Kitabı oxu: «Шесть тысяч мыслей Лины Коваль»
Иллюстрации Маши Судовых
Художественное оформление серии Дмитрий Дервенёв

© Анастасия Малейко, текст, 2024
© Судовых М. А., иллюстрации, 2024
© Оформление. ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2024
Моя мама любит художника

Глава первая
Про клетчатое пальто, ванильное печенье, лисью шапку и про то, чего не перечислишь
Сегодня второе октября. Мы идем мимо оперного театра с арфами на крыше. Солнечно и ветрено. Словно холодный подвал открыли и запустили туда солнце. Стоишь в янтарной волне, но согреться не получается, только ловишь лицом золотистую пыль, застывшую в зябком воздухе.
На маме клетчатое пальто и красный берет. Она сжимает в руке бумажный пакет с печеньем, пакет приятно шуршит и пахнет ванилью. Мы только что вышли из кулинарии, где мама долго и тщательно выбирала что-то повкуснее. Это «что-то» она несет художнику. Дело в том, что мама любит художника. Может быть, даже больше, чем меня. По крайней мере, мне она не покупает ванильное печенье.
– Ты похожа на студентку, – выдыхаю я в шарф.
– Что? – Ее глаза смеются, а щеки розовые, точно персики, которые мы покупаем на рынке у одного грузина. Грузину нравится мама, он всегда накладывает больше, чем нужно, дарит баклажаны и маленькие приторные дыни. Мама вообще многим нравится. Но полгода назад она выбрала художника. А художников, как известно, нужно постоянно удивлять.
Сегодня утром я проснулась от странного звука. Так скрипели ржавые качели у нас во дворе, пока их кто-то не увез к себе на дачу. Оказывается, это стонали дверцы старого бабушкиного шкафа, пока мама вытаскивала клетчатое пальто. Я его помню только по фотографиям, где она, клетчатая и серьезная, словно учительница, стоит рядом с детским велосипедом. Старая история. Мой день рождения, первый велосипед. Меня, пятилетнюю, долго усаживали, уговаривали, а я все равно убежала, и в кадре остались только мама и велик. Пальто провисело в шкафу десять лет, бабушка даже хотела сшить из него что-нибудь полезное. Интересно, если бы пальто все же превратилось в жилетку или в сиденье для табуретки, чем бы мама сегодня удивила своего художника? Стащила бы у меня малиновую толстовку?..
В моих вещах она уже рылась, сказала, что у меня серая депрессивная гамма. Кто бы говорил. У нее тоже все серое. Не безликое, а благородное. И пальто у нее серое, чуть ниже колен, с огромным стоячим воротником. Я видела старые французские фильмы, там все ходят в таких пальто. Сказала ей про это утром, надеялась отговорить от дурацкой клетки, а она засмеялась – просто ты смотрела черно-белое кино, в котором все выглядит серым.
Мы идем по Васильева. Это единственная улица в нашем городе, выложенная булыжниками. Здесь нет машин, только велосипеды, скамейки и большой фонтан. Так уж случилось, что почти все, что у меня есть, находится здесь, на Васильева. Вот наш дом – трехэтажный, столетний, с высокими потолками и скрипучим паркетом. Совсем недавно он был невезучим заморышем, с зеленоватыми подтеками и вмятинами, но потом что-то произошло, вспомнили про архитектурные памятники, приехало телевидение снимать фильм про всех жильцов. Вообще, мне понравилось. Я даже в школу два дня не ходила, отвечала перед камерой на вопросы серьезной девушки Тани. Знаю ли я мецената Муратова, который жил в этом доме, общаюсь ли с соседями, справляют ли нужду во дворе прохожие. Я отвечала честно: Муратова не знаю, дружу только с Кирой Сергеевной из соседней квартиры, нужду, конечно, справляют, а где им еще ее справлять? Туалеты только в кафе, а туда просто так не пускают, нужно хотя бы кофе заказать. А кофе стоит шестьдесят рублей, кто же будет столько платить за то, чтобы зайти попи`сать? Таня внимательно меня слушала и грустно кивала. Потом мы с мамой уселись перед телевизором и смотрели передачу про наш дом. Меня было мало, и говорила я как будто совсем не то. Бледным и застиранным голосом бормотала что-то про соседку и ее пианино, а внизу, под моим лицом, была надпись: «Лина Коваль. Родилась в доме купца-мецената Муратова. Учится в 9-м классе школы № 8». Кто бы мог подумать, но из-за этой строчки у меня сразу поднялся рейтинг. Вика Старцева подарила заколку с бабочкой, Катя предложила записаться в школьную группу современного танца, а Степа крикнул из окна своей черной машины: «Эй, Лина Коваль! Видел тебя по телику! Ну ты даешь!»
И дом стали реставрировать. Из обшарпанного сундука он превратился в розовую праздничную шкатулку, с белой лепниной и цветами на подоконниках. В общем, свадебный торт, а не дом. Горшки с цветами подарили всем восемнадцати жильцам, чтобы прохожие любовались выставленными в окнах настурциями. И запретили деду Ваганову вывешивать на балконе белье. Мама тогда за него заступилась, жалко ей его стало. Мне, честно говоря, тоже – ну какой кому вред от того, что он раз в две недели повесит белыми парусами свои наволочки? Оказывается, это «портит туристический маршрут».
Мама рассердилась и говорит:
– А почему же в Риме, в доме напротив Колизея, висят наволочки?!
– Какие наволочки? – Тетка из администрации явно не ожидала такого напора.
– Такие! Небесно-голубые наволочки! Висят и сушатся! И никому не мешают наслаждаться памятником архитектуры!
– Не знаю, я в Колизее не была. У них, может, и можно. А у нас нельзя.
Так вопрос с наволочками на балконах был бесповоротно решен. А наш дом сразу после реставрации, телепередачи и цветов на подоконниках стал элитным.
Все время, пока мы идем по нашей улице и я, уткнувшись в шарф, пишу самую захватывающую книгу на свете, мама улыбается и шуршит ванильным пакетом.
Мы останавливаемся у двухэтажного старинного здания. Здесь на втором этаже – мастерская художника, а на первом – лавка с картинами, кисточками, мольбертами. Мама поправляет мне шарф, вкладывает в ладонь пятьсот рублей и ныряет в стеклянную дверь с колокольчиком. Это означает следующее. Ее не будет часа два, я могу ее подождать, гуляя по Васильева, а если проголодаюсь, можно потратить пятьсот рублей в блинной или в кофейне «Марс».
Вместо этого я спускаюсь в подвал секонд-хенда. Я здесь часто бываю – ищу, чем бы украсить нашу с мамой жизнь. Выбираю долго и тщательно, как костюмер перед новым спектаклем. Меня знают и оставляют особенные вещи специально для меня. Бархатные перчатки с обрезанными пальцами, разноцветные кеды, странные корсеты на косточках, платья, будто выпрыгнувшие из толпы на концерте группы «Абба», старые индийские сумки, расшитые бисером… Себе я оставляю только кеды, остальное идет в мой музей, под который я оборудовала кладовку. Мама иногда туда заходит, когда настроение плохое, или дождь целый день, или просто хочется посидеть в тишине среди полок с причудливой английской обувью, среди полосатых платьев и старых, подобранных мною безделушек. Она говорит, что мне нужно стать художником по костюмам в кино или в театре, потому что я вижу в вещах больше, чем лежит на поверхности. А я так скажу. В любой вещи, даже самой маленькой, типа пуговицы, есть душа. Просто многие души, как и люди, спят, и только самые смелые все видят и чувствуют. Они окликают нас, причем довольно громко. Я, по крайней мере, всегда слышу. Вот и сегодня – протискиваюсь к стойке с джинсами, останавливаюсь. Джинсы молчат, висят потухшим тряпьем на вешалках, а над ними, на полке с сумками, лежит она. Рыжая лисья шапка с чуть облезлыми у основания краями. Такую шапку носила Барбара Брыльска в «Иронии судьбы». Мама всегда смотрит в Новый год этот фильм, хотя все там наизусть знает. Ну, и мне приходится смотреть, и я от скуки изучаю, кто во что одет. Так вот, говорю точно: второго октября в подвале я купила за триста рублей лисью шапку Барбары Брыльской.
Бегу домой, а шапка в пакете радуется, что-то бормочет и похихикивает, будто проснувшийся утром ребенок. На улице стало еще холоднее, солнце ушло. Я бегу навстречу своему розовому дому, оставляя за собой театр, подвал, кофейни, скамейки, магазин с мольбертами и маму с художником.
Глава вторая
О том, что вдвоем с другом есть бабушкины котлеты гораздо приятнее
Стою, не сняв сапоги, в комнате и смотрюсь в зеркало. В зеркале – чуть розовый, еще не согревшийся нос, два карих глаза, а на голове свернулся маленький лисенок. Лоб щекочут ворсинки меха, я смотрю на шапку в зеркале и мысленно пишу наш с ней разговор.
– Ну, как тебе жилось до меня?
– Да так как-то, не особенно…
– Долго тебя носили?
– Долго…
– В Польше?
– В Польше…
– Теперь будешь жить у меня.
– У тебя…
Звонок в дверь прерывает наш диалог с рыжей шапкой, она замолкает, а я, не снимая ее с головы, распахиваю дверь. На пороге стоит наша соседка и мой лучший друг – Кира Сергеевна из двенадцатой квартиры. Она замирает так, будто Бетховен, который висит у нее над пианино, вдруг ожил и поселился у нас. Я выжидающе молчу.
– Ты купила себе лису? – слышу я наконец вопрос.
– Это лисенок, – поправляю я и пропускаю Киру Сергеевну с кастрюлькой в руках в прихожую.
– Прекрасный выбор, Линочка, тебе очень идет рыжий цвет! – Я знала, что уж кто-кто, а Кира Сергеевна оценит шапку по достоинству.
– Отличный прикид, – парирую я, имея в виду, что на Кире Сергеевне сегодня мой подарок, джинсовая рубашка из 80-х, вытертая на локтях до белесых овалов. – Бабушка?.. – киваю я на кастрюльку, откуда пахнет куриными котлетами и картошкой.
– Да, она не стала вас ждать, занесла мне. Ты голодная? Мой руки и садись скорее, пока все теплое. – Кира Сергеевна проходит на кухню, а я снимаю шапку и кладу ее в музей, рядом с черной фетровой шляпой. Пусть знакомятся.
Потом мы сидим с Кирой Сергеевной на кухне и едим бабушкины котлеты.
Бабушка живет за три дома от нас и часто заносит нам всякую еду: банки с борщом, котлеты, пирожки. Она волнуется, что, когда ее не станет, мы с мамой умрем с голоду, потому что готовить не хотим и не умеем. Мы, конечно, с ней соглашаемся, чтобы доставить ей удовольствие, но вообще-то у нас к еде философское отношение. Если дома есть батон, кефир, яйца и сыр, значит, все в порядке. Кира Сергеевна считает так же. Мы с ней вообще во многом похожи. Не представляю, как бы я жила без наших чаепитий и обсуждений всего на свете.
– Мама у художника, – говорю я сквозь котлету.
– Хорошо, – отвечает Кира Сергеевна и кладет мне под руку салфетку.
– Не понимаю, что хорошего. Вытащила сегодня утром клетчатое пальто. Вырядилась, как студентка. Побежала к нему, понесла ванильное печенье.
Кира Сергеевна улыбается одними глазами.
– Твоя мама счастливая и влюбленная. Это лучшее, что может случиться с человеком. Когда влюбишься, поймешь.
– Но почему художник? Она что, не могла выбрать кого-нибудь другого для счастья?
– А чем тебе не нравится художник? – Кира Сергеевна разливает чай. Все-таки здорово сидит на ней эта рубашка. Она в ней как хиппи, только цветочного венка на голову не хватает.
Честно говоря, у меня нет ответа на вопрос, почему художник мне не нравится. Вообще-то он симпатичный и веселый. И мама с ним постоянно смеется и подпрыгивает, как школьница. Наверное, я просто ревную – раньше она веселилась со мной. Мы ходили на концерты и в кино. По воскресеньям уезжали в парк с бутербродами и термосом, лежали на траве до вечера, болтая и сочиняя всякие истории. А теперь у нее художник.
Я говорю все это Кире Сергеевне, мы пьем чай, а за окном темнеет.
– Может, посмотрим кино? – предлагаю я.
– А уроки?
– Два английских, литература и химия. Английский давно сделан.
– А химия с литературой? – спрашивает для порядка Кира, хотя я вижу, что она уже согласилась.
– Не задавали.
Я убираю кастрюлю в холодильник, мою тарелки, и мы уходим в двенадцатую квартиру.
Глава третья
Лучшее место на земле
Моя соседка – пианистка. Точнее, когда-то давно, когда меня еще не было на свете, а мама была маленькой, Кира Сергеевна окончила консерваторию и подавала большие надежды. Ее учитель, известный пианист, которого мы часто слушаем на старых виниловых пластинках, считал ее самой талантливой студенткой. А у Киры кроме музыки был скрипач. Такой же молодой и талантливый, как она сама. Однажды друг скрипача подвозил его домой, был туман, и их машина врезалась в грузовик. Друг погиб, а скрипача увезли в реанимацию. Положение было серьезным, и Кира загадала: если она не будет знаменитой пианисткой, то ее скрипач выживет. И пока скрипач лежал три месяца в больнице, она бросила готовиться к концертной программе и устроилась работать в музыкальную школу. Скрипач, конечно, выжил. И даже больше – через год после аварии женился на ее подруге, другой талантливой пианистке, и уехал с ней в Германию. Иногда, очень редко, он звонит Кире Сергеевне, и они говорят о музыке и о жизни. Я однажды спросила у мамы: неужели Кира никогда не пожалела, что бросила тогда карьеру пианистки? Мама сказала: конечно нет. И что у каждого на земле есть выбор, и что это никакая не жертва, а обыкновенная любовь. И что любовь важнее музыки.
У Киры Сергеевны после скрипача было два мужа. Один – архитектор, второй – хирург. Оба приходят с букетами к ней на день рождения и до сих пор ее любят. Еще к ней приходят ученики, садятся за ее черное старинное пианино, играют гаммы и разучивают пьесы. А Кира сидит на венском стуле и внимательно слушает. Я тоже сижу у себя дома, подставляю к стене банку и слушаю. Считаю ошибки.
– Сегодня тот, который был в два часа, сбился три раза, – говорю ей при встрече, демонстрируя свой чуткий слух.
– Это не важно, – бросает она.
– А что важно?
– Чувствовать дно клавиши – вот что важно. Музыка не фигурное катание, это там считают, сколько раз упал.
Вот такая она, моя лучшая подруга. Мы видимся почти каждый день. Захожу к ней – и сразу будто заныриваю в другой мир. Обычные квартиры пахнут чем-то съедобным. Бывает, чистым бельем, кошкой, мылом или шубами, которые вытащили из шкафа. А у Киры пахнет необыкновенно – старой мебелью, кофе, корицей и духами «Шанель № 5».
В ее большом шкафу на плечиках висят семь блузок. Темно-вишневая с бантом, бирюзовая, розовая в мелкий цветочек, зеленая, две белые с длинным рядом шелковых пуговиц на манжетах и еще одна, тоже белая, только в черный горошек. Я распахиваю тяжелые дубовые дверцы – и будто вскрываю древнюю бутылку с тайными письменами. Шкаф такой большой, что, если пригнуться, можно зайти внутрь и почувствовать запах апельсиновой кожуры, которую завернули в фольгу из-под шоколада и спрятали где-то внизу. Никто, конечно, ничего не заворачивал, но запах именно такой. Блузки чуть покачиваются и начинают передо мной тихонько сплетничать и вздыхать. Под ними угрюмо молчит старая швейная машинка и обиженно сопят зимние сапоги.
Рядом со шкафом, у стены, темный угол. Здесь мое любимое кресло, маленький столик и торшер. Если надоест сидеть в темноте, можно щелкнуть пластмассовой кнопкой на проводе – и гофрированный абажур вспыхнет, освещая столик с книгами, стакан с остывшим чаем, вазочку с мятными карамельками.
Как-то раз на столике я обнаружила большую черно-белую фотографию. Красивая женщина с длинными волосами полулежит в пальто, а в руках у нее тарелка с макаронами. Я долго всматривалась в лицо, в серые ворсинки пальто, в вилку с намотанными вермишелинами. На мгновение меня осенила мысль, что это, наверное, та самая подруга Киры Сергеевны, что вышла замуж за скрипача. А потом я представила себе маму, поедающую спагетти в мастерской у художника, в своем клетчатом пальто.
Сегодня фотография лежит на том же месте.
– Кто это? – спрашиваю, пока Кира роется в ящике с видеокассетами.
– Где? А, это! Стефания Сандрелли, итальянская актриса.
Пальто и спагетти сразу потухли, поскучнели, превратившись в реквизит.
– Клод Лелуш? «Мужчина и женщина»? – Кира прищуривается, она явно хочет поднять мне настроение. Обычно, когда не везет и все валится из рук, мы смотрим этот фильм.
– Что-нибудь цветное. И старое. – Я сворачиваюсь в кресле, подминая под себя ноги, выключаю торшер, и Стефания Сандрелли гаснет вместе с ним.
– Цветное и старое?.. – Кирины седые пряди выбиваются из уложенного каре. – Между прочим, у меня есть классный фильм с Джиной Лоллобриджидой. Про твою тезку, Лину Кавальери, оперную певицу.
«Классный фильм» – это сказано для меня. Вообще-то она так не выражается. Но чего не сделаешь для друга, особенно когда ему грустно и одиноко.
Кира не признает компьютер, поэтому, когда выпускники подарили ей ноутбук, она отдала его мне. А если ей нужно проверить почту или написать письмо скрипачу в Германию, она приходит к нам, открывает белый ноутбук и задумчиво печатает что-то своими музыкальными пальцами. Интересно, что можно писать человеку, который сорок лет назад совершил гнусное предательство и уехал? Неужели можно вот так всю жизнь кого-то любить? Когда-нибудь обязательно спрошу Киру про это. Наберусь храбрости и, глядя в ее стальные глаза, скажу: «Кира, не пишите больше в Германию. Он мизинца вашего не стоит». А она захлопнет ноутбук, посмотрит в окно и улыбнется. И мы пойдем пить чай с крохотными мятными карамельками. Или отправимся в оперный на какой-нибудь балет. Но все это случится в будущем, неизвестно через сколько дней или лет, а сейчас мы сидим с моей любимой Кирой на диване и разглядываем костюмы, которые Лина Кавальери, точнее Джина Лоллобриджида, меняет в каждом кадре: длинные юбки, корсеты, платья с гипюровыми рукавами, накидки с капюшонами.
Мама приходит как раз в тот момент, когда Лина и знаменитый тенор поют на сцене. Садится рядом со мной на подлокотник дивана, и я почти засыпаю на ее плече. От мамы пахнет духами, кофе и сигаретами. Сквозь дремоту слышу, как Кира говорит ей про бабушку с котлетами и про лисью шапку. Мама тихо смеется и тоже что-то рассказывает. Потом я уже не различаю, чей звучит голос – Киры, мамы или Джины Лоллобриджиды, – проваливаюсь в сон, и мне снится зал с огромными сверкающими люстрами. Это, видимо, бал, потому что женщины в длинных платьях и мужчины во фраках танцуют вальс. Я стою у стены в лисьей шапке и смотрю на вальсирующие пары. Вдруг среди толпы узнаю Киру в синем наряде, танцующую со скрипачом, и маму с художником. Все молодые, счастливые, и никто меня не замечает.
Глава четвертая
В школу ходят все, даже те, у кого в кладовках собственные музеи
Почему утром, если это не воскресенье, все кажется серым и скукоженным? Шторы наглухо задернуты, в комнате темно и холодно, потому что отопление еще не включили. Я зарываюсь под одеяло, оставляя снаружи только нос, и слышу, как мама на кухне наливает воду в чайник и напевает. Тяну последние драгоценные минуты, прежде чем решительно сбросить одеяло, тут же покрыться мурашками от холода, всунуть ноги в тапочки и, натягивая на ходу фланелевую рубаху, заскочить в ванную.
Ну почему-почему-почему все непременно и без исключения должны ходить в школу? Неужели без этого никак? Я долго об этом думала, и у меня появилась теория. Все дети рождаются счастливыми, и, пока они маленькие, с ними все хорошо, у них мозги чистые, как деревенские колодцы. Они могут болтать с птицами и слышать деревья, смеяться и радоваться просто так, а не из-за чего-то. Но взрослые – обычные взрослые, а не такие, как Кира Сергеевна, – почему-то думают, что человека кроме радости надо еще многому научить. И учат. И тогда мозги становятся не деревенскими колодцами, а водой из-под крана. И птичий язык уже не понимаешь. И дерево для тебя – просто ствол с ветками, а не старая ворчливая старушка Гертруда, растущая у нас во дворе. Вообще-то Гертруда – это дуб, и я ее не слышала, пока в пятом классе меня кто-то не окликнул. С тех пор мы перебрасываемся с ней словечками. Я ей: «Что-то желудей у тебя в этом году маловато». А она: «Лучше бы на себя посмотрела, руки в цыпках, а ходишь без перчаток». Я засовываю руки в карманы и прошу ее не ругаться.
– Лина, ты там уснула? Сколько можно в ванной торчать?!
Вот так всегда. Как только додумаешься до чего-то важного, так обязательно тебя отвлекут. Надо еще решить, что сегодня надеть. Мама, в джинсах и длинной красной кофте до колен, сидит перед ноутбуком и не отрываясь от монитора нарезает сыр для бутербродов.
– Давай скорее, опоздаешь. Чай уже остыл. – Будто и сказать больше нечего утром.
– Вообще-то разрешения надо спрашивать, когда берешь вещи из кладовки, – бормочу я в шкаф, из которого друг за другом вытаскиваю плечики с рубашками.
– Ты про кофту? Просто захотелось яркого, а у меня, ты же знаешь, ничего такого нет. Вот зашла в твой музей. По-моему, ничего, а? Как тебе? – Она встает и крутится передо мной красным пятном.
– Нормально. Только непривычно. Тебя на работе не узнают.
– А вот и пусть! Между прочим, тебе тоже можно что-то повеселее, – комментирует она мою черную юбку до колен и серую водолазку.
– Не надо веселее, так в самый раз. – Оглядываю себя в зеркало, расчесываюсь и выхватываю из ее рук очередной бутерброд. Все-таки хорошо Кире – у нее семь блузок на каждый день недели, ей не надо думать, что надеть.
– Ты опять взяла мои колготки. – Она красит губы красной, в тон кофте, помадой.
– Мои все порвались.
– У тебя рвутся каждый день.
– Я не виновата.
Она молчит, смотрит на меня и вздыхает.
– Ты уснула вчера прямо у Киры на диване. Пришлось тебя будить и вести домой, – говорит она грустно.
– Могли и не будить, переночевала бы у Киры.
– Лин, ты к урокам готова? – мама глядит встревоженно. Мне хочется подойти, утешить ее, обнять, но утром такое практически невозможно.
– Готова, готова.
Мы сталкиваемся в прихожей, я влезаю в куртку, она – в пальто, смотримся с разных сторон в одно зеркало.
– Ты похожа на Софи Марсо, – говорю я.
– А ты – на Амели, – отвечает она и обнимает меня за плечи. Так и стоим у зеркала, прижавшись друг к другу, перед тем как разбежаться до вечера. Я – в школу, чтобы учиться, она – в редакцию, чтобы исправлять ошибки и вставлять пропущенные запятые.
Глава пятая
Про маму
Моя мама – корректор в газете, а корректоры – это такая порода людей, которые даже в самых интересных детективных романах ищут опечатки. И, что самое удивительное, находят. Поэтому почти все книги у нас в доме с загнутыми страницами – это мама так отмечает место, где что-то напечатано не так. И ничего не может с собой поделать – привычка. Иногда мне кажется, что ее «знание русского в совершенстве» мешает ей жить. Вот, к примеру, сидим мы в кафе, едим пирожные. Она одной рукой ест, а другой выписывает из меню на салфетку все ошибки, пропуски и неправильности.
У меня с русским тоже проблем нет, это, видимо, в маму, но некоторые слова мне хочется написать не так, как надо, а по-другому. «Сабака» и «карова», по-моему, звучат гораздо лучше и добрее, чем через «о». Или вот почему нужно писать «Отечество» и «Родина» с большой буквы, а «небо» и «дерево» – с маленькой? Я бы с большой писала все, в чем есть душа, – и Кирино Пианино, и наш старый Шкаф, и лисью Шапку, и Воду. Мама говорит, что тогда бы вокруг был беспорядок, потому что если в языке нет строгих правил, то и в жизни все идет наперекосяк. А я считаю, все как раз наоборот.
Мамина газета выходит два раза в неделю. Я ее не читаю – там в основном новости, реклама и интервью с известными людьми. А маме приходится читать все – с первого слова до последнего.
– А если скукотища такая, что зубы сводит? Все равно читаешь? – спрашиваю.
– Конечно.
– И ни разу не заснула?
– Если я засну, то пропущу ошибки, и тогда меня уволят.
– Может, тебе лучше стать журналистом? Пишешь себе и пишешь, а кто-нибудь пусть потом запятые расставляет.
– А может, тете Маше лучше стать актрисой? Играла бы себе в кино, а то сидит целыми днями в кондитерской, среди ватрушек.
Я тут же вообразила румяную круглолицую тетю Машу в кино – и засмеялась. Нет уж, пусть лучше она продает нам ванильное печенье и булочки с корицей. А мама пусть останется корректором. Потому что, если бы она не была корректором, она бы никогда не познакомилась с художником и не стала такой счастливой, как сейчас.
Дело в том, что художник написал книгу, в которой подробно объяснил, как можно легко и быстро научиться рисовать. Рукопись попала к маме, и ошибок в ней было много. Но, как ни странно, мама не ругалась и не забрасывала ручки под стол, как она обычно делает, когда сердится. Наверное, ей было интересно читать. А потом художник принес ей в подарок свою книжку с подсолнухом на обложке. И мы сели пить чай.
Вообще, я давно замечала: все начинается с чая. Когда идешь или бежишь, разговаривать неудобно и лица не видишь, только профиль. А чтобы пить чай, нужно сначала сесть за стол. И дуть, пока не остынет. И ложкой долго бренчать, размешивая сахар. То есть можно и в глаза без спешки посмотреть, и поговорить, и помолчать.
Вот люди в кофейне сидят – думаете, они так кофе любят? Нет, им просто поговорить негде и некогда. Поэтому, если разговор долгий, они берут большие кружки с капучино, а если короткий, то маленькие чашечки с эспрессо.
Мама рассказывала, что в Италии есть совсем крохотные чашки для кофе, на два глотка. Гуляет, к примеру, человек с собакой, и захотелось ему кофе. Заходит в бар и тут же, у стойки, выпивает «чашку-на-два-глотка». А больше ему и не надо, да и собака ждет.
Мама очень любит Италию, хотя ни разу там не была. Раньше, когда интернета не было, она собирала открытки с римскими фонтанами, альбомы с итальянскими художниками, путеводители по Неаполю и Венеции. Сейчас просто сидит перед монитором и любуется итальянскими видами.
– Лин, давай копить деньги на Италию, – иногда говорит мама перед сном.
– Давай.
– Прилетим в Рим и сразу пойдем в Колизей. И к фонтану Треви. Представляешь, там воду пьют прямо из фонтанов. Она чистая-чистая… – Мама зевает, поворачивается на правый бок и засыпает.
А я лежу и мечтаю, как мы будем бродить по римским улочкам, есть пиццу и пить из ладоней холодную римскую воду.
Глава шестая
Грибоедов, шарф и Марков из 10-го «Б»
– Привет, Коваль из дома мецената Муратова! – кричит мне Степа, как только я захожу в школьный гардероб.
Он приходит раньше всех и садится на подоконник. Иногда приносит с собой гитару и бренчит на ней всякую всячину. Вообще, Степа талантливый. Кроме гитары он занимается фигурным катанием и туризмом.
Я его как-то спрашиваю:
– Ну и что ты там, в туризме, делаешь?
– В лес хожу на несколько дней, – отвечает.
– Подумаешь, в лес. Мы с мамой тоже в парк ходим на целый день. Выходит, и мы туристы?
– Нет, вы отдыхающие, – и замолкает.
Если честно, я бы и сама не прочь стать туристом и ходить в лес со спальником и палаткой. Но Степа меня ни разу не пригласил. Зато пригласил Вику, а она отказалась. Про это все знают, потому что Вика не умеет хранить секреты. После той передачи про наш дом она догнала меня по дороге из школы и предложила зайти в «Марс» съесть по чизкейку.
Я сидела, ковыряла вилкой белую творожную начинку и смотрела на Викины длинные ресницы. У нее все длинное: пальцы с чуть розоватыми ногтями, прямые блестящие волосы, идеальные ноги. Она похожа на ту итальянскую актрису на фотографии, которая ест спагетти.
– У них там целая компания в этом турклубе. Ходят по шесть человек. Сначала едут на электричке, потом идут пешком, разбивают лагерь.
– Лагерь? – спросила я, чтобы хоть что-то сказать, а не сидеть молча, как истукан, с тающей во рту сладкой массой.
– Ну да, лагерь. Палаточный. По два человека в палатке. – Вика отправила в рот кусок чизкейка и прикрыла глаза от удовольствия. – Варят там суп на костре, кашу. Едят консервы.
Видимо, Степа очень хотел, чтобы Вика пошла с ним в поход, раз он так обстоятельно и подробно рассказал ей про лагерь и про консервы. Будь я парнем, я бы, наверное, тоже выбрала для похода Вику.
Сегодня она в черном – плиссированная юбка до колен и обтягивающая футболка с овальным вырезом. Волосы забраны в тугой блестящий пучок, до которого хочется дотронуться. После уроков Вика идет в хореографическую студию танцевать танго, поэтому она так вырядилась.
Я сижу позади Степы и вижу, как он бросает на соседний ряд бумажный комок. Тонкие длинные пальцы с розовыми ногтями разворачивают листок, замирают на несколько секунд, а затем пишут ответ и кидают его обратно Степе.
– Лина Коваль, повтори, что сейчас рассказала нам о Грибоедове Катя, – слышу я голос Лилии Викторовны, нашей литераторши, и перестаю следить за летающим бумажным комком. – Ты слышишь меня?
Я, конечно, слышу, но тяну время, соображая, что именно бубнила последние пять минут Катька Вершинина. Медленно встаю, чувствую, как жаркая волна поднимается от живота вверх, к шее и щекам, утыкаюсь глазами в надпись на доске «Грибоедов. Жизнь и творчество». Все, как и полагается, смотрят на меня. Тут Петька сзади, видимо, из жалости шепчет что-то про масонов и дипломатов. Я набираю побольше воздуха и выдыхаю:
– Грибоедов был масоном и дипломатом.
Взрыв хохота. Я тоже улыбаюсь – мне редко удается кого-то по-настоящему рассмешить.
Лилия обреченно обводит всех взглядом.
– А что здесь смешного? По сути это верно, только очень кратко. Это все, что ты запомнила из доклада Кати о Грибоедове?
Мне ничего не остается, кроме как кивнуть, – не буду же я рассказывать, что следить за перепиской Вики со Степой гораздо интереснее, чем слушать доклад.
Лилия еще обреченнее смотрит на меня и просит Катьку повторить последнее предложение.
– В начале 1817 года, – бодро начинает Вершинина, – Грибоедов стал одним из учредителей масонской ложи. Летом поступил на дипломатическую службу, заняв должность губернского секретаря Коллегии иностранных дел. К этому периоду жизни литератора также относится его знакомство с Пушкиным и Кюхельбекером…
– «Википедию» наизусть выучила! – кричит с места Степа, и все опять начинают хохотать.
– Сам ты «Википедия»! Это из разных источников! – срывается Катька.
Я сажусь и наблюдаю, как вздрагивают от смеха Викины плечи, как Катька сидит красная и надутая, как все расслабленно разваливаются на стульях. Это я устроила праздник. Хотя Лилию Викторовну жалко. Она же не виновата, что мы такие безалаберные. И Грибоедов не виноват. Неплохой, наверное, был человек, раз Пушкина знал.
Наконец раздается звонок, и мы выкатываемся из класса в школьный коридор. Литература была последней, можно идти и жить дальше.
В гардеробе Степа выхватывает у меня шарф, обвязывает себе шею и начинает дурачиться:
– Грибоедов! Был масоном и дипломатом! – скандирует он, как на митинге.
– «Википедию» сначала выучи, потом говори! – кричит ему Вика и хохочет, застегивая молнию на своей короткой меховой куртке.
– Ковыль, это все, что ты запомнила из Катиного доклада? – говорит Степа высоким голосом, подражая Лилии Викторовне. – Какой ужас, Ковыль!
– Сам ты Ковыль. – Я пытаюсь сорвать шарф со Степы, а он уворачивается и забирается с ногами на подоконник.
В гардеробе образуется толпа десятиклассников, все ждут, чем все закончится. Мне тревожно, хочется убежать от них, как от своры диких собак, а ноги каменными столбами врастают в пол. Стою, смотрю снизу вверх на Степу, застывшего в проеме окна, и жду.
– Наша Лина Ковыль, – начинает он с подоконника, – живет в доме, которому более ста лет. Она не знает купца Муратова, зато любит ходить в гости к соседке-старушке и играть собачий вальс на ее рояле.
Все молчат, и я чувствую, как ладони потеют, а щеки начинают предательски пылать.
– А почему Ковыль? Она же Коваль, – слышится из толпы. Я оборачиваюсь и вижу среди собравшихся Маркова из 10-го «Б».
– Да потому что Коваль, – не унимается Степа, – произошло от ковыля, многолетнего степного растения.
– С чего ты взял?
– А что, есть другие версии?
Все застыли и смотрели уже не на Степу с моим шарфом на шее, а на Маркова.
– Коваль произошло от слова «ковать». По-русски было бы Кузнецова, ясно? А теперь слезай оттуда и отдай шарф. – Марков подошел к подоконнику и протянул Степе руку. Я до сих пор не знаю, хотел он взять шарф или помочь Степе спрыгнуть. Наверное, и то и другое.
– Кузнецова так Кузнецова, – бормочет Степа, слезая с подоконника, и бросает шарф на скамейку.
Потом все расходятся, и в гардеробе остаемся только я, Марков и двое второклашек.
– Твоя сумка?
– Моя, – отвечаю я и понимаю, что даже не помню, как этого Маркова зовут.
Мы столкнулись с ним в прошлом году на олимпиаде по английскому, где нам выпало разыгрывать диалог про хобби. Тогда я узнала, что Марков любит футбол и фотографировать.
– Как музей? – спрашивает он, когда мы выходим из школы и направляемся в сторону оперного. – Пополняется?
– Откуда ты знаешь про музей? А, диалог про хобби! – соображаю я, и мы вместе смеемся. – Пополняется. Вчера купила лисью шапку. Как у Барбары Брыльской в «Иронии судьбы».
– Ты что, смотришь этот фильм?
– А ты нет?
– Приходится, – усмехается он. – А чего он привязался к твоей фамилии?
– Степка-то? Да просто так. Хотел подурачиться.
Мы молчим, а потом я неожиданно для себя произношу:
– Вообще-то он прав. Смешная фамилия. Лучше бы я была Кузнецовой.
– Это что же в ней смешного?
– Всё. В третьем классе на лето задали читать Юрия Коваля. «Недопесок». Так меня потом весь год дразнили этим недопеском.
– Я не читал.
– Еще бы. У тебя же фамилия не Коваль.
– А про что там?
– Про песца.
– Ясно, – говорит он, хотя я понимаю, что ему ничего не ясно. – Есть еще Чарльз Томас Коваль. Американский астроном. Слышала?
– Не-а.
– Открыл много спутников, астероидов, звезд и комет.
– Ясно, – говорю теперь я, потому что про астрономию я знаю еще меньше, чем Марков про песцов.
– Ну, мне сюда. – Он подает мне сумку, и в этот момент я вспоминаю, как его зовут. «Второе место – Анатолий Марков», – прозвенело у меня в голове из прошлогодней олимпиады. Точно.
– Спасибо, Толя, – говорю я и впервые смотрю ему в глаза. Они удивительного цвета – такой оттенок дает бутылка из-под минералки, когда смотришь через нее на солнце.
Глава седьмая
Ветер в ушах и Старик, который все знает
Если на велосипеде здорово разогнаться, слышно, как ветер свистит и бормочет что-то на своем ветреном языке. Я так всегда делаю – сначала кручу педали, поднимаюсь в гору, а потом просто скатываюсь, слушая ветер. Мимо проносятся желтые и бордовые шевелюры кленов, гордые сосны, мамаши с колясками, усатый продавец воздушных шаров и мороженщица со стеклянным сундуком, до отказа забитым эскимо. Я еду дальше, на свою поляну, туда, где никого нет. Это место мы нашли с мамой три года назад, когда подолгу бродили по парку, кормили белок и болтали о всякой всячине. С тех пор я сюда часто приезжаю, чтобы посидеть и помолчать. Можно это, конечно, сделать и в кладовке, среди моих сокровищ, но стоит мне там присесть и вздохнуть, как тут же начинается гам и болтовня, как у нас на уроке географии. Платья возмущаются, старые ковбойские сапоги задирают свои сбитые поцарапанные носы, с полки, где разложены перчатки, доносятся причмокивание и шипение. Сижу и слушаю их галдеж, пока не надоест. Потом выхожу, выключаю свет и плотно закрываю дверь. Все сразу замолкают и успокаиваются.
А деревья редко говорят, в основном молчат и поддакивают. Или дремлют, шурша листвой. Гертруда, правда, у нас во дворе иногда высказывает мне разные замечания, но она исключение. Скучно одной стоять среди домов, вот и болтает.
Сегодня после всей этой истории со Степой и шарфом я решила ехать в парк. Закинула сумку домой, переоделась в джинсы. Пока спускала со второго этажа велосипед, чуть не столкнула Арсения, Кириного лучшего ученика. Тот поднимался по лестнице и, как всегда, о чем-то размышлял. Наверное, о том, как достать дно клавиши.
Арсению десять лет, он длинный и тощий, будто ничего не ест, кроме Кириных карамелек.
– Осторожно, – сказала я ему, когда колесо почти уткнулось в его папку с нотами.
– А, привет, – сверкнул он мне своими очками и снова впал в задумчивость.
Готова поспорить, что он тут же забыл обо мне и моем велосипеде. Это все потому, что у него талант, – а талант, как говорит Кира, требует отрешенности.
В общем, доехала я до своей поляны, а там – невозможная красота. Три яблони-ранетки застыли на фоне сосен. Кажется, что их кто-то нарисовал здесь по ошибке, случайно, а потом оставил. Я аккуратно кладу велик на землю и устраиваюсь на большом пне под одним из деревьев. Над головой и под ногами шуршат листья, а я сижу и думаю про сегодняшний день.
Странно, я совсем не обижаюсь на Степу. Ясно же, что он старался всех развеселить. Просто иногда получается не так, как хочешь, а совсем наоборот. Вика сейчас танцует танго в хореографической студии, а Степа ждет ее у входа, пинает листья и, конечно, совсем обо мне не думает. А я сижу и, как дура, о нем думаю. Вот зачем все так устроено? Почему выходит, что мне нравится Степа, а Степе нравится Вика? Это же несправедливо и запутанно! Тогда нужно сделать все по-другому: раз Степе нравится Вика, значит, мне должен нравиться кто-то другой, тот, кому нравлюсь я. Например, Толя Марков из 10-го «Б».
Я поднимаю сухой лист, смотрю сквозь него на солнце и изо всех сил стараюсь, чтобы Степа мне разонравился, а Толя, наоборот, понравился. Ничего не получается, только еще хуже на душе. Интересно, а Кира проявляла силу воли, чтобы разлюбить своего скрипача? У нее, конечно, все сложнее и больше, но все-таки…
Я встаю, начинаю ходить по поляне, заныривая кроссовками в толстый слой осенней листвы, и вспоминаю Старика. Вот кто бы мне точно помог. Старик, который все знает.
Дело в том, что прошлым летом я работала в библиотеке для слепых. Переносила стопки с полок и обратно, читала вслух книги и журналы, в основном бабушкам и дедушкам. Молодых тоже приводили, но они обычно читали сами. Открывали толстые книги с точками вместо букв и водили по странице пальцем. Шрифт Брайля – так это называется. Одна выпуклая точка – «А», две точки, одна под другой, – «Б», три треугольником – «О» или «Э», смотря в какую сторону. И так весь алфавит. Если ничего не видишь, шрифт надо знать обязательно, без него никуда.
В библиотеке я со многими подружилась. Света даже подарила мне на прощание платок своей бабушки.
– Для твоего музея, – протянула она бумажный сверток. – Мама говорит, он синий с красными разводами.
– Красиво…
Света никогда не видела красного и синего. Она родилась слепой и знает только, как выглядит черный. Однажды она дала мне свой прибор для письма с грифелем, чтобы я попробовала выдавить между пластинками какое-нибудь слово. Писать нужно справа налево, потому что потом лист переворачивают и уже слева направо трогают пальцами выпуклые точки. Я написала «яблоко». А Света выдавила «Лина» и «небо».
Когда до закрытия библиотеки оставалось полчаса, я садилась и слушала аудиокниги – Мэри Поппинс, историю про Ассоль, легенды Толкиена. И вот однажды Старик, которого все так и называли – Стариком, – велел мне поставить диск с книгой «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». Я включила, и всю неделю по вечерам мы сидели вместе и слушали. Молчали.
– Кем хочешь стать? – спросил меня Старик, когда мы дослушали книгу.
– Не знаю пока. Коллекционером, наверное. Буду вещи интересные собирать. Музей открою.
– Хорошо бы еще людей интересных собрать. Это посложнее будет, – сказал он.
Старик всю жизнь проработал учителем в интернате для незрячих. Когда он входил в читальный зал, все замолкали. Библиотекарши часто с ним советовались по сложным жизненным вопросам. Он смотрел куда-то сквозь свои черные очки, внимательно слушал и коротко что-то говорил. Он вообще любил все короткое и ясное, наверное, поэтому и подарил мне маленькую темно-зеленую книжку Басё.
– Японский поэт. Самый мудрый из всех. Читай, когда на душе скверно, – так сказал мне Старик на прощание.
А сегодня как раз скверно, поэтому, приехав домой, я прежде всего схватила с полки темно-зеленую книжку и заперлась с ней в кладовке. Открыла наугад. Сто двадцать третья страница. Читаю сверху:
– Лина, может, ты выйдешь наконец из кладовки? Я не видела тебя с утра!
– Выхожу! – Захлопываю Басё и кладу его на перчатки. Пусть только попробуют возмутиться – сразу отправлю в большой мешок со старыми тряпками.
Глава восьмая
Варенье из ранеток
Сегодня суббота. Варили с Кирой варенье из ранеток. Я привезла из парка полные карманы и капюшон. Привычка класть что-нибудь в капюшон – желуди, листья, красивые камушки. Так вот, пока я вспоминала про Старика и японского поэта, нашла ветку с мятными ранетками, янтарными, почти прозрачными. Как будто их сделали из меда и заморозили. Кладешь одну такую на язык и прижимаешь к нёбу – вся янтарная мякоть расползается по рту, даже жевать не надо.
В общем, я наелась мягких ранеток, а твердые привезла Кире. Мы долго думали, резать их или варить так, целыми. Решили все-таки целыми, с хвостиками. Брали ранетки, аккуратно протыкали зубочистками и складывали в большой железный таз. Получилось много маленьких красных горошин с хвостиками.
– Яблоки для кукол, – сказала я.
– Точно, – согласилась Кира.
Из вчерашней истории со Степой, шарфом и Марковым она ухватилась только за Грибоедова.
– А ты знаешь, что у него есть два чудесных вальса?
– Нет, я только знаю, что он был масоном и дипломатом. – И еще громче стала мешать ложкой в тазу.
– Сейчас я поставлю, ты должна это слышать! – кричит мне Кира уже из комнаты.
Я слегка на нее обиделась: из всего, что я с такими подробностями выболтала, заинтересоваться лишь Грибоедовым и его вальсом! А потом звучит грустная фортепианная музыка, все начинает кружиться, и Кира рассказывает мне о Нине Чавчавадзе, Черной розе Тифлиса.
Оказывается, Грибоедов женился на Нине, когда ей было столько же, сколько мне сейчас, – пятнадцать!.. Через несколько месяцев после венчания его убили в Персии, а она больше никогда не вышла замуж.
– Разве так бывает? – спрашиваю я.
– Все бывает, если любишь по-настоящему.
– А у вас со скрипачом – по-настоящему?
Кира молчит, накладывает в вазочку тягучее варенье с разбухшими ранетками, и я больше ни о чем не спрашиваю.
Дома никого, мама снова допоздна у художника. Я смотрю в окошко на Гертруду с протянутыми вверх ветками и о Степе почти не думаю. Перед сном забираюсь на кровать с ноутбуком и набираю в поисковике «Нина Чавчавадзе». Выскакивают картинки с серьезной черноволосой девушкой. Грузинская княжна печально смотрит на меня с монитора и укоризненно говорит: «Ну как же так. Грибоедов, великий русский писатель, автор двух вальсов, а ты запомнила только про масона и дипломата!..» «Ладно, ладно, не сердись, – оправдываюсь я, – конечно, великий. И про масона – это я слишком. Просто вчера был такой день». Княжна молчит, а у меня слипаются глаза. И даже когда я одним ухом слышу, как мамин ключ поворачивается в замке, сил встать уже нет.
Pulsuz fraqment bitdi.