Kitabı oxu: «Не только кимчхи: История, культура и повседневная жизнь Кореи»
Научный редактор: Людмила Михэеску
Редактор: Раиса Кулькова, канд. филол. наук
Издатель: Павел Подкосов
Руководитель проекта: Александра Шувалова
Арт-директор: Юрий Буга
Ассистент редакции: Мария Короченская
Корректор: Мария Павлушкина
Верстка: Андрей Ларионов
В книге использованы фотографии: National Archives of Korea, из собрания Korean Culture and Information Service, Музея истории Сеула, Национального архива (CET0042940, CET0034351, DTC0000032, CET0053857, CET0060681, CET0029764, CET0070575, CET0049613, CET0030963, CET 0035753, CET0066487), городского архива Пусана, Shutterstock, коллекции Cornell University, NARA (Национальные архивы США), Municipal Archives of Trondheim, мэрии города Седжона, Музея цитрусовых на Чеджудо, CrowdPic, Steve Homer's collection, Focus News, Kenneth H. Lehr, Gary A. Helsene, Kathryn McNeil, Frank Keillor, Max Desfor, Inger Schulstad, Getty Images, Samsung Transportation Museum, SP4 Mueller, US Army / US Government work, www.fmkorea.com, из открытых источников, снимок Фукуда Кацудзи, а также фотография Чон Ён-сина любезно предоставленная фотографом и его супругой Чо Мун-хо.
© Ланьков А., 2024
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2024
Ланьков А.
Не только кимчхи: История, культура и повседневная жизнь Кореи / Андрей Ланьков. – М.: Альпина нон-фикшн, 2025.
ISBN 978-5-0022-3343-4
* * *

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Рекомендуем книги по теме

К северу от 38 параллели. Как живут в КНДР
Андрей Ланьков

Повседневная жизнь в Северной Корее
Барбара Демик

Япония. История и культура. От самураев до манги
Нэнси Сталкер

Китайская мысль: от Конфуция до повара Дина
Рул Стеркс
Памяти моей матери
Валентины Витальевны Ланьковой (Алгазиной),
1932–2021
Краткое предисловие
Ушедший ХХ век был веком потрясений, но также и веком больших перемен. Ни за одно из предшествующих столетий жизнь людей не менялась так сильно, как за период 1900–2000 гг. Относится это почти ко всем странам мира, но мало где эти перемены были столь радикальными и – главное – столь стремительными, как в Корее.
Та Южная Корея, которую мы сейчас знаем, на самом деле появилась совсем недавно: буквально на глазах старшего поколения ныне живущих корейцев. Понятно, что история Кореи уходит своими корнями в давние века. Однако страну небоскрёбов, современных автомобилей, скоростных железных дорог и корейской поп-музыки, которая сейчас известна во всём мире, человечество увидело только в последние полвека.
Последние полтора столетия были для Кореи временем кровавым и тяжёлым, но также и удивительно успешным. Корея сначала потеряла независимость и прошла период болезненной колониальной модернизации, когда новые принципы организации жизни и экономики навязывались Корее извне и – временами – насильно. За этим последовала кровавая война, которая началась как гражданская, но быстро превратилась в схватку великих держав, сражавшихся на корейской земле за свои геополитические интересы. Но когда отзвучали последние залпы Корейской войны 1950–1953 гг., страна вступила в период стремительного роста, который вполне заслуженно называют эпохой экономического чуда. Южная Корея 1960 года была отсталой аграрной страной, которая по уровню доходов на душу населения уступала почти всем странам Азии, включая Шри-Ланку. Но уже в 2000 году та же страна по уровню доходов, равно как и по уровню социально-экономического развития, вышла на уровень стран Западной Европы. Перемены, которые в странах Запада занимали два-три столетия, в Корее оказались спрессованы в несколько десятилетий. И в книге я рассказываю об этих глубоких изменениях. Речь в основном пойдёт не о «большой» истории, о которой обычно пишут в монографиях и учебниках, да и в популярных книгах. В центре повествования – история корейской повседневности. В книге рассказывается о том, как менялись самые разные аспекты жизни простых корейцев на протяжении этого времени и как они прожили последние полтора-два века своей истории.
Тема повседневности по сути своей безбрежна, и автор поэтому никакой системы в изложении читателю не гарантирует. Книга состоит из компактных очерков, каждый из которых я постарался сделать максимально самодостаточным. Каждый очерк посвящён определённой теме, а сами очерки располагаются в условно-хронологическом порядке, так что вниманию читателей предлагается некая мозаика на темы истории корейской повседневности в период модернизации страны и появления современного корейского общества. Речь идёт о рождении современной Кореи – как она может видеться простому корейцу. В книге ведётся рассказ о самых разных вещах – и о продуктах питания, и об истории ресторанов, и о проституции, и о рождении культа высшего образования, и о росте современного Сеула, и о многом другом.
Изначально заметная часть (около половины) очерков, входящих в книгу, были написаны на английском языке и публиковались (обычно, впрочем, в куда более кратком виде) в ряде англоязычных изданий в период с 2000 по 2015 гг. В 2019 году Юлия Уняева, редактор и издатель журнала «КиМ», предложила мне их собрать и взялась организовать их перевод на русский. Разумеется, в ходе подготовки книги очерки были существенно доработаны: какая-то информация в них устарела или нуждалась в дополнении. Кроме того, хотелось рассказать о каких-то вещах более подробно, так как формат книги позволял забыть о тех ограничениях объёма и стиля, которые часто налагали на меня редакторы англоязычных изданий. Таким образом, нового текста в книге много – не менее половины.
Итак, перед вами, уважаемые читатели, книга, которая носит подчёркнуто очерковый характер и в которой я умышленно стараюсь не делать различий между тем, что принято считать важным, и тем, что оценивается как второ- или даже третьестепенное. Мне кажется, что даже самые, казалось бы, незначительные и ничем не примечательные стороны повседневности могут многое сказать о том, как и чем живёт страна, как она меняется. В книге речь идёт о переменах и о том, как страна стала той самой Южной Кореей, о которой подавляющее большинство читателей этой книги, конечно, уже и так кое-что знают.
Благодарности
Говоря о тех, кто помог мне в работе с этой книгой, я бы хотел, во-первых, выразить свою благодарность Юлии Уняевой и журналу «КиМ»: она стала организатором проекта, его продюсером и без неё он не был бы реализован.
Поскольку значительная часть включённых в книгу материалов изначально существовала в виде текстов на английском языке, огромную роль в создании русской книги сыграли добровольцы-переводчики: Елена Цой, Илья Беляков, Сергей Чалков, Жанна Тен, Анна Бондаренко. Всем им я выражаю свою искреннюю благодарность.
Книга, состоящая из многих очерков, посвящённых самым разным темам, написанных в разное время и даже на разных языках, нуждалась в тщательном редактировании. Эту работу взяла на себя Людмила Михэеску, которая выступила в качестве научного редактора и потратила на работу с рукописью немало времени и сил. Большую роль в подготовке книги к печати сыграла кандидат филологических наук Р. А. Кулькова, которая выступила в качестве литературного редактора и продемонстрировала мне, как должен работать такой специалист.
Я хочу выразить благодарность Евгению Штефану, который выступил и в качестве переводчика, и в качестве консультанта. За многие годы, проведённые в Корее в качестве журналиста и блогера, он накопил огромный объём знаний об этой стране. Евгений Штефан любезно согласился вычитать текст книги и сделал многочисленные замечания и поправки. Ценные замечания и поправки сделал также и Фёдор Тертицкий – истинный знаток политической и административной истории Кореи, в том числе истории её колониального периода.
Наконец, особую, глубочайшую благодарность я хочу выразить своему секретарю-референту Ё Хён-чжуну, который проявил в отношении проекта данной книги энтузиазм, сравнимый с энтузиазмом Юлии Уняевой и, как мне часто казалось, даже превосходящий энтузиазм самого автора. Будучи человеком невероятной эрудиции и невообразимой дотошности, Ё Хён-чжун не просто помогал мне в проверке тех или иных фактов и цифр – зачастую он предпринимал настоящие исследования по, казалось бы, совершенно мелким вопросам, действуя при этом по своей собственной инициативе.
Я хочу также выразить благодарность своей семье – жене Татьяне Габрусенко и дочерям Валентине и Марии. Их поддержка, а также готовность решать многочисленные бытовые проблемы были очень важны для меня. Я хотел посвятить эту книгу своей матери, Валентине Ланьковой, но, увы, получилось так, что ей так не довелось взять в руки готовый том: она скончалась в Сеуле на 90-м году жизни весной 2021 года, успев прочесть некоторые из глав в виде рукописи. Поэтому книга с глубокой благодарностью посвящается её светлой памяти.
Таким образом, появление этой книги было бы невозможно без коллективных усилий всех упомянутых выше лиц.
Принципы транскрипции
Автор хорошо помнит правило, прекрасно известное филологам: «о транскрипции не спорят, о транскрипции договариваются». В этой книге мы следуем классической системе А. А. Холодовича. При записи географических названий используется её вариант, разработанный Л. Р. Концевичем, так как этот вариант является стандартом для советских и российских географических карт. Корейские личные имена, состоящие из двух слогов, пишутся через дефис (вторая часть имени – с маленькой буквы). Исключение делается для имён нескольких известных политических деятелей, которые традиционно записывались в русскоязычных материалах в иной, чем по А. А. Холодовичу, форме (Ким Ир Сен, а не «Ким Иль-сон»). Тем не менее даже имена бывших южнокорейских президентов в книге пишутся «по правилам», то есть в соответствии с системой Холодовича: Пак Чон-хи (а не «Пак Чжон Хи»), Ли Сын-ман (а не «Ли Сын Ман»). Для транскрипции японских слов используется система Поливанова, для транскрипции китайских – система Палладия.
01
Еда из-за океана
1610-е гг. – страна приоткрывается миру: в Корее начинают распространяться растения из Южной и Центральной Америки
Что является самым особенным в корейской кухне? Конечно, ответ на этот вопрос зависит от гастрономических пристрастий отвечающего, но автор этих строк однозначно выделил бы в качестве главной особенности острый вкус большинства корейских блюд. Вкус этот объясняется той страстной любовью, которую корейские кулинары испытывают к красному перцу чили. Именно из-за наличия изрядного количества красного перца многие корейские блюда имеют характерный ярко-красный цвет.
Жители России, как и жители стран Северной Европы, к острым блюдам не слишком привычны по причинам географическим и ботаническим: те растения, на основе которых можно готовить острые пряности и специи, редко встречаются в местах с холодным климатом.
Впрочем, Корея тоже не относится к тропическим странам – корейские зимы могут быть очень даже суровыми. В этой связи понятно и ожидаемо, что кухни соседних с Кореей стран не отличаются пристрастием к острым приправам: японской, равно как и северокитайской кухне, присуща, скорее, мягкая вкусовая гамма (к сычуаньской и иным кухням Южного Китая это не относится).
Когда красный перец стал главной корейской приправой? Использование ныне вездесущего красного перца в Корее началось не так уж и давно – после событий, которые историкам известны как Колумбов обмен. Речь идёт о распространении в Старом Свете целого ряда американских растений, ранее там неизвестных.
В Центральной и Южной Америке существует огромное количество разновидностей красного перца чили. Там он использовался с незапамятных времён – в Центральной Америке местное население, далёкие предки мексиканцев, которые и ныне известны любовью к жгучей еде, начали выращивать это растение около 4000 года до н.э. В начале XVI века, после открытия Америки, красный перец попал в Европу, а оттуда стал быстро распространяться по всему Старому Свету.
В 1540-х гг. первые европейские моряки (в большинстве своём – испанцы и португальцы) высадились в Японии и познакомили местное население с экзотической специей. В Японии красный перец не получил широкого распространения, но именно оттуда вскоре попал в Корею. Произошло это или во время Имчжинской войны 1592–1598 гг., когда японские войска вторглись в Корею, или же сразу по её окончания, когда корейские пленные вернулись домой после нескольких лет, проведённых в Японии.
Конечно, и в более ранние времена корейцы ели острую пищу, но до появления красного перца, то есть примерно до 1600 года, острота достигалась за счёт других ингредиентов. Самым популярным на тот момент был зантоксилум перечный (Zanthoxylum piperitum), больше известный как сычуаньский перец. Современное корейское название красного перца кочху происходит именно от той специи – слово кочху переводится как «острый сычуаньский перец».

Заготовка капусты для кимчхи в 1950-е гг. Тогда корейская деревня ещё сохраняла свой традиционный вид: если не обращать внимания на пневматические шины, которыми оснащена повозка, точно такой же снимок можно было сделать и в 1850 году
Первое упоминание о красном перце чили в корейских текстах датировано 1613 годом, когда известный корейский учёный Ли Су-кван описал его следующим образом: «Красный перец очень острый. Он был ввезён из Японии, поэтому его ещё иногда называют японской горчицей».
Понадобилось около столетия, чтобы острый перец чили стал тем неотъемлемым ингредиентом корейской кухни, каким является сейчас. Перечная паста кочхучжан появилась в 1610-х гг., но вплоть до XVIII века красный перец не использовался в приготовлении основного блюда корейской кухни – кимчхи, которое делается из ферментированной пекинской капусты или из других овощей (реже). Только во второй половине XVIII века корейцы стали делать кимчхи по рецепту, который сейчас является основным, то есть с большим количеством красного перца. Рецепт кимчхи в этом варианте, с добавлением красного перца, был впервые зафиксирован в письменных текстах только в 1760-х гг. Таким образом, блюдо, которое многие считают «древним» и «традиционным», в действительности появилось в корейской кухне в Новое время.
Корейцы верили в чудодейственные свойства красного перца: они считали, что злые духи не переносят его острый вкус и поэтому убегают из тела того, кто ест красный перец. Врачи традиционной медицины долгое время полагали, что красный перец способствует пищеварению. В старые времена перец также служил символом: при рождении мальчика на воротах дома новорождённого вывешивалась соломенная верёвка, в которую вплетали стручки красного перца, – символика тут, полагаю, вполне понятна.
Рассказы о чудодейственных медицинских свойствах кимчхи часто можно услышать и сейчас, но относиться к ним следует осторожно: когда хвалят кимчхи, обычно умалчивают, что по сравнению с жителями других развитых странах именно у корейцев есть самые высокие шансы заболеть раком желудка. Тем более не сообщают в корейской массовой прессе о том, что многие специалисты связывают эту печальную статистику именно с пристрастием корейцев к острым ферментированным блюдам. Замалчивание того, что употребление большого количества кимчхи повышает риск рака желудка, имеет политические причины: исследования, ставящие под сомнение удивительные лечебные свойства кимчхи, в Корее считаются глубоко непатриотичными…
Как можно объяснить привязанность корейцев к острой пище? Главная причина проста: перец богат витамином С, что на протяжении веков было очень важно для корейцев, основным питанием которых служили рис, ячмень и некоторые другие зерновые. Именно зерновые давали рядовому корейцу 80–90% всех тех калорий, без которых он не мог бы идти за плугом или заниматься иными видами тяжёлого физического труда, – а ведь изнуряющий физический труд был уделом большинства людей вплоть до недавнего времени.
Однако какими калорийными ни были бы рис или иные злаки, в них содержится мало витаминов. Поэтому корейцы с давних времён ели варёный рис, в который не добавляли ни масла, ни приправ, вместе с так называемым панчханом – небольшими порциями овощных или, реже, рыбных (у богатых – иногда даже мясных) закусок, которые не давали много калорий, но зато служили источником витаминов. В приготовлении таких закусок перец оказался незаменимым ингредиентом. Таким образом, красный перец имел двойную функцию: с одной стороны, он был источником витаминов, а с другой – делал пресную рисовую или ячменную кашу несколько вкуснее и, скажем так, удобоваримее.
Красный перец чили не единственный продукт, появившийся в Корее в начале XVII века. Многие растения родом из Америки попали в Корею сходным путём – через Испанию и Японию. Среди стран Восточной Азии именно Япония имела самые тесные контакты с Западом, и именно она в ходе Колумбова обмена послужила плацдармом для ввоза и распространения по региону новых растений американского происхождения.
Из числа попавших тогда в Корею растений на втором месте по значению находится кукуруза. Этот неприхотливый и урожайный злак был завезён в Корею в XVII веке и стал важным источником калорий. В Северной Корее именно кукуруза уже много десятилетий является основным продуктом питания простонародья, в то время как рис там доступен в основном местной элите.
Первые упоминания сладкого картофеля – батата – в корейских текстах относятся к 1763 году, когда, действуя по поручению короля Ёнчжо, корейское посольство специально привезло семена батата из Японии. Батат, как и родственный ему картофель, является растением южноамериканского происхождения, попавшим в Восточную Азию в начале XVII века. Автор этих строк, как, вероятно, и большинство россиян, не слишком любит сладкий картофель, а вот в Корее из всех корнеплодов именно батат является самым популярным. Печёный батат не протяжении десятилетий был самой распространённой уличной закуской – корейским эквивалентом пирожков или мороженого. Его пекли и продавали прямо на улицах – хотя сейчас характерные печки, в которых пекли батат, почти исчезли.

Корейский фестиваль кимчхи. В центре Сеула, перед городской мэрией, проходит конкурс на умение готовить кимчхи (победителя или, скорее, победительницу определит жюри на месте). Ноябрь 2014 года
Привычный же нам картофель был завезён из Китая позже, в конце XVIII века. В XIX столетии западные миссионеры пытались пристрастить корейцев к картофелю, однако он корейцам так и не полюбился. В Корее картофель считали пищей нищих – тех, у кого нет средств не только на рис, но даже и на кукурузу с ячменём. Поэтому отнюдь не случайно, что он получил распространение в самых бедных регионах страны.

Чо Ом – глава корейского посольства в Японию 1763 года, который по поручению короля Ёнчжо привёз оттуда семена батата (сладкого картофеля)
Помидорам в Корее тоже повезло не сразу: впервые появившись в начале XVII века (одновременно с красным перцем), томат был вскоре предан забвению, и вернулся он в рацион корейцев гораздо позже, уже в XX веке – как легко догадаться, под влиянием западной кухни.
Такое же широкое распространение, как и перец, получил в Корее табак. Первые упоминания о курении табака в Корее содержатся в документах, датированных десятыми годами XVII века, а всего лишь полвека спустя побывавшие в стране иностранцы писали, что корейцы обоих полов курят поголовно, причём начинают с подросткового возраста (подробнее об истории табака и курения в Корее будет рассказано в главе 51).
Ещё одной заморской пищевой новинкой, с успехом прижившейся в Корее, стала клубника. Привычная нам садовая клубника – это в первую очередь результат скрещивания европейской земляники и чилийской клубники. Вывели эту ягоду в Европе довольно поздно, только в XVIII веке, а в Корею она попала около 1900 года. Долгое время она оставалась экзотикой, и разводили клубнику в основном на опытных станциях и в экспериментальных хозяйствах. «Эпоха клубники» в Корее по-настоящему началась только в семидесятые годы XX века, когда в стране стали появляться многочисленные теплицы.
В Южной Корее клубника – это ягода зимняя. В открытом грунте её практически не выращивают, пик клубничного сезона приходится на март, когда клубнику продают везде, а вот летом или осенью купить её невозможно. Вот уже три-четыре десятилетия клубника является для корейцев не просто главной, но и по существу единственной ягодой, так как остальные ягодные культуры остаются в Корее малоизвестными (только в самое последнее время, где-то после 2015 года, на полках магазинов временами стали появляться черника, вишня и малина).
Любопытно, что бананы появились на полках корейских магазинов раньше, чем клубника, – но при этом на протяжении долгого времени они оставались малодоступными для большинства населения. В открытом грунте бананы в Корее не растут, однако около 1910 года, когда Корея стала японской колонией, в Корею стали поступать бананы, выращенные на Тайване – то есть в другой японской колонии. Ввозили их, кстати, зелёными, а потом давали созревать в специально оборудованных хранилищах (автору это напоминает о детстве в Ленинграде семидесятых – правда, зелёные бананы, которые «выбрасывали» пару раз в году, доводились до кондиции в домашних условиях).
Одновременно с бананами появились в Корее и ананасы, которые обычно попадали на полки магазинов в виде консервов. Консервированные ананасы ели с мясными блюдами, а сироп из этих банок тоже тогда считался деликатесным и экзотическим напитком.
В 1930-е гг. тайваньские бананы в Корее продавались даже в маленьких городках, но стоили они немало: за один банан надо было заплатить 10–15 чон, что составляло примерно пятую часть дневной зарплаты квалифицированного рабочего. С приходом независимости бананы на несколько лет исчезли из магазинов: экспорт тропических фруктов в страну был прекращён, бананы и прочие ананасы стали считаться предметами роскоши, на которые не следует тратить драгоценную валюту.
Впрочем, бананы и консервированные ананасы попадали в корейские магазины и в 1953–1990 гг. Часть из них поступала по бартерным сделкам из того же Тайваня (их тогда меняли на корейские яблоки), а часть выращивалась в теплицах в южной части страны. Разведение бананов и ананасов в теплицах началось в шестидесятые. Стоили бананы по-прежнему дорого, и покупали их штуками, как лакомство для детей или на праздник.
Только в 1991 году прекратили действовать запретительные пошлины, делавшие невыгодным импорт в страну бананов и иных тропических фруктов. После этого цена на бананы упала в несколько раз, и сейчас они есть даже в маленьких сельских лавках. Однако и в наши дни фруктовые отделы корейских магазинов не слишком изобилуют продуктами тёплых широт – пожалуй, из всей тропической фруктовой экзотики в массовый обиход в Корее вошли только бананы, ананасы и киви (всё остальное тоже есть – но только в больших магазинах и по довольно высоким ценам).
Конечно, не только новые продукты питания стали результатом проникновения европейцев в Восточную Азию, которое началось в конце XVI века. Вместе с чужеземцами пришли и новые религии, ставшие важной частью жизни современной Кореи, о чём и пойдёт речь в следующей главе.
02
Христианин из Китая
1801 г. – арестован и казнён Чжоу Вэньмо, первый христианский миссионер в Корее
В апреле 1801 года местным властям в Сеуле сдался мужчина. Он едва говорил по-корейски, но неплохо владел ханмуном, то есть классическим китайским языком, который в те времена являлся главным языком письменного общения образованных людей (см. главу 7). Мужчина рассказал, что зовут его Чжоу Вэньмо, что он родом из Китая и является католическим священником, направленным в Корею по просьбе корейской христианской общины для миссионерской работы. На протяжении нескольких лет он работал подпольно, распространяя на территории Кореи христианское учение, которое было там запрещено.
Арест и полученные от Чжоу Вэньмо сведения поставили правительство Кореи в весьма неприятное положение. К тому времени Корея уже успела несколько раз столкнуться с адептами «варварского» учения Иисуса из стран «неведомого и непросвещённого» Запада. Однако учение, несмотря на всю странность и «аморальность», распространялось в кругах местных дворян-интеллектуалов, которые с 1780-х гг. активно читали Библию и христианские трактаты (разумеется, в переводах на ханмун).
Действительно, христианизация Кореи началась необычно – не в результате деятельности иностранных миссионеров (сценарий, привычный для стран региона), а через распространение христианской литературы. В конце XVIII века многие молодые образованные корейцы стали тяготиться официальной конфуцианской доктриной, которую они всё чаще воспринимали как набор оторванных от реальности умозрительных построений и пустых схоластических фраз. Им надоели бесконечные споры о соотношении начал «ли» и «ци» – дальневосточный аналог споров средневековых европейских схоластов о том, сколько именно ангелов может поместиться на острие иголки. Их интересовали другие вещи – физика, инженерное дело, астрономия, география. Внимание молодых интеллигентов стали привлекать переводы европейских трактатов, которые тогда изредка ввозились в Корею из Китая. Поскольку в те времена все образованные корейцы свободно владели классическим китайским, они без труда читали сделанные европейскими миссионерами в Пекине переводы Евклида и Ньютона, а также отчёты о новейших географических открытиях и астрономических теориях.
Одновременно с работами по астрономии и географии корейцы стали знакомиться и с миссионерскими трактатами, в которых рассказывалось о христианстве. Экзотическая религия далёкого и манящего Запада вызвала у многих немалый интерес, и молодые корейские дворяне начали осваивать азы христианства по переводным книгам, так и не увидев ни одного живого миссионера (некоторой, пусть и отдалённой, аналогией тут может служить увлечение индийскими культами в Советском Союзе в 1970-х гг.). В 1780-е гг. им удалось установить связи с западными миссиями в Пекине, и там первые корейцы получали крещение по католическому обряду.

Встреча руководства корейского католического подполья в 1785 году
Поначалу корейское правительство активно преследовало христианство – христиан воспринимали как сторонников опасной радикальной секты, отвергавшей обыденные нормы морали. Особое возмущение и властей, и широкой публики вызывало то обстоятельство, что христиане не приносили жертвы духам предков. Этим и были вызваны обычные для Кореи того времени обвинения христиан в «аморальности», ведь принесение жертв предкам всегда считалось не столько религиозно-ритуальной, сколько моральной обязанностью каждого человека. Гонения на христиан продолжались до 1870-х гг., и за это время появилось немало католических мучеников, которые впоследствии были канонизированы церковью. Тем не менее католическая Катакомбная церковь продолжала действовать и привлекать в свои ряды значительную часть образованных корейцев – в первую очередь тех из них, кого интересовали идеи и знания Запада (то есть как раз тех, за кем было будущее).
Хотя католицизм пришёл в страну через книги, о его успехах быстро узнали находившиеся тогда в китайской столице католические миссионеры из европейских стран. Правительство Китая на протяжении долгого времени терпело их присутствие в Пекине. Власти Китая не испытывали симпатии к учению Христа, но не запрещали деятельность миссионеров по причинам вполне прагматическим: Китай уже начинал технологически отставать от Европы и нуждался как в западных знаниях в области астрономии, математики, так и в западных технологиях – в первую очередь военных. С точки зрения китайских властей, миссионеры были важным источником подобного рода научно-технической информации. По мнению властей, философские и религиозные взгляды миссионеров не создавали особых проблем, потому что их странное учение было интересно лишь очень небольшому количеству китайцев. В Корее же ситуация была совершенно иной: с момента своего появления в стране христианство стало распространяться среди элит с поразительной скоростью. Поэтому, когда в Пекине стало ясно, что христианское подполье в Корее растёт и развивается, католические миссии, которые действовали в Китае, приняли решение тайно отправить в Корею священника – тем более что и сама корейская нелегальная церковь обращалась к ним с такой просьбой. Выбор пал на Чжоу Вэньмо, 1752 года рождения, который, будучи китайцем, не должен был привлечь к себе излишнего внимания. В 1794 году Чжоу Вэньмо тайно пересёк границу и вскоре добрался до Сеула, где провёл несколько лет, скрываясь у сторонников христианства и распространяя евангельское учение.
Неизвестно, что в итоге заставило Чжоу прийти с повинной и сдаться корейским властям. Не исключено, что он просто устал скрываться (жизнь нелегала тяжела), или, возможно, были на то и другие причины. Однако его арест стал шоком для корейских властей. Инцидент с Чжоу Вэньмо свидетельствовал, что иностранные миссионеры начали отправлять в Корею своих агентов.
Была ещё одна, довольно деликатная проблема, связанная как раз с тем, что Чжоу Вэньмо был китайцем. В соответствии с установленным порядком китайцы не могли быть подвергнуты наказанию в Корее без прямого разрешения Пекина. Если находившийся в Корее подданный Китая совершал что-либо противозаконное, виновного немедленно экстрадировали в Китай, где решался вопрос о степени его вины и о соответствующем ей наказании. Таким образом, в соответствии с принятыми на тот момент правилами корейский королевский двор об инциденте с Чжоу Вэньмо должен был доложить китайскому императорскому двору (формально – своему сюзерену, ибо Корея тогда признавала свою зависимость от Китая) и немедленно вернуть его в Китай. Однако такой план был неприемлем для властей Кореи по весьма серьёзным причинам.
С начала XVII века Корея проводила политику самоизоляции. В стране не было постоянно проживающих иностранцев. Время от времени с дипломатическими миссиями в Корею приезжали китайские чиновники, но они оставались лишь на короткое время, в течение которого находились под пристальным наблюдением (см. главу 3). Несколько сотен японских купцов и их приказчиков жили в японском торговом поселении, находившемся на месте нынешнего Пусана, но и они были полностью отрезаны от корейцев (см. главу 4).
Корейские власти понимали, что миссионер-нелегал Чжоу Вэньмо долго жил в Корее и, соответственно, о стране знал очень много. На специальном совещании в присутствии королевы-регента высшие чиновники подчёркивали, что именно это делает его опасным. Например, стало известно, что один из новообращённых поведал Чжоу Вэньмо о планах Кореи «построить огромные корабли и атаковать Китай, чтобы отомстить за прошлые унижения».
Конечно, никаких «огромных кораблей» корейцы строить не собирались, однако эти рассказы имели под собой определённые основания: корейцы так никогда и не смирились с фактом, что с 1644 года Китаем правили маньчжуры – бывшие кочевники, «варвары из диких степей» – и что им, корейцам, приходилось почитать в качестве Сына Неба и правителя Вселенной не настоящего китайца-ханьца, а маньчжура. Впрочем, дело было не только в скрытой неприязни к правящей в Китае династии: к большому соседу и союзнику в Корее относились с определённой осторожностью всегда, не без основания полагая, что чем меньше китайцы знают о корейских делах, тем для Кореи лучше.
В этой ситуации корейский двор решил проблему радикально: Чжоу Вэньмо заставили молчать самым простым и надёжным способом, то есть путём отделения головы от туловища. Миссионера безотлагательно казнили вместе с некоторыми другими христианскими активистами. Об инциденте, конечно же, в Пекин ничего не сообщили.
Однако всё пошло не так, как планировалось. В 1801 году недалеко от китайской границы патрулём был задержан молодой корейский дворянин, у которого изъяли написанное на шёлке длинное письмо, спрятанное в одежде. Письмо было адресовано пекинскому епископу.
По-корейски автора шёлкового письма звали Хван Са-ён, но после крещения он взял себе христианское имя. Не совсем понятно, какое именно имя он выбрал, поскольку оно было записано китайскими иероглифами, лишь приблизительно передающими его оригинальное звучание. Иногда утверждают, что в крещении Хван Са-ёна звали Алексием Хваном, хотя чаще его называют Александром Хваном.
Содержание перехваченного письма, если выражаться мягко, было скандальным. Его автор от лица корейских христиан просил у Китая и стран Запада организовать широкомасштабное военное вмешательство в дела страны. Написанное было расценено как государственная измена, причём надо признать: как по меркам Кореи начала XIX века, так и по современным стандартам оно изменой и являлось. Правда, сейчас некоторые корейские историки-христиане описывают эту ситуацию как попытку того, что сейчас называют «гуманитарной интервенцией» в защиту свободы вероисповедания, но факт остаётся фактом: Хван Са-ён от имени корейских христиан прямо просил иностранные державы напасть на его страну и обещал этим державам всяческое содействие.
В шёлковом письме упоминалась также и тайная казнь Чжоу Вэньмо. Расправа над Чжоу была представлена как свидетельство нелояльности корейского двора Китаю, то есть государству-сюзерену. Кроме того, в письме утверждалось, что власти Кореи более не способны обеспечить в стране стабильность и порядок.
От лица корейских католиков Хван Са-ён просил Китай и христианские государства Запада установить в его стране справедливый порядок и спасти корейских христиан. Предложенный им план предусматривал прямое военное вмешательство со стороны Китая, которое должно было привести к серьёзным изменениям в политической структуре Кореи. Хван Са-ён считал, что империя Цин должна установить прямой контроль над Кореей, которая тогда пользовалась автономией и признавала китайское верховенство чисто формально. Он предлагал назначить китайского принца специальным представителем китайского императорского двора в Корее. По замыслу Хвана, принц или иной член императорского рода должен был поселиться в Корее, где стал бы контролировать и утверждать все политические решения корейского правительства. Хван Са-ён также предлагал в обязательном порядке женить корейских королей на китайских принцессах. Иначе говоря, речь фактически шла о превращении Кореи в китайский протекторат. Новое правительство, которое стало бы действовать под контролем Китая, должно было принимать западных миссионеров и способствовать беспрепятственному распространению в Корее христианства.
Предложенный Хван Са-ёном план действий подразумевал участие в операции и западных государств. Ожидалось, что они отправят в Корею и «50 000–60 000 солдат, и несколько сотен кораблей». Из этого замечания, кстати, видно, что Хван Са-ён, которому доводилось видеть только небольшие корейские корабли, не мог иметь ясного представления о флотах западных стран. Военные силы стран Запада, как думал Хван Са-ён, должны были обеспечивать безопасность миссионеров и верующих.
В качестве первого шага для воплощения своего (абсолютно фантастического) плана Хван Са-ён предложил построить на границе торговую лавку, которая была нужна, как мы сказали бы сейчас, в качестве «явочной квартиры», то есть для обеспечения конспиративной связи между корейским христианским подпольем и его предполагаемыми союзниками в Китае и на Западе.
План Хван Са-ёна был до комизма наивным: он демонстрировал, насколько слабыми были представления корейских христиан о международной ситуации и современном им мире. Нет ничего удивительного в том, что автор этого письма был немедленно казнён. Попытка отправить письмо стала также достаточным основанием для новой волны гонений на христиан.
Однако у корейского двора появились новые поводы для беспокойства. После перехвата шёлкового письма власти осознали, что весть о казни Чжоу Вэньмо рано или поздно дойдёт до Пекина. Вдобавок не было уверенности в том, что это письмо останется единичным случаем – нельзя было исключать, что другими корейскими христианами уже подготовлены аналогичные послания, которые до Пекина-таки доберутся. Обсудив ситуацию, корейцы решили работать на опережение и предоставить Китаю правдоподобную версию событий первыми.
Было решено со следующей же миссией отправить в Китай специальный документ с официальными объяснениями по поводу инцидента. Версия была такая: власти Кореи арестовали неизвестного мужчину, распространявшего христианское учение (злостное и аморальное). Он выглядел как кореец и превосходно говорил по-корейски (что было неправдой: Чжоу Вэньмо говорил по-корейски плохо). Как сообщили китайцам, мужчина представлялся очень опасным и его немедленно казнили. Однако, утверждали корейцы, позже появились подозрения, что казнённый был китайцем. Поэтому правительство Кореи, не будучи по-прежнему уверенным в подданстве правонарушителя, выражает свои искренние сожаления по поводу возможной ошибки.
Китайские дипломаты, вероятно, заметили нестыковки в представленной им версии событий (хотя корейцы готовили её очень тщательно, и регент держала ситуацию под своим прямым контролем). Однако китайских чиновников произошедшее в Сеуле заинтересовало не сильно: им было вполне достаточно того, что Корея оставалась в поле их влияния. А судьба Чжоу Вэньмо? Что же, ею серьёзные люди в Пекине тогда едва ли интересовались: в конце концов, одним сектантом больше, одним сектантом меньше… Странные последователи странного западного учения и их судьба не казались китайским чиновникам чем-то таким, чему следовало уделять большое внимание.
История Чжоу Вэньмо прекрасно демонстрирует, что, несмотря на неравноправный союз с Китаем, правители Кореи сохраняли в отношениях с великим (и, следовательно, опасным) соседом значительную автономию. В первую очередь и главным образом их беспокоило благополучие собственной страны, и это подводит нас к следующей теме, касающейся отношений между Кореей и её соседом-гигантом.
03
Под боком у гиганта
1800-е гг. – традиционное отношение к Китаю как смесь уважения и осторожности
С самого начала своей истории Корея граничила с Китаем, то есть со страной, намного превосходящей её по площади, по численности населения, по экономической и военной силе. Как показывает история, в большинстве случаев соседство с гигантом заканчивается бесследным поглощением слабого соседа, но Корея уцелела – вопреки, казалось бы, непреодолимым обстоятельствам. Корея даже не могла рассчитывать на помощь союзников, поскольку на протяжении почти всей истории в регионе не существовало ни одного государства, которое могло бы бросить вызов китайскому колоссу. Корейским лидерам приходилось заботиться о выживании страны без поддержки со стороны.
Правители Кореи никогда не позволяли себе расслабиться и забыть о потенциальной опасности, которая исходила от огромного соседнего государства. В течение веков ими вырабатывалась стратегия, оказавшаяся весьма эффективной и в итоге позволившая уберечь страну от поглощения. Эта стратегия была основана на сочетании показной (и даже несколько утрированной) готовности играть по китайским правилам и реальной осторожности в отношениях с Китаем. Образно говоря, корейцы широко улыбались, глубоко и почтительно кланялись, но при этом никогда не подставляли Китаю спину.
С одной стороны, корейские династии практически никогда не бросали открытого вызова китайским императорам. В этом немало помогло то обстоятельство, что высокая культура, то есть культура элиты в Корее, была преимущественно китайского происхождения. На протяжении многих веков (точнее, с начала нашей эры и до 1890-х гг.) классический китайский был единственным языком официальной документации, законодательства и науки (см. главу 7). Корейская элита откровенно восхищалась всем китайским и искренне стремилась следовать китайским образцам. Именно тотальная китаизация корейской элитной культуры, масштабы и глубину которой в наши дни трудно даже представить, во многом влияла на отношение китайской верхушки к Корее: с точки зрения китайцев, корейская элита не была «варварской» просто в силу того, что эти люди великолепно владели китайским языком, знали китайскую философию и не хуже образованных китайцев разбирались в китайской истории и литературе.
Корейцы приняли (на словах) официальное китайское мировоззрение, в соответствии с которым император Китая является верховным правителем всего населённого людьми мира, владыкой не только Китая, но и Вселенной. При этом не подразумевалось, конечно, что император Китая действительно правит миром: достаточно было того, что правители других стран признавали его по статусу выше себя, называя Владыкой Вселенной. От них требовалось демонстрировать символическую покорность Сыну Неба.
Именно поэтому в Китае вплоть до XIX века прибывавшие к императорскому двору иностранные посольства объявлялись «данническими миссиями». Иначе говоря, когда, допустим, в XVIII веке в Пекин прибывал английский или, скажем, российский посол, китайская сторона официально считала, что таким образом правительница России Елизавета или правитель Англии Георг «выражают свою покорность» императору Великой Цин.
Однако ритуальная субординация не обязательно подразумевала политический контроль – хватало, как правило, фраз и символических жестов. Корейцы это всегда понимали и не скупились на приятные китайцам символические действия и словесные заверения, при этом аккуратно следя за тем, чтобы у китайцев было как можно меньше возможностей влиять на реальную политику Кореи.
Корейские послы регулярно – обычно три раза в год – ездили в Пекин, чтобы выразить глубочайшее почтение, которое корейские короли якобы испытывали к Китаю и его императорам, а также чтобы доставить туда так называемую дань. «Дань» эта, следует отметить, преподносилась в ответ на китайские «высочайшие подарки», стоимость которых примерно соответствовала стоимости доставленной корейцами «дани». Таким образом, несмотря на терминологию, «выплата дани» и «получение высочайших подарков» были всего лишь актом международной торговли.
Китайские делегации, в свою очередь, совершали ответные визиты в корейские столицы: сначала Кэгён (Кэсон), а потом Хансон (Сеул), – где их, разумеется, встречали с той почтительностью, с каковой и надлежало встречать представителей Владыки Вселенной. В частности, во время официального приёма китайского посла во дворце корейский король не имел права сидеть на троне – туда помещали ритуальную табличку, которая символизировала, как мы сейчас сказали бы, виртуальное присутствие на этой церемонии китайского императора. Китайский посол входил в зал через главный вход, которым во всех остальных случаях мог пользоваться только корейский король, в то время как сам корейский монарх появлялся в тронном зале через боковую дверь. Иначе говоря, ритуал встречи с китайским послом должен был создавать впечатление, что это китайский император даёт аудиенцию своему подданному, каковым считался корейский монарх.

Корейский король кланяется посланию китайского императора, которое является воплощением владыки Поднебесной. Таким образом в ходе ритуала, который проводился в присутствии китайского посла по меньшей мере раз в год, правитель Кореи и высшие чиновники страны демонстрировали свою верность правителю Китая, который считался и повелителем Вселенной. В данном случае посол привёз из Китая королю Ёнчжо официальный императорский указ, утверждающий его в должности правителя Кореи. Рисунок придворного художника, 1725 год
Каждый раз, когда на корейский престол всходил новый король, его право на титул короля
полагалось подтверждать специальным рескриптом китайского императора
В данном случае устоявшийся перевод – «король» ниже «императора» – хорошо отражает и соотношение переводимых терминов в корейском (точнее, в ханмуне). Однако на практике подтверждение это было сугубо формальным актом – китайский император без лишних вопросов утверждал того человека, который становился корейским правителем. При этом для китайского двора обычно не имело значения, каким образом пришёл новый корейский монарх к власти: была ли это стандартная процедура (в случае перехода власти к наследнику престола), был ли это результат каких-то юридически сомнительных интриг, а то и явный дворцовый переворот.
Такая политика получила название садэ, или садэчжуыи («прислуживая большому»). Она основывалась на знаменитом изречении китайского философа Мэн-цзы, сказавшего однажды, что небольшим странам разумно следовать политике неравного союза со своими крупными соседями. С течением времени (к концу XIX века) слово садэ приобрело негативный оттенок. Оно и до сих пор используется в качестве ругательства в адрес политических оппонентов. Его легко обнаружить в лексиконе корейских националистов, оно часто звучит в северокорейской пропаганде, где означает низкопоклонство перед великими державами. А в начала XX века корейские националисты всех мастей даже стали утверждать, что следование принципу садэ, или садэчжуыи, стало главной причиной кризиса в Корее и потери ею независимости.
Однако более внимательный взгляд на реальную ситуацию открывает совсем другую картину. Громогласно декларируемое почтение к Китаю было в значительной степени дипломатическим спектаклем. Это напоминало современную систему международных отношений, в которой все страны считаются суверенными и рассматриваются как равные, однако в действительности все отлично понимают, что равенство это фиктивно, так что официальные формулировки не могут скрыть огромную разницу в фактическом влиянии, которая существует в современном мире между «равными» и «суверенными» государствами: понятно, что, скажем, Бельгия и США несколько различаются по своему международному весу. В традиционном мире Восточной Азии теоретической основой международной системы было не равенство суверенных государств, а иерархия принципиально неравноправных государств, но эта иерархия тоже во многом носила фиктивный характер.

Китайский посол и его свита готовятся к переправе через пограничную реку Амнок-кан (Ялу). Рисунок придворного художника, 1725 год
Рассматривая реальные отношения между Китаем и Кореей, нельзя не отметить предельную осторожность, проявляемую корейскими чиновниками, которые вели дела с якобы обожаемым гигантским соседом. Корейские власти следили за тем, чтобы в Китай не уходила информация о внутренней политике Кореи и иные, как бы мы сейчас выразились, «сведения, составляющие государственную тайну». Официальные китайские миссии при посещении Кореи должны были следовать предписанному маршруту, при этом контакты китайцев с местными жителями старались свести к минимуму. Например, центральное правительство приказывало всем чиновникам, в чьих офисах теоретически могли появиться китайские дипломаты, прятать все важные документы и даже обклеивать стены чистой бумагой. Стоит пояснить такое требование властей: в бедной стране, какой была старая Корея, ставшие ненужными старые документы в присутственных местах часто использовались в качестве обоев. Правительство опасалось, что китайцы, вздумай они внимательно посмотреть на оклеенные старыми документами стены, смогут вычитать в этих документах что-нибудь лишнее.
Любопытно, что китайские власти не прибегали к таким строгим мерам, когда встречали официальные делегации из Кореи. Корейские дипломаты в Пекине не испытывали каких бы то ни было ограничений, при желании свободно беседуя об астрономии и географии с миссионерами-иезуитами или жизнерадостно распивая водку с российскими дипломатами (и тому и другому есть документальные подтверждения).
С начала XVII века Корея проводила политику самоизоляции. В частности, в рамках этой политики все несанкционированные путешествия за рубеж были запрещены: в первую очередь для того, чтобы не создавать каналов, по которым внешний мир (в основном – Китай) мог бы влиять на корейские дела и вмешиваться в них, а также для того, чтобы не допускать утечки за рубеж важной политической и экономической информации. Подданные Кореи выезжали за рубеж только по казённой надобности, с официальными миссиями, причём, как выразились бы в советские времена, право на загранку было редкой и ценной привилегией. Кстати сказать, те, у кого такая привилегия была (например, профессиональные переводчики), активно пользовались ею для выгодной челночной торговли, зарабатывая на этом немалые деньги.
После 1630-х гг., когда династия Мин начала терять власть над огромной империей и в итоге погрузилась в хаос гражданской войны, отношения с Китаем стали более сложными. Война ослабила Китайское государство, и в итоге оно не смогло противостоять вторжению кочевников-маньчжуров, установивших в 1644 году власть династии Цин, которая правила вплоть до 1911 года. После ряда внутренних дебатов (и одного государственного переворота) правительство Кореи приняло решение оставаться верным династии Мин, к которой в Корее относились с глубокой благодарностью – ведь в конце XVI века именно вмешательство армий династии Мин сыграло решающую роль в изгнании из Кореи японских захватчиков. Последствием этого решения стали маньчжурские вторжения в Корею в 1627 и в 1636–1637 гг. Маньчжуры заставили корейских королей платить дань своим ханам, а не двору династии Мин, продолжавшему своё существование. Корейцам тогда также пришлось признать, что настоящим повелителем всего обитаемого мира является не представитель династии Мин, а вождь кочевых маньчжурских племён, которые тогда ещё только начинали войну за покорение Китая.
На протяжении нескольких десятилетий сторонники династии Мин продолжали оказывать сопротивление маньчжурам на юге Китая. Тем временем корейцы мечтали об отмщении и даже тайно планировали так называемую северную экспедицию. Этим планом предусматривалось военное вторжение в Китай, которое ставило целью поддержать законную династию Мин в борьбе с варварскими маньчжурскими ордами. Эти планы, однако, окончились ничем: к середине 1680-х гг. маньчжуры установили контроль над всей территорией Китая. Корейскому правительству пришлось вернуться к дипломатии садэ, хотя тайная подготовка к «северной экспедиции» продолжалась ещё несколько десятилетий.
Стоит упомянуть, что маньчжурское завоевание Китая привело к усилению протонационализма корейской элиты: поскольку, подчинившись власти диких кочевников, великий Китай был «загрязнён», интеллектуальная элита Кореи стала воспринимать себя в роли единственного светоча подлинной цивилизации. Корейские интеллигенты стали описывать свою страну как истинный Китай, сохранивший в первозданной чистоте учения великих мудрецов древности. Такой настрой позволял чувствовать интеллектуальное и моральное превосходство в отношениях с внешним миром, и в особенности с маньчжурами. При этом, конечно, приходилось учитывать стратегические реалии и проявлять осторожность, не слишком демонстрируя свои взгляды перед чиновниками империи Цин. Иначе говоря, корейцы, строя отношения с Китаем, держали в кармане ту самую пресловутую фигу, но прятать её приходилось тщательно и глубоко.
С 1640-х гг. сухопутная граница между Китаем и Кореей была закрыта настолько основательно, насколько это позволяли технологии XVII века. Корейцам запрещалось проживать рядом с границей. Патрули задерживали любое гражданское лицо, приблизившееся к границе без надлежащих документов. После задержания проводилось тщательное расследование, и человека, появившегося в приграничной полосе без уважительных причин, ждало наказание. Разумеется, под строгим запретом были как эмиграция из страны, так и иммиграция в неё.
Иностранцы могли въезжать в Корею только в качестве официальных лиц и, так сказать, по казённой надобности, но иногда случались и исключения. Время от времени иностранные суда терпели крушение у корейского побережья. Обычно такое случалось с японскими и китайскими кораблями, но несколько раз подобным образом в Корее не по своей воле оказывались и выходцы из стран Запада. Как правило, корейские власти проводили расследование, чтобы выяснить, нет ли среди членов экипажа шпионов, пиратов или контрабандистов. Если ничего подозрительного не обнаруживалось, моряков или рыбаков высылали на родину – но только в том случае, если они были китайцами или японцами. Выходцам из западных стран везло меньше: предписывалось задерживать их в Корее до конца жизни. Впрочем, государство часто трудоустраивало кого-то из иностранцев на должности технических советников (обычно – по артиллерийской и морской части), и в таком случае жилось им довольно хорошо.
Китайская сторона не возражала против запретительных законов, поскольку, с точки зрения властей Китая, миграция означала уменьшение количества налогоплательщиков. Таким образом, несмотря на географическую близость с Китаем, до 1880-х гг. китайской общины в Корее не было. С другой стороны, если кореец без надлежащего разрешения пересекал китайскую границу, предполагалось, что власти Китая его задержат и экстрадируют. Насколько известно, схема в большинстве случаев работала именно так, как было задумано.

Корейский король и китайский посол смотрят на выступление придворных танцовщиц. Они сидят, как равные, в креслах (король Ёнчжо – слева, посол Акдунь). Китайский посол был единственным человеком в стране, который мог общаться с королём, как с равным по положению. Рисунок придворного художника, 1725 год

Дворец Кёнбоккун зимой. Во второй половине XIX века именно этот дворец служил главной резиденцией корейских королей
Все эти меры обеспечивали достаточную удовлетворённость Китая политикой Кореи. Последняя также придавала большое значение военному союзу с Китаем, подчёркивая, что в том случае, если в Восточной Азии начнутся проблемы, Корея готова отправить на помощь соседу свои войска. После захвата Китая маньчжурами в 1644 году эта постоянно декларируемая готовность была проверена на практике лишь однажды, приведя к первому и пока единственному российско-корейскому военному конфликту. В 1650-х гг. отряды корейских войск сражались на стороне Китая во время так называемого Албазинского конфликта с Россией.
Тем не менее корейские власти осознавали, что правители Китая, появись у них такое желание, могут легко превратить Корею в ещё одну провинцию своей огромной империи. Потому корейское правительство не только клялось китайскому двору в преданности или отправляло своих солдат на Амур воевать с российскими казаками, но и всеми силами пыталось создать образ Кореи как бедной страны, лишённой какого-либо экономического потенциала. Например, в конце XVIII века корейский двор выразил обеспокоенность по поводу обнаруженных в северных провинциях страны месторождений серебра и золота. Тогда в закрытых правительственных документах звучало опасение, что иностранные государства, узнав о существовании ценных природных ресурсов в Корее, нападут на неё. Правительственные документы не указывали прямо, какие именно «иностранные государства» казались потенциально опасными корейскому двору. Однако понятно, что наиболее вероятным (вообще-то, просто единственным) кандидатом на эту роль был Китай.
Итак, отношения между Кореей и Китаем, якобы основанные на принципе садэ, то есть принципе подчинения и, как бы выразились в Европе, вассальной зависимости Кореи, были в целом дружественными, но куда более сложными и неоднозначными, чем пыталась внушить современникам официальная идеология. А как же обстояли дела с Японией, другим соседом Кореи? Об этом мы поговорим в следующей главе.
04
Опасный сосед
1811 г. – последнее формальное корейское посольство в Японию сёгуната Токугава
Время от времени жители японского города Эдо (который мы ныне знаем как Токио) становились свидетелями того, как в город торжественно вступает большая и яркая процессия. Это редкое зрелище, происходившее раз в несколько десятков лет, неизменно привлекало большое внимание жителей столицы японских сёгунов, то есть фактически столицы Японии. Появление этой процессии означало, что в Эдо со своей свитой торжественно въезжает посол той единственной страны, представителям которой было разрешено, пусть и редко, посещать главный город Японии. Страной этой была Корея.
Контакты между Кореей и Японией тогда носили односторонний характер: корейские представители время от времени могли посещать столицу японских сёгунов, а вот японским официальным лицам путь в Сеул был закрыт. Сразу после окончания Имчжинской войны (1592–1598) и вплоть до семидесятых годов XIX века японским миссиям было запрещено посещение Сеула (точнее, Хансона или Ханъяна – так называлась столица Кореи в то время). Исключение из правила было сделано один-единственный раз: в 1615 году в корейской столице побывала официальная миссия с острова (княжества) Цусима.

Въезд в Эдо (Токио) корейского посольства в 1748 году. Японская гравюра середины XVIII века работы Ханегава Тинтё
Основной причиной запрета Кореи на въезд японских посланников были соображения безопасности, к которым в Восточной Азии того времени относились очень серьёзно. В памяти корейцев ещё были свежи события 1592 года, когда японская армия, высадившись на южном побережье страны, за несколько недель беспрепятственно дошла до Сеула. Поэтому корейцы не хотели пускать представителей проблемного соседа вглубь своей страны, опасаясь, что японцы воспользуются этой возможностью для того, чтобы изучить рельеф, состояние дорог и составить карты местности, которые могут пригодиться им в случае новой войны. Сейчас известно, что с 1610-х гг. и вплоть до конца XIX века японцы не планировали нападения на Корею. Однако, если учитывать более ранний опыт корейско-японских отношений, а также принять во внимание то, что произошло впоследствии, едва ли возможно назвать поведение корейцев параноидальным.
Вопросы безопасности при общении с японцами всегда стояли для корейцев на первом месте. К примеру, один из документов конца XVII века прямо объяснял, почему нельзя допускать половые контакты между кореянками и японцами, жившими в Вегване, японском торговом поселении поблизости от нынешнего Пусана (о нём пойдёт речь дальше). Причина запрета заключалась в том, что дети от подобных союзов, скорее всего, будут переданы на родину отца, то есть в Японию, но при этом будут великолепно знать корейскую культуру и язык, что сделает их идеальными шпионами, «глазами и ушами варваров». Поэтому наилучшим решением считался запрет на межнациональный секс, который мог привести к появлению «опасных» детей.
Разумеется, в таких условиях не могло быть и речи об установлении нормальных дипломатических отношений в современном понимании этого слова. Впрочем, ни та, ни другая сторона к установлению подобных отношений и не стремились. Корее был необходим мир на протяжённых морских границах, Японии была необходима торговля с Кореей, но, как и Корея, Япония с начала XVII века проводила политику самоизоляции. Ни одна из стран не стремилась общаться с внешним миром, и поэтому их полностью устраивал чисто формальный характер их связей.
Кульминацией установившихся отношений служили редкие визиты послов Кореи в Японию. За 250 лет состоялось всего двенадцать подобных посольств (самое последнее из них, в 1811 году, было направлено не в Эдо, а на остров Цусима). Если в XVII веке визиты корейских послов иногда сопровождались дипломатическими переговорами, в первую очередь связанными с урегулированием последствий Имчжинской войны, то позднее они превратились в чисто формальные ритуалы, каждый из которых был обставлен с большой помпой.
Приём корейских послов требовал немалых расходов: для проезда послов приводились в порядок и ремонтировались дороги и мосты, строились новые постоялые дворы, организовывались роскошные банкеты – в общем, для дорогих гостей за счёт японского бюджета делалось всё мыслимое и немыслимое. В свите корейского посла обычно было несколько сотен человек (от 300 до 500), каждого из которых следовало обеспечить и качественной едой, и удобным ночлегом. Один из документов 1711 года подробно описывает, сколько еды потребовалось посольству во время пребывания в одном из японских уездов. Всего за пару дней посол и сопровождающие его лица потребили семь с половиной тонн устриц, три тонны кальмаров, 15 000 яиц и выпили 2700 литров саке, не считая немалых объёмов риса, зерновых и овощей.
Многие из участников дипломатических миссий были известными учёными или деятелями культуры, поэтому визит посольства вполне можно было охарактеризовать как передвижную выставку достижений корейской культуры. За исключением нескольких переводчиков, никто из членов миссии не говорил по-японски, но это не имело большого значения: в те времена все образованные люди региона, как корейцы, так и японцы, свободно владели письменным древнекитайским языком. Поэтому общение происходило в письменном виде: обе стороны вооружались кисточками и листами бумаги и начинали активный «диалог», переписываясь друг с другом на древнекитайском. Подобные «переговоры» были частым явлением в Восточной Азии вплоть до начала 1900-х гг., и у них было даже специальное название – пхильдам (
дословно – «разговор при помощи кистей»). Для большинства представителей японских элит подобные встречи были редкой возможностью прикоснуться к широкому внешнему миру, поэтому они соглашались на довольно длительные и изнурительные путешествия ради встреч с корейскими коллегами.
Любопытно, что в программу подобных визитов всегда включали показательные выступления корейских наездников. Сейчас корейцев вряд ли назовут мастерами джигитовки, но всё познаётся в сравнении. У японцев с верховой ездой дела обстояли ещё хуже, и из документов того времени видно, что японцы очень высоко ценили корейское искусство верховой езды и проявляли большой интерес к таким показательным выступлениям.
Основной упор тем не менее делался на культурных достижениях Кореи. Здесь сказывалось то, что корейские дипломаты хотели показать своё превосходство – довольно естественное желание в международной системе, которая, как отмечалось в предыдущей главе, была основана на идее неравенства государств.
Поскольку на протяжении всего периода сёгуната Токугава (1603–1868) Корея являлась единственной в мире страной, чьи послы изредка посещали Эдо (Токио), неудивительно, что эти посещения вызывали самый живой интерес у простых граждан обеих японских столиц, Киото и Эдо, – тем более что увидеть корейскую миссию, как правило, японским горожанам случалось только один раз в жизни. Со временем в Эдо стали даже устраивать уличные представления: реконструкции, на которых воссоздавались такие визиты. Любопытно, что дошедшие до нас картины и зарисовки, рассказывающие о визитах корейских послов, часто изображают эти выступления «реконструкторов», а не реальные события.
Визиты послов всегда инициировались японской стороной, которая извещала корейский двор, что будет рада принять у себя очередную миссию. Как правило, послов отправляли, чтобы поздравить с восхождением на престол нового сёгуна.
Однако большие расходы, которых требовала подготовка к приёму корейских миссий, со временем полностью потерявших практическое значение, вызывали всё большее раздражение у японцев, и с 1764 года подобная практика была прекращена. Интересно, что одной из причин недовольства было то, что японцы воспринимали существующую модель отношений как неравноправную: им не нравилось то обстоятельство, что на протяжении этих столетий японским делегациям был закрыт въезд в Корею, а вот корейские делегации, пусть и не очень часто, но посещали самые важные районы Японии.
Правда, в 1811 году состоялось новое (последнее) корейское посольство, которое, однако, совершило визит не на основную территорию Японии, а на остров Цусима, расположенный между двумя странами. После этого больше не состоялось ни одного визита, хотя время от времени возобновлялись разговоры о том, что традицию можно было бы и продолжить.
Остров Цусима далеко не случайно стал местом последнего визита официальной корейской делегации. В то время остров был полунезависимой административной единицей, автономным княжеством в составе феодальной Японии, а его повелители – даймё из клана Со – фактически являлись представителями центрального правительства Японии по связям с Кореей.
Помимо помпезных визитов в Эдо, Корея и Япония также поддерживали рабочие отношения; с японской стороны этим вопросом занимались именно власти Цусимы. Корейские чиновники среднего ранга посещали княжество Цусима примерно раз в 5–10 лет. Официально эти поездки устраивались для передачи писем правителям Цусимы, но на самом деле главной целью переговорщиков было решение текущих вопросов пограничных отношений, а также ознакомление с общей ситуацией в Японии. В первую очередь корейцев беспокоил вопрос о том, не собираются ли японцы снова напасть на Корею, поэтому корейские посланники тщательно следили за тем, не видно ли на острове признаков подготовки возможного вторжения.
Как уже говорилось, официальным языком переговоров был древнекитайский. Однако корейский тоже преподавался на Цусиме в специальной школе переводчиков, а некоторые японские чиновники для совершенствования языковых навыков ездили в Пусан. У этих чиновников была и другая важная задача: они управляли поселением Вегван
японской торговой базой, расположенной в районе, который сейчас превратился в центр города Пусан.
Вегван представлял собой обнесённое стеной и охраняемое поселение, в котором под пристальным вниманием корейских властей жили и занимались бизнесом японские купцы. Подобные закрытые и педантично контролируемые общины иностранных торговцев, не имевших права передвигаться по стране, были обычной практикой в странах Восточной Азии. В частности, у голландских и китайских торговцев были свои поселения (или, как тогда часто говорили, фактории) в японском порту Нагасаки, и выглядели они примерно так же, как Вегван. Примерно такой же правовой статус (до Опиумных войн 1839–1842 гг.) имели торговые миссии западных стран в китайском Кантоне (Гуанчжоу).
Первое соглашение, определившее статус Вегвана, было подписано в 1607 году, однако в 1678 году поселение было перенесено на новое место (это место неподалёку от нынешнего железнодорожного вокзала в Пусане). Территория была существенно расширена, но всё равно поселение оставалось небольшим – его площадь после 1678 года составляла примерно 30 000 м2, или три гектара. На его территории проживало несколько сотен японцев.
Абсолютное большинство обитателей Вегвана были торговцами или обслуживающим персоналом (писарями, грузчиками и т.п.) родом с острова Цусима, который располагается в Корейском проливе примерно в 50 км от Пусана. Они закупали корейские товары и затем продавали их у себя на родине, получая в итоге неплохую прибыль. Торговля была крайне важна для небольшого и бедного острова, поэтому, по статистике, в Вегване находился каждый двадцатый-тридцатый взрослый житель Цусимы. Ради беспрепятственной торговли обитатели Вегвана старательно соблюдали все законы и правила, установленные корейскими властями.
Правила эти, надо сказать, были весьма обременительны. Вегван был окружён двухметровой каменной стеной, в которой имелось трое ворот. Обычно были открыты только одни ворота, рядом всегда находились корейские стражники, а окрестности патрулировали корейские военные. Японцы не имели права покидать территорию Вегвана без специального разрешения, но, даже получив разрешение, не могли передвигаться на большие расстояния. Корейцы также могли входить на территорию Вегвана только при наличии разрешающих документов от корейского правительства. Если Вегван посещал корейский купец, охрана не только проверяла его документы, но и тщательнейшим образом досматривала и его самого, и его личные вещи, чтобы предотвратить контрабанду.
Контрабанда была главной головной болью для корейцев. Кроме того, корейские власти боялись, что японцы могут узнать какую-нибудь важную информацию: как уже не раз говорилось, к секретности в старой Корее относились очень серьёзно. Некоторую тревогу вносил и постоянный спрос японцев на рис. Власти боялись, что массовые закупки риса японскими купцами могут спровоцировать рост цен на рынках в Пусане. Чтобы предотвратить такой поворот событий, на экспорт в Японию вводили квоты.
Важнейшими товарами были рис и женьшень, которые экспортировались из Кореи в Японию, а также серебро, которое, наоборот, импортировалось. Япония была одним из мировых лидеров по производству серебра, и в большинстве случаев оно сначала продавалось в Китай, а оттуда поступало в другие страны.
Одной из особенностей Вегвана был полный запрет на присутствие на его территории женщин. Такая практика не была необычной: не имели права привозить с собой жён, подруг, служанок и вообще членов семьи женского пола ни западные купцы в Китае до 1840-х гг., ни датские торговцы в Нагасаки. Это установление существовало по одной простой причине: торговцы не должны были задерживаться в стране слишком долго. Но если в Китае и Японии иностранцам хотя бы разрешалось общение с местными куртизанками, то в Корее сексуальные контакты с местными «девушками с пониженной социальной ответственностью», равно как и с корейскими женщинами вообще, были запрещены под страхом смерти. Как упоминалось раньше, таким образом корейские власти пытались предотвратить появление будущих «идеальных шпионов».
Теоретически за запретный секс смертью наказывались оба участника. В реальности же всё было не так страшно: насколько известно, за 250 лет существования Вегвана ни один японец не поплатился жизнью за любовные утехи с местной красавицей. Девушки, как правило, тоже избегали серьёзного наказания. Если подобные связи становились известны (хотя есть основания предполагать, что в подавляющем большинстве случаев они так и оставались тайной), то провинившегося японца отправляли обратно домой, а кореянку из города высылали. В тех редких случаях, когда жителей Вегвана казнили, причиной этого были, как правило, контрабанда или убийство, но никак не сексуальные похождения.
Через Вегван, помимо вопросов торговли, решались и другие проблемы двусторонних отношений. Здесь всегда присутствовало несколько японских чиновников, поэтому Вегван в некотором роде служил постоянным представительством Японии в Корее. Официальные лица, прибывшие туда из Японии, консультировались с корейскими коллегами по разным текущим вопросам, помогали потерпевшим кораблекрушение японским морякам и рыбакам – и вообще они решали все проблемы, которыми и в наши дни приходится заниматься любому консульству в портовом городе.
Только в начале 1870-х гг., когда Япония активно включилась в процесс модернизации, дипломатия старого образца перестала быть актуальной. Япония, сначала ставшая жертвой западной экспансии, вскоре сама превратилась в главного агрессора по отношению к Корейскому полуострову. Пусан стал основным пунктом проникновения в Корею как японской, так и западной культуры (западная культура пришла в Корею в основном через Японию). В частности, Пусан можно назвать местом рождения корейской журналистики, потому что именно там начала издаваться первая современная корейская газета (и важную роль в этом начинании сыграли японцы). Но об этом мы поговорим в следующей главе.
05
Свежая газета
1881 г. – в Пусане начинает выходить газета «Чосон синбо»
В популярных публикациях нередко можно встретить утверждения о том, что, дескать, «газеты существовали в Древнем Риме» (или, допустим, средневековом Китае). Скажем прямо: утверждения эти достаточно сомнительны. Сама идея газеты в современном понимании могла возникнуть только с зарождением капитализма, то есть тогда, когда в заметных количествах появилась буржуазия – люди, которые по роду деятельности нуждались в новостях, но не могли содержать собственных послов и шпионов, а поэтому были готовы за новости платить. Считается, что в Европе первые газеты стали выходить около 1610 года, в России – примерно столетием позже, когда в 1702 году появились «Ведомости» (если, конечно, не считать газетой «Вести-Куранты», которые предназначались исключительно для царя и Боярской думы и являлись то ли секретным правительственным бюллетенем, то ли сводкой развединформации).
В Корее газеты появились в конце XIX века. При этом почти во всех работах по истории корейской периодической печати можно встретить утверждение о том, что первой корейской газетой была «Хансон сунбо», которую начали выпускать в Сеуле с октября 1883 года. Однако это не так или, скажем осторожнее, не совсем так: первая газета в Корее всё-таки появилась несколько раньше. Ею была «Чосон синбо», выходившая в Пусане с октября 1881 года и, таким образом, опередившая «Хансон сунбо» почти на два года. Тем не менее в большинстве корейских исследований по истории периодической печати «Чосон синбо» упоминается лишь мельком.
Отсутствие у корейских учёных и журналистов желания обсуждать историю «Чосон синбо» (и даже упоминать о её существовании!) вполне понятно: эта пусанская газета была основана и выпускалась японскими поселенцами. Нежелание корейских историков (в массе своей настроенных националистически) всерьёз заниматься спорной газетой не покажется особо удивительным, если принять во внимание историю отношений между двумя странами. Изданию «Чосон синбо» часто приписывается статус «японской газеты», которая якобы публиковалась на японском языке и для японцев и, таким образом, не являлась частью корейской истории. Однако при более пристальном взгляде в подобных утверждениях нельзя не усомниться.
В начале 1880-х гг., то есть задолго до начала колониальной эпохи, в Пусане уже существовала большая и растущая японская община, члены которой у себя на родине привыкли к существованию периодической печати. Именно для них в первую очередь и издавалась «Чосон синбо» (в переводе – «Вестник Кореи»).
В 1876 году Япония вынудила Корею подписать Канхваский договор, который открыл корейские границы для иностранной торговли. Период изоляции, растянувшийся на два с половиной века, внезапно закончился, и японцы были первыми иностранцами, которые начали появляться в Корее в заметном количестве. Прибывавшие в страну японцы поначалу в основном селились в Пусане. Выбор места был обусловлен не только географической близостью этой части Кореи к Японии, но и тем, что район нынешнего Пусана веками был территорией, где располагался Вегван, поселение японских торговцев, о котором речь шла в предыдущей главе.
К 1881 году в Пусане насчитывалось 3400 японских поселенцев, причём приблизительно половина из них были уроженцами острова Цусима. Большинство поселенцев занимались торговлей. Так как до конца 1870-х гг. корейская экономика была закрытой, разница в ценах на внутреннем корейском рынке и на рынке международном могла быть огромной, и предприимчивые купцы, играя на разнице цен, могли получить внушительную прибыль. Это делало Корею привлекательным местом для японских торговцев, а их сообщество остро нуждалось в коммерческой и политической информации, которую им и предоставляла «Чосон синбо».
Издателем газеты была японская Торговая палата в Пусане. Её первый номер был напечатан 10 декабря 1881 года (он не сохранился, но дата основания газеты известна из сообщений японской печати).
Редактором газеты стал некий Оиси Норио, о котором неизвестно практически ничего: его имя не упоминается нигде, кроме самой газеты. Неизвестно и то, как долго просуществовала газета: сохранились только выпуски с № 5 по № 12. В выпуске № 12, вышедшем 15 мая 1882 года, содержатся анонсы материалов, которые должны были появиться в следующих номерах. Но были ли эти материалы напечатаны? Мы этого не знаем и, скорее всего, уже никогда не узнаем, потому что вероятность найти другие номера газеты исчезающе мала.
Поначалу «Чосон синбо» выходила в привычном ныне газетном формате, то есть в виде больших листов, но вскоре Оиси Норио перешёл на формат брошюры, поэтому поздние выпуски напоминают современные информационные бюллетени. Газета должна была печататься каждые десять дней, и похоже, что этот график в целом выдерживался.
Важной особенностью «Чосон синбо» было то, что она обращалась и к японской, и к корейской общинам Пусана. Конечно, очень немногие корейцы тогда владели японским, но газета выпускалась на двух языках: на японском и на ханмуне. Последний был основным языком письменного общения корейской элиты, на нём также свободно могли читать образованные японцы. Обращение редактора к читателям, которое содержится в каждом сохранившемся выпуске, однозначно указывает, что газета предназначена и для японской, и для корейской аудитории.
Примечательно, что в «Чосон синбо» в небольших количествах появлялись тексты с использованием корейской фонетической письменности, известной сейчас как хангыль (тогда это название ещё не употреблялось). Это было необычно, так как ранняя корейская пресса примерно до середины 1890-х гг. редко печатала материалы на корейском языке.
О чём писала «Чосон синбо»? Во-первых, на её страницах было много деловой информации, важной для торговцев и бизнесменов. Каждый номер содержал таблицу цен на основные экспортные и импортные товары, а также правила, касающиеся как ведения бизнеса, так и повседневной жизни японских поселенцев. Газета также печатала официальные объявления японского консульства, являвшегося высшим органом власти для японских поселенцев в Пусане и его округе. Некоторые из этих правил сегодня кажутся странными – например, запрет на продажу газет и журналов на рынках.
Многие статьи рассказывали японцам о Корее. «Чосон синбо» даже издавала (по частям, с продолжением) японский перевод классического корейского романа «История Лим Кён-опа». Появлялись на страницах газеты и статьи по корейской экономике и политике.
Как можно предсказать, газета жёстко критиковала консерваторов, бывших на тот момент у власти в Сеуле. В то же время, когда Хон Чэ-хак, видный ультраконсервативный учёный и ярый поборник конфуцианского «древнего благочестия», был казнён за то, что осуждал проведение даже самых умеренных реформ, редакция газеты выразила симпатии погибшему «конфуцианскому фундаменталисту» (именно так, скорее всего, описали бы Хон Чэ-хака в наши дни). «Чосон синбо» тогда напечатала письмо японского жителя Пусана, который был категорически не согласен с реакционными политическими воззрениями Хона, но подчёркивал, что каждый должен иметь право свободно выражать свои взгляды.
Многие статьи в поддержку деятельности корейских реформаторов были однозначно адресованы образованной корейской аудитории. В статьях содержался также критический анализ корейского конфуцианского фундаментализма и действий видных консервативных лидеров.
В трёх номерах «Чосон синбо» публиковалось открытое письмо Окуры Кихатиро в адрес начинающих корейских реформаторов – членов делегации, которую правительство Кореи направило в Японию для изучения достижений японской модернизации. Сам Окура Кихатиро был крупным бизнесменом, одним из создателей современного японского бизнеса. В письме он давал несколько практических советов, рекомендуя покупать за границей паровые машины, внедрять на корейских заводах и шахтах паровые двигатели, изучать современные технологии. В письме также говорилось, что Корее следует ускорить реформы – не в последнюю очередь потому, что в мире, как выразился автор, «слабое государство будет съедено».
Теперь, задним числом, это предупреждение звучит пророчеством: мы знаем, что Корея действительно будет «съедена», а «хищником» станет Япония. Однако в 1880-х гг. это ещё не было предрешено. На том этапе Япония – будущая колониальная империя – часто рассматривалась совсем иначе, а именно как проводник модернизации в Азии.
Разумеется, склонность современных южнокорейских историков игнорировать сам факт существования «Чосон синбо» во многом связана с их идеологической предвзятостью. Однако желание не считать «Чосон cинбо» первой корейской газетой имеет под собой и вполне реальные основания. По большому счёту, это пусанское издание было всё-таки маргинальным: как история страны в целом, так и история её печати в основном делались в Сеуле. Поэтому есть своя правда и в преобладающей – фактически, официальной – точке зрения, в соответствии с которой первой корейской газетой являлась «Хансон cунбо», появившаяся в Сеуле в октябре 1883 года.
Её основателем был Пак Ён-хё – один из молодых корейских реформаторов. В то время среди корейской дворянской интеллигенции, среди молодых представителей элиты росла уверенность в том, что в новом мире единственным шансом на выживание и успех для Кореи является проведение радикальных реформ. Образцом для этих модернизаторов, естественно, служила Япония, которая после революции 1868 года самым радикальным образом перестраивала жизнь на западный лад, внедряя западную науку, технологии, общественное устройство, даже западную моду и кухню. Для изучения японского опыта в соседнюю страну стали отправляться корейские делегации, и Пак Ён-хё удалось войти в состав, пожалуй, самой известной такой делегации, направленной в Японию в августе 1882 года.
Модернизирующаяся и меняющаяся Япония поразила молодых корейцев, которым стало ясно, насколько отсталой и неприспособленной к современному миру страной стала Корея династии Чосон. Среди многих новых явлений и общественных институтов, на которые корейцы обратили внимание, была, конечно же, и периодическая печать.
Большую роль в распространении новых идей сыграли беседы Пак Ён-хё с выдающимся японским философом и главным идеологом японской модернизации Фукудзавой Юкити. Тот подчёркивал важность наличия в стране СМИ европейского типа. При этом выдающийся японский философ считал, что печать должна была быть, если использовать более позднее ленинское выражение, коллективным организатором. По мнению и японских реформаторов, и их корейских подражателей, печать должна была объяснять народу необходимость преобразований и формировать в народе (скорее, впрочем, в элите) желание двигаться в том направлении, в каком собирались вести страну модернизаторы.
Пак Ён-хё был чрезвычайно впечатлён увиденным и услышанным, так что по возвращении на родину в январе 1883 года немедленно начал подготовку к изданию корейской газеты. На первых порах решающую роль в подготовке номеров играли японские консультанты, отобранные Фукудзавой Юкити, – в особенности молодой журналист Иноуэ Какугору (впоследствии на протяжении многих лет влиятельный депутат японского парламента). Первый номер газеты «Хансон сунбо» (
«Хансонский ежедекадник» – газета, выходившая раз в десять дней) увидел свет уже 31 октября 1883 года.
Газета напоминала небольшую брошюру. В ней было 24 страницы, по размеру примерно соответствовавшие нынешнему формату А4. Газета выходила исключительно на ханмуне. Выбор языка однозначно показывает, что главной и фактически единственной целевой аудиторией была политическая и культурная элита, составлявшая не более 1–2% корейского общества.
В декабре 1884 года реформаторы попытались организовать государственный переворот и физически уничтожить главных противников нового курса – конфуцианских фундаменталистов. Попытка закончилась полным провалом: консерваторы, опираясь на поддержку Китая, свергли реформаторское правительство, которое продержалось у власти лишь три дня. После этого консерваторы приступили не только к физической расправе над противниками, но и к разгрому созданных реформаторами учреждений. Жертвой погромов стала, в частности, только что созданная почтовая служба, а газета «Хансон сунбо» была закрыта.
Издание газеты было возобновлено всего лишь год спустя, в январе 1886 года. Вернувшиеся к власти консерваторы пришли к выводу, что какие-то уступки новой реальности сделать всё-таки необходимо, и согласились с тем, что стране нужна периодическая печать. Новый вариант газеты отличался от изначального как по периодичности, так и по формату. Во-первых, газета стала выходить на листах формата В5. Во-вторых, из ежедекадной она превратилась в еженедельную, что отразилось и в названии – отныне газета стала именоваться «Хансон чубо» (
«Хансонский еженедельник»), хотя преемственность с закрывшимся в 1884 году предшественником не скрывалась.
Переход к новой периодичности имел определённое символическое значение. В странах Восточной Азии европейская семидневная неделя до конца XIX века была практически неизвестна, и ритм жизни определялся декадами-десятидневками. Переход к еженедельной периодичности в выпуске газеты был, таким образом, символическим шагом в сторону модернизации страны по европейскому образцу.
Главные цели газеты оставались неизменными. В редакционной статье, посвящённой возобновлению газеты, её издатели объясняли, зачем нужна «Хансон чубо» и другие СМИ: «Страны Европы не очень велики ни по территории, ни по населению, но ныне в их руках сосредоточены богатство и сила мира, и они повелевают всеми шестью частями света. Это стало возможным потому, что с помощью печати они просвещали народ и ежедневно развивали его, мобилизовали его мудрость и составляли новые планы. Если и наша страна, подобно странам Запада, создаст периодическую печать, то народ будет становиться всё богаче, а государство – всё сильнее, так что в будущем и мы поднимемся на ту же колесницу, которой покорён мир, и, быть может, [наша колесница] обгонит [колесницы] стран Запада». Что ж, авторы этого текста ещё не знали термина «догоняющая модернизация», но задачи свои они сформулировали точно, и, что интересно, задачи эти (догнать и перегнать!) были в итоге ими – или, скорее, их потомками – успешно решены.
Редакционные статьи, в которых руководство издания выражало мнение по поводу тех или иных политических и общественных вопросов, стали нововведением «Хансон чубо». Кроме того, газета стала печатать текущую информацию о рыночных ценах, что делало её очень привлекательной для купцов – и корейских, и японских, и китайских (крайне немногочисленные торговцы из стран Запада в массе своей ханмуном не владели и едва ли могли знакомиться с этой информацией).
Именно на страницах «Хансон чубо» впервые в корейской истории появилось рекламное объявление. Его опубликовала немецкая фирма H. C. E. Meyer & Co, известная в Корее как «Сечханъ Янъхэнъ», которая в то время имела постоянное представительство в Инчхоне. Фирма разместила в «Хансон чубо» сообщение о скупке шкур животных. Имелись в виду не только шкуры коров и лошадей, но также и шкуры тигров – в те времена тигры ещё водились даже в непосредственной близости от Сеула.
Ещё одно изменение было связано с тем, что в «Хансон чубо» стали появляться материалы на корейском языке, хотя основным языком издания оставался ханмун (со временем, правда, «Хансон чубо» отказалась от публикации корейских текстов). В новом варианте газета просуществовала два с половиной года: последний номер вышел в июле 1888 года. Всего газеты «Хансон чубо» и «Хансон сунбо» выпустили 123 номера.
В те дни, когда в Ханъяне (Сеуле) начала выходить «Хансон сунбо», первый кореец обучался в зарубежном вузе. Именно выпускники западных (в основном – американских) вузов сыграли решающую роль в модернизации страны, и о них пойдёт речь в следующей главе.
06
На далёкой стороне, на чужой планете предстоит учиться мне в университете
1884 г. – Ю Киль-чжун стал первым корейцем, обучавшимся в США
Кто был первым корейским студентом, учившимся на Западе? Многие источники предполагают, что этим человеком был Ю Киль-чжун, писатель и политический активист, проходивший обучение в США в 1884–1885 гг. Будучи активным участником реформаторского движения, развернувшегося в Корее в начале 1880-х гг., он решил увидеть тот мир, на который реформаторы ориентировались в своих попытках перестроить Корею, и отправился в долгое путешествие. Возможно, это решение уберегло его от серьёзных проблем: он отсутствовал в Корее во время устроенной реформаторами попытки государственного переворота, в которую непременно ввязался бы – и, вероятно, погиб, как погибли многие из его друзей и единомышленников. Но в то время, когда на улицах корейской столицы реформаторы сражались с консерваторами, Ю Киль-чжун посещал лекции в далёкой Америке.
Впрочем, Ю Киль-чжун формально не окончил академического курса, а был, как бы сказали в более поздние времена, «вольнослушателем»: он посещал занятия для того, чтобы повысить уровень владения английским языком, а также познать изнутри жизнь и культуру стран Запада. Ю Киль-чжун вернулся в Корею в 1885 году и сразу же оказался под домашним арестом как известный участник радикально-реформаторского движения. Однако, находясь в вынужденной изоляции, он не стал терять времени и написал книгу о том, что увидел во время пребывания на Западе. Для многих корейцев эта книга стала настоящим шоком: западный мир в рассказе Ю Киль-чжуна резко отличался от сложившихся представлений: жители стран далёкого Запада, на протяжении долгого времени считавшиеся в Корее варварами, чья дикая жизнь не заслуживает интереса, предстали перед читателем людьми великой цивилизации, не уступающей конфуцианскому миру Восточной Азии.
Однако Ю Киль-чжун, как уже говорилось, был вольнослушателем. Первым корейским студентом, официально окончившим в США университетский курс, обычно считается Со Чэ-пхиль. Он тоже был участником реформаторского движения, но, в отличие от Ю Киль-чжуна, принимал непосредственное участие в злополучном перевороте 1884 года и, несмотря на молодость, даже занял высокий пост в правительстве реформаторов, которое не смогло удержаться у власти более трёх дней. После победы консервативных сил Со Чэ-пхиль был вынужден бежать в США. Там он прошёл полный курс обучения и, успешно окончив Университет Джорджа Вашингтона в американской столице, получил диплом врача. Ему предстояло прожить долгую и бурную жизнь: он создавал первую в Корее массовую газету, основывал первую корейскую политическую партию, служил врачом в американской армии во время войны с Испанией, был одним из руководителей корейского национально-освободительного движения (о его роли в корейской журналистике см. главу 30). Однако Со Чэ-пхиль никогда не забывал и о своей основной специальности, всю жизнь занимаясь как практической медициной, так и исследованиями в области микробиологии.
В начале 1890-х гг. число обучавшихся в США корейских студентов стало быстро расти: на учёбу приезжали выпускники школ нового типа, открытых в Корее протестантскими миссионерами. В Америке они преимущественно занимались богословием, но некоторые выбирали себе иные, светские специальности.
Примечательно, что среди этих первопроходцев были и женщины. Все кореянки, в начале XX века окончившие университеты за рубежом, были выходцами из протестантских семей, что и не удивительно: только в таких семьях могла появиться мысль о том, что девочке можно не просто дать образование, но и отправить её учиться чему-то сложному и непонятному в дальние страны.
Первой корейской женщиной – выпускницей американского университета была Ким Чхом-дон, более известная как Эстер Пак. Будучи христианкой, она взяла себе христианское имя из Библии и, следуя примеру ранних корейских феминисток, после вступления в брак сменила фамилию. Эстер Пак училась в США в 1896–1900 гг. и получила диплом доктора в медицинском колледже Балтимора. Яркая, энергичная, феноменально трудолюбивая, она сыграла большую роль в создании в Корее современной системы здравоохранения.
Ещё одной женщиной, которая училась за границей примерно в то же время, была Ха Ран-са (также известна как Ким Ран-са – она тоже сменила фамилию при замужестве). Сначала, приложив немало усилий, она добилась зачисления в миссионерскую школу Ихва в Сеуле. Это было совсем непросто, потому что Ха Ран-са к тому времени уже была замужем, а согласно действовавшим тогда правилам замужние женщины к обучению в этой школе не допускались. Однако Ха Ран-са проявила немалую настойчивость и поступила в школу Ихва. По окончании школы она уехала на учёбу в США, где в 1906 году окончила Уэслианский колледж. В итоге она стала первым корейским профессором в своей альма-матер: к тому времени школа Ихва превратилась в колледж, а потом и в университет.

Район ворот Тондэмун, открытка начала 1920-х гг. В городе появился трамвай, а вдоль улицы установлены столбы с проводами местной электрической сети, но в остальном город выглядит так же, как и за пару столетий до этого
В колониальный период Америка пользовалась в Корее большой популярностью (особенно среди активистов антияпонского движения), и США были привлекательным местом для студентов. Однако большинство корейцев, которые решали учиться за границей в колониальные времена, всё-таки ехали не в США или Европу, а в Японию. Это вовсе не означало, что они были настроены прояпонски. Главную роль тут играли финансовые причины: жить в Японии было гораздо дешевле, чем в США, да и добираться туда было намного проще. Важно и то, что в силу сходства грамматической структуры и синтаксиса корейцы усваивают японский язык значительно легче, чем английский. Таким образом, в 1929 году в вузах США обучалось всего 292 корейских студента, в то время как в Японии их было около 3000 – в десять раз больше.
Подавляющее большинство студентов, приехавших в США из колониальной Кореи, как и раньше, были выпускниками миссионерских школ и отправлялись учиться за границу по рекомендациям своих наставников. Зачастую они получали стипендии или иную поддержку со стороны церковных организаций. Примечательно, что в 1924 году из 159 корейских студентов, обучающихся в американских вузах, 58 человек (или 36,6%) были выходцами из провинции Пхёнан-Намдо, в административный состав которой входил Пхеньян, в те годы являвшийся оплотом корейского христианства. Выходцами из Сеула и прилегающих к нему территорий, где христианство было не столь влиятельным, были всего лишь 25,8% от общего числа корейских студентов (41 человек).
В начале 1930-х гг. обучение и проживание в США стоило от $600 до $1500 в год (в зависимости от вуза и места его расположения). Пересчёт с помощью калькулятора инфляции (неизбежно неточный) говорит, что это примерно соответствует сумме в $10 000–25 000 2021 года (как мы видим, американское образование существенно подорожало за это столетие). Согласно корейским публикациям 1930 года, самым дорогим учебным заведением был Принстон, а самым дешёвым – университет Эмори в Атланте. В Эмори иностранный студент должен был заплатить в год около $60–100 за проживание, $200–300 – за питание и $240–250 – за обучение и учебную литературу.
В 1930 году курс доллара к колониальной воне был 1:2, что означает, что год обучения в США стоил от 1200 до 3000 вон. В те дни квалифицированный рабочий в Корее получал около 200–250 вон в год, а менеджер среднего звена – около 500–700 вон в год. Таким образом, сумма в 1200–3000 вон значительно превышала годовой доход подавляющего большинства корейцев, включая и представителей немногочисленного тогда среднего класса. Поэтому почти все корейские студенты могли учиться в США только за счёт стипендии (лишь незначительная часть находилась на самофинансировании). Однако стипендию обычно давали только на оплату обучения, так что на всё остальное им приходилось зарабатывать самостоятельно. Большинство корейских студентов на каникулах подрабатывали: мыли машины и дома, стригли газоны на полях для гольфа, работали официантами в китайских ресторанах, собирали урожай на виноградниках Калифорнии.
Как правило, студенты начинали учёбу в маленьких провинциальных городах, где совершенствовали английский и осваивались с американским бытом, а потом некоторые из них переезжали в крупные города (если, конечно, могли себе это позволить).
У американского высшего образования были две особенности, которые казались корейцам привлекательными. Во-первых, им нравились сами методы обучения, которые сильно отличались от тех, что применялись в Корее и Японии. Профессора обязывали студентов много читать, а потом активно обсуждать прочитанное, в то время как в японской школе и японском вузе нужно было просто зубрить то, что написано в учебниках. Вторая особенность – это совместное обучение. В колониальной Корее все школы старше начальной ступени было строго разделены по гендерному признаку, тогда как в США в 1920–1930 гг. совместное обучение было нормой. Из-за этого корейские студенты поначалу испытывали большую неловкость, но в целом такая система им нравилась.
С другой стороны, были и проблемы. Одной из них был расизм, всегда существовавший в американском обществе, а в 1920-х и 1930-х гг. даже усилившийся. Изменения в миграционном законодательстве, произошедшие в 1924 году, существенно ограничили въезд в США выходцев из стран Азии, а новые визовые правила осложнили жизнь тех, кто всё-таки был принят в стране. Тем не менее неизбежные столкновения с расизмом не мешали большинству студентов возвращаться в Корею убеждёнными поклонниками США. Политическая обстановка в США способствовала развёртыванию антияпонской деятельности и позволяла сторонникам независимости вести там активную пропаганду, в том числе и среди студентов. Находившиеся тогда в эмиграции в США лидеры националистического движения, в том числе и будущий первый президент Республики Корея Ли Сын-ман, были активно связаны с корейскими студенческими группами и ассоциациями.
За период 1906–1936 гг. в американские вузы поступил 671 кореец – скажем прямо, цифра небольшая. Однако именно эта немногочисленная группа оказала огромное влияние на жизнь страны после 1945 года, когда свободное владение английским языком, понимание американского менталитета и вообще связи с США внезапно превратились в ценный политический капитал.
В США до 1945 года не уделяли особого внимания Корее и её проблемам – и именно поэтому американцы были несколько ошарашены, когда обнаружили, что под их контролем осенью 1945 года оказалась практически неизвестная и мало им понятная страна (похожие чувства, кстати, испытывали и советские офицеры, которые в то же самое время несколько неожиданно для себя оказались правителями Северной Кореи). В этих условиях им были очень нужны люди, которые могли объясняться на том единственном языке, который знали офицеры, то есть на английском. Поэтому корейцы, владевшие английским и понимавшие, как американцы смотрят на мир, в первые годы после освобождения страны оказались вознесены к вершинам власти.
Вспомним, к примеру, первого после освобождения Кореи мэра Сеула Ю Пом-сана. Он окончил Киотский императорский университет и в колониальные времена занимал немалые должности в японской администрации, но, поскольку он в основном занимался экономическими вопросами, его не считали коллаборационистом. Однако Ю Пом-сан плохо владел английским, что создавало много проблем для американских офицеров, так что в итоге мэром корейской столицы стал Ким Хён-мин, который на момент своего назначения был в политических кругах неизвестен. Однако Ким Хён-мин когда-то учился в средней школе на Гавайях, а затем окончил Уэслианский университет в штате Огайо и свободно говорил по-английски. С точки зрения американского командования именно это обстоятельство и оказалось решающим фактором, который определил его карьеру.
Администрацию Пусана, второго по величине города страны, тоже возглавил христианский активист, свободно говорящий на английском (Ян Сон-бон). Пятеро из десяти корейцев, ставших после освобождения страны губернаторами провинций, были выпускниками американских университетов. Лишь двое из десяти губернаторов не могли свободно изъясняться на английском, в связи с чем буквально через год свои посты потеряли. Те, кто пришёл им на смену, по-английски говорили свободно.
Разумеется, всё это было только началом. После 1945 года влияние США на Южную Корею, оказавшуюся в сфере влияния Вашингтона, резко выросло, а гигантский рывок в уровне доходов привёл к соответствующему увеличению численности как студентов, так и, главное, аспирантов и магистрантов. В 2019 году за границей обучались 36 000 южнокорейских магистрантов и аспирантов – и 20 000 из них учились в вузах США. Именно эти люди в ближайшие десятилетия составят не только академическую, но и деловую и политическую элиту Южной Кореи – ведь наличие магистерской степени из американского вуза желательно для карьеры в любой крупной компании. При поступлении на работу американская магистерская или докторская степень котируется рекрутёрами заметно выше европейской, японской или австралийской (степени из иных стран обычно не котируются вовсе).
Впрочем, в начале прошлого столетия корейцам приходилось осваивать не только иностранные языки. Как ни парадоксально, именно тогда корейский язык впервые в своей истории получив статус языка официального, став языком преподавания, языком администрации, языком культуры.
07
Новый язык, новая письменность
1894 г. – корейский язык становится государственным
Если Вы, уважаемый читатель, окажетесь в Корее, Вы с большой вероятностью можете столкнуться с ситуацией, которая покажется Вам странной. Представьте, что вы находитесь в буддийском монастыре или, скажем, в королевском дворце и видите на стене какую-то надпись, сделанную задолго до начала ХХ века. Вы можете спросить гида о том, что же говорится в этой надписи, – и, скорее всего, услышите в ответ, что гид понять надпись не может, ибо она сделана не по-корейски, а по-древнекитайски.
Действительно, до самого конца XIX века в Корее, как это ни покажется парадоксальным, корейский язык не имел статуса государственного языка и почти не использовался в письменном общении. Хотя с середины XV века существовала корейская фонетическая письменность, ныне известная как хангыль, вплоть до 1894 года все без исключения официальные документы, циркулировавшие в корейском государственном аппарате, составлялись не по-корейски, а на языке, который, строго говоря, к корейскому имеет даже более отдалённое отношение, чем санскрит – к русскому. Этот язык в Корее называли ханмуном
то есть, если переводить буквально, «письменами страны Хань (Китая)».
Ханмун в своей основе – это язык, на котором говорили в Китае в середине и конце I тысячелетия до нашей эры. Тем, кто не слишком сведущ в лингвистике, надо иметь в виду: несмотря на очень большое количество китайских заимствований в современном корейском, корейский и китайский языки относятся к разным языковым семьям, то есть по своим базовым характеристикам отличаются друг от друга примерно в такой же степени, в какой русский отличается от финского или арабского. При этом не следует смешивать ханмун и ханчжа (
«знаки страны Хань», то есть иероглифы). Ханмун – это язык, а ханчжа – письменность, созданная для этого языка, но использующаяся и для записи некоторых других языков. Некоторым аналогом может служить ситуация с латинским языком и латинским алфавитом, которым пользуются сотни языков, не имеющих никакого отношения к латинскому.
Впрочем, ничего необычного в корейской ситуации не было: на всём огромном пространстве Дальнего Востока, от японского острова Хоккайдо и до вьетнамской дельты Меконга, на протяжении полутора-двух тысячелетий именно древнекитайский язык оставался или главным, или вообще единственным языком государственного управления, официальной документации и высокой культуры.
При этом надо помнить, что древнекитайский язык, известный в Корее как ханмун (в Японии его называли канбун, а в самом Китае – вэньянь), с течением времени стал очень сильно отличаться от разговорного китайского языка – или, если быть более точным, от тех многочисленных диалектов, на которых говорили в Китае. Не только корейцам, но и китайцам, которые решили делать административную или научную карьеру, требовалось специально учиться этому языку – примерно так, как французам или итальянцам приходится, если ситуация того требует, учить латынь, а русским и украинцам – церковнославянский.
Нет ничего необычного в том, что в науке, культуре и политике главенствующую роль играет мёртвый язык. По большому счёту, так было в большинстве средневековых обществ, в том числе и в средневековой Европе, где на протяжении тысячелетия с лишним главным языком высокой культуры и государственного управления служила латынь.
Впрочем, было и немаловажное отличие: в средневековой Европе на латыни как говорили, так и писали, а вот на вэньяне/ханмуне – только писали. В силу изменений в фонетической структуре, о которых мы здесь говорить не будем, вэньянь примерно с середины I тысячелетия н.э. в принципе не мог восприниматься на слух даже в Китае (напоминаю, что его название в переводе с китайского и означает «письменный язык»). Поэтому в старые времена образованный кореец, образованный вьетнамец и образованный японец устно объясниться друг с другом не могли, тогда как письменным ханмуном все они владели на уровне родного языка. Поэтому при встрече они доставали кисточку с тушечницей, разворачивали лист бумаги и начинали писать – в письменном виде тексты на ханмуне они понимали хорошо.
Читая тексты на древнекитайском, и корейцы, и вьетнамцы, и японцы, и носители многочисленных китайских диалектов произносили иероглифы по-своему. Впрочем, в каждом из языков произношение исторически восходило к древнекитайскому произношению времён Конфуция, то есть середины I тысячелетия до н.э., но со временем оно стало отличаться от него довольно сильно. Приведём лишь один пример: в древнекитайском языке существовало слово, которое записывалось иероглифом
и имело значение «сила, мощь». Архаическое (середина I тыс. до н.э.) китайское произношение этого слова реконструируется как *sleg. От этого слова произошли современное северокитайское ли, южнокитайское ле, корейское рёк, вьетнамское лыок. Все эти, казалось бы, не очень похожие слова являются результатом развития изначального произношения, а значение у них одинаковое – «сила». Фраза, написанная китайскими иероглифами на вэньяне/ханмуне, читалась по-разному во Вьетнаме и в Корее, но значение её от этого не менялось.
На протяжении почти двух тысячелетий образование в Китае и прилегающих к Китаю странах (в том числе, разумеется, и в Корее) сводилось в первую очередь к овладению древнекитайским языком. Изучали ханмун методом заучивания наизусть огромных объёмов классических текстов. Этот подход может показаться современному человеку нетворческим, однако опыт показывает: метод этот работает великолепно, но только при условии, что у учащихся есть высокая мотивация. С мотивацией, впрочем, проблем не было, поскольку умение свободно читать и писать на ханмуне в странах Восточной Азии было важнейшим условием для продвижения в любой общественной сфере и необходимым условием для того, чтобы войти в элиту.
Часто можно встретить утверждения о том, что корейский ханмун принципиально отличается от китайского вэньяня или же японского канбуна. Подобные утверждения греют душу корейских националистов, но вот к реальности имеют слабое отношение. Практически всюду в Восточной Азии, от Киото до Ханоя, от Гуанчжоу (Кантона) до Ханъяна (Сеула) все те, кто получал серьёзное образование, учились по одним и тем же учебникам и читали одни и те же книги. Различия между китайским вэньянем и корейским ханмуном являются микроскопическими. Конечно, есть несколько десятков чисто корейских иероглифов, но встречаются они нечасто и предназначены для обозначения редких и специфических корейских понятий. Таких исключений крайне мало: например, иероглиф
который обозначает заливное рисовое поле, а также названия корейских государственных учреждений и ритуалов. Так что, если следовать этой логике, то, пожалуй, можно говорить о казахстанском русском языке, который якобы принципиально отличается от российского русского только по той причине, что в написанных в Казахстане текстах на русском можно иногда встретить такие слова, как акимат, елбасы и манты.
Как уже говорилось, корейский язык по своему происхождению не имеет никакого отношения к китайскому языку – они принадлежат к разным языковым семьям и, следовательно, не являются даже отдалёнными родственниками. Однако Корея с момента её формирования как государства находилась в сфере сильного влияния Китая, и в корейском языке неизбежным было появление огромного количества китайских заимствований. Заимствования есть, конечно, в любом языке – в первую очередь это относится к научной и технической терминологии. Тем не менее объёмы заимствований из китайского в корейском, как и в других языках Восточной Азии, по мировым меркам являются, пожалуй, уникальными. Если корейский текст посвящён проблемам, скажем, политики или экономики, то доля китайских слов или слов, составленных из китайских корней (это не совсем одно и то же, но на этом мы останавливаться не будем), в таком тексте будет обычно достигать 70–80%.
На протяжении многих веков корейцы, если им приходилось говорить не о вопросах повседневной жизни, а обсуждать проблемы политики, экономики, науки, равно как и государственные дела, говорили на некой смеси из своего родного языка и языка китайского. Точнее, примерно три четверти слов в таком случае имели китайские корни, но эти китайские корни обычно обрастали корейскими суффиксами и окончаниями, склонялись и спрягались по правилам корейской грамматики (в корейском, в отличие от древнекитайского, существительные склоняются по падежам, а глаголы спрягаются).
Понятно, что изучение древнекитайского языка всегда являлось сложным делом. Вопреки распространённым представлениям, дело тут далеко не только в необходимости освоить несколько тысяч иероглифов. Разумеется, чем больше иероглифов человек знает, тем лучше, но для жизни и работы хватает и 4000–5000 знаков. Даже интеллигенты старой школы, державшие в голове фантастические объёмы текстов, редко знали больше 10 000 иероглифов. Кстати сказать, точное количество иероглифов не известно никому. Самый большой классический словарь «Цзиюнь» (XI век) включает в себя 53 000 знаков, а в самом большом современном словаре – почти 55 000 знаков. Однако значения большинства этих знаков весьма далеки от потребностей обыденной жизни – вроде названия какой-нибудь части арбалета, использовавшегося в княжестве Ци в IV веке до н.э., или наименования племени, кочевавшего по Великой Степи пару тысяч лет назад. Примерно 90% среднестатистического текста состоит из тысячи самых распространённых иероглифов.
Однако главной проблемой для корейцев были не иероглифы, а необходимость усвоить сильно отличающийся от родного иностранный язык. С этой проблемой, кстати сказать, в своё время сталкивались учащиеся во многих странах мира, в том числе и в средневековой Европе: тот, кто хотел там получить образование и выйти в люди, должен был в совершенстве овладеть латинским, то есть языком, который мог существенно отличаться от его родного языка (английского, немецкого или венгерского).
Как происходило и в других странах мира, в Корее с течением времени стал постепенно возникать интерес к собственному языку, то есть к языку простонародья, которым ранее элита не слишком интересовалась. Произошло это очень поздно. При том что корейцы ещё в середине I тысячелетия н.э. разработали способ записи корейских текстов китайской иероглификой, он использовался в очень редких случаях, в частности для записи поэтических и некоторых административных текстов. Причина тут была очевидна – способы эти, известные как лиду
или хянъчхаль
были крайне сложны и вдобавок доступны только тем, кто уже неплохо владел ханмуном.
В середине XV века Корея обзавелась полноценным фонетическим алфавитным шрифтом, который нам сейчас известен под названием хангыль (название это, кстати сказать, возникло лишь в начале ХХ века). Однако создание хангыля вовсе не привело к стремительному распространению текстов на корейском языке. По большому счёту, в первые два столетия своей истории корейский фонетический шрифт оставался экзотикой, которую знали немногие и которой мало кто пользовался. Лишь в XVI веке преимущества письменности на основе алфавита открыли для себя женщины из дворянских семей, которых обычно всерьёз не учили древнекитайскому, но которым тем не менее хотелось и писать письма, и читать художественные произведения. С XVI века известны первые письма, написанные кореянками (в основном из дворянских семей) на хангыле, а с начала XVII века начинает быстро развиваться и художественная литература на корейском языке, записанная корейским алфавитом: адресована она была женщинам и низшим слоям общества. Стали учить хангыль и дворяне, но чаще всего как средство общения с жёнами и низшими сословиями.
Любые тексты, написанные по-корейски, вплоть до 1894–1896 гг. воспринимались корейской элитой как тексты второго сорта, а литература на корейском – как дешёвое чтиво для низов. Хангыль часто назывался бабьим письмом
Подразумевалось, что джентльмен, который хочет приобщиться к высокой учёности и сделать серьёзную карьеру, вовсе не должен разбираться в этих примитивных письменах, которые годились только для женщин и мужичья.
Ситуация изменилась в 1894–1896 гг., когда пришедшее к власти реформаторское правительство провело языковую реформу и приняло решение о переводе государственного документооборота с ханмуна на корейский язык.
Это решение стало началом тех перемен, которые с удивительной скоростью разворачивались тогда в корейском обществе. Немалую роль сыграло, наверное, общее изменение отношения к Китаю, произошедшее как раз на рубеже XIX и ХХ веков. На протяжении пары тысячелетий Китай воспринимался как культурный образец для подражания и Цивилизация с большой буквы (см. главу 3). Однако для молодых корейцев первых десятилетий ХХ века Китай, терпевший поражение за поражением от западных держав и реформированный по образцу Японии, не мог служить образцом. Наоборот, он превратился в символ отсталости и ретроградства, в воплощение тех черт, от которых хотелось избавиться.
В результате за очень короткий период ханмун оказался полностью вытеснен из сфер корейского образования и книгоиздания. Если в 1880-е гг. практически все корейские книги и (единственная на тот момент) газета «Хансон сунбо» выходили на древнекитайском, но уже к 1910-м гг. книгоиздание на ханмуне практически прекратилось.
Хотя в Корее, равно как и в большинстве других стран региона, древнекитайский язык по-прежнему присутствует в программах средних школ, новые поколения осваивают этот предмет без особого энтузиазма и, главное, в куда меньшем объёме, чем их предки (конечно, речь идёт не обо всех предках, а о членах образованной элиты). Обычно на изучение ханмуна отводится только 2–3 урока в неделю, да и то лишь в старших классах. Уже два или три последних поколения даже неплохо образованных корейцев не в состоянии свободно читать те тексты, на которых основывалась вся высокая культура их страны на протяжении полутора-двух тысячелетий. Строго говоря, подавляющее большинство корейцев эти тексты просто не понимает.
Подобный переход тоже не является чем-то необычным: нечто похожее происходило и в Европе на заре Нового времени, то есть в XVI–XVII веках. Однако, если в Западной Европе переход с латыни на национальные языки занял три столетия, в Восточной Азии на это потребовалось 50–60 лет. В современной Корее часто можно столкнуться с такой ситуацией: в семье хранятся письма или документы, написанные прадедом, но никто из потомков не в состоянии их понять. За исторически ничтожный срок огромный культурный массив стал для следующих поколений недоступен. То, что для прадедов было основным чтением, молодёжь может читать только в переводах.
Тем не менее переход на корейский и отказ от ханмуна не означал полного отхода от иероглифики. Надо помнить, что ханчжа, то есть иероглифика, в Корее могла (и может) использоваться в двух целях. С одной стороны, иероглифами можно записывать тексты на древнекитайском языке, ханмуне, который, как уже говорилось, является языком, мало похожим на собственно корейский. С другой стороны, иероглифами можно записывать слова (точнее, корни слов) китайского происхождения, которыми современный корейский язык, как и другие языки Восточной Азии, не просто насыщен, а перенасыщен.

Улица в Пхеньяне, около 1930 года. Как легко можно заметить, большинство надписей на вывесках сделаны иероглифической письменностью. Это имело смысл в том числе и потому, что и японцы, и корейцы – хотя и произносили иероглифы по-разному – могли без труда прочесть и понять написанную таким образом вывеску (если они были грамотными, конечно)
Любопытно, кстати, что на рубеже XIX и ХХ веков китайской по происхождению лексики стало существенно больше. Когда в страны Восточной Азии в XIX веке хлынул поток новых идей, предметов и технологий, названия им стали выдумывать, используя китайские корни. Таким образом появилось огромное количество псевдокитайских слов, которые были собраны из древних китайских корней и по правилам древнекитайского словообразования, но при этом являлись неологизмами. Их примерным аналогом могут быть такие русские слова, как велосипед, телефон и телевизор, которые вроде бы являются греческими или греко-латинскими, но точно не были известны ни Александру Македонскому, ни Юлию Цезарю. Однако в корейском, равно как японском и китайском, таких слов несравнимо больше, чем в русском.
Я позволю себе вольность и покажу, как выглядел бы текст на русском языке, если бы доля и характер заимствований в нём были примерно такими же, как в современном корейском. В качестве условного источника заимствований я возьму современный английский язык – просто в силу того, что с ними знакомы многие из читателей. Итак, представим, как выглядели бы несколько фраз в статье из современной газеты, если бы русский язык развивался по тому же пути, что и корейский (в качестве основы для своего примера я использую несколько фраз из «Российской газеты»).
«Ситизенам Москвы сениорного эйджа следует рефрэйниться от фестивных активитей. Об этом стэйтил мэйор Москвы Сергей Собянин. По его словам, всем следует с каушеном ходить в трейдовые центры и по шопам в период препарэйшнов к фестам. «Реквестите своих френдов, релативов, знакомых, которые не инклюдованы в группу риска, чтобы вам помогли препариться к Нью Е», – стэйтил мэйор.
На протяжении 50–60 лет (с самого конца XIX века и до 1960-х гг.) слова китайского происхождения в корейском тексте записывались, как правило, не корейским алфавитом, а иероглифами ханчжа. Корейский текст поэтому представлял собой обычно смесь языковых единиц трёх типов: иероглифические знаки китайского происхождения (ими записывали китайские корни), фонетические корейские знаки (ими записывали грамматические показатели – падежные окончания, суффиксы и т.д., «приклеившиеся» к китайским корням), а также слова корейского происхождения, которые, как уже говорилось, в газетных текстах были не очень многочисленны и которые записывались фонетическим алфавитом.
Постараюсь объяснить это с помощью приведённого выше англицизированного текста на русском языке. Понятно, что этот текст можно записывать кириллицей, а можно – и сочетая оригинальное латинское написание корней заимствованных слов с буквами кириллицы, которые записывают суффиксы, окончания и немногочисленные собственно русские слова в тексте. В таком случае текст выглядел бы так.
«Citizen-ам Москвы senior-ного age-a следует refrain-ться от festive-ных activity-й. О этом state-ил mayor Москвы Сергей Собянин. По его словам, всем следует с caution-ом ходить в trade-овые center-ы и по shop-ам в period preparation-ов к fest-ам. «Request-ите своих friend-ов, retalitve-ов, знакомых, которые не include-ованы в group-ы risk-а, чтобы вам помогли prepare-иться к New Year», – state-ил mayor.
Обратите внимание, что этот причудливый текст является, безусловно, текстом на русском языке, просто сверх всякой меры перенасыщенным иностранными заимствованиями, частично записанными латинской графикой. Однако и грамматика, и синтаксис, и фонетика его – русская, а никак не английская. Первое предложение этого текста звучит как «Citizen-ам Москвы senior-ного age-a следует refrain-ться от festive-ных activity-й», не как «Moscow citizens of senior age should refrain from festive activities». В первом случае речь идёт о тексте на русском, пусть и специфическом, а во втором – уже о тексте на английском. Примерно такая же разница существует между текстом, написанном на корейском, но с применением китайских иероглифов, и текстом на ханмуне, в котором иероглифы (иногда, но не всегда те же самые) ведут себя по правилам древнекитайской грамматики.
Отвлекаясь от наших гипотетических примеров, приведу и вариант реальный – корейскую фразу в двух возможных вариантах её записи. В первом варианте фраза записана алфавитным письмом, а во втором китайские заимствования записаны китайскими иероглифами. Фраза взята из газеты «Тона ильбо» и тоже посвящена проблемам карантина (перевод: «Правительство решило ещё на шесть дней продлить меры социального дистанцирования на уровне 2,5 для столичной зоны и на уровне 2 для нестоличной зоны»). Для удобства читателей иероглифы подчёркнуты. Как видите, доля китайских заимствований в данной фразе превышает 90%, что выше обычного уровня в 70–80%.

Надо сказать, что второй, то есть иероглифизированный, вариант записи, который выглядел бы совершенно нормально лет шестьдесят назад, сейчас кажется необычным – так больше не пишут (по крайней мере, в газетах). На протяжении всего XX столетия роль иероглифики-ханчжа в Корее постепенно снижалась. Связано это было с рядом обстоятельств. Во-первых, свою роль играл корейский национализм: слишком уж явным было иностранное происхождение иероглифики, которое раздражало законодателей корейской литературной и редакторской моды. Во-вторых, иероглифика, скажем прямо, является не самой простой в изучении системой письма, хотя сложность её существенно преувеличена в воображении тех, кто с ней не имел дела.
Надо отметить, что есть у иероглифической письменности и преимущества. Как автор этих строк хорошо знает из собственного опыта, при определённом уровне владения иероглификой текст, написанный китайскими иероглифическими символами, читается существенно быстрее, чем текст, написанный привычным нам фонетическим письмом.
Начиная с 1945 года происходил постепенный процесс вытеснения иероглифики из текстов на корейском языке. Процесс это шёл неравномерно. В первую очередь он затронул периодическую печать (газеты и журналы), а также художественную прозу, в которой, впрочем, и с самого начала иероглифика была относительной редкостью. В научных текстах, равно как и в текстах по истории и гуманитарным дисциплинам, иероглифика сохранялась существенно дольше. В целом можно сказать, что где-то к 1990 году иероглифика практически полностью исчезла со страниц газет (чуть дольше она сохранялась в заголовках), а вот в научных текстах она изредка встречалась вплоть до 2000 года. В некоторых специальных текстах иероглифика встречается и поныне – например, она в немалых количествах присутствует в юридических текстах и законодательных актах (это, кстати, означает, что многие корейцы имеют немалые проблемы, когда пытаются читать законы собственной страны).
Сейчас теоретически предполагается, что выпускник средней школы в Корее должен знать 1800 иероглифов и уметь разбирать простейшие тексты на ханмуне. Правда, в 1970-е гг. на протяжении нескольких лет в корейских школах иероглифику не преподавали, но потом к изучению иероглифов всё-таки пришлось вернуться. Тем не менее на практике уже с 1980-х гг. в корейских школах иероглифика стала считаться второстепенным предметом. В наши дни, когда иероглифика используется только в некоторых специальных изданиях, изучение 1800 иероглифов стало носить скорее теоретический характер: в большинстве случаев эти знания доживают только до экзамена, а потом выветриваются из мозгов по причине явной практической ненадобности. Корея – как Южная, так и Северная – наряду с Вьетнамом является одной из двух стран Восточной Азии, где иероглифическая традиция, история которой началась более 3000 лет назад, сейчас умирает. Возрождение её кажется маловероятным, а то и вовсе невозможным.
Вообще модернизация во многих случаях привела к тому, что многовековые традиции были отторгнуты, а потом – и вовсе забыты. Случилось это, например, в такой области, как культура одежды и костюма, – и об этом мы поговорим в следующей главе.
08
По одёжке встречают
1900 г. – корейским чиновникам приказано носить форму западного образца
Зачем людям нужна одежда? С одной стороны, мы, представители вида Homo sapiens, являемся, вообще говоря, тропическими приматами, биологически совершенно не приспособленными к тому, чтобы жить в местах, где иногда выпадает снег. Поэтому мы, почти потеряв в своё время волосяной покров, обзавелись искусственными шкурами – и именно они позволили нам в итоге расселиться по всей планете.
Однако роль одежды не ограничивается её практическим применением: с незапамятных времён одежда служила и своеобразной декларацией о доходах, и знаком социального положения, а во многих случаях – и «видимым» сообщением о политических взглядах человека, в неё облачённого.
Чтобы понять, какая связь может существовать между покроем одежды и политическими взглядами, можно, например, вспомнить о петровской России. Подданных царя-реформатора тогда переодевали в европейские наряды (не забыв перед этим ещё и побрить им бороды) в насильственном порядке. Однако достаточно часто люди петровской России надевали ботфорты и треуголки вполне добровольно: своим выбором они показывали, на чьей стороне они находятся и какой хотят видеть «прекрасную Россию будущего».
Точно так же обстояли дела и, например, в Японии времён реставрации Мэйдзи, то есть в период после 1868 года. Японские реформаторы и модернизаторы-западники тоже одевались в западные костюмы и, как и их российские предшественники времён Великого Петра, в итоге сделали новый стиль одежды для своих подданных обязательным.
Если говорить о Корее, то весь период от момента, когда страна стала открытой, и до конца колониального правления, то есть в период 1874–1945 гг., был временем вестернизации корейской одежды. На протяжении этих десятилетий традиционное одеяние постепенно исчезало, и на смену ему медленно, но верно приходил или полноценный европейский костюм, или – чаще – одежда, содержавшая какие-то его элементы. Переход к европейскому стилю в Корее продолжался и после восстановления независимости страны. Он завершился только где-то к 1970 году.

Рынок в городе Нонсан, провинция Южная Чхунчхон, около 1900 года. И продавцы, и покупатели всё ещё одеты в традиционную одежду

Вид на ворота Тондэмун, около 1910 года. Видны трамваи, которые в это время проходили непосредственно через ворота. На переднем трамвае на бампере – как в России тогда выражались, «на колбасе» – примостился безбилетник. Почти все люди в кадре (за исключением нескольких школьников, на которых форма западного образца) ещё одеты по-традиционному
Нам хорошо известно, кем были первые корейцы, облачившиеся в западные костюмы. В 1881 году Японию посетила делегация молодых корейских чиновников. В задачу делегации входило изучение опыта реформ, которые тогда полным ходом шли в Японии. Надо сказать, что большинство в этой делегации составляли люди, которых уже не надо было агитировать за реформы и которым не было нужды объяснять, что для выживания в новом мире Корее необходимо активно внедрять западную науку и осваивать западные технологии. Это были радикальные реформаторы, что сказалось на их поведении: некоторые из них заказали себе европейские костюмы вскоре после прибытия в Иокогаму.
К тому времени в японских городах уже вовсю трудились портные, производившие костюмы европейского покроя, так что выполнить заказ смогли очень быстро. В результате некоторые из участников делегации вернулись домой в европейской одежде. Они утверждали, что переодеться решили исключительно из прагматических соображений – якобы западный костюм был удобнее, чем традиционное корейское одеяние, известное нам сейчас под названием ханбок. Однако в правдивости этих утверждений, пожалуй, можно усомниться. Представляется куда более вероятным, что молодые реформаторы-западники решили одеться так потому, что костюмы были европейскими, и, значит, в сознании молодых людей одежда была прочно связана с западной культурой, западной цивилизацией и западными технологиями.
После этого началось постепенное переодевание корейцев в западные костюмы. Большую роль тут сыграло принятое в 1896 году решение ввести в вооружённых силах военную форму западного образца. В 1900 году корейские чиновники также получили единую форму – вицмундиры, разработанные по западной моде. Наконец, на форму западного образца стали постепенно переходить начальные и средние школы – как миссионерские, так и те, которые содержались колониальной администрацией. В итоге к началу 1920-х гг. на улицах Кёнсона (так в 1912–1946 гг. официально назывался Сеул – см. главу 26) и других корейских городов стали всё чаще появляться люди, одетые по-западному. Надо сказать, что в основном так одевались японцы, но иногда корейцы тоже появлялись в костюмах западного образца. Как правило, так одевались молодые мужчины, получившие современное образование и занимавшиеся конторской работой, – чиновники колониальных учреждений, бухгалтеры, крупные и мелкие предприниматели, инженеры и учителя.
Если говорить о женщинах, то ответить на вопрос, кто была первая кореянка, одевшаяся на западный лад, существенно сложнее. Чаще всего говорят, что первой корейской женщиной, облачившейся в западное платье, была Юн Ко-ра – первая жена известного политического деятеля и бизнесмена Юн Чи-хо. Есть и другое предположение: впервые в западном платье со шляпкой на людях появилась госпожа Ом – вторая жена правившего тогда корейского короля Кочжона.
Как бы то ни было, в начале 1920-х гг. на улицах стали появляться женщины, одетые на западный лад. Впрочем, в Кёнсоне (Сеуле) таких модниц было существенно меньше, чем мужчин, одетых по-западному: как и в большинстве стран мира, женская мода в колониальной Корее была более консервативной, так что кореянки куда дольше сохраняли приверженность традиционному корейскому одеянию. За пределами Сеула, Пусана и нескольких крупных городов традиционная одежда преобладала до 1950-х гг.
Впрочем, и традиционный костюм не остался в стороне от влияний новых времён. Главным новаторством, о причинах которого в современной Корее предпочитают не вспоминать, стало существенное удлинение кофт ханбока. Дело в том, что ханбок в том виде, в каком его носили с середины XVIII и до начала XX века, обладал одной интересной особенностью: юбка, как и в современном ханбоке, тогда подвязывалась под грудью, но вот кофта чогори была очень короткой, так что у большинства женщин она только частично прикрывала грудь. Учитывая, что бюстгальтеров в Корее не существовало (они стали появляться только в 1920-е гг.), это означало, что значительная часть женского населения ходила – по крайней мере, летом – с обнажёнными бюстами.
Это обстоятельство вызывало самую разнообразную, но достаточно оживлённую реакцию у иностранных путешественников, появившихся в то время в Корее, – в том числе и у россиян. Социолог С. Н. Южаков, например, тогда с некоторые удивлением писал по этому поводу: «Одна особенность костюма встреченных мною кореянок поразила меня своею странностью… Кореянка оставляет узкий горизонтальный разрез в своём корсаже на высоте сосков, обнажая из всего тела, кроме лица, только среднюю часть груди»1.
Разумеется, подобный костюм не мог не вызывать живейший интерес, и женщин в традиционном наряде не только описывали, но и фотографировали – благо фотоаппараты к тому времени были уже довольно распространены. Любопытно, что современные южные корейцы, увидев подобные старые снимки, искренне удивляются и порой даже обвиняют японцев и прочих иностранцев, в таком стиле: «Это клевета и японская провокация, наши женщины так не одевались, это постановочные фотографии, специально сняли, развратниц каких-то нашли» (вариант, с которым я столкнулся в одном блоге: «японцы заставляли наших женщин так одеваться, чтобы их унизить»). Такая реакция забавна, в том числе и потому, что японцы, напротив, сами тогда считали такую моду нецивилизованной и активно с ней боролись.
Действительно, в начале XX века привычка ходить с обнажённой грудью (появившаяся, вообще-то, около 1700 года) стала вызывать в Корее всё большее недовольство. Против неё ополчились и сотрудники японской колониальной администрации, и корейские просветители, и западные миссионеры, работавшие в Корее. Все они считали, что постоянное присутствие на корейских улицах полуобнажённой женской натуры является и неприличным, и нецивилизованным. В результате совместных усилий к 1910-м гг. все кореянки стали носить более привычный нам ханбок с длинной кофтой, которая полностью закрывала грудь.

На этой фотографии, сделанной в корейской деревне в 1956 году, хорошо видно, что корейцы старшего поколения тогда одевались в традиционный ханбок
Забавно, что значительная часть кореянок, которые не видели никаких проблем в том, чтобы летом ходить с открытым бюстом, были, в свою очередь, весьма шокированы западными женскими нарядами, бывшими в моде в Европе и Америке в начале XX века – короткими платьями, оставлявшими обнажёнными ноги ниже колен. По меркам Кореи это казалось и непривычным, и, главное, неприличным.
Впрочем, изменения отнюдь не сводились к тому, что с сеульских улиц исчезли обнажённые бюсты. В 1910-е гг. корейцы и кореянки в массовом порядке (и очень быстро) переобулись. До этого традиционной обувью корейцев было некое подобие соломенных лаптей, чипсин, хотя богатые люди могли себе позволить и кожаную обувь. Соломенные лапти плохо защищали ноги от воды и снега, кроме того, они быстро изнашивались. Считалось нормой брать с собой несколько пар таких лаптей, если человек отправлялся в дальнюю дорогу.
В 1910-е гг. в Корею стали ввозить японскую резиновую обувь, которая получила название комусин («резиновые туфли»). Вначале туфли делались по японскому образцу, но к концу 1910-х гг. дизайн был несколько изменён и стал больше соответствовать корейским представлениям о моде. После этого комусины стали стремительно распространяться по стране и буквально за несколько лет вытеснили как старые добрые соломенные лапти чипсин, так и иные виды традиционной обуви. Комусины оставались основной обувью корейцев и кореянок вплоть до 1960-х гг.

Так одевались кореянки с начала XVIII и до начала XX века – и ничего неприличного в этом не видели
Немало изменился и мужской ханбок. Примерно с 1920 года корейские мужчины, одеваясь в традиционную одежду, стали дополнять её двумя новыми элементами гардероба: шляпой с полями европейского образца и жилетом. Жилет был весьма полезен по той простой причине, что в нём было много карманов, в то время как в традиционной корейской одежде карманы отсутствовали, что в новой ситуации стало очень неудобным.
Фотографии сеульских улиц, сделанные в первые годы после восстановления независимости, то есть в 1945–1950 гг., хорошо показывают, что в те времена не менее половины мужчин и большинство женщин по-прежнему одевались в традиционную одежду, пусть и несколько модернизированную и изменившуюся под влиянием западного костюма и новых технологий. Однако сразу после Корейской войны 1950–1953 гг. картина стала быстро меняться, и буквально за десятилетие традиционная одежда почти исчезла с улиц корейских городов. В деревне ханбок продержался чуть дольше, хотя и там к 1970 г. его в качестве повседневной одежды носили только пожилые люди. В последние полвека корейцы обычно одеваются по западной моде, а традиционную одежду носят только по праздникам – да и то в основном женщины.
Впрочем, около 2015 года в Сеуле и некоторых других городах Кореи появился новый курьёзный обычай: в центральной части города, рядом с районом старых дворянских усадеб и королевских дворцов, появились многочисленные ателье, в которых можно взять напрокат традиционный костюм. Сейчас у молодых корейцев – в основном студентов и старшеклассников – принято приходить туда и потом пару часов гулять по старому кварталу, облачившись во взятый напрокат ханбок и делая красивые селфи. Разумеется, этот ханбок не слишком аутентичен и представляет собой, скорее, вольную вариацию на тему парадной дворцовой одежды, дорогой и нарядной, которую в былые времена в реальной жизни могли себе позволить очень немногие. Это и не удивительно: именно такую одежду молодые корейцы в основном и видят в драмах на исторические темы, костюмеры которых, как считают историки костюма, в последние годы всё дальше отходят от исторической реальности. Замечу, кстати, что даже если бы костюмерам и захотелось бы воспроизвести реальные дворцовые костюмы, то им бы этого сделать не удалось по цензурным соображениям – покажи их создатели те ханбоки с открытой грудью, которые реально носили корейские придворные дамы с конца XVII и до середины XIX века, фильмам и сериалам пришлось бы давать категорию «18+».
Тем не менее эти модные ныне «прогулки в ханбоках» остаются забавной постмодернистской игрой. В современной жизни ханбоку осталось место только на свадьбах и прочих торжественных мероприятиях.
Модернизация означала, однако, не столько принятие западной бытовой культуры, сколько принятие западной технологии, и первым важным западным изобретением, с которым в своей повседневной жизни столкнулось большинство корейцев, стала железная дорога. О ней и пойдёт рассказ в следующей главе.
09
Дни паровозных гудков
1899 г. – открыто движение по первой в Корее железной дороге Сеул – Инчхон
Как и в большинстве стран мира, новая, современная жизнь в Корее началась прежде всего с появлением железной дороги. Именно гудок паровоза – звук теперь уже основательно подзабытый – стал для большинства наших прадедов и прапрадедов началом новой жизни: жизни городской, индустриальной, заводской и конторской.
Первые железные дороги, как известно, были построены в Англии в начале XIX века, а в Корее железная дорога появилась в самом конце того же столетия – в 1899 году. Первая корейская железная дорога соединила Сеул и ближайший к нему порт, который сейчас называется Инчхоном, а в то время был известен как Чемульпо (это название знают и в России – благодаря подвигу крейсера «Варяг»).
Разговоры о железных дорогах начались в Корее в 1880-е гг., вскоре после того, как первые корейские делегации побывали за рубежом и увидели это чудо техники своими глазами. Однако разговоры так и оставались разговорами: на железнодорожное строительство у Кореи не было денег. Для начала пришлось ограничиться американской игрушечной железной дорогой, точнее, моделью железной дороги, которую корейский консул в США привёз королю в 1889 году. Король Кочжон, большой любитель иностранных технических чудес, занимался ею (или, лучше сказать, забавлялся с ней) очень увлечённо.
Строить железные дороги в Корее первыми собирались американские предприниматели. Одному из них, Джеймсу Морсу, или, как его тогда обычно называли в российских документах, Морзе (Morse), даже удалось получить у корейского правительства лицензию на постройку линии Сеул – Инчхон и начать подготовительные работы. Однако американцы сразу же столкнулись с противодействием японцев, которым вовсе не улыбалась перспектива существования на Корейском полуострове железных дорог, находящихся под контролем других развитых стран: в то время, как мы увидим позже, железная дорога была объектом сугубо стратегическим. Кроме того, Джеймсу Морсу просто не удалось собрать необходимый капитал. Так что в итоге он и его партнёры отказались от плана строительства железной дороги, продав свои права на реализацию проекта японской компании – формально частной, но работавшей под государственным контролем. В итоге железнодорожную линию между Сеулом и Инчхоном построили японцы, хотя весь подвижной состав для неё был импортирован из США. Решающую роль в этом проекте сыграл Сибусава Эйити, известный как «отец японского капитализма» и считавшийся едва ли не самым выдающимся японским организатором современной индустрии.
Итак, 18 сентября 1899 года из Чемульпо (Инчхона) отправился первый поезд в столицу. Длина первой в стране линии составляла 33,8 км, причём сначала она не доходила до Ханъяна (Сеула), заканчиваясь на левом берегу Хангана, на станции Норянчжин. Станция эта существует и в наши дни, но сейчас больше известна как станция метрополитена. Прибывавшие туда пассажиры переправлялись через реку на пароме – так продолжалось до июля 1900 года, когда был открыт новый железнодорожный мост через реку Ханган. Поезда состояли из трёх пассажирских вагонов и небольшого паровоза. Любопытно, что закупленные в те времена американские локомотивы оказались очень добротными и живучими даже по меркам паровозов, машин почти неубиваемых: они проработали на корейских линиях вплоть до начала 1960-х гг.
Дорога потрясла современников стремительностью: поезда шли по ней с немыслимой скоростью в 20 км/ч (в среднем). Из Чемульпо до Сеула на поезде можно было доехать за полтора часа, в то время как на водном транспорте (тогда по Хангану ходили маленькие рейсовые пароходы) эта дорога занимала 7–8 часов, а пешком – целый день.
Проехавший по этой линии молодой корейский журналист восторженно написал о своих впечатлениях: «Мы неслись с такой скоростью, что даже птицы не успевали за нами». Учитывая, что поезд ни на одном участке не развивал скорость свыше 33 км/ч, это заявление может вызвать улыбку. Однако нужно иметь в виду, что полный энтузиазма журналист до этого, скорее всего, никогда в жизни не сталкивался с механическим транспортом, а скорость привычной всем повозки, запряжённой волами, едва ли могла превышать 3–4 км/ч.
Впрочем, удовольствие было не из дешёвых. Как было тогда принято во всём мире, вагоны на линии Сеул – Инчхон делились на три класса в зависимости от уровня комфорта. Проезд по всему маршруту в первом классе стоил одну вону 50 чон, что было эквивалентно цене за 30 кг риса. Билет во второй класс стоил 80 чон, а поездка в вагоне третьего класса с простыми деревянными скамейками без спинок стоила 40 чон, что тоже было немалой суммой – на такие деньги небогатая семья могла прожить пару дней. Вскоре цены пришлось снизить на 30%, но они всё равно оставались ощутимыми для кошельков большинства населения.
Вся железнодорожная сеть Корейского полуострова, с момента введения в эксплуатацию линии в сентябре 1899 года и вплоть до восстановления независимости страны в 1945 году, строилась японскими предпринимателями, хотя у некоторых компаний, занимавшихся железными дорогами в те времена, были и корейские акционеры (миноритарные, конечно, то есть почти не оказывавшие влияния на принятие решений).
Вслед за линией Сеул – Инчхон, которая была, по сути своей, экспериментальной, началось строительство двух основательных магистральных линий. Одна из них, введённая в эксплуатацию в январе 1905 года, связала корейскую столицу с Пусаном, который благодаря близости к Японии быстро рос, превращаясь во второй по значению город страны. В колониальные времена Пусан имел особое значение ещё и потому, что служил обращёнными к Японии воротами в страну. Строил её всё тот же Сибусава Эйити – как всегда, работавший в тесном взаимодействии с японским правительством. Другая линия, заработавшая в 1906 году, связала Ханъян с Синыйджу, городом на границе с Китаем.
Строительство этих двух линий – фактически единой транскорейской магистрали – велось в крайней спешке, так как от них зависело снабжение японской армии во время Русско-японской войны 1904–1905 гг. Показательно, что линия Ханъян – Синыйджу в 1905–1906 гг. вообще строилась непосредственно военными строителями и первое время подчинялась военным. В результате после окончания военных действий дорогу пришлось основательно перестраивать, и её нынешняя трасса немного отличается от первоначальной: чтобы сэкономить время, дорогу сначала прокладывали так, чтобы свести к минимуму объём земляных работ и меньше заниматься строительством мостов и туннелей.
С постройкой магистральных линий Ханъян – Пусан и Ханъян – Синыйджу сформировалась транскорейская железная дорога, вокруг которой, собственно, и развивалась страна – и до её раздела в 1945 году, и после этого раздела.
Линия Сеул – Пусан остаётся главной магистралью страны и поныне. Вот уже более столетия она является осью, вдоль которой растут корейские города и развивается вся корейская экономика. Города, которым повезло оказаться на этой оси, – Сувон, Тэджон, Тэгу, Пусан – со временем превратились в города-миллионники, в то время как многие из прежних больших городских центров, оказавшись в стороне от магистральной линии, пришли в упадок. Поскольку именно вдоль линии Сеул – Пусан естественным образом сосредотачивалось городское население, а также современная промышленность и всё с ней связанное, впоследствии по примерно тому же маршруту были построены и первая корейская скоростная автомобильная дорога (это произошло в 1969–1971 гг.), а потом и линия скоростных поездов KTX, которая вступила в строй в начале XXI века.
С самого начала на железных дорогах Кореи использовалась так называемая стандартная колея (у нас её часто называют европейской), то есть возникшая в Англии на заре железнодорожной эры колея шириной 1435 мм (в России уже почти два века применяется колея шириной в 1520 мм). Выбор колеи в 1435 мм кажется естественным, потому что тогда так строили железные дороги почти во всём мире. Однако всё не так просто: железные дороги в Корее строили японцы, а в те времена в самой Японии стандартом была узкая капская колея в 1067 мм. Она и по сей день остаётся преобладающей на обычных железных дорогах Японии: только скоростные линии и там перешли на европейскую колею.

1904 год: открытие моста на линии Пусан – Сеул, которая и поныне остаётся главной корейской железнодорожной магистралью
Общий принцип тут прост: чем шире колея, тем дороже обходится строительство, но тем больше и транспортные возможности дороги. Когда японцы начинали строить железные дороги у себя на островах, они ещё сталкивались с острой нехваткой средств и поэтому выбрали в качестве стандарта капскую колею – своеобразный гибрид узкоколейки и нормальной дороги. Однако к тому времени, когда японские фирмы занялись строительством железных дорог в Корее, кое-какие деньги у них появились. После споров было решено, что Япония может позволить себе некоторую роскошь и начнёт строить в Корее железные дороги, ширина колеи которых соответствует мировому стандарту.
Впрочем, несколько узкоколеек в Корее японцы всё-таки построили, и отдельные узкоколейные линии продолжали функционировать вплоть до 1990-х гг. Как и везде в мире, узкую колею использовали там, где поток грузов и пассажиров был небольшим, а строить по тем или иным причинам надо было быстро и дёшево. Например, в 1937 году была открыта линия между Сувоном и Инчхоном с колеёй 762 мм – она просуществовала в таком виде до середины 1990-х гг. и оставалась последней работающей корейской узкоколейкой.
Железные дороги в конце XIX и первой половине XX века имели во всём мире огромное стратегическое значение, и Корея не была исключением. Именно железные дороги сделали возможной ту войну, которая была нормой в прошлом столетии, – войну массовых армий. Снабжение таких армий было бы невозможно без железных дорог.
С конца XIX века Япония готовилась к продвижению на континент, в Китай, и Корея служила своего рода естественным мостом, по которому и японские товары, и, главное, японские войска могли двигаться на запад, к воспетым в старой песне сопкам Маньчжурии, а потом – и к равнинам Центрального Китая (ну, или к просторам сибирской тайги – это уж как в Токио решат). Именно военным задачам в первую очередь и подчинялось развитие корейской железнодорожной сети. Далеко не случайно, что, за исключением одного краткого периода (1918–1925), все магистральные железные дороги Кореи находились под прямым управлением администрации генерал-губернатора, который, естественно, всегда назначался из числа военных.
Кстати, именно военные настояли на принятии широкой европейской колеи вместо капской. Они же в начале 1930-х гг. лоббировали перевод большинства линий на двухпутную систему – до этого железные дороги Кореи были в основном однопутными, так что поездам, двигающимся в противоположных направлениях, приходилось пропускать друг друга на разъездах. Переход на двухпутную систему требовал немалых дополнительных вложений, но увеличивал пропускную способность дороги примерно в три-четыре раза. Впрочем, во введении двухпутной системы были заинтересованы и предприниматели, ведь в то время в Корее начинала возникать современная индустрия.
Строительство транскорейской магистрали Пусан – Ханъян – Пхеньян – Синыйджу стало первым шагом в создании корейской сети железных дорог. В 1914 году железная дорога соединила Кёнсон (так тогда стал называться Сеул) с городом Вонсан на восточном побережье полуострова, а в 1928 году эту дорогу продлили на север вдоль побережья, доведя её почти до советской границы. Дорога проходила по очень сложной местности с многочисленными подъёмами и спусками, так что средняя скорость движения на ней была низкой: 226 км от Сеула до Вонсана поезд преодолевал почти восемь часов.
Решающую роль в земляных работах – в те времена очень трудоёмких – в Корее играли китайские гастарбайтеры, которые в больших количествах приезжали в страну весной, к началу строительного сезона. Колониальная Корея была куда богаче Китая, так что китайцы были готовы работать за плату, которую корейские рабочие считали слишком низкой. В результате строительство железных дорог велось по принципу «сто дешёвых китайских землекопов заменяют один дорогой экскаватор».
У железной дороги практически не было альтернатив. Междугородние автобусы в Корее появились очень рано (первую автобусную линию открыли ещё в 1911 году), но играли более чем скромную роль, так как в стране вплоть до конца 1960-х гг. почти не было дорог с твёрдым покрытием. Как всё ещё помнят многие из современников, даже из Сеула в Пусан тогда нужно было ехать по дороге с большими грунтовыми участками. Поэтому нет ничего удивительного, что и прямого автобусного сообщения между большинством корейских городов в колониальные времена не существовало, и автобусы в основном связывали деревни и небольшие города с ближайшими железнодорожными станциями. Авиационное сообщение появилось в 1929 году, но билеты на самолёт стоили слишком дорого, да и летали самолёты редко.
В колониальные времена движение поездов было согласовано с расписанием паромов в Пусане и других портовых городах. Паромы ходили в Японию и Китай. Пассажир, выехав из Токио, прибывал в Симоносеки, садился там на паром и приезжал в Пусан как раз в то время, когда на пусанской станции готовился к отправлению поезд на Сеул. Впрочем, не исключено, что гипотетический пассажир мог держать путь и дальше, в Китай, поскольку железнодорожные сети Корея и Китая были связаны. В целом эта система паромов и поездов в двадцатые и тридцатые годы работала очень чётко.
Появление поездов радикально изменило представления корейцев о расстоянии и скорости. Тем не менее, по нынешним меркам, те поезда трудно назвать стремительными. В 1906 году, когда железнодорожное сообщение между Пусаном и Сеулом только началось, поездка на самом быстром из существовавших экспрессов – «Юнхи» – занимала одиннадцать с половиной часов. К 1925 году минимальная продолжительность поездки сократилась до десяти часов (сейчас эта дорога на скоростном поезде занимает примерно два с половиной часа).
Как было указано в расписании поездов 1937 года, из Пусана в Сеул (то есть Кёнсон) ежедневно уходило девять поездов дальнего следования. Самым быстрым из них был экспресс «Акацуки» («Рассвет»), который начал курсировать между Пусаном и Кёнсоном в 1936 году и которым очень гордилось корейское железнодорожное начальство. Он отправлялся из Пусана в 7:05 и прибывал в столицу в 13:45, так что время в пути составляло всего лишь 6 часов 45 минут. Тогда это был впечатляющий рекорд. На некоторых участках экспресс развивал скорость до 110 км/ч. Другой прямой поезд Пусан – Сеул отправлялся в 8:05, но прибывал на место назначения только вечером, в 19:06, – впрочем, и билеты на него стоили существенно меньше, а остановок он делал намного больше, чем экспресс «Акацуки».

Экспресс «Акацуки», который начал курсировать между Сеулом (Кёнсоном) и Пусаном (Фузаном) в 1936 году, считался чудом железнодорожной техники Японской империи. На отдельных участках он развивал скорость 110 км/ч
Сколько же стоило это удовольствие? В 1931 году поездка из Пусана в Кёнсон в третьем классе обычного (то есть не скоростного) поезда стоила 6 вон 80 чон. Речь идёт о поездке в весьма спартанских условиях, а занимала она целый день – около 11 часов. В те времена 6–7 вон были значительной суммой, равной зарплате рабочего за полторы-две недели; по меркам наших дней речь идёт о сумме, примерно эквивалентной полуторам миллионам вон, или $1200 (сейчас за такие деньги, равные двум недельным зарплатам среднего корейца, можно с комфортом слетать из Сеула в Европу и обратно). Билет во второй класс стоил 12 вон 30 чон, а билет в первый класс – 19 вон 30 чон. Впрочем, существовала система скидок и на практике большинство пассажиров платило меньше. Тем не менее поездка в другой город стоила ощутимой суммы денег.
Остальные семь дальних поездов, упомянутые в расписании, проследовав от Пусана до Сеула, двигались дальше, к Пхеньяну, а потом шли в Маньчжурию и Китай. Два из них соединяли Пусан с Пекином, а два следовали в Синьцзин, столицу прояпонского марионеточного государства Маньчжоу-го (сейчас это китайский город Чанчунь). Одним из этих двух поездов был экспресс «Хиккари», который считался самым роскошным поездом японских колоний.
К 1945 году протяжённость железных дорог Корейского полуострова составляла 6530 км, при этом на будущую Южную Корею приходилась примерно половина их общей длины, то есть 3378 км. Любопытно, что с тех пор общая протяжённость железнодорожной сети страны осталась фактически неизменной – как и её конфигурация.

Билеты от станции Намдэмун, то есть Кёнсона (Сеула), до станции Киото. Маршрутом предусматривается пересадка с поезда на паром, а потом – с парома на поезд. Билеты представляли собой вариацию так называемых билетов Эдмондсона, которые были впервые введены в Британии в 1840-е гг. и более столетия оставались стандартом почти по всём мире, включая и Россию (СССР) (прямоугольник из картона размером 30 на 57 мм)

Салон-вагон первого класса в знаменитом экспрессе «Акацука». Среди пассажиров представлена и женщина, одетая по-японски, и женщина, одетая по-корейски (о национальной принадлежности мужчин элиты судить в подобных местах было сложно, так как все носили костюмы западного образца). Фотография из рекламного проспекта 1930-х гг.
В колониальные времена Сеульский (то есть, конечно, Кёнсонский) вокзал был известен и своими ресторанами – в первую очередь открывшимся в 1925 году рестораном «Гриль», специализировавшимся на западной кухне. Рестораны появились в Корее с приходом новых времён – и об этом мы поговорим в следующей главе.
10
«Павильон Великого процветания» и рождение корейского общепита
1903 г. – начинает работу ресторан «Мёнвольгван», первый корейский ресторан высокой кухни
Глядя на улицы корейских городов с их невероятным количеством ресторанов, закусочных и кафе, трудно поверить, что ресторанная индустрия появилась в Корее всего лишь чуть более века назад. До 1880-х гг. системы общественного питания в Корее не существовало. Правда, при желании можно было воспользоваться закусочной на рынке (такие закусочные назывались чумак – «винная палатка»), но эти непритязательные заведения очень отличались от ресторанов Европы или, скажем, Китая, которые были местом времяпровождения местной элиты.
Первые рестораны появились в Корее только на исходе XIX века, причём на первых порах они являлись подражанием японским «домам кулинарии» – рётэй. По-корейски их называли ёчжон, что передаёт корейское произношение тех же двух иероглифов
которыми записывается в японском слово рётэй. Впрочем, почти одновременно появился и корейский термин для таких заведений – буквальный перевод (или, как говорят лингвисты, калька) японского термина – ёри чип, то есть «дом кулинарии».
На протяжении нескольких десятилетий ёри чипы, что-то среднее между дорогим рестораном и элитным клубом (с элементами борделя – соответствующие девицы на мероприятия приглашались регулярно), привлекали богатых и влиятельных людей, которые использовали эти помещения в основном как место для встреч с себе равными.
Самым известным из всех этих заведений был «Мёнвольгван»
то есть «Павильон Великого процветания», – первый ёри чип, который был открыт не японцем, а корейцем и был ориентирован не на традицию японских рётэй, а на традиции корейской высокой (дворцовой) кухни.
Основатель «Мёнвольгвана» Ан Сун-хван начал карьеру чиновником в королевском дворце, где отвечал за организацию королевских банкетов. Там он прославился благодаря попыткам реформировать королевскую кухню. Его эксперименты широко обсуждались местными сановниками, которые были на королевских банкетах частыми гостями.
В конце концов Ан Сун-хван принял решение бросить службу и открыть собственный элитный ресторан, который удовлетворял бы вкусам и японцев, и зажиточных корейцев. Так в 1903 году началась история «Мёнвольгвана».
Решение Ан Сун-хвана уйти из королевского дворца на просторы зарождающегося ресторанного рынка напоминает о том, как в своё время появилась так называемая высокая кухня Франции и некоторых других стран Европы. Французская высокая кухня в своих основных чертах была создана около 1800 года бывшими шеф-поварами аристократических домов. Бурные события Великой французской революции и крах старого порядка привели к тому, что повара стали терять работу: их хозяева разорялись, бежали из страны или вовсе попадали под нож гильотины. Мастерам кулинарного дела пришлось выходить на коммерческий рынок, где они готовили для представителей быстро богатеющей и набирающей силу буржуазии – благо владельцам заводов, газет, пароходов тоже хотелось вкусно поесть. Упадок королевской власти в Корее привёл к схожим результатам: после 1900 года бюджет королевского двора и его штат стали сокращаться, так что многие из работавших на дворцовых кухнях поваров стали задумываться о своём будущем, – и тут появился Ан Сун-хван с его, можно предположить, весьма соблазнительными предложениями.
В основе формулы успеха Ан Сун-хвана лежало использование традиций дворцовой кухни, которая была малоизвестна большинству корейского населения, но при этом считалась символом кулинарной утончённости. Будучи бывшим дворцовым чиновником, Ан Сун-хван, как уже говорилось, старался привлекать к работе в ресторане бывших королевских поваров, давая возможность богатым корейцам (и японцам) попробовать те блюда, которые раньше были доступны только Их Величествам. Ан Сун-хван взял на работу и бывшего королевского винодела, о настойках которого слагались легенды. Все рецепты хранились в секрете и в итоге умерли вместе с самим мастером.
По традиции, заимствованной, как и вся система ёри чипов, из Японии, на банкетах в подобных заведениях должны были присутствовать и девушки – нет, не проститутки в точном смысле слова, а «теоретически доступные» красавицы, развлекающие гостей. Такие женщины с незапамятных времён существовали в большинстве стран конфуцианского мира; российскому читателю они лучше всего известны на примере японских гейш. В Корее это были кисэн. С этой точки зрения Ан Сун-хвану тоже повезло. Старая система официальных кисэн в первые годы XX века была отменена, и знаменитые артистки-куртизанки, бывшие на деле государственными служащими, вынуждены были искать другие способы поддержания своего – весьма дорогостоящего – образа жизни. Работа в ёри чипах стала для них вполне логичным выбором.
Сразу надо сказать: в самом заведении не происходило ничего непристойного. Кисэн кокетничали, поддерживали милую светскую беседу, шутили сами, звонким смехом реагировали на удачные (и неудачные) шутки гостей, играли на музыкальных инструментах, танцевали и исполняли традиционные песни. Если посетитель хотел перейти от флирта к чему-то более серьёзному, он должен был договариваться об этом с девушкой, и результат этих переговоров было сложно предугадать: кисэн действительно могла провести ночь с понравившимся ей клиентом и даже вступить с ним в длительную связь, но также могла и отказаться от каких бы то ни было предложений. За кисэн полагалось ухаживать, её полагалось соблазнять, и отказ означал в том числе и то, что куртизанки давали состоятельным корейским мужчинам возможность немного «поиграть в любовь» – возможность, которой они в силу самого уклада жизни корейского общества были тогда лишены.
Первый «Мёнвольгван» был расположен в районе Кванхвамун, примерно там, где сейчас располагается здание редакции газеты «Тона ильбо». Ресторан занимал двухэтажное кирпичное здание, которое по меркам того времени было диковинкой: кирпичные многоэтажные строения появились в Сеуле только около 1890 года. Первый этаж был предназначен для обычных посетителей, а на верхнем этаже, куда вела лестница, располагались комнаты для важных гостей. Впоследствии ресторан несколько раз переезжал в новые помещения, всё более просторные и современные.
Ужин в «Мёнвольгване» был дорогим удовольствием и стоил 5–10 вон, то есть столько, сколько рабочий зарабатывал за полмесяца. Корейская политическая и бизнес-элита, как и колониальные чиновники высокого ранга, были завсегдатаями кабинетов для важных гостей на втором этаже. Там можно было увидеть корейских землевладельцев, японских генералов, финансовых магнатов, политиков и успешных деятелей искусства – конечно же, в сопровождении очаровательных кисэн.
В мае 1919 года здание «Мёнвольгвана» было разрушено пожаром. Принадлежавшая Ан Сун-хвану обширная коллекция старинных картин и рукописей погибла в огне. Это была огромная потеря для Ан Сун-хвана, который был не только выдающимся коллекционером древнего искусства, но и сам писал картины. Трагедию усугубляло то, что Ан Сун-хван застраховал своё заведение лишь частично, так что страховые выплаты покрыли только часть его потерь.
Ущерб был значителен, но речь о разорении всё-таки не шла – в том числе и потому, что к тому времени Ан Сун-хван уже открыл филиал «Мёнвольгвана» совсем неподалёку, в районе Инсадон. Официальным названием нового ресторана было «Тхэхвагван» («Особняк Великого Процветания»), однако многие по-прежнему называли его «Мёнвольгваном». Часто утверждается, что «Тхэхвагван» был открыт только после пожара в «Мёнвольгване», но новые материалы указывают на то, что в течение некоторого времени в 1918–1919 гг. оба заведения работали одновременно.
«Тхэхвагвану» Ан Сун-хвана было суждено сыграть важную роль в корейской политической истории. 1 марта 1919 года группа из 33 лидеров националистического движения собралась там, чтобы подготовиться к важному символическому акту – провозглашению независимости Кореи. Как только Декларация независимости была публично зачитана, протестующие добровольно сдались полиции, чтобы подчеркнуть ненасильственный характер своего сопротивления колониальному режиму. С этой символической акции началась волна выступлений против колониального режима, которая известна как «Первомартовское Движение» 1919 года.

Похороны Кочжона, последнего корейского короля, который реально правил страной. Под японским давлением он отрёкся от престола в 1907 году. Смерть Кочжона в 1919 году привела к подъёму патриотических и антиколониальных настроений, результатом чего стали массовые выступления против японского правления – «Первомартовское движение» 1919 года
Через некоторое время Ан Сун-хван продал свой бренд, но в ресторанном бизнесе остался и был по-прежнему успешным предпринимателем. Он дожил до преклонных лет, потратив заметную часть немалого состояния на развитие образования в Корее, а также на поддержку классической конфуцианской философии, знатоком и адептом которой был всю свою жизнь.
Новые хозяева, купившие права на бренд «Мёнвольгван», пользовались этой привилегией повсеместно. Они успели открыть несколько филиалов в Корее и даже в японской столице. В течение всего колониального периода именно «Мёнвольгван» оставался ведущим брендом ресторанной индустрии Кореи. Впрочем, у него нашлось немало подражателей: в двадцатые и тридцатые в крупных корейских городах появилось немало заведений такого типа, рассчитанных на богатую местную публику, а также не обеспеченных японских туристов, которым хотелось познакомиться с корейской экзотикой (как кулинарной, так и культурной и – в некоторой степени – эротической).
Около 1920 года в общественном питании Кореи начались заметные изменения. Как говорилось выше, с момента своего возникновения и до начала 1920-х гг. в корейском общепите существовали две крайности. С одной стороны, имелись очень дорогие ресторано-клубо-бордели, копировавшие аналогичные японские заведения, а с другой – совсем непритязательные уличные закусочные. Заведений промежуточного уровня практически не было.
Однако в начале 1920-х гг. ситуация стала меняться. Колониальное время было периодом умеренного, но вполне ощутимого экономического роста, так что в городах стал появляться средний класс, то есть интеллигенция, технические специалисты, служащие, получившие современное образование. В целом по стране их было довольно мало, и в своей массе эти люди были сконцентрированы в нескольких крупных городах, в первую очередь столичном Кёнсоне (Сеуле). Тем не менее их появление означало, что у корейского общепита появились шансы превратиться в общепит массовый.
У среднего класса были деньги, позволявшие сходить в ресторан и поесть там что-то такое, чего не могли приготовить жёны (впрочем, в те времена почти каждый клерк мог позволить себе домашнюю прислугу). У них часто была и необходимость организовывать деловые обеды и ужины. С другой стороны, «Мёнвольгван» и прочие элитные заведения были им не по карману, да и общая атмосфера, царившая там, несколько раздражала скромного учителя или инженера.

«Мёнвольгван» в начале 1920-х гг. За свою историю этот ресторан-клуб несколько раз менял помещение. На снимке изображено здание в западном стиле, которое «Мёнвольгван» занимал в начале 1920-х гг., то есть уже после того, как его основатель Ан Сун-хван продал ставший к тому времени знаменитым бренд
В результате в Корее стали появляться первые рестораны для среднего класса. В большинстве из них подавали блюда корейской кухни, причём особое внимание уделялось кухне местной, то есть сеульской. Именно тогда, например, в широкий обиход вошёл суп соллонтхан – изначально сеульское ритуальное блюдо.
Это не означало, что элитные клубы-рестораны ёри чип исчезли – они, постепенно изменяясь, просуществовали до семидесятых годов. Однако с начала 1920-х гг. параллельно с ними в Корее имелись и рестораны, рассчитанные на привычки и финансовые возможности корейцев среднего класса.
Одновременно в стране стали появляться рестораны иностранной и по тем временам экзотической кухни – японской, китайской, европейской. Китайские рестораны играли большую роль в корейском общепите того времени. Их хозяевами были этнические китайцы хуацяо, которых в Корее называют хвагё (это то же самое слово
просто два китайских иероглифа читаются в одном случае в китайском, а в другом – в корейском произношении). Хвагё-хуацяо появились в Корее довольно поздно, только в конце ХIХ века – до этого, как говорилось в предыдущих главах, въезд китайцам в Корею был практически закрыт. С самого своего появления в Корее некоторые из корейских хуацяо стали заниматься ресторанным бизнесом.
Китайская кухня очень разнообразна, и общего между кухней, допустим, провинции Сычуань и кухней Маньчжурии едва ли не меньше, чем между кухней Скандинавии и кухней Италии. Однако в Корее почти все хуацяо были выходцами из провинций китайского Северо-Востока, тогда именуемого Маньчжурией, а также из провинций Шаньдун и Ляодун, которые лежат, скажем так, на противоположном берегу Жёлтого моря. По этой причине в Корее получила распространение практически исключительно кухня северо-восточного Китая.
Первые китайские рестораны Кореи, открывшиеся около 1890 года, чётко делились на две категории. Во-первых, существовали непритязательные заведения, клиентами которых были китайские гастарбайтеры, приезжавшие в Корею в большом количестве, – именно трудами этих рабочих, сотня которых всегда была готова заменить бульдозер, были построены, например, почти все железные дороги страны. Как правило, подобные заведения представляли собой просто уличные киоски, где проголодавшийся китайский работяга, отработав 10 или 12 часов землекопом на строительстве, мог вдоволь поесть привычных ему пельменей и лапши, а при наличии денег и настроения – закусить горячим сладким блинчиком хотток.
Однако не все китайцы Кореи были тогда бедными гастарбайтерами. Китайские купцы играли огромную роль в корейской внешней торговле, и понятно, что эти богатые предприниматели тоже иногда хотели обедать и ужинать в ресторанах – тем более, что в Китае, в отличие от Кореи, ресторанная культура существовала с давнего времени, так что для китайских бизнесменов и других важных людей деловая встреча в ресторане испокон веков была делом обычным.
Для того чтобы обслуживать эту весьма обеспеченную публику, в Корее с начала ХХ века стали возникать и элитарные рестораны, в которых подавалась весьма качественная китайская кухня – в основном её маньчжурский вариант.
Около 1900 года в одном из таких ресторанов было изобретено блюдо, которое большинство современных корейцев считает главным блюдом китайской кухни – лапша чачжанмён. Где именно это случилось – не совсем ясно, но большинство склоняется к тому, что выдумали чачжанмён в китайском квартале Инчхона.
Чачжанмён – это лапша, залитая тёмным и густым слегка солоноватым соусом, приготовленном на основе лука, с кусочками мяса или, реже, морепродуктов. Несмотря на то что на протяжении последнего столетия чачжанмён считался в Корее самым главным китайским блюдом, в самом Китае о существовании этой лапши не знает никто. Если быть совсем точным, то у чачжанмёна есть отдалённые предшественники и относительные аналоги в кухне северо-восточного Китая, но привычный корейцам чачжанмён возник именно на Корейском полуострове.
Ничего удивительно, кстати, в этом для россиян не должно быть. Россияне ведь тоже считают, что главным корейским блюдом является пресловутая корейская морковка —морковь-чха – блюдо, которое в самой Корее абсолютно неизвестно и которое в Сеуле можно попробовать исключительно в ресторанах русской кухни.

Вот так выглядит лапша чачжанмён – самое любимое в Корее блюдо китайской кухни, которое в самом Китае, впрочем, совершенно неизвестно…
Примерно до 1930 года китайские рестораны оставались заведениями для своих, то есть для местных китайцев: корейцы туда практически не ходили. Только в конце двадцатых годов корейцы начали осваивать китайскую кухню и привыкать к китайским кулинарным традициям.
В то время в Корее стала распространяться и японская кухня, что вообще-то вполне ожидаемо, учитывая колониальный статус страны в 1910–1945 гг.
Как и китайская, японская кухня в колониальные времена распространялась в Корее в двух формах – простонародная и элитарная. С одной стороны, на улицах корейских городов в первые годы ХХ столетия стали появляться небольшие киоски и просто столики, на которых готовили и продавали разнообразные японские закуски. Поначалу этими столами владели в основном японцы, так как для бедного японского переселенца в начале XX века именно открытие собственного ресторана или закусочной, а то и просто уличного столика было одним из самых распространённых видов бизнеса.
Одновременно появились и большие японские рестораны. Часть из них составляли уже упомянутые выше рётэй – очень дорогие и, соответственно, доступные лишь немногим. Однако с 1920-х гг. в Корее появились и более демократичные заведения, где за относительно умеренную цену в одну вону (по тем временам – два дневных заработка среднеквалифицированного рабочего) можно было поесть и суси, и сасими.
Именно через Японию в Корею стала проникать и западная кухня. Самыми главными блюдами этой японизированной западной кухни был шницель тонгасы и японский вариант риса кари.
Тонгасы, свиной шницель в обильнейшей панировке, изначально был немецко-австрийским блюдом, которое попало в Японию в 1890-е гг. Там шницель немало преобразился и уже в сильно японизированном виде попал в Корею, где и поныне остаётся одним из самых распространённых блюд. Рис кари, как легко догадаться, является блюдом индийского происхождения. Из Индии он попал в Англию, оттуда – в Японию, а уж из Японии перебрался в Корею. При каждом переходе границы вкус блюда ощутимо менялся, так что нынешний рис кари в японо-корейском стиле имеет мало общего с оригинальным индийским блюдом под таким же названием. Тем не менее вне зависимости от того, насколько блюдо отличается от оригинала, оно всё равно остаётся вкусным – при адаптации иностранных блюд верность прототипу, возникшему в другой стране и в другой пищевой культуре, вовсе не является гарантией успеха.
Если же говорить о тонгасы, этот японизированный вариант австрийского шницеля стали в больших количествах подавать в ресторанах, открытых в двадцатые годы в центре Сеула, в первую очередь в нынешнем Мёндоне, который был тогда японским торговым районом Хонмати. Тонгасы можно считать западным блюдом лишь с некоторой долей условности. Однако уже с начала ХХ века в Корее можно было съесть и настоящий западный обед.
Первый западный ресторан в Корее открыли русские. Этот ресторан, начавший свою работу в 1902 году, располагался на первом этаже гостиницы госпожи Зонтаг – родственницы российского посланника К. И. Вебера, прожившей в Корее несколько десятилетий и сыгравшей немалую роль в распространении в стране современных западных бытовых привычек. Впрочем, как утверждают те, кто в этом ресторане бывал, у Антуанетты Зонтаг подавали не столько европейские в точном смысле слова, сколько российские блюда, поэтому появление полноценных западных ресторанов стоит отнести к более позднему времени.
Рестораны иностранной кухни в основном работали при гостиницах международного класса, которых в колониальном Кёнсоне было всего лишь две – Chosen (снесена, находилась на месте нынешней гостиницы Westin Chosun) и гостиница Pando (тоже снесена, находилась на месте нынешней гостиницы Lotte, недалеко от сеульской мэрии). Ещё одним западным рестораном был «Гриль», располагавшийся в здании столичного железнодорожного вокзала. Этот ресторан, открывшись в 1925 году, просуществовал до 1980 года, и за это время там побывали почти все корейские знаменитости. Во всех упомянутых заведениях можно было заказать и настоящий бифштекс (едва ли не непременное блюдо западных ресторанов в те времена), и европейский суп, и многое другое, включая, например, мороженое.
Как ни странно, вплоть до конца пятидесятых годов единственным местом в Корее, где можно было поесть мороженое на молочной или сливочной основе, были именно немногочисленные рестораны западной кухни. Готового мороженого в магазинах не продавали – заводское мороженое на молочной основе появилось в продаже только в 1963 году. Однако в колониальные времена в западных ресторанах мороженое специально готовили и подавали в качестве десерта. Правда, на улицах тогда продавали и дешёвые сорта «ледяных десертов», при изготовлении которых не использовали ни молока, ни сливок, – фактически речь шла о замороженных сиропах или пасте из сладких красных бобов. По вкусу они имели мало общего с привычным нам мороженым – но были, безусловно, холодными.
Говоря о корейском общепите, не следует забывать об одном важном обстоятельстве: вплоть до конца 1970-х гг. у корейцев с доходами средними и тем более ниже средних не было ни финансовых возможностей, ни привычки питаться в ресторанах. Если им по каким-то обстоятельствам и приходилось есть вне дома, то решением проблемы обычно служил старый добрый тосирак (изначально – обед в контейнере, взятый из дома). Тем не менее в колониальные времена были заложены основы того ресторанного бума, который начался существенно позже, уже в семидесятые годы, то есть тогда, когда в Корее стали ощущаться первые результаты «корейского экономического чуда».
Именно с тосираком отправлялись корейцы в первые в стране современные школы, о которых пойдёт речь в следующей главе. В те времена школьного питания в Корее не предусматривалось…
11
Школа современности
1911 г. – опубликован «Указ об образовании»
Один из образов, который возникает в сознании корейцев, когда речь заходит о колониальном прошлом, – это образ японского учителя, стоящего перед учениками в форме и с саблей на поясе. Действительно, в такой экипировке некоторые японские учителя работали в 1911–1922 гг., в период наиболее жёсткого колониального правления. Образ учителя с саблей можно считать своеобразным символом японской образовательной политики, которая теоретически должна была стать важным инструментом ассимиляции и японизации корейского населения. Но, как мы увидим позже, на практике она привела к совсем другим результатам.
Надо сказать, что современное образование стало в Корее относительно массовым именно в японские времена, хотя первые школы современного типа были открыты в Корее западными протестантскими миссионерами ещё в 1880-е гг. Разумеется, и до появления в стране протестантских миссионеров в Корее существовали школы, более того, Корея, как и другие страны Восточной Азии, всегда была страной, в которой образованию уделялось очень большое внимание. Однако устройство традиционной корейской школы радикальным образом отличалось от устройства школы современной.
В традиционной Корее школьники изучали в первую очередь, как бы мы сейчас сказали, предметы гуманитарного цикла, причём речь в основном шла не о философии, истории и литературе как таковых, а исключительно о классической китайской литературе, конфуцианской китайской философии и древней и средневековой китайской истории. Все учебные материалы были составлены на древнекитайском языке (ханмуне), который в Корее оставался языком делопроизводства и официальной переписки вплоть до конца XIX века (см. главу 7). Собственно говоря, овладение ханмуном и было главной задачей учащихся начальных школ старой Кореи (впрочем, само употребление современного термина «начальная школа» применительно к старой Корее может вызывать немало вопросов).
В корейских школах до конца XIX века не было и столь привычного нам разделения на классы: в школьном помещении одновременно занимались ученики самых разных возрастов, а порою – и самого разного уровня подготовки. В основе образования лежало заучивание наизусть огромных объёмов текста. Мало кто думал, что образование должно быть интересным само по себе – его воспринимали в первую очередь как работу.
Именно поэтому появление в стране миссионерских школ в 1880-е гг. было революционным явлением. В этих школах детей учили не тонкостям китайского стихосложения, а современным наукам – математике, физике, географии. Дети были сгруппированы в классы и учились по стандартным учебникам, которые предусматривали постепенное продвижение к высотам знаний в более или менее согласованном и общем для всего класса темпе. Всё это, как и введение женского среднего образования, сейчас кажется совершенно естественным, но в Корее конца XIX века было настоящей инновацией.
Разумеется, далеко не все приветствовали это нововведение – причём особые проблемы возникли у женских школ. Представители старой корейской элиты не могли понять, почему эти странные носатые иностранцы хотят учить девочек каким-то непонятным предметам, и пришли к простому и логичному выводу – они таким образом готовят элитных проституток. Дополнительную роль сыграло то обстоятельство, что в общежитии школы Ихва, самой престижной из миссионерских женских школ, были установлены радиаторы парового отопления. Некоторые консерваторы считали, что эти странные устройства должны лишить учениц возможности зачать ребёнка, так что в будущем они смогут заниматься изощрённым развратом, не опасаясь беременности.

Корейская школа современного типа в 1910 году. В таких школах преподавали геометрию и химию, а не историю Древнего Китая, и весь их уклад был скопирован со школ западных стран: ученики носили форму, сидели за партами лицом к учителю, в классе были доска и учебные пособия привычного нам типа
Однако миссионерские школы не смогли стать массовыми. Учились в них немногие. Впрочем, именно из числа учеников миссионерских школ вышла значительная часть корейской политической, экономической и научно-технической элиты – причём относится это не только к Корее Южной, но и к Корее Северной (основатель северокорейского государства Ким Ир Сен сам был выходцем из протестантской семьи, которая была тесно связана с системой миссионерских школ).
Однако с установлением в Корее колониального режима в 1910 году решающую роль в развёртывании системы современного образования стали играть не миссионеры, постепенно оттеснённые на второй план, а японские колониальные власти.
Систему образования в колониальные времена сложно оценивать однозначно. С одной стороны, за 35 лет колониального правления Корея стала одной из самых грамотных стран Азии, и было бы несправедливо утверждать, как это обычно делают националистически настроенные корейские историки, что японская администрация к этому никак не была причастна. В то же время нельзя забывать, что образование в колониальный период преследовало две цели: с одной стороны, оно действительно было направлено на просвещение корейцев, а с другой – служило цели насильственной ассимиляции.
Политика ассимиляции в сущности состояла из двух аспектов. Во-первых, через систему начального обучения активно насаждался японский язык. Официально в колониальные времена именно японский язык считался «национальным языком» (гуго
). Однако японским языком дело не ограничилось. Как и в самой Японии, в Корее в школьных программах большую роль играл специфический предмет, известный как «моральная подготовка» (сусин
). Главное содержание этого предмета сводилось к тому, что все юные подданные японского императора должны были считать высшей ценностью верность империи и священной особе императора. Учебники подчёркивали, что корейцы и японцы являются братскими народами. Но при этом у учащихся не должно было оставаться сомнений в том, кто именно в данной паре является старшим братом, а кто – младшим.
За 35 лет колониальной истории политика в области образования претерпевала неоднократные изменения. В 1911 году генерал-губернатор, глава колониальной администрации, одобрил «Указ об образовании». В этом указе пояснялось, что цель системы образования состоит в том, чтобы «воспитать у молодых корейцев нравственные качества и дать им общие знания, чтобы они стали верными подданными Японии».
Систему, которая вводилась этим документом, лучше всего описывает словосочетание «апартеид в образовании». Японские переселенцы в Корее имели право на получение такого же образования, как и в самой Японии. Корейцы же на первом этапе исключались из этой системы, им обычно были доступны корейские школы, существенно уступавшие японским и по качеству учебных программ, и по финансированию.

Район Хонмати, ныне известный как Мёндон, – центр колониального Кёнсона в целом, и в особенности центр так называемой Южной деревни – части Сеула, в которой преимущественно селились японцы. Открытка 1930-х гг.

Новые времена требуют новых знаний и новых технологий: строительство железнодорожного путепровода над трамвайной линией в Сеуле, 1904 год
В 1922 году установившаяся система была подвергнута серьёзным изменениям, которые существенно снизили дискриминацию корейских детей. Корейское образование было перестроено по японскому образцу, хотя японские и корейские дети по-прежнему ходили в разные школы. Корейский ученик мог даже поступить в японскую школу (и наоборот), однако на практике до конца тридцатых годов такие случаи были довольно редки.
В 1930 году школу посещали только 13,5% всех корейских детей в возрасте от 6 до 12 лет, причём для девочек эта цифра составляла всего лишь 4,8% (иначе говоря, в школу ходил тогда один из семи корейских мальчиков и одна из двадцати корейских девочек). К 1940 году в школу ходили уже 32,7% детей в возрасте от 6 до 12 лет, в том числе 18,0% девочек: разрыв в доступе к начальному образованию между мальчиками и девочками, хотя и оставался значительным, существенно сократился. Ситуация с детьми японских поселенцев была много лучше: уже в 1910-х гг. в начальной школе обучались более 90% детей японских переселенцев, а к 1940 году в начальную школу ходили 99,6%.
Для подавляющего большинства выпускников начальной школы образование завершалось с окончанием 5 класса (в колониальной Корее в начальных школах учились 4 или 5 лет). Доля тех, кто переходил в среднюю школу, была очень небольшой: даже в начале 1940-х гг., когда среднее образование стало более доступным, из начальной в среднюю школу переходили около 20% всех выпускников. Впрочем, особой корейской специфики в этом не было: и в самой Японии в среднюю школу тогда поступало меньшинство выпускников начальной школы.
К началу сороковых Корея, по меркам Азии, стала уже весьма образованной страной, но тем не менее по состоянию на 1944 год 84,5% всех корейцев вообще никогда не посещали школу – как легко догадаться, большинство их них составляли крестьяне.
Если же говорить о высшем образовании, то в колониальные времена его могли получить лишь единицы. С 1924 года в Кёнсоне работал университет, но о поступлении в него подавляющему большинству корейцев не приходилось и думать. Показательно, что вплоть до конца 1930-х гг. среди студентов Кёнсонского императорского университета большинство составляли этнические японцы – и это несмотря на то, что их доля в населении Корейского полуострова никогда не превышала 3%. До середины тридцатых в университете действовала негласная квота, в соответствии с которой среди поступивших местные корейцы должны были составлять примерно треть. Треть абитуриентских мест отводилась местным японцам, а ещё треть – приехавшим в Кёнсон на учёбу другим подданным империи (тоже в своём подавляющем большинстве – японцам). Всего Кёнсонский университет окончили около 800 корейцев.
Большинство корейцев с университетскими дипломами в колониальные времена получали образование в Японии. Всего в Японии училось 17 000 корейцев, однако эта цифра включает в себя всех, кто поступал в японские вузы. Реально до диплома дошла примерно четверть всех поступивших, то есть примерно 4000–5000 человек. При этом около тысячи из них окончили элитные императорские университеты, в том числе два главных вуза Японии – Токийский и Киотский, а остальные являлись выпускниками куда менее престижных провинциальных японских вузов.
Таким образом, если учитывать и выпускников японских вузов, и тех, кому удалось попасть в Кёнсонский императорский университет, и, наконец, выпускников западных университетов, то получается, что к концу колониального периода во всей Корее было 5000–6000 людей, получивших полноценное высшее образование. Учитывая, что население Кореи к 1945 году составило 30 млн человек, то высшее образование имели 0,02% населения страны. Цифра эта является мизерной даже по меркам тех времён, когда во всём мире университетское образование оставалось редкостью. Правда, в Корее существовали и техникумы – однако и там училась ничтожно малая часть населения. При этом никто из этих 5000–6000 обладателей вузовских дипломов не получил высшего образования на корейском языке.
В центре школьной программы были японский язык и культура. Этот уклон стал особенно явным в конце 1930-х гг., когда колониальная администрация ограничила использование корейского языка в общественных местах. В 1943 году корейский язык был запрещён и в школах. Важно и то, что многие учителя, даже в корейских школах, были этническими японцами (к 1944 году их доля составляла 44% от числа всех школьных учителей, хотя в населении колонии японцы, напоминаю, составляли лишь 3%).
Как уже говорилось, главной (но не единственной) задачей японской колониальной политики в области образования было стремление использовать образование – в особенности начальное – в качестве средства ассимиляции корейского населения. Надо сказать, что политика языковой ассимиляции была более успешна, чем думают многие. К началу 1940-х гг. в Кёнсоне и некоторых других крупных корейских городах уже нередко можно было встретить корейского подростка, который или не владел корейским языком вообще, или владел им на бытовом уровне.
Впрочем, пропаганда влияла на самоидентификацию. Интересное свидетельство можно найти в воспоминаниях известного корейского историка Ли Чон-сика. Ли Чон-сик в начале 1940-х гг. ходил в школу в Пхеньяне, где его учителем был господин Ёсино. Учитель Ёсино с огромным увлечением и патриотическим подъёмом преподавал японскую историю, много говорил о величии императора, великой японской доблести и подобных духоподъёмных предметах.
Когда в школе проходили историю неудачного монгольского вторжения в Японию (в XIII веке, когда флот вторжения был уничтожен тайфуном, «ветром богов»), учитель Ёсино неожиданно спросил Ли Чон-сика, что он думает о тех событиях сейчас, когда священной стране Японии угрожает американо-английская агрессия. Ли Чон-сик ответил искреннее, пылко и в том духе, что Япония является священной страной, созданной богами, и что любые варвары, которые попытаются вторгнуться на её землю, будут, разумеется, уничтожены этими богами. Впоследствии, уже много лет спустя, встречаясь с соучениками, он обнаружил, что многие из них полагали, что всё это выступление было заранее организовано учителем. Однако, подчёркивает в воспоминаниях Ли Чон-сик, это было не так – он говорил то, во что тогда он в качестве шестиклассника искренне верил, в немалой степени – под влиянием учителя Ёсино.
Вскоре по семейным обстоятельствам Ли Чон-сик уехал в Китай. Позже, уже в 1948 году, вернувшийся в Пхеньян Ли Чон-сик нашёл учителя Ёсино – и немало удивился. Ёсино оказался корейцем, о чём Ли Чон-сик в своё время и не подозревал. По-корейски учителя звали Ли Хё-гём. При встрече в 1948 году Ли Хё-гём рассказывал Ли Чон-сику о величии Советского Союза и мудрости Сталина примерно с таким же восторгом, с которым всего лишь несколькими годами раньше рассказывал о величии Японии…
Возможно, останься Корея японской колонией ещё на несколько десятилетий, с корейским языком произошло бы примерно то, что в реальной истории случилось с гэльским (ирландским) языком: он бы полностью исчез из обихода и даже восстановление независимости не обязательно привело бы к его возрождению.
Однако колониальное правление рухнуло тогда, когда политика ассимиляции только стала приносить первые результаты – например, в виде полностью японизированных корейских подростков, некоторые из которых даже рвались в ряды камикадзе (подробнее – в главе 21). Однако главным результатом образовательной политики колониальных властей стало превращение Кореи в страну с очень высоким, по меркам Восточной Азии, уровнем грамотности. После восстановления независимости в 1945 году Корея была, с одной стороны, страной очень бедной, а с другой – страной на удивление неплохо образованной. Существование этого, как выражаются экономисты, человеческого капитала стало одним из факторов, сделавших возможным южнокорейское экономическое чудо 1960–1990-х гг.
Почти одновременно с появлением школ в Корее вводится и современная система денежного обращения, о которой мы поговорим в следующей главе.
Pulsuz fraqment bitdi.