Kitabı oxu: «Авдей. Дитя хаоса»
Глава 1. Пятёрка за счастье
Солнце только-только просыпалось, а в квартире уже стоял шум, от которого хотелось зарыться головой под подушку и никогда не вылезать. Лучи, ещё робкие и какие-то липкие, ползли по шторе, щекотали веки. Я зажмурилась сильнее, но всё равно слышала: на кухне мама гремела посудой, как будто специально била ложкой по каждой кастрюле. Папины шаги — быстрые, тяжёлые — бухали по коридору туда-сюда. Радио бормотало что-то взрослое и скучное, слова слипались в один противный ком.
Пахло папиным кофе. Горько. Обжигающе. И мамиными духами — сладко, но как-то тревожно, потому что этот запах всегда означал: сейчас она уйдёт. А ещё пахло горелым хлебом из тостера. Я ненавидела этот запах. Он напоминал, что утро — это не про «поваляться», а про «вставай, опоздаем».
— Айвушка! — мамин голос ввинтился в ухо, даже через закрытую дверь. — Хватит мечтать! Через десять минут выходим!
Десять минут. В груди что-то сжалось. Маленькое, холодное. Как будто я проглотила ледышку, и она застряла где-то под рёбрами. Школа. Длинный-длинный коридор, пахнущий хлоркой и мелом. Марья Ивановна смотрит так, будто я уже сделала что-то плохое, даже если просто сижу и дышу. Звонок. Всегда резкий. Всегда не вовремя. Вырывает из книжки, из рисунка, из мысли. Школа — это место, где надо сидеть ровно, а хочется бегать. Где надо слушать про скучные правила, а в голове — речка, песок, смех.
Я села на кровати. Бублик — мой плюшевый медведь с потёртым носом — смотрел на меня стеклянными глазами. Как будто говорил: «Ну что, опять?» Я вздохнула и пошлёпала босыми ногами на кухню. Пол был холодный. Всегда холодный по утрам. Пальцы поджимались сами собой.
На кухне мама, уже в пальто, красила губы перед зеркалом. Папа, с расстёгнутой пуговицей на рубашке, хмурился в какие-то бумаги и пил кофе. Большими глотками. Как будто это лекарство.
Я села за стол. Передо мной — тарелка с овсянкой. Каша уже покрылась противной плёночкой. Я ткнула ложкой. Плёнка сморщилась. Есть не хотелось совсем. Хотелось обратно в кровать, к Бублику, в одеяльную нору.
Папа вдруг оторвался от бумаг. Посмотрел на меня. Глаза у него были усталые, но тёплые. Он подмигнул.
— А наш уговор помнишь?
Внутри что-то ёкнуло. Уговор. Я замерла, ложка застыла над кашей.
— Солнечная пятёрка сегодня — и сразу после звонка летим на речку. Прямо в купальниках! Плескаться, песочные замки до небес строить... А если повезёт — может, и на катамаране? На том жёлтом, помнишь?
Жёлтый катамаран. У него скрипели педали и пахло мокрой резиной. И было страшно, что перевернёшься, но папа держал крепко. И вода была зелёная, прозрачная, и видно было, как на дне шевелятся водоросли, похожие на волосы русалки.
— Правда-правда? — вырвалось у меня. Я даже привстала на стуле. — Обещаешь, пап? Без обмана?
— Клянусь моим старым ноутбуком! — папа поднял руку, как на присяге. — Но учти, только за честно заработанную. За старание и умные мысли.
Умные мысли. Я снова села. Умные мысли — это как? Про что писать? Про счастье. «Мой самый счастливый день». Я уставилась в окно. Там, за стеклом, ветер гонял пыль, и машины гудели в пробке. Счастье — это не здесь. Счастье — это там, где пахнет водорослями и мокрым песком. Где мама смеётся и не торопится. Где папа не смотрит в бумаги. Где можно визжать так громко, что чайки пугаются и взлетают.
В школе я села за парту. Солнечные зайчики плясали на обложке учебника, дразнили: смотри в окно, там жизнь! Но я смотрела на чистый лист в клеточку. Пустой. Белый. Страшный.
Голос Натальи Петровны гудел, как старый холодильник: про вступление, про основную часть, про вывод. Слова проходили мимо ушей. Я сжимала ручку. Пальцы вспотели.
Я смотрела в окно. Там, за стеклом, плыли облака — белые, пушистые, как сладкая вата. Интересно, есть ли там, за облаками, другие миры? С другими людьми, другими школами, другими речками? Я хихикнула про себя. Глупость какая. Мама говорит, что дальше облаков — только космос, холодный и пустой. А папа говорит, что космос — это не для нас, а для учёных в специальных костюмах. Я вздохнула и опустила голову к чистому листу. Хватит мечтать. Надо писать.
А потом я вспомнила.
Тот день. Прошлым летом. Когда папа учил меня не бояться воды. Я стояла по пояс в речке, дрожала, хотя было тепло. Вода казалась чёрной и глубокой, как омут. «Доверься мне», — сказал папа. И взял за руки. И я легла на воду, а он держал. И вода вдруг стала мягкой. Тёплой. Своей. Я смотрела в небо, а там плыли облака, белые и пушистые, как сладкая вата. И папа смеялся. И мама кричала с берега: «Молодец, Айвушка!» — и в голосе у неё было столько солнца, что хотелось плакать.
Я опустила голову и начала писать.
Слова потекли сами. Коряво, с ошибками. Но настоящие. Как слёзы тогда — солёные, горячие, живые. Я писала про маму и папу, про речку, про песок, про бутерброды с колбасой, от которых крошки сыпались на полотенце. Я писала про смех. Про то, как мы были вместе.
Когда Наталья Петровна пошла между рядами, моё сердце застучало прямо в горле. Каждый её шаг отдавался в ушах: тук-тук, тук-тук. Она положила тетрадь на парту. Я боялась дышать. Открыла.
Красная паста. Жирная цифра. 5.
И подпись: «Очень тепло и искренне! Виден твой настоящий счастливый день!»
Внутри взорвался фейерверк. Горячий, сладкий, как первая клубника с грядки. Пятёрка! И я её получила! За сочинение! Не за дурацкую математику. За слова. За правду. За то, что я чувствовала.
Речка! Папа сдержит слово!
Я вылетела из класса первой. Витька, вечно всех обгонявший, остался позади. У ворот я заметалась, высматривая нашу машину. Вот! Но за рулём... мама. У мамы было озабоченное лицо. Внутри у меня всё оборвалось и полетело вниз, как с горки.
— Папа застрял на срочном созвоне, — быстро сказала мама, распахивая дверь. — Но он мчится! Встретим его прямо на пляже! Быстрей, солнце в зените!
Оборвавшееся снова взлетело. Мчится! Значит, успеет!
Дома начался ураган. Школьная форма — прочь, в угол. Купальник с дельфинчиками — на тело, холодный и скользкий. Панамка — на голову. Полотенце — в руки. Любимая надувная уточка Мартышка — под мышку. Мама металась, как белка, запихивая в сумку бутерброды, яблоки, бутылки с водой.
— Айва, сандалии! Крем от солнца в мою сумку положила?!
Сандалии. Ремешок не застёгивался, пальцы дрожали. Сердце колотилось где-то в ушах.
— Всё? Поехали! На речку! Ура, пляж!
Дорога тянулась, как жвачка. Знакомые дачи, лес, и вдруг — сверкнуло! Синяя лента реки. А там, у воды, уже махал рукой папа. Я сбросила сандалии прямо у машины и побежала. Песок обжёг ступни — ой, горячо! — как сковородка. Я запрыгала на цыпочках, смеясь. У воды песок стал мокрым, прохладным. Пальцы утонули в нём, и стало щекотно и хорошо.
Два часа пролетели, как один вдох. Война брызг — папины «торпеды» накрывали с головой, я визжала и захлёбывалась смехом. Песочный замок с башнями и рвом — волна-предательница слизнула его в один миг, но было не жалко. Потому что папа купил сладкую вату. Огромное розовое облако на палочке. Оно таяло на языке, становилось липким на щеках, пушинки щекотали нос и улетали по ветру. Потом — ледяная бутылка колы. Пузырьки кололи горло, шипели в носу, и хотелось смеяться. А следом — мороженое. Ванильное, белое, в хрустящем стаканчике. Я слизывала его медленно-медленно, лёжа на спине и глядя в небо. Синее-синее. Бездонное. Вот оно — счастье. То самое, о котором я писала. Казалось, оно будет длиться вечно.
Но вечность — хрупкая.
Сначала просто холодок пробежал по коже, как будто кто-то невидимый дунул на мокрые плечи. Я поёжилась. Потом где-то далеко, за лесом, глухо ухнуло. Как будто великан топнул ногой под землёй. Я приподнялась на локтях. На горизонте, где только что было чистое небо, стали собираться грозовые тучи. Они росли на глазах. Огромные. Тяжёлые. Цвета синяка. С рваными, клубящимися краями. Солнце спряталось, будто испугалось. Ветер, до этого ленивый, вдруг взбесился. Закрутил песок, зашуршал листьями, рванул полотенце и унёс его к воде. Мама вскрикнула. Папа вскочил.
Ещё один раскат. Громче. Ближе.
— Ого, ну и наперчило! — папа уже собирал вещи, движения быстрые, резкие. — Пора домой. Быстро, детка! Гроза не шутит!
Я смотрела на сладкую вату. Она сжалась, стала мокрой и некрасивой. Мороженое потекло по пальцам липкой лужицей. Ещё чуть-чуть! Совсем чуть-чуть! Но тучи наваливались, как чёрная стена. Мы побежали к машине. Песок летел в глаза, щипал. Где-то рядом заплакал маленький ребёнок. Люди сворачивали зонты, хватали детей, кричали. Я вжалась в сиденье. Через стекло было видно, как солнечный пляж превращается в серую, страшную картинку. Пахло озоном. Так пахнет воздух перед самым страшным. И пылью. И мокрыми полотенцами.
Машина тронулась. Позади остался гул ветра и приближающийся грозовой вал. Впереди был путь домой, под стук первых капель по крыше. Тяжёлых. Редких. Как будто кто-то большой и злой пробовал пальцем: тук... тук... тук...
Мы уже подъезжали к мосту — широкому бетонному гиганту — как машины впереди встали. Просто замерли. Попали в большую пробку. Красные огни стоп-сигналов растянулись в бесконечную цепочку. Как сотня злых, немигающих глаз.
— Вот чёрт, — выдохнул папа и уронил руки с руля. — Полный штиль. Ни сантиметра.
Мама вздохнула, уставилась в телефон. Я прилипла лбом к стеклу. Оно было холодное и запотевало от моего дыхания. За окном темнело. Не как вечером, а как будто кто-то выкручивал лампочку мира. Небо стало низким, тяжёлым, чугунным. Дождь перестал, но легче не стало. Воздух в машине сгустился, стал липким и влажным. Пахло мокрой дорогой, выхлопными газами и чем-то кислым — как мокрая шерсть. Стёкла запотели изнутри. Папа включил печку на холодный обдув, но холод только подчеркнул, как душно и тесно.
Я закрыла глаза. Попыталась вернуться. Туда, где сладкая вата. Где папин смех. Где мама не смотрит в телефон с каменным лицом. Но в ушах стоял только гул — не грозы, а чужой, далёкий, тревожный гул, который шёл непонятно откуда. Как будто там, за тучами, кто-то огромный дышал.
Я крепче зажмурилась и прижалась лбом к спинке переднего сиденья. Представила свой день рождения. Торт с лебедями из крема. Смех друзей. Бублика, которого принёс папа, опоздавший, но самый лучший. И мамин шёпот: «Будешь хорошо учиться — под Новый год получишь розовый смартфон. Блестящий. Как у взрослых».
Это обещание светилось внутри маленьким маячком. Там, в конце этой бесконечной пробки. За мостом. За дождём. За этим чужим, страшным небом.
— Как... как думаешь, надолго мы тут? — спросила я тихо.
Мой голос прозвучал хрипло, как будто я долго молчала.
— Не знаю, рыбка, — папин голос был усталым. — Расслабься. Попробуй поспать.
Я уткнулась лбом в стекло. Попа затекла, ноги занемели. Я смотрела, как красные огни мигают в такт моему сердцу. Пробка заперла нас не просто в машине. Она заперла нас в этом сером, душном, неподвижном мире, где время текло, как густой мёд, а пространство сжалось до размеров салона. Где-то там, за мостом, маячили синие вспышки аварийных машин. Чужие. Далёкие.
Я закрыла глаза и представила, что мой новый розовый телефон ловит сигнал. Где-то впереди. За мостом. За аварией. За этой бесконечной серой мглой.
Скоро. Скоро мы приедем. И всё будет хорошо.
Но где-то глубоко внутри, под рёбрами, уже поселился холодный, липкий страх. Как будто я знала: ничего уже не будет хорошо. Никогда.
Глава 2. Чужие молнии
Пробка не двигалась.
Я считала про себя: раз, два, три — рывок. Полметра. Стоп. Снова тишина. Папа барабанил пальцами по рулю. Мама вздыхала и листала что-то в телефоне. Я прижалась лбом к стеклу. Оно было холодное и чуть-чуть дрожало. За окном — серое месиво из машин, фонарей и низкого, тяжёлого неба. Красные огни стоп-сигналов впереди мигали, как чьи-то глаза. Злые. Немигающие. Они смотрели прямо на меня.
Я закрыла глаза. Попыталась представить, что мы уже дома.
Вот мы въезжаем во двор. Пахнет пылью и тополиным пухом — летним, горячим, родным. Вот бежим по лестнице. Папа гремит ключами. Дверь открывается — и тёплый, вкусный запах дома окутывает с головой. Мама, наверное, испекла пирог. Яблочный. Или ванильные булочки. У меня заурчало в животе. Я сглотнула слюну.
Я бы скинула сандалии прямо в прихожей. Мокрые, с песком. Мама бы заворчала: «Айва, в корзину!» — но не зло, а так, по привычке. А я бы уже мчалась в комнату. К компьютеру. Там меня ждёт игра. Новая. Та самая, которую папа разрешил скачать вчера вечером. Там можно придумать своего персонажа.
Я улыбнулась, не открывая глаз. Я уже всё придумала.
Мой персонаж — Люмина Солария. Повелительница Лунного Света. Высокая, красивая, в платье, которое переливается серебром и голубым, как вода в речке под солнцем. В руке — посох с хрустальным шаром. Шар светится изнутри, как будто туда поймали звезду. И я не одна. Вокруг — целый мир. Аструм. Огромный, бескрайний. Там есть город на облаках — Скайхейвен. Там хрустальные платформы парят в розовом небе, а между ними скользят воздушные корабли с парусами, похожими на крылья стрекоз. Там есть тёмные пещеры — Умбра Дефс. Там всегда полумрак, и в тенях прячутся древние чудовища. С ними надо сражаться. Страшно, но интересно. И есть руины — Эхоуз оф Элдориа. Там каждый камень помнит исчезнувшую цивилизацию. Там можно найти сокровища.
Я представила, как Люмина идёт по этим руинам. Лунный свет льётся сквозь проломы в потолке. Где-то впереди — шорох. Может, враг. А может, друг. Она сожмёт посох крепче и шагнёт вперёд. Не побежит. Потому что Повелительница Лунного Света не боится.
В животе стало тепло. Как будто я глотнула горячего какао.
А потом — вечер. Мы с мамой и папой усядемся на диван. Бублик будет под боком — мягкий, тёплый, с потёртым носом. Мама принесёт попкорн. Солёный карамельный. Самый вкусный. И мы включим новую серию «Гримм».
Я обожала «Гримм». Там Ник Буркхардт — обычный полицейский, но он видит. Видит тех, кто прячется под человеческой кожей. Везенов. Некоторые — хорошие. Как Монро. Он большой, мохнатый, ворчливый, но добрый. А некоторые — жуткие. Скользкие, с клыками, с глазами, в которых нет ничего, кроме голода. Ник их ловит. Или прогоняет. Или... убивает.
Я не боялась. Ну, почти. Когда смотришь с папой и мамой, когда Бублик под боком, а в миске попкорн — даже самые страшные монстры становятся немножко смешными. Главное — добро всегда побеждает. Ник всегда справляется. Потому что он знает: важно понять, кто перед тобой. Друг или враг.
Я представляла, как вырасту и тоже буду сражаться с монстрами. Настоящими. Защищать людей. Как Ник. У меня будет свой Монро — ворчливый, но верный. И свой посох. И я никогда-никогда не испугаюсь.
Слава богу, каникулы. Никаких учебников. Никаких правил. Только игра и «Гримм».
Я открыла глаза.
Пробка стояла.
Я вздохнула. Машина всё та же. Спина затекла, попа онемела. Папа перестал барабанить по рулю и просто смотрел вперёд, в бесконечную цепочку красных огней. Мама отложила телефон и тёрла виски. В салоне было душно и тихо. Только слышно, как где-то далеко, за мостом, воет сирена.
Небо стало совсем чёрным. Не вечерним — а таким, как будто кто-то накрыл город огромной крышкой. И вдруг...
Без звука.
Просто вспышка. Фиолетовая. Ядовитая. Она разрезала небо зигзагом, не от тучи к земле, а между тучами. Как будто там, наверху, кто-то играл в опасную игру.
Я замерла. Сердце ёкнуло и пропустило удар.
Ещё одна вспышка. Зелёная. Она не погасла сразу, а повисла в воздухе светящимся шаром. Шар подрагивал, как мыльный пузырь, и медленно гас. Я прилипла к стеклу. Дыхание перехватило.
Мама вдруг вскрикнула — тихо, сдавленно, как будто её ударили. Я обернулась. Она смотрела в небо, и её лицо было белым, как простыня.
— Этого не может быть... — прошептала она и замолчала, не договорив. Её рука, лежавшая на подголовнике папиного кресла, дрожала.
— Чего не может быть, мам?
Она не ответила. Просто смотрела в небо, где беззвучно ветвились чужие молнии.
— Папа... — прошептала я. — Папа, смотри!
Папа уже смотрел. Он высунулся из машины, задрав голову. Его лицо в свете этих странных молний стало бледным, чужим. Рядом, из других машин, тоже выходили люди. Стояли, запрокинув головы, и молчали.
Тишина. Абсолютная. Ни грома. Ни ветра. Только эти беззвучные вспышки — фиолетовые, зелёные, сиреневые, — рвали небо на куски.
Мне стало холодно. Не снаружи — внутри. Как будто кто-то провёл ледяным пальцем по позвоночнику. Снизу вверх. Медленно. Я поёжилась.
Это было неправильно. Молнии должны греметь. Они должны бить в землю. Они должны быть белыми или жёлтыми. А эти — чужие. И тишина... Тишина была хуже любого грома. Она давила на уши. На грудь. Не давала дышать.
— Пап, что это? — мой голос сорвался на шёпот.
— Сиди в машине, — сказал папа. Голос у него был незнакомый. Резкий. — С мамой. Дверь закрой.
Он не посмотрел на меня. Он смотрел на небо. И в его глазах я увидела то, что испугало меня больше всего.
Страх.
Настоящий. Взрослый. Папа боялся.
Я вжалась в сиденье. Мама молча сжала руль. Костяшки её пальцев побелели. Я хотела спросить ещё что-то, но слова застряли в горле. Я снова посмотрела в окно.
Над мостом, в разрыве чёрных туч, мелькнуло что-то огромное. Тёмное. Оно было больше самолёта. Больше дома. Оно висело там, наверху, и не падало. Просто висело. И смотрело.
Или мне показалось.
Я зажмурилась. Сильно-сильно. До цветных кругов под веками. Я хотела обратно. В игру. В «Гримм». На диван, к Бублику, к попкорну. Где монстры — понарошку. Где добро всегда побеждает.
Но когда я открыла глаза, ничего не изменилось. Небо всё так же рвали чужие молнии. Папа всё так же стоял у машины, маленький и хрупкий под этой жуткой, безмолвной бурей. А где-то там, за тучами, пряталось то самое тёмное, огромное.
И я вдруг поняла.
Это не гроза.
Это что-то другое. Что-то, чего не показывали в «Гримм». Что-то, с чем Ник Буркхардт, наверное, не справился бы.
Я сжала в кармане кусочек ракушки — маленький, шершавый, с той самой речки. Единственное, что осталось от сегодняшнего счастья. Прижала его к ладони так сильно, что стало больно.
И стала ждать.
Пробка не двигалась.
Глава 3. Сигнал «Омега»
Тишина стала густой, как кисель. Она давила на уши, на грудь, не давала дышать. Я сидела, вжавшись в сиденье, и смотрела в окно. Чужие молнии всё ещё рвали небо — беззвучно, страшно, неправильно. Фиолетовые. Зелёные. Сиреневые. Они вспыхивали и гасли, как будто там, наверху, кто-то включал и выключал огромные лампы.
И вдруг —
Вой.
Он ворвался в салон, как нож. Пронзительный, режущий, нечеловеческий. Я вскрикнула и зажала уши руками. Не помогло. Вой проходил сквозь ладони, сквозь кости, прямо в мозг. Он шёл отовсюду: из радио, которое папа тут же вырубил, из маминого телефона, из динамиков на столбах вдоль дороги. И голос. Металлический. Мёртвый.
«Всем гражданам! Немедленная эвакуация в ближайшие убежища! Уровень угрозы „Омега“. Повторяю: Всем гражданам! Немедленная эвакуация в ближайшие убежища! Уровень угрозы „Омега“. Это не учения!»
Слова падали, как камни. Тяжёлые. Холодные. Я не понимала, что такое «Омега». Но от того, как это говорили, у меня внутри всё сжалось в ледяной комок. Это не учения. Это по-настоящему.
Мама побелела. Я видела, как её пальцы вцепились в руль. Костяшки стали белые-белые, как мел. Папа замер у открытой дверцы. Его лицо в свете фиолетовых вспышек казалось чужим, старым.
— Папа, что это? — прошептала я. Губы не слушались. Голос дрожал. — Пап, что это?!
Он не ответил. Просто смотрел вперёд, на застывшую пробку, на людей, которые начали выскакивать из машин. Кто-то кричал. Кто-то бежал, сам не зная куда. Кто-то просто стоял и смотрел в небо, как будто ждал, что оттуда что-то упадёт.
— Бункер, — вдруг сказал папа. Голос хриплый, как будто он долго молчал. — Ближайший... Школа номер пять. Там под спортзалом. Я знаю.
Школа. Моя школа? Там есть бункер? Под спортзалом, где мы прыгали через козла и играли в вышибалы? Это казалось невозможным. Как в кино. Как в плохом, страшном кино, которое случайно включили вместо «Гримм».
— Пешком. Быстро, — папа уже открывал заднюю дверь. — Бери самое необходимое! Айва, держись за нас! Ни шагу в сторону! Поняла?
Я кивнула. Слова застряли в горле. Я вылезла из машины, и ноги стали ватными. Воздух снаружи был тяжёлым. Пахло озоном — как после грозы, только сильнее, резче, до першения в горле. И ещё чем-то. Чужим. Электрическим. Как будто где-то рядом включили огромный, невидимый прибор.
Над головой снова мелькнуло что-то тёмное. Огромное. Оно скользнуло между тучами и исчезло. Я замерла, задрав голову. Показалось? Пожалуйста, пусть показалось.
Но тут пришёл новый звук.
Гул. Глухой, нарастающий. Он шёл сверху, сквозь тучи. Как тысяча гигантских шмелей. Я узнала его. Так гудели военные самолёты на параде. Только в тысячу раз громче. В миллион. Земля под ногами задрожала.
— Истребители! — крикнул кто-то в толпе.
Люди побежали. Толпа хлынула на тротуар, как река в паводок. Кто-то споткнулся, кто-то упал, кто-то кричал, прижимая к себе детей. Меня дёрнули за руку — папа. Он тащил меня вперёд, прокладывая путь плечом. Мама бежала рядом, вцепившись в мою вторую руку. Я едва успевала переставлять ноги. Сандалии скользили по мокрому асфальту. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
— Не отставай, рыбка! — папин голос прорывался сквозь гул и крики.
Я старалась. Правда старалась. Но ноги не слушались. Они были как чужие. Ватные. Тяжёлые. Я смотрела только на папину спину. На его куртку. Серую, с потёртым воротником. Если смотреть на куртку, то не так страшно. Куртка — это папа. Папа — это безопасно.
Гул нарастал. Превратился в рёв. Я не выдержала и подняла голову. В разрыве туч, высоко-высоко, мелькнули чёрные стрелы. Одна. Две. Десять. Много. Они проносились так быстро, что глаз не успевал за ними. И вдруг — вспышка. Яркая, оранжево-белая. Как огромный фотоаппарат щёлкнул в небе. И через секунду — удар. Глухой, далёкий, но такой силы, что воздух толкнул в грудь. Бумм.
Я споткнулась. Папа подхватил меня, не дав упасть.
— Папа, это война? — выдохнула я. Слова вырвались сами. Глупые, детские, но единственные, которые были в голове.
— Не знаю, Солнышко, не знаю, — ответил он, не оборачиваясь. — Но бежим. Быстрее.
Мы свернули в переулок. Здесь было темнее. Уже. Стены домов давили с двух сторон. Фонари горели через один, и их жёлтый свет казался больным, мутным. Я споткнулась о бордюр. Папа снова подхватил.
— Мам, а сладкая вата... — вдруг сказала я. Глупо. Совсем глупо. Но я вспомнила розовое облако на палочке. Как оно таяло на языке. Как пушинки щекотали нос. — Мы же не доели...
Мама сжала мою руку так сильно, что стало больно.
— Потом, Айвушка. Потом всё будет. Сейчас надо бежать.
Потом. Я повторяла это слово про себя, как молитву. Потом. Потом. Потом всё будет.
Гул в небе не стихал. К нему добавились новые звуки. Далёкий вой сирен. Ближе — треск. Сухой, частый. Как будто кто-то рвал огромную простыню. Или стрелял. И ещё — крики. Обрывающиеся. Резкие. Не все долетали до конца.
Я больше не смотрела по сторонам. Только под ноги. На асфальт. На трещины. На лужи, в которых отражалось больное небо. Шаг. Ещё шаг. Дышать. Вдох. Выдох. Папина куртка впереди. Мамина рука. Тёплая. Живая.
Школа появилась внезапно. Большое серое здание. Раньше оно казалось скучным, даже унылым. Сейчас — самым родным на свете. У ворот толпились люди. Много. Очень много. Военные в касках и с автоматами пытались навести порядок, кричали в мегафоны:
— Спокойно! Пропускайте детей и женщин вперёд! Идентификаторы готовьте! Быстро, но без паники!
Паника всё равно была. Она висела в воздухе, как дым. Люди толкались, кричали, плакали. Какая-то женщина прижимала к себе маленькую девочку и повторяла: «Всё хорошо, всё хорошо, всё хорошо». Но по её лицу текли слёзы, и девочка плакала вместе с ней.
Я смотрела на них и чувствовала, как внутри что-то холодеет. Взрослые плачут. Взрослые боятся. Взрослые не знают, что делать. Это было самое страшное. Страшнее чужих молний. Страшнее гула в небе. Если папа и мама боятся — значит, всё по-настоящему.
Нас втолкнули в поток, текущий к главному входу. Тесно. Жарко. Пахнет потом, пылью, чужим страхом. Кто-то наступил мне на ногу. Я даже не почувствовала. Над головой, прямо над крышей школы, рёв стал оглушительным. Я инстинктивно пригнулась, вжала голову в плечи. Рядом кто-то вскрикнул. Но это был не взрыв. Просто звук. Пронеслось дальше, на запад.
— Внутрь! Быстрее! — солдат у дверей махнул рукой.
Мы влились в темноту. Лестница вниз. Знакомая лестница в подвал, где раньше хранили лыжи и мячи. Но теперь здесь всё было по-другому. Тяжёлые железные двери. Толстые стены. Лампы под потолком горели тусклым аварийным светом. Бункер. Настоящий бункер. Пахло бетоном, сыростью и страхом.
Вдоль стен стояли скамейки. На них уже сидели люди. Десятки. Сотни. Кто-то плакал. Кто-то молился шёпотом. Кто-то просто смотрел в одну точку пустыми глазами. Дети жались к родителям. Родители прижимали детей к себе.
Папа нашёл свободное место в углу. Я села между ним и мамой. Прижалась к маминому боку. Мама дрожала. Я чувствовала эту дрожь всем телом. Папа обнял нас обеих. Его дыхание было частым, неровным.
Сверху, сквозь толщу бетона, доносился гул. Непрекращающийся. Тяжёлый. Чужой. Гул истребителей. Гул бомб. Гул чего-то, что пришло с неба.
Я прижалась к маминому боку. Рядом, у входа в бункер, стояли двое солдат в касках. Они говорили тихо, но я слышала каждое слово — наверное, из-за странной акустики этого бетонного мешка.
— Говорят, это не люди, — сказал один, тот, что помоложе. У него дрожал голос.
— Молчи, — оборвал второй, постарше, с нашивками сержанта. — Не при детях.
— Но ты же видел, что было над мостом? Эти тени...
— Я сказал, молчи. Без паники. У нас приказ.
Они замолчали. Молодой солдат смотрел в пол. Старший — на дверь, сжимая автомат. Я не поняла, о каких тенях они говорили. Но внутри меня всё похолодело. Если даже солдаты боятся...
Я закрыла глаза. Попыталась представить шум речки. Вкус сладкой ваты. Розовый телефон под ёлкой. Но в ушах стоял только этот гул. И слова, которые повторялись снова и снова, как заезженная пластинка:
Уровень угрозы «Омега». Это не учения.
Я сжала в кармане кусочек ракушки. Маленький. Шершавый. Тёплый от моей руки. Всё, что осталось от сегодняшнего утра. От счастья, которое казалось вечным.
Я открыла глаза и посмотрела на маму. Мама смотрела в стену. По её щеке текла слеза. Одна-единственная. Медленная. Я хотела что-то сказать, но не смогла. Слова застряли в горле, как кость.
Я снова закрыла глаза и стала ждать.
Чего — я не знала.
Глава 4. Падение столиц
Мы просидели в бункере всю ночь. Я не спала — просто лежала, прижавшись к маме, и слушала. Где-то наверху, над толщей бетона, что-то гудело. Иногда доносились далёкие удары — глухие, как будто великан бил кулаком в землю.
Вокруг нас сидели люди. Много. Кто-то плакал, кто-то молился шёпотом, кто-то просто смотрел в одну точку. Пахло потом, страхом и хлоркой.
Папа сидел рядом, обняв нас обеих. Я чувствовала, как напряжены его плечи — он был как сжатая пружина.
— Надо уходить, — сказал он тихо, когда за бетонными стенами стало чуть тише. — Пока они не вернулись.
— С ума сошёл? — мамин голос сорвался. — Там опасно! Мы не знаем, что снаружи!
— Здесь тоже опасно, — ответил папа. — Если мы останемся, нас найдут. Рано или поздно. А если уйдём сейчас, пока тихо, — может, доберёмся до леса. Там спрячемся.
— А если нет?
— Значит, хотя бы попробуем.
Мама замолчала. Я видела, как по её щеке текла слеза — одна-единственная, медленная. Она смотрела на папу, а потом перевела взгляд на меня.
— Айва, — сказала она. — Ты как?
— Я хочу домой, — прошептала я. — Когда всё закончится, мы вернёмся? Заберём Бублика?
Мама всхлипнула и прижала меня крепче. Папа погладил меня по голове.
— Конечно, вернёмся, рыбка. Обязательно вернёмся. И Бублика заберём. И всё будет как раньше. Вот увидишь.
Он говорил это, и я хотела верить. Правда хотела. Но где-то глубоко внутри, под рёбрами, уже поселился холодный, липкий страх. Как будто я знала: ничего уже не будет как раньше. Но я заставила себя кивнуть. Потому что папе нужно было, чтобы я кивнула. Потому что если я не поверю — кто тогда поверит?
— Вот и умница, — сказал папа и поднялся. — А теперь собираемся. Берём только самое нужное. Еду, воду, тёплую одежду. Всё остальное оставляем.
Мама ещё секунду сидела неподвижно, потом тоже встала. Она двигалась как-то механически, словно робот, но в глазах уже не было той пустоты, что раньше. Там был страх — да. Но ещё и решимость. Та самая, которую я видела у неё, когда она спорила с начальником по телефону или когда я болела, а скорая задерживалась. Мама умела бояться и делать.
Я смотрела на них и понимала: они боятся. Очень боятся. Но они всё равно идут. Ради меня.
Мы покинули бункер через запасной выход. Маленькая железная дверь вела в школьный двор. Папа выглянул первым, прислушался, потом махнул рукой — можно.
Я думала, что снаружи будет всё то же самое: гул, взрывы, крики. Но когда я вышла, то замерла.
Тишина.
Полная. Мёртвая. Только ветер гулял по пустому двору, шелестел обрывками бумаги и раскачивал сломанную ветку на дереве. И птицы. Я услышала птиц. Они щебетали где-то в кронах, как будто ничего не случилось. Как будто мир не рухнул.
— Тихо, — прошептал папа. — Идём быстро, но не бежим. Держимся вместе. Никаких разговоров. Айва, ты меня слышишь?
— Слышу.
— Если я скажу «замри» — ты замираешь. Если я скажу «беги» — ты бежишь. Поняла?
— Поняла.
Он кивнул и первым шагнул вперёд.
Мы пошли через город. И чем дальше мы шли, тем страшнее мне становилось.
Город был пуст.
Совсем. Ни машин, ни людей, ни сирен. Только брошенные автомобили стояли посреди улиц, как мёртвые жуки. У некоторых были выбиты стёкла. У других — распахнутые настежь дверцы. Одна машина врезалась в фонарный столб, и её капот смялся в гармошку. За рулём никого.
Я смотрела по сторонам, и внутри у меня всё сжималось. Где все? Куда они делись? Может, они просто ушли? Может, они где-то прячутся, как мы? И когда всё закончится, они вернутся, и город снова станет живым?
Я очень хотела в это верить.
И тут я заметила.
На асфальте, у автобусной остановки, темнело пятно. Бурое. Засохшее. Как будто кто-то пролил краску и не вытер. Я остановилась, вглядываясь. Пятно тянулось к бордюру и обрывалось. Рядом — ещё одно. Меньше.
— Что это? — спросила я, указывая пальцем.
Мама проследила за моим взглядом, и её лицо стало ещё бледнее.
— Не смотри, — сказала она, потянув меня за руку. — Идём. Это просто... просто грязь.
Но я знала, что это не грязь. Грязь не бывает такого цвета. Грязь не пахнет железом. Я не знала точно, что это, но внутри у меня всё похолодело.