раскулачили. Скотину согнали на бывший помещичий двор, земельные наделы объединили в общие поля. Из-за позднего сева хлеба к июню едва поднялись, да и огрехи в пашне некрасиво пестрели проплешинами.
Семью выручала купленная ранее коза. Молочко она давала жирное, полезное — Митька особенно любил парное, с кусочком черного хлеба. Козу тоже поначалу хотели обобществить, но не знали, куда пристроить. К тому же Илья вышел работать в кузню — и козу оставили. Кур пытались забрать в колхоз, но бабы подняли такой шум, пригрозив забастовкой, что правление отступило. Так петухи и куры по-прежнему будили хозяек спозаранку. Правда, ввели яичный сбор — по десятку со двора. Попробовали было увеличить, но бабы снова воспротивились. Несмотря на то, что председатель кричал на сходе, что они, мол, "кулацкая отрыжка", бабы стояли на своем, и он сдался. Количество трудодней пока не регламентировали, решив определить по осени. Этим Авдотья и пользовалась: пока Илья работал в колхозной кузне, оставалась дома. Митьку ей оставить не с кем, а тащить его в поле под палящее солнце не хотелось.
Все лето, управившись с хозяйством, она забирала сына и голосистую козу и уходила в луга, подальше от села. Митька возился у ее ног, ловил кузнечиков или просто засыпал на мягкой травке под стрекот цикад. Там Авдотья не только пасла живность, но и собирала травы — только ей ведомые, для своих надобностей.
Авдотья издавна слыла знахаркой — помогала по женской части и деткам. К ней за советом обращалась чуть ли не каждая окрестная баба. Приходили даже из дальних деревень, приносили кто холста кусок, кто кринку молока, а кто и просто сердечное спасибо. У Авдотьи всегда были наготове нужные травяные сборы. Знала она и заговоры, но лечила больше травами. Платы не просила, но и от благодарностей не отказывалась. Когда в селе появился фельдшер, желающих лечиться поубавилось. Однако, поняв, что толку от этого пьяницы-«дохтура» мало, женщины одна за другой вернулись к травнице. Про него в селе даже поговорку сложили: "От дохтура - в землю сыру, а от Дуни - опять на ноги встаю". Помогала она и детям, и мужикам — могла и грыжу вправить, и выбитое плечо, и кровь остановить, и рожу заговорить.
Для снадобий требовалось много трав. Пока живот не мешал, Авдотья ходила на заготовки. За иными приходилось вставать затемно, другие срывала по росе, третьи — ровно в полдень. «Всякая травка свое время любит», — говорила она мужу, когда тот пытался остановить ее от утомительных хлопот. Илья знал эту особенность жены и в ее «бабьи дела» не вмешивался.
Старшего сына в армию не взяли — подвело с детства слабое зрение. Поначалу он работал с отцом молотобойцем, но огонь и тяжелый труд вредили глазам, и Тимофей подался в счетоводы. Цифры в ведомостях выходили у него ровными и аккуратными, и председатель, глядя на его работу, довольно крякал. Арифметика ему легко давалась в школе, да и вообще он рос в грамотной по тем временам семье. В селе школа была хорошая — сначала трехлетка, а в начале века граф Лев Николаевич Толстой выстроил вместо деревянной новую каменную, с просторными светлыми классами и учительским домом. Тимофей как раз успел пойти в нее еще до революции и застал тот добротный, царских времен порядок в обучении. Стремление к учебе поощряла и мать. Сама Авдотья окончила три класса церковно-приходской школы — для девочки конца восемнадцатого века случай нечастый. Но она росла единственной и к тому же младшей дочерью в семье печника, с четырьмя старшими братьями. Ее баловали, окружали заботой и лаской, и учиться она любила и хотела.
На смену Тимофею в кузницу прислали здорового рукастого парня. С тяжелым молотом он управлялся отлично, но осваивать кузнечное дело не стремился — ждал призыва в армию. Илья сперва ругался с правлением, требуя толкового помощника, ссылаясь на возраст, больные руки и загруженность. Но его не слушали — только подкидывали новые заказы: плуги, лемеха, бороны с поломанными зубьями. Все требовало ремонта, умелых рук и сил.
Умение было, а вот здоровье подводило. От тяжелой работы открылись старые раны, полученные на Первой мировой — те самые, что Авдотья долго залечивала, когда муж вернулся в восемнадцатом. Еле выходила она его тогда, на ноги поставила. А теперь лишь горько вздыхала, видя, как он валится с ног после работы. Вечерами он сидел за столом, положив на него тяжелые, натруженные руки, и подолгу смотрел в одну точку, не прикасаясь к еде. Все домашние хлопоты легли на нее и Тимофея. «Зимой отдохну, зимой работы меньше», — устало говорил Илья, опускаясь на лавку.
Так прошло лето, а следом подошла к концу и осень. Наступил ноябрь, приближались роды. Живот мешал наклоняться, спина ныла при ходьбе и не давала спать по ночам. Лицо отекло, пошло пятнами, губы припухли. «Точно девка будет», — поглаживая округлившийся живот, говорила она.
Ноябрь выдался снежным. К середине месяца намело сугробы, и узкие тропки к колодцу превратились в утрамбованные дорожки. Пролитая из ведер вода быстро замерзала, покрывая снег ледяной коркой. Воздух такой морозный, колкий, что от каждого вздоха в носу пощипывало. Отёчные ноги с трудом помещались в валенках, тяжелые ведра раскачивались на коромысле, идти по скользкой тропе было тяжело. В очередной раз оступившись, Авдотья остановилась, переложила коромысло на другое плечо и собралась продолжить подъем, как вдруг, ойкнув, присела. Шедшая навстречу женщина поставила ведра и поспешила к ней.
— Что, началось? — спросила соседка, помогая снять ношу.
Выпрямившись, Авдотья почувствовала, как по ногам потекло тепло. Она снова охнула и схватилась за живот.
— Проводить?
— Нет, сама дойду.
Опираясь на коромысло, как на посох, она с трудом добралась до дома, несколько раз останавливаясь и приседая от боли. Открыв тяжелую дверь, опустилась на лавку. Отдышавшись, послала старшего сына за оставленными ведрами, а вошедшего следом мужа — за повитухой. Сама не спеша разделась, сменила рубаху и полезла на полати. Легла на спину, стараясь не стонать громко, чтобы не разбудить и не напугать Митьку. Вскоре пришла повитуха.
Роды, восьмые по счету, проходили стремительно, но уставший, порядком изношенный организм сдавал. Авдотья тужилась, сидя на корточках, а когда силы иссякли — повалилась на бок и закрыла глаза. «Так, милая, еще немного, головка уже показалась», — услышала она голос повитухи и, застонав, перекатилась на спину. Собрав последние силы, женщина издала низкий утробный рык и вытолкнула дитя.
Красный, сморщенный, весь в крови ребенок молчал. Это молчание она слышала уже не раз — так молчали все четверо деток, рожденных ею мертвыми до появления Митьки. В ушах у неё зашумело, комната поплыла перед глазами, и она уже приготовилась провалиться в эту спасительную темноту. Авдотья закрыла глаза — плакать сил не было. Повитуха хлопотала над младенцем: протирала рот и нос тряпицей, шлепала по попке и спинке. Неожиданно малышка дернулась, скривила ротик и закричала. Роженица вздрогнула, приподнялась на локтях и недоверчиво посмотрела на старуху.
— Жив? — тихо спросила она.
— Жива, — улыбнулась та. — Девка у тебя.
Завернув ребенка в пеленку, она спустилась с полатей. Пока Авдотья рожала послед, повитуха успела обмыть и запеленать малышку, а потом протянула усталой матери сверток, чтобы та приложила дочку к груди. Авдотья, все еще не веря своему счастью, дрожащей рукой коснулась крошечного, теплого комочка и, когда младенец, чмокая, прильнул к груди, из ее глаз потекли беззвучные слезы облегчения. Закончив с родами, повитуха вышла во двор к Илье, который возился в сарае, чутко прислушиваясь к звукам из дома.
— С дочерью вас, Илья Антоныч! — объявила она. — Разродилась Авдотьюшка, иди принимай пополнение.
Илья неспешно отложил инструмент, постоял у порога и вошел в дом. Авдотья полулежала на подушках, кормя ребенка. Усталое, серое лицо ее ничего не выражало, но потускневшие с возрастом глаза вдруг сверкнули, разглаживая морщинки, и снова померкли. Муж подошел к ней.
— Девка? — спросил он. — Живая?
Авдотья кивнула.
Илья вернулся к лавке у окна, достал кисет. Желтые от махорки пальцы уже захватили щепоть табаку, но он помедлил, ссыпал его обратно, затянул кисет и сунул в карман. Молча вышел и вернулся со старой деревянной люлькой. Не спеша, основательно приладил ее к крюку на матице – центральной потолочной балке избы. Авдотья задремала, не выпуская ребенка. Отец осторожно взял малышку и переложил в колыбель. Он постоял над ней, рассматривая крошечное личико, и вдруг бережно, словно боясь сломать, погладил ее по голове своим шершавым, мозолистым пальцем. Женщина встрепенулась, но он остановил ее: «Отдыхай, я сам».
Оправилась Авдотья после родов только к Рождеству: то ли простудилась, то ли ослабела. Первое время ее знобило, и слабость не давала заниматься хозяйством. Она боялась потерять молоко и осторожно подбирала себе травки, чтобы не навредить младенцу. Девчушка оказалась крепышкой: спала спокойно, просыпалась только для еды и постепенно заметно округлилась.
— Надо бы окрестить, — твердила она мужу. — Да где теперь? Церковь закрыли, в Кочаки везти надо.
— Вот поправишься — и отвезем, — отвечал Илья.
На Крещение собрались: выпросил в колхозе лошадь и всей семьей поехали крестить. Дорога лежала через заснеженный лес, лошадь бежала бойко, полозья саней весело поскрипывали на морозе, а Митька, закутанный в тулуп, с любопытством таращился на проплывающие мимо сугробы. Девочку назвали Катей.
— Хорошее имя, — одобрил отец, — как у императрицы.
Pulsuz fraqment bitdi.