Kitabı oxu: «Политическая история русской революции: нормы, институты, формы социальной мобилизации в ХХ веке»

Şrift:

© С. Я. Левит, автор проекта «Humanitas», составитель серии, 2017

© А. Н. Медушевский, 2017

© Центр гуманитарных инициатив, 2017

* * *

Моей маме – Светлане Михайловне Медушевской, показавшей мне различие добра и зла, и моей тете – Ольге Михайловне Медушевской, научившей меня понимать его.


Введение. Феноменология революции: проблемы, методы, источники исследования

Столетие русской революции 1917 г. есть фундаментальный, но не вполне оцененный обществом факт российского национального самосознания, формирования культурной, гражданской и правовой идентичности. Дискуссии по крупнейшим революциям прошлого – английской, американской, Французской, германской, приуроченные к их юбилеям, выполняли роль поиска национального консенсуса в данных странах. Ничего подобного нет в России: во-первых, отсутствует национальный консенсус – социологические опросы показывают сохраняющийся раскол общества (практически пополам) в отношении революции, большевизма, сталинизма и итогов советского эксперимента; во-вторых, не преодолено наследие идеологических стереотипов прошлого, возрождающихся в различных новых модификациях; в-третьих, нет единства в академическом сообществе даже по вопросу о подходах к изучению данного феномена. До настоящего времени в литературе действует система мифов, доставшихся от эпохи революции или сформулированных в последующее время, общая природа которых состоит в подмене доказательных научных выводов метафизическими (идеологизированными) конструкциями.

Весь ХХ век наполнен полемикой сторонников и противников русской революции, а главная тема – идея социальной справедливости, определявшая (в ее коммунистическом понимании) содержание этики, институтов и политики государства. Революция породила социальный миф – т. е. не подлинную, а изобретенную историю происхождения государства, основанную не на знании, но на вере. Мифологическое сознание в отличие от конструкций, выработанных эмпирическим мышлением и критическим разумом, выражает не знание, но систему символов, принимаемых на веру. Миф как символическое явление, говорит Э. Кассирер, становится мистерией: «его подлинное значение и его подлинная глубина заключается не в том, что он выражает своими собственными фигурами, а в том, что он скрывает». Мифологическое сознание, подобно шифрованному письму, «понятно только тому, кто обладает необходимым для этого ключом, т. е. тому, для кого особые содержательные элементы этого сознания в сущности не более, чем конвенциональные знаки для “иного”, в них самих не содержащегося»1. Отсюда необходимость толкования мифов – выявления их скрытого смыслового содержания, будь то теоретического или морального. Подобная работа должна быть последовательно проведена в отношении революционного мифа, если мы хотим не просто регистрировать содержание, но понять его смысл. Распространение и длительное существование революционного мифа объясняется тем, что он стал основой советского государства, направленно формировавшего социальный заказ по его поддержанию на всем протяжении своего существования. Содержание мифа определялось постулатами утопической коммунистической (марксистско-ленинской) идеологии, структура была вполне логична (во многом соответствуя структуре религиозного мифа), а функция очевидна – поддержание легитимности однопартийной диктатуры. Динамика развития революционного мифа корректировалась внешними и внутренними системными вызовами.

Определяющее значение получили пять основных интерпретаций, возникших в ХХ в. и перешедших в современную историографию: идеи сторонников революции (начало новой эры коммунизма во всемирном масштабе); ее противников, прежде всего контрреволюционной эмиграции (революция как катастрофа – «Смута», закончившаяся крушением российской государственности); идеологии сталинизма (создание особой советской государственности нового типа); взгляды, характерные для эпохи «Оттепели» и затем Перестройки (возвращение к истокам революционной идеологии для преодоления исторических искажений и построения «подлинной» социалистической демократии); наконец, представления постсоветских демократических преобразований (радикальное отрицание всего советского наследия во имя демократии западного типа). Логика развития мифа, связанная с динамикой советского режима, прошла путь от преклонения перед революцией в почти сакральном смысле до превращения ее идей в собственную карикатуру и столь же решительного их отрицания. Значение этих идеологических конструкций чрезвычайно велико, поскольку фиксирует этапы развития легитимирующей формулы, однако ни одна из них (в силу метафизического характера) не может быть положена в основу научного знания о революции, подтверждая известную максиму Маркса: нельзя понять смысл исторической эпохи, исходя из того, что она сама думает и говорит о себе и используя терминологию самой эпохи. В целом эти конструкции не способны объяснить, каким образом масштабный революционный социальный проект, осуществлявшийся с невиданным энтузиазмом и бесчисленными жертвами на протяжении столетия, пришел к своему катастрофическому завершению и почему коммунизм, воспринимавшийся как спасение человечества от социального угнетения, тихо ушел с исторической сцены – не под звуки канонады, а шаркающей походкой старика, переставшего ориентироваться в новых реалиях.

Метод настоящего исследования определяется теорией когнитивной истории, четко обозначившей смену парадигм в историческом познании – переход от нарративной (описательной) истории к истории как строгой науке, которая видит решение проблемы доказательности в изучении целенаправленной человеческой деятельности2. Развиваясь в эмпирической реальности, данная деятельность неизбежно сопровождается фиксацией ее результатов созданием интеллектуальных продуктов или вещей (выступающих с позиций исторической науки в качестве источников, намеренная и ненамеренная информация которых может быть расшифрована исследователем для получения достоверного знания о прошлом)3.

«Причину смены парадигм, – писала О. М. Медушевская, – теоретики видят в неспособности старой теории ответить на вызов логики эксперимента или наблюдения. Соотнеся это положение с ситуацией в гуманитарном знании ХХ в., можно видеть причину смены парадигм в исторической науке в неспособности нарративистской истории ответить на вызовы глобального миропорядка; нарративы противостоят друг другу, но ничего не объясняют. Неэффективен нарратив и в объяснении феномена информационного пространства технологий: слова и вещи утрачивают привычную связь, возникает новый информационный универсум, а глубинный порядок вещей, связь слов и вещей на фундаментальном общечеловеческом уровне не поддается традиционным объясняющим схемам»4. Ответом на этот глобальный вызов стала теория когнитивной истории в гуманитарном (историческом) познании. Можно признать, что речь идет действительно о новой парадигме, дающей объяснение исторического опыта и раскрывающей причины провала традиционной нарративистской историографии в его изучении (одной из ее разновидностей являлась концепция, опиравшаяся на примитивизированный экономический материализм). Пересмотр этих представлений на рубеже XX–XXI вв. составляет стержень динамики современного научного познания5.

Суть когнитивной теории – понимание психологической мотивации и установок поведения людей в истории на основе реконструкции информации источников – интеллектуальных продуктов целенаправленной человеческой деятельности. Новизна концепции обеспечивается синтезом достижений классической философии истории, когнитивных наук и информатики, в том числе всего, что связано с теорией искусственного интеллекта, представлениями структурной лингвистики и антропологии6 Для исторической науки концепция чрезвычайно важна обоснованием доказательного характера исторического познания, открытием новых методологических подходов к исследованию прошлого и, одновременно, предложенными методиками их анализа7. Тезис О. М. Медушевской об истории как строгой и точной науке понятен только в контексте интереса русской и мировой науки ХХ в. к психологии, антропологии и компаративистике – выявлению сопоставимых индикаторов структурных и функциональных изменений в истории8. Обсуждение этих вопросов в марксистской, структуралистской и бихевиористской историографии сделало возможной саму постановку проблемы взаимосвязи информационных процессов, конструирования реальности, формирования социальных установок в прошлом и настоящем.

Определяющее значение приобретает раскрытие структуры информационного обмена: реконструкция информационной картины мира и основанной на ней социальной реальности в истории – стереотипов восприятия действительности; параметров социальной и когнитивной адаптации индивида в условиях исторических изменений, мотивации человеческого поведения9. Выясняются факторы, определяющие вариативность поведенческих установок, механизмы реализованного выбора, устанавливается смысл конкурирующих стратегий направленных социальных изменений в истории и современности. С этих позиций становится возможным моделирование исторических процессов, их типология и определение вклада в социальную трансформацию.

Принципиальный недостаток современной интернациональной историографии революции заключается именно в том, что она (при огромном количестве конкретных исследований) по-прежнему вращается в кругу идей и представлений самой революции, выдвигая в качестве обоснования своих положений одну из идеологических конструкций революционного мифа или их комбинации. Последовательная смена основных трендов в мировой историографии в виде перехода от классического направления критики революции (воспроизводящего в основном представления русской либеральной эмиграции) к ее так называемой социальной истории (неточно определяемой как «ревизионизм»), постулировавшей неизбежность революции, и от нее к современным постмодернистским подходам – прекрасно иллюстрирует эту ситуацию. С крушением СССР и мирового коммунизма выяснилась неадекватность этих схем и был остро поставлен вопрос о необходимости пересмотра концепции русской революции10. Его частью стало появление воспоминаний крупных представителей исторической науки старшего поколения или трудов о них, раскрывающих формирование их взглядов и мотивированные оценки предложенных концепций11. Однако этот пересмотр, осуществляемый в настоящее время преимущественно в рамках так называемой «новой культурной истории», до сих пор не дал убедительных и обнадеживающих результатов. Приверженность сторонников данного направления философии постмодернизма определила методологический релятивизм, «плюрализм» подходов, камуфлирующий отсутствие метода, подмену доказательных выводов различными мнениями исследователей (поиск «смыслов» вместо доказательного установления смысла в единственном числе), господство описательности – такая дешифровка текстов (в виде игры дискурсов) и их семантическая интерпретация, при которой один нарратив (источника) легко подменяется другим нарративом (самого исследователя). В результате «открытие архивов» революции в 1990-е годы, о котором страстно мечтали представители предшествующих этапов развития историографии, не привело к сколько-нибудь существенному продвижению в концептуальном отношении. В новейшей историографии революции констатируется общее недоверие к теории, стремление уклониться от решения общих вопросов, эмпиризм (иногда в виде фетишизации архивов), подмена аналитических выводов описанием, наконец, утрата достижений предшествующих научных школ. Вся эта историография, по меткому наблюдению ее новейшего систематизатора, «окутана облаком интеллектуальной инерции»12.

В современной российской историографии не предложено ни одной концепции революции, которая бы выходила за рамки ее объяснения современниками событий13. Объяснение этой историографической ситуации заключается в господстве устаревших методологических подходов, которые схематически могут быть сведены к трем основным: детерминистской концепции исторического материализма (в сущности – разновидности позитивизма); консервативным цивилизационным и геополитическим теориям, постулирующим неизменность и безальтернативность исторического развития цивилизаций (и отдельных стран) в прошлом и настоящем (вплоть до неизменного «генетического кода» разных цивилизаций); постмодернистским учениям, отрицающим или релятивизирующим значение рационального научного познания и представляющим исторические конструкции как продукт искусства – субъективного видения истории, которое может произвольно заменяться другим по мере необходимости. Различные теории «конца истории», «войн цивилизаций», «волн демократизации», связанные с ними предрассудки о существовании некоей цивилизационной «исторической матрицы», «колеи», «русской системы» и т. п. – только укрепляют эти представления, не выходя за рамки «социально-психологического детерминизма» и линейной версии исторического процесса14.

Методологический порог этих теорий состоит в психологическом детерминизме (сменившем экономический детерминизм). Фактически речь идет о том, что преемственность исторической традиции определяется не сохранением институтов, а воспроизводством определенных психологических стереотипов в виде так называемой «исторической памяти». Но с позиций современной когнитивной психологии память – вообще очень неопределенная и изменчивая категория. Если это справедливо в отношении индивидуальной памяти, то тем более – в отношении коллективной или «исторической» (некоторые ученые не без основания сомневаются в самой правомерности понятия «коллективной памяти»). Формы фиксации информации в памяти чрезвычайно различны (выделяют, например, семантическую память, эпизодическую, лексическую и т. д.). Основная функция исторической памяти – символическая. Она вытесняет функцию полноценного информационного ресурса и подменяет смысл исторических процессов искаженными (мифологизированными) представлениями о них. Столь же спорна отсылка к так называемому «историческому опыту» «народов» и его влиянию на принимаемые решения. Опыт вообще, а тем более «коллективный» и «исторический», по большому счету, противостоит знанию. Критика исторического опыта, если она не выходит за рамки его описания, в сущности, повторяет этот путь. Мы по нашему опыту можем заключить, что Солнце вращается вокруг Земли. Но наука утверждает обратное – Земля вращается вокруг Солнца. Если это наблюдение справедливо в физике и астрономии, то почему оно несправедливо в истории, в частности – изучении правовой и политической традиции? Настойчивое воспроизводство положений доктрины психологического детерминизма связано с известным законом экономии мышления: гораздо легче взять готовые схемы из прошлого (или более рафинированных культур) для объяснения российского общества современного периода, нежели попытаться найти новые понятия для того, чтобы определить специфику современных процессов. Это очень облегчает «объяснение», но мало продвигает нас в познании смысла явлений.

Очевидно, что эти подходы идут вразрез с задачами современной глобальной истории, отстаивающей отказ от методологического детерминизма в пользу вариативной картины прошлого, пересмотр линейной версии исторического процесса (характерной для традиционных эволюционистских концепций); отказ от объяснения одной культуры понятиями, механически взятыми из другой (что было свойственно для европоцентризма) и настаивающей на разработке универсальных и ценностно нейтральных понятий, открывающих перспективу доказательного сравнительного анализа исторического процесса разных стран. В результате в современной российской историографии мы имеем постоянный «конфликт интерпретаций»: доказательное знание подменяется идеологическими схемами интерпретаций, сторонники различных позиций не могут прийти к единым непротиворечивым выводам, научная традиция (если понимать ее как преемственность школ) – отсутствует, а ключевые концептуальные выводы просто заимствуются из прошлого или иностранной литературы (опирающейся в значительной степени на опыт национальных революций). Заявляя о необходимости вернуться к «объективной» истории революции для преодоления идеологических крайностей и раскрытия ее «подлинной» природы, причин и следствий, эта историография не предлагает новой методологии, во многих отношениях остается в плену старых советских стереотипов, воспроизводя их с помощью иного понятийного инструментария15. В этом нет ничего удивительного, поскольку «переосмысление» русской революции в постсоветский период было начато и осуществлялось преимущественно рыцарями холодной войны, стремившимися доказать правильность своих предшествующих взглядов и в новых условиях поддержать их легитимность в научном сообществе16. Реставрационный тренд в историографии отражен адептами этих идей в ходе последних дискуссий по истории революции17. Утратив привычное равновесие в силу вынужденного отказа от марксизма, представители традиционной советской историографии охотно говорят о «кризисе исторической науки», не давая себе труда разрабатывать вопросы методологии гуманитарного познания на уровне понимания смысла и с нескрываемым раздражением встречая все попытки такого рода18. Следствием является принципиальный историографический факт: по прошествии столетия мы не имеем полноценных российских трудов по политической и конституционной истории русской революции19. Где современные российские Ф. Гизо, А. Токвиль, А. Олар, или ревизионистская школа Ф. Фюре, давшие доказательную конституционную историю Французской революции? Исправить эту ситуацию – задача данного исследования.

Когнитивный метод создает новую перспективу в изучении революции. Политическая история революции предстает как направленная деятельность по конструированию новой социальной реальности: определение ее форм; фиксация их смены в основных политико-правовых документах, принятие которых неизбежно отражает значимые изменения информационной картины общества. Анализ их разработки, принятия и функционирования позволяет, следовательно, реконструировать когнитивную логику революционного процесса. Данный подход позволяет связать воедино ряд основных компонентов социального конструирования реальности – идеологические установки партий, выражающие их правовые ценности, принципы и нормы, созданные на их основе политические институты, каналы коммуникации (информационный обмен, как непосредственный, так и опосредованный), установить соотношение имитационной информационной деятельности (выдвижение декларативных лозунгов) и реальной (недекларируемых, но подразумеваемых целей), раскодировать подлинный смысл установленных правил и норм, раскрыть процессы формальной и неформальной институционализации, инструменты установления и поддержания когнитивного доминирования элиты в обществе.

Предметом данного исследования является содержание, структура и динамика конституционных принципов, факторы их содержательной трансформации и вклада в формирование общественных отношений. Каждый из них характеризуется информационным единством трех параметров – ценностей, норм и их толкования, выступает единицей направленного конституционно-правового регулирования и одновременно индикатором его осуществления. Проблема усматривается именно там, где предшествующая литература видела ее решение – в механизмах конструирования соответствующих принципов (под влиянием политических, юридических, социально-психологических факторов). Суть подхода – в выяснении смысла конституционных решений: каковы их когнитивные детерминанты; какие модели стали предметом анализа разработчиков; что было принято и отвергнуто; какая модель в итоге была положена в основу и почему; как соответствующие конституционные принципы трансформировались под воздействием практики применения20. Это исследование призвано дать ответ на классические вопросы историографии революций: причины крушения российского старого порядка, соотношение мессианской утопии и реальности; факторы, определившие выбор модели общественного развития, эволюция легитимирующей формулы революционного режима; соотношение демократии и авторитаризма на разных стадиях, преемственность и разрыв дореволюционного, советского и постсоветского правового и институционального развития, вариативность стратегий переходного периода и перспектив его завершения.

Следует подчеркнуть, что этот классический ряд вопросов, находящийся в центре внимания исследователей при изучении европейских революций XVIII–XIX вв., оказался очень слабо разработан применительно к русской революции21. Этот вывод относится к сравнительным исследованиям революций Нового и Новейшего времени, акцентирующим внимание на выявление структуры социального конфликта, формы массовой мобилизации, его институциональное выражение и социальную природу революционного протеста и роль насилия с позиций теории модернизации22. В интернациональной литературе о русской революции конституционная проблематика занимает в целом сравнительно небольшое место23. Как правило, обращение к ней носит вспомогательный характер, иллюстрируя внешние параметры эволюции идеологии и динамики политического процесса. Еще меньше число специальных исследований, посвященных разработке и принятию важнейших конституционных актов, внутриэлитным спорам, которые их сопровождали, и альтернативным стратегиям обсуждения и принятия документов24. Остался не решен вопрос о том, мог ли абсолютизм трансформироваться в конституционную монархию и правовое государство без распада государства и революционных конвульсий начала ХХ в. или страна была обречена на этот срыв25. Этот спор практически с тем же набором позиций «оптимистов» и «пессимистов» представлен и в отношении современной постсоветской трансформации России26. Они относятся в основном к началу и концу существования СССР, когда конституционная дискуссия имела вполне определенный политический эффект. Эта ситуация объяснима психологически – связана с понятным отрицанием за советскими конституциями значения подлинных правовых документов, которые просто камуфлировали антиправовую ситуацию коммунистической диктатуры. Советская историография этой проблематики, как историческая, так и правовая (очень значительная в количественном отношении), также не может быть признана полноценным ориентиром в разработке этих вопросов, хотя и по принципиально иной причине. При общей табуизации реальной конституционной дискуссии она выполняла в основном идеологические (легитимирующие) функции, или чисто технические (создания правового инструментария для выражения политических установок власти). В целом значение этой литературы и вклада юристов в полноценное обсуждение конституционализма нивелировалось отрицанием самостоятельного значения права как «формально-юридического» явления, которое может иметь значение только при условии его классовой и партийной интерпретации. Именно с этих позиций советская школа в лице ее наиболее видных представителей 1920-х годов оказала влияние на мировую и европейскую (прежде всего германскую) правовую мысль, вписываясь в авторитарный тренд критики теории естественного права, гражданского общества, парламентаризма и либерализма27. Исключением из правила становились закрытые внутриэлитные дискуссии с участием юристов, где собственно правовые аргументы рассматривались с точки зрения их практических следствий для режима.

Компенсировать эти историографические диспропорции отчасти помогает обращение к трудам русских ученых-эмигрантов, давших прекрасные образцы юридического анализа советского режима во взаимодействии с анализом его реального функционирования28. Эта группа исследователей, работавших в разных странах мира, опиралась на классические традиции русской дореволюционной юридической школы (создавшей правовые факультеты основных университетов империи), разделяла ценности западной демократии и прав человека, отличалась чрезвычайно высоким уровнем гуманитарной культуры и образования (что позволяло аккумулировать достижения мировой правовой мысли и создать ряд новых школ в иностранных университетах), активно участвовала в политической деятельности периода революций начала ХХ в. и Гражданской войны, разработав ряд выдающихся проектов конституции и политического устройства страны после предполагаемого свержения большевизма. Однако научная и общественно-политическая активность этой части русской эмиграции приходится в основном на 1920–1930-е годы, а последующий отрыв от советских реалий сделал ее менее восприимчивой к анализу последующих советских конституционно-правовых экспериментов29. В эпоху холодной войны на первое место выдвигались проблемы идеологического противостояния систем, и вопросы юридического анализа теряли актуальность. Таким образом, по совершенно разным причинам был достигнут один общий результат: образовалась зияющая лакуна в изучении той конституционной проблематики русской революции, которая составляет стержень политической истории всех крупных революций и вообще социальных преобразований. Правы, поэтому, те современные исследователи, которые утверждают, что политическая история русской революции в сущности еще не написана30. Предстоит большая работа по разработке методологии и понятийного аппарата данных исследований (учитывая специфику советского права); выявлению и систематизации документального материала, реконструкции основных форм и этапов советского политико-правового регулирования, выяснению его подлинного места в русской правовой традиции.

С позиций когнитивного метода возможна новая интерпретация ключевых понятий. Под революцией будем понимать радикальное изменение информационной картины мира – преодоление когнитивного диссонанса общества путем насильственного изменения государственного строя, сопровождающееся фундаментальным пересмотром принципов его политической конституции и легитимирующей формулы режима. В основе революционного процесса лежит когнитивный диссонанс – разрыв между действующим позитивным правом Старого порядка и представлениями общества (или значительной его части) о социальной справедливости (составляющими содержание мессианской революционной идеи). Революция, следовательно, начинается с отказа от старых конституционных принципов во имя утопической теории справедливости, ведет к насильственному разрушению старой системы правовых норм и институтов, сопровождается активным поиском новых форм общественной организации, а ее завершением становится закрепление этих ценностей, принципов и норм в новой политической конституции, становящейся идеологическим воплощением мессианской идеи (революционного мифа). Корректировка этой идеи под воздействием меняющейся социальной действительности не означает отказа от самого основополагающего мифа. Революция продолжается до тех пор, пока этот миф не отбрасывается или заменяется другим, закладывающим основу нового политического и правового порядка. Под контрреволюцией, исходя из этого, следует понимать программу столь же решительного отказа от революционного мифа и основанной на нем политической системы путем восстановления правовой системы и институтов Старого порядка. Успех контрреволюции означает завершение революционного эксперимента фазой реставрации – символического восстановления Старого порядка с его легитимирующей формулой, но неизбежной частичной корректировкой правовой системы для преодоления когнитивного диссонанса, послужившего стимулом революционного переворота. Под реформой следует понимать принятие новых информационных ориентиров в результате ненасильственного изменения государственного строя – его корректировку без радикального пересмотра политической конституции и легитимирующей формулы. Социальный конфликт (психологическую травму растущего когнитивного диссонанса) удается преодолеть путем модификации идеологических постулатов, действующей политической конституции или частичной модификации легитимирующей формулы. Контрреформа – корректировка программы реформ в силу утраты ею информационной адекватности в представлении правящей элиты.

При таком подходе снимается традиционное противопоставление таких явлений как революция и реформа, с одной стороны, и реформа и контрреформа – с другой: они различаются методами осуществления преобразований, их направленностью или результатами, но не фазами когнитивно-информационной деятельности. Программа преобразований – совокупность общих когнитивных установок социальных реформаторов, связанных с ценностями, целями и представлениями о способах их достижения; доминирующий проект – окончательный документ, фиксирующий смысл, цели и порядок проведения преобразований, положенный в основу их практического осуществления; стратегия преобразований – совокупность когнитивных установок, которыми реформаторы руководствуются для достижения поставленных целей; технологии преобразований – совокупность формальных и неформальных правовых и институциональных практик, используемых для когнитивной адаптации общества к реформам на конкретном временном отрезке осуществления; стиль преобразований – особенности их общего когнитивного дизайна, выражающие повторяющееся сочетание их универсальных параметров и национальной специфики. Понятие успеха (или эффективности) преобразований в рамках когнитивного подхода имеет свои ограничения и состоит в ответе на вопрос – удалось ли реформаторам реализовать свой первоначальный замысел (доминирующий проект)31.

Все три ключевых понятия данного исследования – революция, контрреволюция и реформа – с когнитивной позиции представляют собой различные типы саморегуляции общественного сознания, границы между которыми условны, поскольку сходные социальные цели могут быть достигнуты различными методами – радикальное социальное переустройство возможно как в более, так и в менее затратных формах, с разной степенью деструкции правовой системы и масштабами применения насилия. В идеале радикальные изменения могут осуществляться путем реформ, способных реализовать содержание революционного проекта, не обращаясь к его деструктивным методам. Однако на практике осуществление данного вектора затруднено консерватизмом, примитивизмом и негибкостью массового сознания: оно должно пройти негативный революционный опыт для того, чтобы конвертировать этот опыт в знание – отказаться от его применения в будущем.

Предлагаемая нами типология революций основывается на критерии соответствия их доминирующего проекта задачам когнитивно-информационного регулирования в обществе. Определяющее значение имеет соответствие их стиля мировому мейнстриму и соответствие доминирующего проекта задачам поддержания когнитивного контроля элиты в обществе. Мейнстрим в данном контексте – это общая картина мира определенной эпохи (или претендующая стать таковой): совокупность идей и выражающих их институциональных моделей известного исторического периода, т. е. устойчивых представлений об организации общества будущего, лежащих в основе когнитивного доминирования элиты преобразований, независимо от того, насколько они осуществимы в текущей перспективе. Речь идет о некоторой теоретической конструкции картины мира (утопической или научной), позволяющей связать прошлое, настоящее и будущее человечества, выстроить соотношение универсальных и национальных форм, объяснить накопленный опыт и установки целенаправленных изменений относительно универсально значимой цели. То, что на деле данная теоретическая конструкция является субъективной, может оказаться иррациональной и нереализуемой на практике, не отменяет того факта, что она служит общим ориентиром для инициаторов социальных преобразований разных стран мира.

Революции подразделяются, во-первых, по масштабам информационного конструирования реальности – создают ли они новую картину мира (мессианская идея для всего человечества или отсутствие таковой), выстраивают новую национальную идентичность или ограничиваются пересмотром системы в рамках существующей (традиционное деление на «великие» и «обычные» революции, граничащие с «регулярными» преобразованиями); во-вторых, по степени соответствия мировому мейнстриму – могут противостоять ему, осуществляться в его рамках или отклоняться от него при общем сходстве тенденций; в-третьих, по характеру информационного обмена с внешней средой – предполагается учет разработчиками проектов иностранного происхождения («европеизация») или, напротив, отказ от него (идея «самобытности» и «особого пути» в различных исторических модификациях); в-четвертых, по степени когнитивно-информационного контроля революционной элиты над обществом – носит он тотальный или ограниченный характер (т. е. допускает существование альтернативных источников информации); в-пятых, по степени завершенности когнитивной адаптации общества к революционным изменениям – прошли они полный цикл смены фаз когнитивной адаптации общества и доминирования соответствующих групп элиты или были оборваны в результате внешнего вмешательства; в-шестых, по характеру смены психологических установок – спонтанному или направляемому извне, методам фиксации данной смены – в какой степени она отражена в идеологических программах, правовых документах и устойчивых практиках поведения; наконец, в-седьмых, по степени успешности социальных преобразований (удалось им реализовать цели доминирующего проекта или они потерпели поражение в этом)32.

В рамках данного подхода русская революционная модель социальных преобразований, безусловно, противостоит логике предшествующих и последующих реформационных инициатив: доминирующий революционный проект создавал новую картину мира – выдвинул мессианскую идею и преследовал утопические цели (водворение коммунизма во всемирном масштабе); противостоял мировому мейнстриму (отрицая современные формы демократии, рыночной экономики и правового государства), а потому (при всей радикальности осуществляемых социальных преобразований) неизбежно вел к ретрадиционализации (восстановлению архаичных социальных и политических порядков); его реализация привела к максимальному подавлению информационного обмена с внешней средой и установлению информационного контроля над обществом, изолировав его от альтернативных источников информации; прошла полный цикл смены фаз когнитивного доминирования революционной элиты – от его установления (с насильственным уничтожением всех оппозиционных партий – альтернативных центров информационного доминирования) до полной деградации и крушения; оказалась способной повернуть спонтанное развитие революционного процесса в русло его направленного государственного регулирования; дала исключительно четкую фиксацию всех его этапов в политических конституциях и программных модификациях легитимирующей формулы; но закончилась провалом: цели базового революционного проекта (создание бесклассового общества) не получили реализации33.

Это позволяет решить вопрос о границах и периодизации истории революции. В мировой литературе отсутствует единый подход к проблеме: одни исследователи продолжают оперировать марксистской схемой периодизации революционного процесса в соответствии с подразумеваемым изменением баланса классовых сил, другие оперируют этапами политической истории, третьи усматривают решение проблемы периодизации в изменении сознания общества. В результате одни исследователи понимают русскую революцию ХХ в. как единый процесс социальной трансформации, проходящий в несколько стадий, другие предпочитают говорить о революциях во множественном числе – выделяют три революции начала ХХ в. (1905 г., Февральскую и Октябрьскую революции 1917 г.) или увеличивают их число до пяти (добавляя сталинскую революцию 1930-х годов и перестройку 1985–1990 гг.). Нет поэтому единства в определении конца революции: для одних это – время окончания Гражданской войны и консолидации большевистского режима или его трансформация (с созданием СССР и переходом к новой экономической политике в 1920-е годы), для других – консолидация сталинского режима. Третьи вообще считают, что революция заканчивается тогда, когда ее идеология трансформируется в миф или когда умирают последние носители этой идеологии – активные ее участники.

В рамках отстаиваемого нами когнитивного подхода вопрос о периодизации русской революции решается с позиций реконструкции революционной традиции на всем протяжении ее существования – от утверждения системообразующего революционного мифа в качестве легитимирующей основы режима до отказа от него. С этих позиций русская революция вполне вписывается в концепцию «долгого ХХ века», а ее этапы, фиксируемые в политических конституциях, отражают стадии формирования современного российского общества и его политической системы. Этот подход представлен в историографии крупнейших национальных революций – Английской и Американской, заложивших основы современной демократии западного типа. Последующее развитие этих стран, несмотря на кризисы и войны, опиралось на устойчивые элементы преемственности этой политико-правовой традиции, наполняя ее новым социальным содержанием34. Обращаясь к истории Французской революции, исследователи раскрывают единство революционной традиции, выраженное в преемственности революционного мифа и его идеологического обоснования на разных стадиях эволюции государственности. Так, начавшись в 1789 г., Французская революция с ее ключевыми принципами свободы, народного суверенитета и разделения властей, по мнению ряда исследователей правовой традиции, в сущности, не прекращалась до создания современной Пятой республики (1958)35. В целом Французская революция изначально вращалась вокруг идей конституционализма, различные интерпретации источников и содержания принципов которого составляли основу мобилизации сторонников основных политических партий36. Мексиканская революция, как считают ее новейшие исследователи, начавшись с конституционного переворота 1910 г., закончилась лишь в конце ХХ в.37. Китайская революция, начавшись с крушения монархии в 1911 г. и пройдя ряд этапов, сходных с русской (и под ее непосредственным влиянием), по-видимому, не закончилась до настоящего времени в силу сохранения коммунистической идеологии как легитимирующей основы однопартийного режима38. Иранская революция 1979 г., продемонстрировав, несмотря на свой исламский характер, ряд поразительных черт сходства одновременно с французской и русской, позволила сформулировать аналогичные вопросы о природе революционного режима, причинах его устойчивости и направлениях трансформации в будущем39.

Сформулировав исходные постулаты идеологического символа веры и зафиксировав их в ходе Учредительных собраний и в Основных законах, революции затем длительное время корректировали их во имя согласования с меняющейся социальной реальностью. Это позволяет, в частности, объяснить сходство структуры революционных циклов в разных странах, на каждой фазе развития которых происходит заимствование идеологических постулатов и институтов соответствующих предшествующих революционных моделей. Социология революции как самостоятельное научное направление позволяет выяснить, до какой степени повторяемость воспроизводства институтов, символов, риторики и способов революционной мобилизации разных стран соответствует национальным задачам и выражает особенности их политической культуры40. Революционная трансформация общества есть, следовательно, длительный процесс: революция (несмотря на изменения политического режима) продолжается столько, сколько действует революционная формула, ее развитие связано с модификацией этой формулы и ее последовательной десакрализацией, а конец определяется достижением полноценного национального единства с принятием конституции, обеспечивающей национальный консенсус и институциональную стабильность, когда новая система ценностей и ожиданий, провозглашенных революцией, конвертируется в стабильные демократические нормы, институты и правила игры. В основу периодизации русского революционного процесса следует положить, следовательно, развитие самого революционного мифа на всем протяжении существования (1917–1991), точнее, основанные на нем модификации легитимирующей формулы революционного режима, отраженные в его основополагающих конституционных актах.

С позиций когнитивного подхода проблема так называемой «исторической дистанции» (степени удаленности историка от времени изучаемых событий) не имеет значения (поскольку доказательность прямо не коррелируется с удаленностью наблюдателя во времени). Однако столетний рубеж крупного исторического события, каким является революция, дает исследователю ряд преимуществ. Во-первых, вызванные им следствия предстают в завершенном виде; во-вторых, не действуют (или действуют опосредованно) те эмоциональные представления, которые владели умами современников и ближайших потомков; в-третьих, в результате исследований становится ясна фактическая картина явлений и процессов (особенно с введением в научный оборот документов всех политических партий и общественных движений); в-четвертых, событие приобретает взвешенный и завершенный характер восприятия в обществе, несмотря на то что в нем может не существовать единства оценочных суждений о нем; наконец, в-пятых, идеологическое и «мемуарное» воспроизводство событий, связанное с тотальным господством революционной «мессианской идеи», уступает место их беспристрастному аналитическому изучению. Это наблюдение справедливо в отношении всех так называемых «великих революций», академические исследования которых появляются примерно через полстолетия после их осуществления. Но оно особенно верно в отношении русской революции, академическое изучение которой внутри страны было невозможно на протяжении всего времени существования советского строя (поскольку революционный миф в его официальной идеологической трактовке составлял основу легитимности политического строя), а после его крушения в 1991 г. затруднялось эмоциональной обстановкой постсоветского переходного периода.

Общей предпосылкой академического исследования русской революции стал конец идеологического типа мышления, четко осознанный уже в 60-е годы ХХ в. Если мы понимаем идеологию как тоталитарную систему идей, всеохватывающую теорию ценностей – этический абсолют, тотально направляющий социальное поведение, который претендует на объяснение мироздания, ведет к манихейскому расколу общества и продуцирует мощный классовый конфликт, легитимирует массовую социальную мобилизацию и неограниченную власть, – то таких идеологий больше не существует. Идеология как «ложное сознание» – пассионарная связь революционных и контрреволюционных представлений с мобилизационной практикой – действительно переживает упадок41. Это выражается в крушении марксизма, расколе левого движения, преодолении разрыва массового движения и авангарда и проч. Не означает ли принятие данного тезиса вывод о конце политики (возможна ли политика вне идеологии)? Суть проблемы в том, что узкое понимание идеологии, которое господствовало в ХХ в., было отвергнуто с крушением коммунизма и едва ли может быть воспроизведено вновь. В этом традиционном понимании классические идеологии действительно закончили существование (исключение составляет национализм). Речь должна идти, таким образом, во-первых, о конце традиционных мобилизационных идеологий, который не исключает появления новых идеологий (как, например, глобализм и антиглобализм); во-вторых, об изменении инструментов распространения идеологических представлений (новые информационные технологии), в-третьих, появлении возможности быстрой верификации тех или иных положений (не просто вера, но поиск достоверных знаний). Если традиционные идеологии XIX–XX вв. продуцировались из единого центра, опирались на интеллектуалов и транслировались в массовое сознание, то их современные модификации опираются на новый тип коммуникаций, обеспечивающий диалог интеллектуалов и аудитории в режиме «онлайн». «Расколдовывание мира» по мере его рационализации ведет к изменению смысла и техники идеологического конструирования, но не отменяет его значения. Конец традиционных идеологий не означает конец утопий – этических проектов социальной справедливости и права, политики. Напротив, в этой реальности (конца идеологий) значение интеллектуалов возрастает. Всякий status quo есть источник инерции и догматизма, социальная функция интеллектуалов – подвергать их критике, пусть даже во имя утопических идеалов: выполняя эту функцию, интеллектуал помогает поддерживать конфликт, который является неотъемлемым источником жизненной силы демократической системы. С этих позиций переосмысление русской революции и ее идеологии сохраняет значение для когнитивного конструирования современной социальной реальности.

В предшествующих исследованиях автора раскрыто содержание различных типов правового регулирования с позиций социологии права, сравнительного конституционного права и динамики конституционных циклов; показана роль и место советского номинального конституционализма в сравнительно-исторической перспективе авторитарных режимов; особенности переходной модели постсоветского конституционализма и трудности его современного развития42. Эта работа велась параллельно с реконструкцией социальных параметров правового развития и логики политических процессов43. Синтез этих двух магистральных направлений исследования позволил сформулировать общее представление о российской правовой традиции и ее изменениях в ходе социальных трансформаций ХХ в.44 Эти представления стали основой переосмысления автором в качестве главного редактора академического журнала «Российская история» предпосылок и развития русской революции, советского периода истории45. Нескрываемая оппозиция выдвинутым нами идеям со стороны академических традиционалистов неуклонно возрастала по мере постановки вопросов методологии аналитической истории и обсуждения политической истории России ХХ в. Автор убедился как в консерватизме и практической нереформируемости российской академической бюрократии (что, впрочем, было вполне ожидаемо с самого начала), так и в необходимости новых подходов к объяснению российского исторического процесса с позиций когнитивной методологии, доказательной аналитической истории и сравнительных подходов46. Этот ценный практический опыт «включенного наблюдения» прояснил ситуацию в постсоветских идейных спорах, заставив обратить внимание не только на их содержание, но на структуру и эволюцию формальных организаций, продуцирующих историческое знание, а в агрессивной реакции советских традиционалистов увидеть своеобразную форму борьбы за сохранение контроля и доминирования в публичном пространстве. В дальнейшем автор использовал данный опыт в ходе своих выступлений по общественно-политическим вопросам, в частности – проблемам публично-правовой этики, современного конституционного и политического строя России и перспектив его реформирования47. В свете этих автобиографических замечаний понятен современный интерес автора к политической и конституционной истории русской революции: существует ли связь революции и создания сталинской модели политической системы; в какой мере она определила когнитивные стереотипы, логику развития и крушения советской системы, особенности ее современного развития?

Для определения специфики советской правовой системы (и ее аналогов) нами было введено понятие номинального конституционализма – системы, где конституционная норма вообще не действует реально, юридические гарантии прав и свобод не могут быть осуществлены, а власть полностью бесконтрольна. В исторической перспективе эта форма конституционализма присуща тоталитарным режимам и отличается как от полноценного реального конституционализма демократических стран, так и от различных форм ограниченного (или мнимого) конституционализма авторитарных режимов. Данный понятийный аппарат был принят многими современными исследователями проблемы – юристами, политологами и историками48. Его основное преимущество (по сравнению с формально-юридическим подходом) заключается в четком определении принципиально новой проблемной области – перехода от номинального конституционализма к реальному, выяснении срывов на этом пути (конституционных деформаций мнимоконституционного характера) и выявлении тех форм, механизмов и стратегий правового конструирования, которые используются политической властью для создания и поддержания соответствующих институтов. Очевидно значение данного направления исследований для понимания тенденций мирового правового и политического развития, поскольку едва ли не большая часть современных государств оказывается на переходной стадии от авторитаризма к демократии, а их гибридные режимы пребывают в «серой зоне», пытаясь сочетать элементы реального и мнимого конституционализма.

Вполне оправдан вопрос о том, в какой мере революционный (советский) конституционализм отражал социальную действительность и может стать отправной точкой в ее изучении. Когнитивный метод акцентирует соотношение информационной картины мира, правовых норм, создаваемых ими коммуникаций (информационный обмен) и форм социальной мобилизации, административных институтов и практик (как формальных, так и неформальных). В той мере, в которой конституции фиксируют эту реальность, отражают ее изменения или, напротив, целенаправленно уклоняются от выполнения данной задачи – они выступают достоверным источником информации о социальной реальности. Номинальность права (в юридическом смысле) при этом не имеет принципиального значения. Напротив, провоцирует вызов исследователю – стремление понять, почему политическая система избегала правового оформления действительных социальных отношений и механизма власти, каким образом при внешне монолитной системе номинального права оказывались возможны различные институциональные схемы, каковы были когнитивные параметры адаптации общества к ним в рамках принятых системой формальных и неформальных практик социально-правового регулирования.

Интерпретация логики политического процесса возможна с позиций классического институционализма, раскрывшего имманентную связь социальной структуры и правовых норм и неоинституционализма, настаивающего на учете когнитивно-информационных параметров юридического конструирования институтов49. Основное различие двух подходов – решение вопроса о роли права в институциональном конструировании. Если первое направление видело в институтах корпоративные структуры, наделенные единством организующей воли, то второе видит свою задачу в выявлении самостоятельного значения правовой нормы в конструировании социальных отношений и самих институтов. В этом смысле всякое право (в том числе номинальное) как система норм есть социальная реальность, определяющая функционирование социальных институтов (поскольку нормы создают информационную основу формирования структуры институтов и их деятельности). Практический вывод из неоинституционального подхода к праву состоит в рассмотрении права и правовых норм как важнейшего фактора организации и трансформации общества. Сами институты предстают как «правила игры» – ограничительные рамки во взаимодействии людей, а институционализация определяется как процесс, связанный с эндогенными и экзогенными факторами, может быть видимой (фиксируемой в письменно закрепленных правилах и процедурах) и невидимой (основанной на периодическом воспроизводстве определенных поведенческих установок), спонтанной и регулируемой (направленная селекция соответствующих практик для достижения определенной цели), а само регулирование может осуществляться в правовой и квазиправовой форме. Процессы институционализации могут иметь как формальный, так и неформальный характер, порождая конфликт соответствующих практик50. Его результатом может стать конвергенция формальных и неформальных правил или их дивергенция – отторжение новых формальных институтов и норм или изменение их функционального назначения. В крайней форме конфликт двух типов институтов и практик может привести к параличу системы. Преодоления конфликта система ищет в принятии защитных образцов поведения, которые могут привести к деформации формальных установлений или радикальному изменению их функционирования. Институционализация неформальных практик означает, что они рутинизируются – обретают устойчивость и повторяемость в силу соответствия базовым ценностям группы. Основными факторами, определяющими вектор и глубину институциональных изменений, выступают идеология, интересы правящей группы (элиты), практические задачи управления.

Источниковедческая база данного исследования включает три основных корпуса документов, отражающих идеологические установки, нормативно-правовое регулирование и социально-политический контекст конституционного конструирования. Это, во-первых, документы политических партий и общественных организаций России (прежде всего программные документы и материалы внутрипартийных дискуссий по их модификации); во-вторых, материалы конституционных и законодательных комиссий – от Учредительного собрания до Конституционного совещания 1993 г.); в-третьих, материалы прессы (русской и иностранной), посвященные обсуждению этих вопросов и отражающие состояние общественного сознания в данной области. Наибольшее значение для ответа на поставленные вопросы имеют материалы конституционных комиссий ХХ в. – высших законосовещательных институтов политической системы, в которых велось обсуждение конституционных проектов перед их формальным принятием органами высшей законодательной власти (Съездами советов или Верховным Советом)51. Это – ставшие впервые доступными в полном объеме архивные материалы по подготовке Учредительного собрания и пяти советских конституционных комиссий, обсуждавших и разрабатывавших проекты советских конституций 1918, 1924, 1936 и 1977 гг., а также несостоявшейся Конституции 1964 г. Их материалы отложились в ГА РФ в фондах ВЦИК, Верховного Совета СССР и его Президиума. К этой категории материалов примыкают документы Конституционной комиссии и Конституционного совещания 1993 г. В составе данного корпуса материалов выделяется документация нормативно-правового характера (программно-идеологические декларации, конституции, их проекты, тексты принятых и отклоненных поправок, комментарии к ним); документация, отражающая дебаты по конституционным вопросам (стенограммы заседаний комиссий и подкомиссий разного уровня, раскрывающие как формальную, так и неформальную сторону обсуждения, в частности – роль партийного вмешательства); аналитическая документация (различные информационные сводки, отражающие использование зарубежного и российского опыта); документация, отражающая отношение общества и политической элиты к проектируемым конституционным проектам (от материалов так называемых «всенародных обсуждений» до обзоров иностранной, эмигрантской и российской прессы, включая сводки оппозиционных мнений); документация, направленная на выявление эффективности новых институтов и процедур – избирательной системы, партийных и общественных организаций, отдельных социальных инициатив (экспертные заключения по правовым и политическим вопросам); наконец, это значительная документация, отражающая правовой статус, структуру, состав и порядок деятельности конституционных и законодательных комиссий, включая различные мнения самих разработчиков.

Уникальность данной документации определяется статусом конституционных комиссий, которые для своих целей аккумулировали информацию всех высших учреждений и партийных инстанций, проводили не только правовой, но и политический анализ норм, занимались мониторингом их институциональной реализации, имея при этом определенную свободу обмена информацией и обсуждения вопросов, практически недоступную другим официальным советским учреждениям. По ключевым спорным вопросам нами привлекались мемуарные источники, а также публицистика соответствующей направленности. Этот корпус как опубликованных, так и неопубликованных (выявленных в архивах) документов позволяет полноценно реконструировать содержание и основные этапы истории номинального советского конституционализма, показать, каков был механизм принятия решений, какие факторы оказывались определяющими для выработки стратегии правового развития и его пересмотра на всем протяжении существования советского режима. Это позволяет понять: а) из чего исходили авторы конституций, b) какой смысл они вкладывали в те или иные нормы; с) как соотносились замысел и его реализация на уровне норм, институтов и политических установок. В целом прослеживается смена идеологических установок, норм и их соответствия с практикой политического режима. Обсуждение и принятие конституций – когнитивный момент (обретение смысла), раскрывающий связь номинальных правовых норм с задачами социальной мобилизации.

В данном исследовании в центре внимания оказывается именно номинальный советский конституционализм – система его норм, институтов и практик. Предстоит выяснить, как и почему в результате крушения абсолютизма и демократической республики возник данный феномен; каковы были те психологические установки, нормативные конструкции и их проекции в институтах и социальных практиках, которые обусловили его утверждение и столь длительное существование на протяжении большей части ХХ столетия; ответить на вопрос, был ли данный тип правового регулирования неизменным на всем протяжении своего существования или включает определенные этапы трансформации, и если да, то какие факторы ее определяли; как в структуре номинального конституционализма взаимодействовали идеологические принципы, правовые нормы и социальные практики, до какой степени номинальные правовые нормы определяли подлинную институциональную структуру политического режима и механизмы его функционирования, наконец, определить причины крушения данной системы политико-правового регулирования. Это исследование имеет не только академический интерес, но и практическое значение, позволяя решить проблемы современного общества: в какой мере принятие действующей постсоветской модели конституционного устройства было разрывом с традициями номинального советского конституционализма, а в какой представляет их продолжение, до какой степени советские правовые конструкции ведут к эрозии демократических принципов и каковы, исходя из этого, должны быть дальнейшие шаги по модернизации современной формы правления, политического режима, политики права и правоприменительной деятельности52.

Когнитивный анализ источников советского периода, направленный на выявление смысла социальных процессов, их вариативности и доказательности исторической реконструкции, сталкивается с рядом специфических трудностей. Главная из них – необходимость различать подлинные и декларируемые цели конституционных преобразований. Мифологизированное сознание трудно поддается выражению в рациональных категориях. Масштаб оценок основополагающей легитимирующей формулы в идеологических понятиях современниками революции изначально определялся предположением, что она продлится вечно, однако по мере консолидации режима выяснилась необходимость формального языка для описания явлений. Но попытка выразить миф в правовых понятиях с использованием формального (правового) языка демонстрировала иррациональность происходящего (миф плохо поддается формализации). Поэтому все советское право – поиск эвфемизмов (понятий с неопределенным содержанием), иногда – виртуозный, иногда – нелепый.

Это ставит исследователя советской правовой системы в положение медиевиста, изучающего средневековые теологические конструкции с использованием специальных методов исследования. Первый из них – семантический анализ ключевых понятий (коммунизма, демократии, справедливости, суверенитета, федерализма, собственности, прав личности), смысл которых с течением времени оказывался различен, если не противоположен изначальному. Второй – источниковедческий анализ, позволяющий раскрыть соотношение намеренной и ненамеренной информации, особенности фиксации этой информации в документах различного происхождения (конституционных проектах), подлинные мотивы их создателей (в том числе те, которые они четко не осознавали или тщательно камуфлировали). Третий – функциональный анализ идеологических принципов, правовых норм и институтов в политической системе. Его применение в культурной антропологии и сравнительном правоведении основано на постулате сравнения сравнимого: соответствующие институты могут иметь внешнее формальное сходство, но применяться с разной целью, или наоборот, не иметь этого сходства, но действовать идентично. Подлинным критерием доказательности сравнения институтов выступает, следовательно, типологическое сходство их функционирования (в разных политических системах или на различных стадиях развития одной системы).

Синтезом этих трех направлений анализа выступает контекстуальный (сценарный) подход к реконструкции динамики революционного процесса, представленный в современной историографии революций. Он выражается шекспировской метафорой театра, подчеркивающей инсценируемый характер соответствующих инициатив. Если весь мир – театр, то нормы революционного права – сценарий, написанный утопистами, деятельность разработчиков – игра (которая постепенно отклоняется от первоначального сценария), зрители представления – все общество, часть которого выступает в виде активных участников инсценировки, а часть – в виде пассивного хора. Режиссером всего спектакля выступают партия и ее вождь – истинный инициатор всех мероприятий по введению новых конституций. По ходу представления выясняется, что сценарий – это миф, рациональный выбор на самом деле иррационален, игра актеров не соответствует сценарию, вынуждая неоднократно переписывать его по ходу действия, а развязка драмы – обратна той, которую предполагал режиссер. Тот сценарий, который стал доминирующим (большевистский), определил направления правового и социального конструирования реальности. Но это не значит, что он оставался неизменным. За время своей реализации он прошел существенную эволюцию, основными вехами которой стали партийные программы и принятые конституции. Переписывание сценария велось по одним лекалам (идеология сохраняла фундаментальную преемственность), но к концу он очень существенно отошел от первоначального смысла. Расколдовывание мира, «рутинизация харизмы», движение системы в направлении реальности, осуществлявшееся идеологами, политиками и бюрократами режима, – доминирующий социологический вектор трансформации режима и его мифа. Есть в этой схеме и роль театрального критика – независимого ученого, дающего оценку представления. В его задачу входит оценить содержание первоначального сценария, рациональность (или иррациональность) его последующих корректировок, качество игры актеров, правдоподобность декораций, реакцию аудитории, а в конечном счете – общий результат с позиций этики, разума и даже эстетики. Это позволяет завершить когнитивный анализ выяснением смысла событий, отраженного в логике политико-правовой трансформации революционного режима от его установления до деградации и крушения. Кровавый фарс революции можно понять с учетом намерений инициаторов, использованных средств и результатов социального эксперимента.

Структура исследования подчинена решению центральной проблемы – эволюции легитимирующей формулы русской революции: поиску ее оптимальной формулы в начале революционного процесса – от свержения монархии в ходе Февральской революции 1917 г. до Учредительного собрания (гл. I–III); утверждению ее большевистской версии – от попытки непосредственного воплощения мифа Коммуны в Конституции РСФСР 1918 г. и создания советской институциональной системы до корректировки этого замысла в ходе образования СССР и принятия Конституции 1924 г. (гл. IV–VI); введению новой редакции данной формулы в период консолидации сталинского режима – принятия Конституции 1936 г. и кампании массовой мобилизации на ее основе (гл. VII–IX); модификации легитимирующей формулы в период «оттепели» – в конституционном проекте 1964 г.) (гл. X); закреплению ее полностью выхолощенной трактовки в эпоху «застоя» в Конституции 1977 г. (гл. XI); запоздалым попыткам ревитализации данной формулы в конституционных преобразованиях эпохи перестройки (1985–1991), закончившимся полным отказом от нее, но определившим ключевые параметры формирования постсоветской политической системы (Конституция 1993 г. и направления ее современной интерпретации) (гл. XII). В заключительном разделе представлены итоги исследования – предложена авторская интерпретация смысла русской революции.

Замысел книги – понять русскую революцию не только как трагический разрыв в истории России, но как длительный исторический процесс – часть глобальной социальной и правовой трансформации; осуществить последовательную реконструкцию правовой и политической традиции номинального конституционализма, выразившей институциональные основы, динамику и крушение советской системы; ответить на вопрос о преемственности легитимирующих форм власти периодов самодержавия, однопартийной диктатуры и современной России. Осмысление опыта политической истории революции позволяет конвертировать его в знание, а это последнее – в стратегии современных политических реформ.

Глава I. Старый порядок и революция в России

Русская правовая традиция есть пограничный вариант континентальной правовой системы – модель традиционного права, радикально преобразованная модернизацией Нового времени. Модель – нестабильная, циклическая, вынужденная постоянно преодолевать феномен правового дуализма, возвратных движений и до настоящего времени находящаяся в процессе догоняющего развития53. Исторические срывы на этом пути, крупнейшим из которых стала русская революция ХХ в., объясняются вовсе не существованием особой исторической «матрицы» – неизменных констант русской истории, но устойчивыми стереотипами сознания, почти с регулярной периодичностью воспроизводимыми и отбрасываемыми русским обществом. Понимание этих стереотипов, причин их воспроизводства, а главное – механизмов действия, составляет задачу когнитивной истории, раскрывающей вариативность выбора каждой эпохи и форм его реализации в альтернативных программах политического устройства. Отказ от экономического детерминизма и классовой теории в изучении революций и реформ заставляет пересмотреть сам предмет исследования: если системный кризис самодержавия существовал, то он был кризисом сознания, а не экономики. Причина революции – неспособность традиционалистского авторитарного режима овладеть тем процессом модернизации, который был успешно начат либеральными реформами 60-х годов XIX в., но не доведен до логического конца. Ситуация незавершенной модернизации есть ситуация неустойчивого равновесия, в которой традиционный политический режим оказывается (при внешней силе) чрезвычайно непрочен и легко становится жертвой сравнительно незначительных воздействий внутреннего или внешнего характера54. Это и есть именно та среда, в которой возможна (но не неизбежна) революция. Февральская революция – исторический рубеж в развитии российской демократии, связанный с началом практического перехода от сословного общества к гражданскому и от монархической системы правления к республиканской. Однако всего через полгода данная система (первой республики) потерпела крушение, пав жертвой антидемократического государственного переворота, получившего название Октябрьской революции 25 октября 1917 г.

Крушение демократической системы, начавшей формироваться в России после Февральской революции 1917 г., принципиально изменило направление развития российской и мировой истории ХХ в.55 В то же время этот кризис оказался первым в ряду антидемократических переворотов в межвоенной Европе и других регионах мира, приведших к крушению парламентаризма и установлению диктаторских режимов различной политической направленности, ввергших человечество в цепочку гражданских войн и расколовших мир на две враждебные системы. Поход на Рим Муссолини, крушение Веймарской республики, установление диктатур в Испании и Португалии межвоенного периода, а также странах Центральной и Восточной Европы – выражение той же циклической динамики конституционализма. В чем причина того, что демократическая система не смогла удержаться в России? В нашу задачу входит найти объяснение данного феномена, определить его типологическую природу в контексте других переходных процессов, выявить механизмы эрозии демократии, технологии, которыми они управляются.

1. Социальный кризис с позиций теории и методологии когнитивной истории: закон Токвиля и русская революция

При объяснении причин и логики развития революционных кризисов в современной социологии революции используется концепция, известная как «закон Токвиля»56. Его суть состоит в следующем: революции происходят тогда, когда период подъема, сопровождающийся ростом обоснованных ожиданий, сменяется периодом спада, при котором, однако, ожидания продолжают расти. Продолжающийся рост завышенных ожиданий в условиях относительного спада (или стагнации) перестает, следовательно, соответствовать реальной ситуации в экономике и политике. Следствием становится рост недовольства (фрустрация), а основным способом ее преодоления – социальная агрессия. Данная логика приводит к свержению Старого порядка и последовательному делегированию власти от умеренных к радикалам57. Раз начавшись, революция не может остановиться на середине и завершается лишь с исчерпанием своего деструктивного потенциала. В результате на смену революции приходит Реставрация – частичное восстановление старого режима в новых формах. Концепция Токвиля оказалась определяющей для переосмысления Французской революции в современной историографии58. Данная парадигма обсуждается в современной литературе как в отношении классических, так и новейших революций в арабских и постсоветских странах. Общий итог этих размышлений заключается в том, что революции есть срыв устойчивого и поступательного развития в результате спонтанной реакции неподготовленного общества на трудности ускоренной модернизации59. Цели революции, следовательно, не отличаются от целей радикальных социальных реформ и могут быть достигнуты без спонтанного социального разрушения. Представляет актуальность вопрос, насколько эта концепция актуальна при интерпретации русской революции. В центре внимания при таком подходе оказываются параметры когнитивной истории: формирование картины мира революционной эпохи; психологические установки общественного сознания и механизмы управления им; поляризация общественного мнения и партийных установок при выяснении отношений сущего и должного.

Основным однородным источником информации по данному вопросу выступает документация политических партий России революционного периода – целостный комплекс, идеально соответствующий поставленной задаче60. Во-первых, эти документы охватывают все общество, анализируя конфликт на макроуровне; во-вторых, фиксируют установки и требования различных социально-политических сил к власти; в-третьих, показывают динамику изменения настроений и раскрывают психологическую их мотивацию (выражающуюся в преобладании определенных партийных программ на разных фазах революции); в-четвертых, содержат экспертный анализ по важнейшим параметрам избранной модели социального конструирования (в том числе в сравнительном контексте); в-пятых, показывают механизм принимаемых решений и позицию лидеров в условиях быстрых социальных изменений. Они позволяют выявить общие оценки динамики революционной ситуации, независимо от идеологических и партийных предпочтений. Наконец, это исследование раскрывает особенности трансформации исходных концепций революции в сравнении с их последующими модификациями. Ключевые проблемы, реконструируемые на основе представленной документальной базы, таковы: соотношение исходной стабильности и революционных установок; причины крушения российского Старого порядка; природа революционного мифа; фазы революционного цикла; социальные функции революционного экстремизма; ошибки политической власти, не позволившие остановить запуск механизма спонтанного саморазрушения общества; постреволюционная стабилизация и возможные пути ее осуществления.

2. Консервативная, реформистская и радикально-революционная стратегии разрешения социального конфликта

Исходная стабильность российской политической системы выступает как константа в программных документах всех политических партий революционного периода. Она понималась в целом как исторически сложившийся консенсус общества и власти, выраженный в особом типе политической системы – самодержавном строе. Его суть определялась в традициях юридической школы как особый механизм социального регулирования, предопределивший ключевую роль неограниченной государственной власти в социальных преобразованиях. Данная конструкция, эффективная в прошлом, начала давать сбои в условиях быстрых социальных изменений и нуждается в пересмотре. Однако масштаб и направления этого пересмотра раскалывали общественное сознание, выявляя три основные позиции – консервативную, реформистскую и революционную.

Суть консервативной позиции, последовательно выраженной правыми партиями, заключалась в том, что политическая система самодержавия, принципиально отличная от европейских моделей, не нуждается в радикальном пересмотре: опираясь на уникальный принцип «соборности», она сохраняет эффективность и в новых условиях, гарантируя социальную стабильность и создавая основы для поступательного развития в будущем. Политическая система, возникшая в результате революции 1905–1907 гг., не является конституционной. Ключевое понятие Основного закона – «самодержавие» – тождественно неограниченной власти монарха, «потому что ограниченного самодержавия не может быть так же, как не может быть, например, мокрого огня или четырехугольного круга», фактически «у нас и после 17 октября нет конституции»61. Природа революционного кризиса – в разрушении нравственных (прежде всего религиозных и национальных) устоев общества, влекущем за собой его дезориентацию в условиях войны, используемую в своих целях внешними и внутренними врагами государства, прежде всего маргинальными элементами – агитаторами, компенсирующими таким образом свой комплекс неполноценности. Они суммарно определялись как «все эти безусые и усатые студенты, подозрительные евреи, какие-то барышни и дамы, все эти ораторы, призывающие вас к братоубийственной войне, к отдельным подлым, предательским, чудовищно бессмысленным убийствам»62. Революционное решение проблемы неприемлемо: «ужасы французской революции» и «лживость ее девизов – свободы, равенства и братства» – выгодны только подрывным элементам – радикальным фанатикам и космополитической либеральной интеллигенции, которая определялась как «чудовищная гидра». В условиях кризиса основная задача состоит в том, чтобы обеспечить «водворение порядка и спокойствия в стране», используя для этого все возможные методы, включая репрессивные – «радикальные устрашающие меры»63. Речь должна идти поэтому не об отказе от системы, а о снятии социальных деформаций, блокирующих ее полноценное функционирование (имевшее место в прошлом, но утраченное в Новейшее время). Целью преобразований выступает, следовательно, не парламентаризм и конституционализм, а справедливое разрешение аграрного вопроса и возвращение к аутентичной трактовке самодержавия – преодоление бюрократических извращений.

Реформистская позиция (представленная октябристами, конституционными демократами, другими умеренными партиями) в принципе опиралась на традиционную (академическую) трактовку исторического генезиса российской государственности, но включала три существенных особенности: во-первых, она отказывалась видеть в ней «самобытное» явление, рассматривая самодержавие как аналог европейского абсолютизма (более ранних периодов истории); во-вторых, считала эту модель утратившей эффективность в Новейшее время; в-третьих, настаивала на необходимости корректировки политической системы правовым путем. Политическая система, возникшая в 1905 г., получила поддержку партии «Союз 17 октября» именно потому, что позволяла совместить исторически легитимную монархическую власть с ее конституционными ограничениями. Было признано, что «монархия стала ограниченной», а сохранившееся в основном законодательстве понятие «самодержавие» не означает «неограниченности» этой власти. Фактически констатировалось принятие октроированной конституции – «государь по своей собственной воле ограничил свою власть». Октябристы (ядро которых составляли умеренно-либеральные представители общеземских съездов) позиционировали себя как «искренние монархисты по убеждению», видевшие в конституционной монархии «противодействие идее деспотизма олигархии или массы»64. С этих позиций «Союз» интерпретировал революцию как социальную катастрофу – «Смуту» (по аналогии с событиями начала XVII в.), отвергал «всякий насильственный путь для достижения свободы» и особенно «отвратительные кровопролития», объявлял себя партией центра, которая заняла «среднюю позицию между всеми русскими политическими партиями», отстаивал необходимость широкой демократической коалиции, выступающей против двух крайних течений – угрозы революции и реакционного возврата к абсолютизму.

Сходная программа выдвигалась рядом других консервативно-либеральных политических объединений, установки которых представлены в их обозначении – «Партия демократических реформ», «Партия правового порядка», «Прогрессивно-экономическая партия», «Всероссийский торгово-промышленный союз», «Демократический союз конституционалистов» и «Союз мирного обновления». Сами названия этих партий, как и содержание их программ, четко показывают их умеренно-реформистский характер. Государственное устройство Российской империи определялось ими в соответствии с Основным законом как наследственная конституционная монархия, принятие законов в которой осуществляется на основе согласия народного представительства и утверждения императора. Эта система, однако, находилась на стадии формирования (многие положения закреплены только «на бумаге») и вынуждена была отражать как деструктивные революционные тенденции, так и консервативно-реставрационные тенденции к бюрократическому склерозу. Поскольку массовое сознание не было готово к принятию ценностей правового государства, была велика опасность его срыва. Главной задачей переходного периода в России было не допустить раскачивания того маятника конфронтации крайних сил, который действовал в ходе Английской и Французской революций, запуская весь цикл от свержения монархии до ее реставрации. «Партия демократических реформ» выступала «и против владычества невежественной черни, и против ее исчадия – народного цезаризма», отстаивала концепцию «свободы в праве и равенства в свободе», что «мыслимо только при широком просвещении народных масс вместе с образованием, и тесно связанным с ним сознанием своих прав и обязанностей». Основной формулой политического процесса согласно программе этой партии должно стать «видоизменение и развитие существующего»65. Поэтому преобразования должны иметь эволюционный характер: не Учредительное собрание, а расширение избирательных прав; не автономизация, а создание «верхней палаты, которая сделалась бы представительницей земских и городских миров»; не радикальное изменение формы правления, а введение «ответственного правительства» и широкое развитие местного самоуправления; не земельный передел, а строительство гражданского общества – защита личных прав, «равноправие полов, национальностей и вероисповеданий»; не революционная агитация, а распространение просвещения. Сходным образом «Партия мирного обновления» искала идентичность в отмежевании «как от крайне левых партий, считающих возможным изменить общественный строй путем насильственного насаждения отвлеченных теорий, так и от тех правых элементов, которые удовлетворяются лишь частичными улучшениями»66. Позиционируя себя как партию «конституционного центра», которая «призвана объединить все истинно-конституционные элементы для борьбы с усилившейся реакцией», она выдвигала программу осуществления «классового мира» – достижения консенсуса для «обновления государственного строя на конституционных началах», проведения земельных преобразований, судебных и административных реформ «во имя ценности человеческой личности», последовательное осуществление принципов конституционной монархии для преодоления режима «личной власти». Это означало осуждение спонтанных форм аграрного протеста («безумная пугачевщина»), революционного терроризма (политических убийств) и произвола власти (требования отмены смертной казни). Наконец, «Партия промышленников и предпринимателей» внесла в эту общую программу существенный прагматический компонент – обеспечение национальной, религиозной и государственной идентичности в традиционных формах, то есть защиту фундаментального принципа частной собственности от покушений коммунистов, отстаивание «всеобщего равенства граждан путем уничтожения всех сословных привилегий»; переход от общинного владения землей к личному; выстраивание стабильных институтов рыночной экономики. «Кровавое зарево революционного пожара», развернувшегося в результате популизма левых партий, разрушение экономики в результате социальной анархии (экспроприаций и забастовок), паралич административно-судебной системы – все это должно быть преодолено конструктивными силами общества на основе ценностей общественной солидарности, завещанных Петром Великим – «свобода, знание и труд»67. Эти установки, аккумулированные в программе «Союза 17 октября», исключали коалицию с партиями, не разделявшими центристские позиции – не признававшими конституционно-монархического строя, единства и неделимости России (при равноправии всех национальностей), не стремящимися к осуществлению свобод, данных Манифестом 17 октября или требующими созыва Учредительного собрания68. Именно поэтому октябристы отказались от сотрудничества с другой либеральной партией – кадетами («монархистами из тактических соображений»), победа которых воспринималась как угроза единству страны (допущение автономии) и политической системе.

Конституционные демократы, образовавшие партию народной свободы, оценивали политическую систему скорее как протоконституционную. Понимая незавершенность конституционных гарантий в «Основных законах» 1906 г., они тем не менее программно подчеркивали ограниченный характер монархической власти после Манифеста 17 октября 1905 г.: «Слава Богу, у нас есть конституция» и «Дума есть вид парламента», «русская оппозиция становится оппозицией Его Величества»69. В оценках политической системы прослеживается существенная дифференциация между правыми и левыми кадетами – от признания ее состоявшейся конституционной монархией до тезиса об имитационном характере уступок монархии. Это различие позиций нарастало по мере разворачивания революционного кризиса. Критическая позиции выражалась в оценке Думской монархии как «лжеконституционализма» или «мнимого конституционализма». Кадеты пришли к выводу, что в стране «восстановлен старый абсолютный строй», а это предполагает дальнейшую «необходимость борьбы за упрочение Конституции»70. Политическую трансформацию (аграрные преобразова ния, изменения избирательной системы, ответственное правительство, реформа Государственного совета) предполагалось осуществить путем конституционно-правовых реформ либо путем созыва Учредительного собрания. Данная позиция определяла смену приоритетов – переход от самодержавия к конституционной монархии, а затем парламентской республике. В целом «между борющимися силами реакции и революции демократический конституционализм выставил принцип легальной конституционной борьбы»71.

Революционный кризис определялся кадетами как социальное возбуждение – «психология масс, легко возбудимых, фатальных». Управлять им – значит следовать за массовым сознанием, что неприемлемо. «Идти с массами и овладеть ими – превосходный рецепт, когда он осуществим; но если идти к массам – значит отдаться их бурлящему потоку, то на это нельзя согласиться. Трудно ценить активность, которая выражается в плавании по равнодействующей разных течений»72. Это значит, что революция должна быть остановлена в определенной точке, а социальное недовольство – использовано против правительства исключительно для обеспечения конституционных преобразований. В условиях революционного кризиса важно не допустить спонтанного развития процесса, т. е. запуска революционного цикла по образцу Французской революции. «Что дал бы стихийный ход революции? – спрашивал П. Н. Милюков. – Как полагается по классической теории всех революций, этот ход привел бы прежде всего к замене смешанного правительства чисто социалистическим, правительством большинства Советов, а в дальнейшем он мог бы привести к замене умеренного социалистического правительства крайними социалистическими представителями ленинского типа. Дальше анархия, террор, военный переворот и военная диктатура. Но, по счастью, можно сказать, классические образцы революции – не для России»73.

Общая стратегия состояла в ожидании (и провоцировании) не социальной, но политической (конституционной) революции – такого обострения революционного кризиса, которое вынудит монархический режим пойти на радикальные уступки либеральной оппозиции под угрозой свержения, – не больше и не меньше. Эта ситуация неустойчивого равновесия должна быть использована для утверждения полноценного правового конституционного строя. Данная позиция определила различное отношение центристов и левых либералов к правительству, революционному движению и террору. Россия при попустительстве кадетов, считали октябристы, «быстрыми шагами идет к повторению французской революции», поскольку левое большинство (кадеты) стремится «обратить Думу в Учредительное собрание, диктующее свою волю монарху»74. Роспуск Думы 3 июня 1906 г. был квалифицирован обеими партиями как «переворот», однако октябристы оценили его как «акт государственной необходимости», в то время как кадеты – как сигнал к кампании гражданского неповиновения власти (Выборгское воззвание). Ключевым фактором в расхождении позиций стало различное отношение к революционному террору. Октябристы выступали за его жесткое подавление, отстаивали «необходимость скорого и строгого суда для твердой борьбы с анархией», и повторяли, вслед за П. А. Столыпиным, что на акты революционного насилия правительство должно отвечать «энергичным подавлением» – юридически обоснованным и соразмерным применением карательных мер. Кадеты, в принципе отрицательно относившиеся к террору, не пошли, однако, на его однозначное осуждение. Даже правые кадеты (как «любимец октябристов» В. А. Маклаков) связывали эту акцию с устранением репрессий и произвола, левые – вообще отказались от осуждения террора. Обеспечение легитимности политической системы в новых условиях социального развития предполагает, по мнению либеральных партий, удовлетворение социальных запросов основных групп общества, необходимость уступок консервативной власти при одновременном общественном давлении на нее. Смыслом всего процесса трансформации должен стать переход к гражданскому обществу и правовому государству, а формой – конституционная (дуалистическая) монархия или (позднее) парламентский режим правления (в монархической или республиканской форме). В самом крайнем проявлении это была программа конституционной (но не социальной) революции.

Радикально-революционная позиция (представленная всем спектром «социалистических» партий от эсеров до большевиков) отрицала легитимность существующей системы как таковой: возникновение российской политической системы определялось как изначальная историческая несправедливость – узурпация политической властью и правящими классами народных прав – свободы, собственности и равенства. Речь должна идти о возвращении народу отчужденных прав – возвращении фактического социального равенства, радикального революционного пересмотра исторически сложившихся «правил игры» путем свержения самодержавия и утверждения непосредственного народного правления в виде социальной республики («трудовой республики», «республики советов» или «федерации коммун»). Краеугольным камнем социального переустройства эсеры считали решение аграрного вопроса – социализацию земли, а основным способом достижения цели – социальную революцию: восстание масс под руководством инициативного революционного меньшинства.

Для этих умонастроений характерно конструирование теории революционного «психологического момента» – такого состояния массового сознания, когда в обществе появляется особый «источник психической энергии» – «социалистический энтузиазм», способный поднять народ на «вооруженное восстание» с целью захвата земли или заводов. Основными способами «пробуждения» масс эсеры (как и другие левые партии в традиционных аграрных обществах по всему миру) считали выдвижение популистской программы земельного передела, провоцирование актов гражданского неповиновения (в виде стачек и саботажа), борьбу с земельным и рабочим законодательством правительства путем мобилизации «сознательных» крестьян на акции протеста, использование уголовных методов – от экспроприаций собственности до насильственных эксцессов и «революционного хулиганства». Главная угроза для реализации данной программы усматривалась не столько в репрессиях, сколько в способности режима найти психологически приемлемую для населения прагматическую альтернативу революции. Угроза усматривалась в ограниченных конституционных преобразованиях с принятием Манифеста 17 октября 1905 г., интерпретировавшихся в целом как чисто макиавеллистическая акция: «правительство выбросило сахарную бумагу на муравейник, муравьи наползли на нее и – были пойманы». Сходным образом интерпретировалась программа реформ Столыпина, которого сравнивали с Наполеоном и Бисмарком, остановившими революцию в Европе75. Для преодоления спада революционных настроений, которые характеризовались как «переутомление» и «подавленность» (со ссылкой на «объективную психологию» В. М. Бехтерева), рекомендовался решающий удар в «центр городов» или «центр центров» – использование аграрного и политического террора – убийств наиболее одиозных высокопоставленных представителей правящего режима76.

Эсеры-максималисты шли еще дальше – мечтали о повторении в России Французской революции с ее основными этапами – от взятия Бастилии до созыва Конвента и разработки Конституции 1793 г., брали на вооружение основные лозунги революции – «свобода, равенство, братство», отдавая при этом должное «социалистическим грезам левеллеров, анабаптистов, бабувистов». Революционные организации радикального народничества демонстрировали приверженность к заговорщической тактике Бабёфа77 и якобинского клуба78, суммированные в «Катехизисе революционера» Нечаева и доктрине М. Бакунина. Природа революционного кризиса в России интерпретировалась как взрыв общественных ожиданий, ведущий к спонтанному коллапсу системы Старого порядка. В России констатировалось присутствие «всех признаков великой Революции», отмеченных во Франции Токвилем: «Все эти признаки – глубина и широта захвата; неодолимый и неукротимый рост революционного движения; молниеносная быстрота распространения революционного сознания, благодаря которой в самое короткое время уже совершился громадный внутренний переворот, хотя и не добившийся еще своего внешнего выражения; роковой, фатальный характер процесса, развивающегося с неумолимой и неодолимой логикой в определенном направлении, проявления энтузиазма, который можно назвать религиозным; явно пробивающееся стремление к новой, совершенно новой, основанной на правде и справедливости, жизни, – все это признаки начала великой революции». Механизм революционного процесса имеет спонтанный характер – его импульс исходит из среды народа, а не от партий, развивается по нарастающей, постепенно охватывая все социальные слои, отличается постоянным ростом максимализма требований вплоть до их полного осуществления. Ибо «логика внутреннего, психологического процесса, лежащего в основе великих революций, сама по себе должна привести к этому». Коммунистическая организация всемирного общества будущего не ставится под сомнение, однако допускаются ситуации срыва революционного процесса. Отступление от идеала определяет деградацию революционного правительства к авторитарному режиму: «когда колесо революции совершит свой полный круг, он будет использован каким-нибудь диктатором – если, конечно, таковой окажется налицо, так как Кромвели и Наполеоны не являются по первому требованию, но только в случае неудачи революции, в случае разочарования»79. В этой ситуации решающее слово принадлежит «творческой роли инициативного меньшинства», способного аккумулировать деструктивные настроения, организовать протест, захватить власть и удержать ее. Настоящий революционер, подобно хирургу, должен не просто диагностировать болезнь, но быть готовым к радикальной операции – если заражена рука, то бесполезно отрезать пальцы, «он должен отхватить всю руку»80.

Русская социал-демократия, следуя канонам марксизма, не могла не учитывать этих проявлений радикализма, но была поставлена ими в тупик. Меньшевики, опираясь на марксистскую теорию классового конфликта, не создали полноценной концепции русской революции, видя в ней аналог буржуазно-демократических революций в Европе, своеобразие которого заключалось в спонтанном проявлении «социалистического демократизма» народных масс. Неопределенность этого понятия выражала, в сущности, беспомощность сторонников европейской социал-демократии перед лицом необузданных революционных эксцессов традиционалистских масс, стоявших вне цивилизованных форм политики. Вклад ленинизма в марксизм (или его ревизию) состоял, как известно, прежде всего, в концепции так называемого «союза рабочего класса и крестьянства» в отсталых аграрных странах, учении о диктатуре, партии «нового типа» и элите «профессиональных революционеров», привносящей социалистическую идеологию в рабочее движение81. Это была корректировка европейского марксизма с позиций народничества и прагматических целей захвата власти в обществе с преобладанием традиционалистских инстинктов и поведенческих стереотипов. Даже те, кто считает, что Ленин был правоверным марксистом, согласны, что эволюция его взглядов и их фанатичное осуществление определялись не столько доктриной, сколько реакцией на социальные изменения и тактикой82.

Ретроспективно анализируя природу революционного кризиса, Ленин, вопреки догматическим постулатам исторического материализма, классовой теории и установкам социал-демократии, выдвинул оригинальную социологическую концепцию «революционной ситуации», которая не утратила своего значения до настоящего времени. Данная концепция в сущности воспроизводила положения «теоремы Токвиля», но использовала ее с обратной целью – провоцирования революционного кризиса для захвата власти. Она определяла причину революции как конфликт психологических ожиданий масс и невозможности их реализации существующей политической властью. «Основной закон революции, подтвержденный всеми революциями и в частности всеми тремя русскими революциями в ХХ веке, – констатировал Ленин, – состоит вот в чем: для революции недостаточно, чтобы эксплуатируемые и угнетенные массы сознали невозможность жить по-старому и потребовали изменения; для революции необходимо, чтобы эксплуататоры не могли жить и управлять по-старому». Эскалация завышенных ожиданий, сталкиваясь с неспособностью власти удовлетворить их, становится детонатором переворота: «Лишь тогда, когда “низы” не хотят старого и когда “верхи” не могут по-старому, лишь тогда революция может победить. Иначе эта истина выражается словами: революция невозможна без общенационального (и эксплуатируемых и эксплуататоров затрагивающего) кризиса». Аккумулированное недовольство ведет к расширению протеста, охватывающего все общество – всплеску негативной психической энергии, выражением которой становится спонтанная социальная агрессия, которую остается только направить в нужное русло: «Значит, для революции надо, во-первых, добиться, чтобы большинство рабочих (или, во всяком случае большинство сознательных, мыслящих, политически активных рабочих) вполне поняло необходимость переворота и готово было идти на смерть ради него; во-вторых, чтобы правящие классы переживали правительственный кризис, который втягивает в политику даже самые отсталые массы (признак всякой настоящей революции: быстрое удесятерение или даже увеличение во сто раз количества способных на политическую борьбу представителей трудящейся и угнетенной массы, доселе апатичной)». Наступает коллапс старой власти – массовый протест «обессиливает правительство и делает возможным для революционеров быстрое свержение его» – возникает ситуация, которую должна использовать революционная партия, чтобы «увлечь за собой массы»83. Данная концепция, действительно описывающая развитие революционных кризисов, не связывает их, таким образом, с экономической ситуацией или логикой «классовой борьбы», не затрагивает содержательной стороны революционных лозунгов определенного периода. Понятие «пролетариат» здесь чисто условное – оно означает всех активных участников революционного протеста (включая вообще маргинализированные элементы «трудящихся»). В России ХХ в. революционная ситуация имела место в 1905 г. и в 1917 г., а определенные ее проявления присутствовали в 1991–1993 гг. Она демонстрирует, каким образом управление общественным сознанием и массовой психологией в условиях социального кризиса способно повернуть его развитие в любом направлении (причем не обязательно в революционном, но и «контрреволюционном»).

Представленные три социологических подхода (консервативный, реформистский и революционный) были сходны в трех базовых выводах – оценке существующей политической системы как утратившей в новейший период привычную историческую неподвижность – нестабильной, противоречивой и неустойчивой; определении природы революционного кризиса как спонтанного психологического срыва в обществе; констатации необходимости радикальной трансформации политической системы. Они различались представлениями о масштабах и способах этой трансформации – возрождения аутентичной системы с устранением диспропорций, блокирующих реализацию ее потенциала; реформирования политической системы путем принятия западных правовых форм; ее радикального уничтожения во имя социальной справедливости. Очевидно, что с позиций теории рационального выбора наиболее устойчивым, эффективным и наименее социально затратным вариантом оказывалась реформистская программа – либеральная парадигма модернизации, впервые четко обозначенная Токвилем.

3. Природа революционного мифа: генезис, структура и формы проявления

Основным проявлением радикального социального конфликта становится появление особого революционного мифа – представления о возможности разрешения существующих противоречий путем прямого революционного действия. Генезис революционного мифа, как показали вслед за Токвилем русские аналитики, связан с противоречием позитивного права и правосознания – завышенных социальных ожиданий общества. «Если интенсивность переживания соответствующего интуитивного права очень высока, – отмечал Л. И. Петражицкий, – то возникающее на этой почве враждебное отношение к существующему строю часто порождает, по контрасту с этим строем, устремления, слишком далеко простирающиеся в смысле радикальности осуществляемых перемен, которые в результате оказываются несоответствующими уровню общественной психики. Подобный радикализм ведет к тому, что революция выплескивается за границы, очерченные потребностями общества»84. Выражением революционного мифа становится утопический социальный идеал, который может иметь различные формы – от светских и даже претендующих на «научное» обоснование до вполне традиционалистских и религиозно мотивированных. Но его суть – в соединении идеологии и утопии, которые оказываются не сводимы к каким-либо доказательным (и эмпирически верифицируемым) положениям85, ориентации социальной мобилизации массового сознания на разрушение существующего строя. Важно проследить, каким образом данный миф возникает, получает широкое распространение и в конечном счете становится господствующим в массовом сознании. В русской революции этот миф опирался на идею равенства и определял экспансию радикальных требований.

Причины утверждения данного мифа в России объяснялись в партийных программах незавершенностью аграрных преобразований при одновременном усилении социального расслоения в результате пореформенного капиталистического развития страны. Результатом становилось обостренное чувство социальной несправедливости и стремление к пересмотру фундаментальных социальных ценностей, отношений и институтов. Рост социальной напряженности, нараставший после Великой реформы 1861 г. и особенно в ходе Столыпинских аграрных реформ, достиг пика в годы Первой мировой войны, был связан с разрушением традиционных социальных институтов в условиях быстрого экономического развития; сбоем поступательного движения в условиях войны и глобального экономического кризиса, трудностями военного времени («относительная депривация»), ошибками правительства во внешней и внутренней политике, а в конечном счете – утратой легитимности традиционной монархической властью86.

Следствием когнитивного закрепления революционного мифа в массовом сознании стала эскалация социального протеста и максимизация требований: отказ от традиционного консенсуса общества и власти; неприятие умеренных программ, основанных на рациональном расчете возможного социального согласия и рост социальной агрессии как формы коллективного поведения. Контуры революционного мифа и схема разрешения социального конфликта путем коллективного насильственного действия в своих общих основаниях сформировались уже в ходе первой русской революции 1905–1907 гг.87 Выводы, которые были сделаны из нее политическими партиями, оказались противоположны: если умеренные усматривали в ней недопустимый срыв социальной стабильности, то левые считали ее незавершенным проектом, позднее определяя как генеральную репетицию революции 1917 г. Соответственно различны были те «уроки», которые эти силы извлекли из событий революции: для правых либералов (сгруппировавшихся вокруг сборника «Вехи»), они заключались в противодействии экстремизму радикальной интеллигенции88, для левых – в подготовке и провоцировании революционного кризиса для достижения власти89. Причины, по которым неопределенные и аморфные революционные ожидания стали реальностью в ходе Февральской революции, а затем Октябрьского переворота, показаны в современной историографии. Они связаны в России (как и в других странах, переживших социальные революции) с условиями поиска социальной идентичности в расколотом обществе на стадии его быстрой трансформации, заставляющими значительную его часть искать самоопределения в революционном протесте90; формированием особого революционного самосознания91, радикализмом интеллигенции92, в частности, студенческой молодежи93, ростом национализма по мере ослабления имперского центра власти94, расколом политической элиты старого режима в отношении перспектив сохранения власти и необходимых уступок революционному движению (ставшим определяющим фактором в падении царского режима и отречении Николая II в феврале-марте 1917 г.)95. В условиях Первой мировой войны обострение этих противоречий выражалось в особом состоянии общественного сознания, возбужденного патриотической и националистической кампанией96, но затем столкнувшегося с фактором военных неудач, стимулировавших кризис легитимности монархической власти. Это психологическое состояние общества, колебавшегося между апатией и радикализмом, характеризовалось двумя противоположными векторами – неуверенностью в будущем (и растущими опасениями) и ростом социального запроса к власти. Утрата режимом когнитивного доминирования в обществе делала его положение еще более непрочным, позволяя оппонентам использовать реальные и мнимые просчеты власти для ее дискредитации в глазах общества (как это продемонстрировано, например, в «деле Распутина», обвинениях в «измене» и росте «шпиономании»)97. Эта быстрая смена настроений отражает последовательное погружение общества в революционный хаос, где индивид ощущает себя не столько участником, сколько жертвой фатальных социальных сил98. В этих условиях реализовавшийся социальный выбор оказался наименее рациональным: констатация кризиса традиционного общества вела не к признанию необходимости постепенных реформ, но к принятию утопических лозунгов социальной республики, социализма и коммунизма. Их манипулятивные преимущества очевидны: целостная, но иллюзорная картина мира; соответствие представлениям масс о социальной справедливости; связь идеологии с негативной социальной мобилизацией против системы российского Старого порядка.

Крушение монархии в ходе Февральской революции было воспринято «образованной» частью общества как завершение длительной борьбы в русском освободительном движении, породив характерный для всех революций феномен завышенной самооценки и революционных ожиданий. В оценках Февральской революции, дававшихся современниками, присутствуют все те представления, которые мы наблюдали в революциях Новейшего времени – антикоммунистических революциях в странах Восточной Европы 90-х годов ХХ в., «цветных революциях» на постсоветском пространстве или движениях так называемой «арабской весны» начала XXI в. (при всем содержательном отличии от «классических» социальных революций прошлого). В России периода Февральской революции воцарилась атмосфера эйфории («гигантская волна радости» – «было что-то необыкновенное»), ощущения великих событий («старое правительство свергнуто и настали радостные дни свободы»), сознание национального единства («войска и народ слились воедино»); удивление бескровным и мирным характером этой революции – «это единственная революция, прошедшая без крови и жертв» (в отличие от революций в Европе или революции 1905 г. в России). Характерно представление современников об отличии этой революции от других: «Французская революция в 1792–1793 году, – считали они, – создала гильотину, русская же – уничтожила ее». Наконец, представлен вывод, свидетельствующий о формировании системы завышенных ожиданий: «Россия избавилась от тиранов и стала свободной страной», «весь переворот произошел быстро и без кровопролития, как ни в одной культурной стране». В столичных толпах преобладали «радостные лица» – «страна сбросила тяжесть, которая душила ее столько лет»99. Движение общественных ожиданий от их эскалации к упадку («разочарованию») – признак всех крупных социальных революций на завершающей стадии. Однако то, что интеллигенция восприняла как окончание революции, для традиционалистских слоев оказалось ее прологом (поскольку их социальные чаяния по уравнительному переделу земли, достижению мира и уничтожению «эксплуатации» оказались нереализованными).

Все эти представления, наивность которых поражает наблюдателей первой фазы всякой крупной революции, не отменяет скрытого, но реально присутствующего в ней «якобинского аргумента». Ровно через год картина общественных настроений оказывается диаметрально противоположной. В 1918–1919 гг. дореволюционная Россия воспринимается уже как «волшебная сказка»: где теперь прежняя живая общественная жизнь с ее радостными лицами, бойкой торговлей, роскошью нарядов, экипажами, рысаками и выставками. Их сменили «невыносимый холод», эпидемия самоубийств, «зверские нравы», дикая озлобленность населения, колонны арестованных, ведомых в чрезвычайку, нищета и карточки, а «впереди беспросветная мгла». Характерно сравнение коммунистической Москвы с той, которую оставил Наполеон после отступления100. Эта смена настроений – четкое выражение психологической закономерности революции, отправной точкой которой служат завышенные ожидания, а завершением – абсолютное «разочарование» в идеалах революции.

Современная социология революции актуализирует их интерпретацию как спонтанного психологического срыва в обществе, связанного с преодолением когнитивного тупика – традиционалистской реакцией консервативного сознания, определявшейся феноменом относительной депривации в условиях роста завышенных ожиданий. Обращает на себя внимание сходство оценок ситуации как психологического феномена основными политическими силами, независимо от их идеологической программы. Конституционные демократы связывали логику русской революции и смену ее основных фаз именно с изменениями психологических установок массового сознания. Радикальные теоретики революционного переворота из среды эсеров и анархистов усматривали его движущую силу в психологическом импульсе массового сознания. Большевики разработали технологию использования этого недовольства для осуществления переворота. Для правых и умеренных партий революция есть деструктивная реакция неподготовленного аграрного общества на трудности аграрной модернизации, усугубленные войной и экстремистской агитацией. В основе конфликта, как признавали все, – историческая неискушенность крестьянства, стоящего вне политики и связывающего свои социальные ожидания с идеей уравнительного перераспределения земли. Общая причина революции, следовательно, – это отсутствие полноценной гражданской нации, агрессивное неприятие «новизны» и завышенные социальные ожидания от реализации революционного мифа – утопического социального проекта.

Ключевое значение в когнитивном повороте начала революции справедливо отводится радикальной интеллигенции как носителю революционной идеологии и одновременно инструменту начала ее реализации. Это выражается в оценках данного феномена правыми деятелями: русская интеллигенция – «чудовищная гидра»101, которая «отравила себя революцией, опьянила сознание и затуманила мозг»102. Разворачивание спонтанного революционного процесса, однако, оказывается гибельным для самой интеллигенции. Это ощущали даже те представители «народной интеллигенции», которые оказались перед неразрешимой дилеммой – следовать за темным народным потоком в его грубых проявлениях или выступить против них во имя защиты культуры. Они недоумевали: «что же остается, если интеллигенция и впрямь обречена висеть на фонарных столбах?»103 Следствие спонтанной протестной динамики – утрата когнитивного доминирования умеренных, отстранение либеральных интеллектуалов от политического процесса. Социальная агрессия, ставшая результатом максимизации требований, выражалась в отказе масс от правовых форм преобразований; апелляции к террору как способу социального регулирования, утверждению программы левых («социалистических») партий, а затем – экстремистских политических сил (большевизма). Характерны ретроспективные оценки ситуации кадетами, которые признавали, что недооценили опасность – были «Гамлетами русской революции». «Русская интеллигенция, – резюмировал А. С. Изгоев, – понесла свою кару за нежелание и неумение организовать постепенный переход от абсолютизма к правовому строю. Камень скатился обратно к подножию горы. Интеллигенции, как Сизифу, надо снова вкатывать его наверх»104.

В этом контексте принципиальное значение имеет вопрос о готовности политических партий России к самому факту революции, возможности его предвидения и прогнозирования стадий осуществления. Во-первых, все партии в канун революции ощущали ситуацию паралича власти и неизбежность ее падения. Правые партии в январе 1917 г. вынуждены были констатировать, что «песенка власти спета», а сама власть «парализована»105. Распутин выразил эту мысль ранее и более лаконично: «как веревочку ни крути, а концу быть – мы давно у кончика» (это – о царе и созыве Думы в 1915 г.)106. Либеральные партии доктринально исходили из того, что «безответственное правительство, вдохновляемое и направляемое темными силами, ведет страну к гибели»107. Осознание надвигающейся катастрофы было характерно для всех партий центра и левого фланга.

Во-вторых, возможность предвидения революции оказалась крайне ограниченной. Если правые партии вообще не ставили этот вопрос, то либералы так и не смогли дать определенный ответ на него. Конституционные демократы, как показывают их дебаты в канун революции, в большинстве считали революцию маловероятной или невозможной в краткосрочной перспективе. В ЦК кадетской партии в 1914 г. активно дебатировался вопрос – «будет ли революция?». Ответы на него были даны ведущими мыслителями и практиками того времени. Одни констатировали, что категоричного ответа дать нельзя, хотя не исключен и положительный ответ (Н. В. Некрасов); другие считали, что «никаких данных для приближения революции нет» – «не чувствуется ни достаточной активности, ни смелости» (В. И. Вернадский) и «не видели в стране элементов революции», полагая, что «вообще реставрация гораздо вероятнее, чем революция» (Ф. И. Родичев), третьи думали, что в стране царит «бессмысленно-революционное настроение» (А. И. Шингарев) и поэтому вместо революции «не исключена возможность всяких pronunciamento» (Д. И. Шаховский). Единственным представителем партии, сделавшим четкий прогноз о скорой революции, была женщина – А. В. Тыркова (ее, впрочем, называли единственным мужчиной в кадетском ЦК). Однако, суммируя дискуссию, лидер партии Милюков заявил, что «не ждет революции»108. В 1916 г. кадеты констатировали: «для революции даже лозунгов у нас нет, нет и программы, – вообще это не наш метод борьбы» (А. А. Корнилов)109. Радикальные партии оказались застигнуты революцией врасплох. Характерно признание эсеров: «Революция ударила как гром с неба и застала врасплох не только правительство, Думу и существовавшие общественные организации. Будем откровенны – она явилась великой и радостной неожиданностью и для нас, революционеров, работающих на нее долгие годы и ждавших ее всегда». Вообще «никто не предчувствовал в этом движении веяния грядущей революции»110. Бунд честно признавал: «мы не можем предсказать момент наступления революции», а потому «нельзя приспособить организационные формы к революционному моменту»111. Известно признание Ленина, сделанное в Швейцарии, о невозможности революции в России в краткосрочной перспективе. Он даже не рассчитывал дожить до революции, но полагал, что это удастся молодому поколению112. Принципиален вывод: ни одна из политических партий России не оказалась способна прогнозировать точные сроки наступления революции. Ретроспективные оценки Февральской революции не опровергают этого общего вывода, независимо от того, считают ли ее результатом спонтанного социального взрыва или следствием готовящегося переворота113.

Это подтверждает вывод о спонтанности революционного взрыва, мотивированного неустойчивым состоянием массовой психики, неготовность основных политических партий и их лидеров рационально управлять им показывает ограниченную объясняющую силу всех «теорий» революции, фигурировавших в русской политической мысли.

4. Фазы революционного цикла как выражение форм когнитивного доминирования

Понятие революционного цикла в принципе означает смену фаз революционного процесса, которая, начавшись с отрицания Старого порядка, заканчивается его формальной реставрацией. Каждая из фаз воплощает доминирование определенной социальной силы и выдвигаемой ею программы разрешения социального кризиса. Этот вывод вполне подтверждался классической историографией на материале Английской и Французской революций, отчасти европейской революции 1848 г., где четко представлены этапы правления традиционной аристократии, умеренных и радикалов, последующий переход к стабильности в виде военных диктатур (Монка и Бонапарта) с последующим восстановлением монархии. Этот подход доминировал в трудах тех западных ученых, которые были наиболее популярны в России – Гизо, Тьера, Токвиля, Сореля и особенно А. Олара114. В русской литературе о европейских революциях, в трудах А. Д. Градовского, М. М. Ковалевского, Н. И. Кареева, Э. Д. Гримма и др.115 доминировало представление о демократическом социальном содержании революций Нового времени и неизбежности их завершения переходом к гражданскому обществу и правовому государству; революционный террор воспринимался как искривление магистральной линии, а реставрационная фаза – как временное отступление от этого идеала. Данная траектория четко представлена в названии труда Ковалевского – «От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму»116. Главная проблема усматривалась в своевременном ограничении деструктивных тенденций – недопущении или минимизации радикальной (якобинской) фазы, способной отодвинуть эту цель во времени, но не отменить ее. Срыв революции к террору интерпретировался как крушение ее проекта в Европе и причина установления диктатуры – деформация, ведущая к Термидору и Реставрации, которых в принципе следовало избежать в русской революции117. Для русских последователей Маркса, Каутского, Жореса118 и других социалистических историков Французской революции119 конструкция циклов революционного процесса в целом была сходной, но включала приоритетное внимание к радикальной якобинской фазе, в которой усматривалась не столько девиация, сколько норма всякой радикальной демократической трансформации.

Вопрос о том, может ли русская революция завершиться иначе, чем европейские революции, практически не рассматривался. Но именно он стал центральным для ХХ в., когда выяснилась невозможность создания единой схемы революции. Революции, как стало ясно, не обязательно имеют целью создание правового демократического общества, но могут вести к его разрушению (что показала русская революция); поднять массы на разрушение существующего строя оказалось возможным не только под классовыми лозунгами социального протеста, но также под лозунгами национализма, этнической или конфессиональной идентичности, суверенитета и обретения независимости (так называемые колониальные революции); революции могут осуществляться не рациональными, а вполне иррациональными силами (как, например, исламские революции); политическим содержанием революций могут стать не обязательно уравнительно-распределительные принципы всеобщего равенства, но противоположные им принципы (как показывают антикоммунистические революции 90-х годов ХХ в. в Восточной Европе, направленные на восстановление «капитализма» и индивидуализма); движение революционного процесса не обязательно идет от столичного центра к периферии (как было во Франции и России), но может, напротив, развиваться на периферии (как это было в китайской и мексиканской революциях) с последующим движением к городам и столичным центрам; движущие силы этих революций вовсе не обязательно представлены «рабочим классом», но могут включать самые различные элементы – от маргинализированного крестьянства (в так называемых «аграрных» революциях) до солдат и студентов; революционный переворот может быть единовременным или растянутым во времени, а формы его проведения могут включать как кровавые насильственные методы подавления оппонентов, так и вполне бескровные и мирные акции социального давления на власть (в виде различных «цветных революций» Новейшего времени); руководство революционными изменениями могут брать на себя не партии, но лидеры национальных движений, профсоюзов, духовенства, армии; общим результатом революций может стать не гражданское равенство и утверждение принципа правового равенства, но напротив – создание новых, более жестких форм господства (фашистские движения); наконец, следствием революций может стать не правовое конституционное государство, а распад государства или различные варианты авторитаризма (от тоталитарных до традиционалистских патерналистских режимов в развивающихся странах). Еще большее количество вариантов возникает с учетом глобальной ситуации – влияния на революционные процессы доминирующих идеологий (или их комбинаций) ведущих держав и уровня средств коммуникаций и подавления. На исходе ХХ в. это привело к отказу от принятия единой теории революции и приоритетному вниманию к социологическому и сравнительному конструированию многофакторных моделей революционных процессов120. Этот исторический опыт ХХ в. не мог быть учтен современниками русской революции, его предстояло осмыслить только в дальнейшем.

Следует признать как историческую данность, что концепция, типология и схема периодизации революций, господствовавшие в академических кругах и общественном сознании России начала ХХ в., стали главным когнитивным фактором, определившим установки и группировку основных политических сил в отношении социального конфликта. Из этого подхода вытекал анализ фаз возможной русской революции. Схема революции оставалась неизменной, обсуждалась лишь специфика фаз ее осуществления, их социального содержания и возможной продолжительности. В рамках когнитивного подхода целесообразно говорить, однако, не столько о смене социальных групп у власти, сколько – форм когнитивного доминирования определенных политических стереотипов в массовом сознании. Подчеркнем, что соответствующие группы революционных элит четко моделировали свое поведение по образцу их исторических предшественников. Миф Французской революции был многим обязан мифу Американской революции и его пропаганде121. Сочинения Пейна, Джефферсона и Франклина знаменовали консолидацию мессианского идеализма, революционного символа веры, причем миф об Американской революции приобрел определенную форму во Франции еще задолго до того, как сами Соединенные Штаты приобрели устойчивую политическую форму, и оказал гораздо большее воздействие на общественную мысль Франции, чем сама эта форма122. Английская революция середины XVII в. и сравнение Кромвеля, Вашингтона и Наполеона служили в Европе для обоснования различных стратегий социальных преобразований – как революционных, так и либеральных123. Миф Французской революции в свою очередь получил в Европе наиболее четкое идеологическое, интеллектуальное и символическое выражение124 и сыграл в мировой истории даже более деструктивную роль, чем сама революция125, поскольку создал схему интерпретации социального конфликта, использованную затем революционерами всех стран. Резкая критика революционной утопии и невозможности ее реализации, начиная с Э. Бёрка126, представленная трудами Шатобриана и Токвиля, находилась на периферии общественного внимания русского либерализма кануна революций, обращение к ним начинается в постреволюционную эпоху. После всех европейских революций начала ХХ в. эта борьба идей привела к определенному выводу К. Шмитта: «Не существует нормы, которая была бы применима к хаосу. Должен быть установлен порядок, чтобы имел смысл правопорядок. Должна быть создана нормальная ситуация, и сувереном является тот, кто недвусмысленно решает, господствует ли действительно это нормальное состояние»127. Однако революционное сознание – это романтическое сознание, которое живет мифами. Если английские пуритане апеллировали к религиозным догмам и символам, а французские революционеры, по выражению Маркса, рядились в одежды римских героев, то русские – копировали поведение деятелей Французской революции, даже если не делали этого по рациональным причинам, то стремились имитировать соответствующие формы и фразеологию для легитимации своего доминирующего положения и массовой мобилизации128. Проблема заключается в том, чтобы понять причину воспроизводства и смены этих фаз когнитивного доминирования, длительности их существования.

В рамках анализируемых документов российских политических партий революционного периода можно констатировать определенное единство интерпретационных подходов. Все русские политические партии, во-первых, исходили в той или иной степени из модели цикла Французской революции; во-вторых, пытались найти аналог соответствующих стадий русской революции с французскими (или европейскими) прототипами; в-третьих, прямо или косвенно отождествляли себя с соответствующими политическими партиями (монархистами, фельянами, жирондистами, якобинцами, эбертистами). Впоследствии эти обозначения использовались уже левыми историками Французской революции для выяснения сходства двух революций, например, сравнения большевиков с якобинцами, а Ленина с Робеспьером129. Для марксистской историографии подобные сравнения оказывались возможны с позиций «классовой» теории революции130. Исходя из этого, партиями выстраивался общий анализ революционного процесса и прогнозировался вектор возможных изменений, осуществлялся поиск собственной политической идентичности131. Более того, политические партии учитывали логику смены фаз когнитивного доминирования в выстраивании своей практической политики, используя соответствующие методы и терминологию для сохранения господства.

В целом использование модели французского революционного цикла, позволяя типологизировать стадии революционного процесса, на практике скорее вводило в заблуждение: прогнозы о последовательности смены фаз революции, делавшиеся в ходе событий, оказались несостоятельны, господство экстремизма (несмотря на различие его этапов) оказалось гораздо более продолжительно, а фаза Реставрации (в ее классическом понимании как возвращения монархии) так и не наступила. Большевики, следуя схеме Французской революции (на фазе якобинской диктатуры) сознательно пошли на ее ревизию – лжетермидор (известный как НЭП). Это была когнитивная ловушка, в которую попали те либеральные критики режима, которые, как Н. Устрялов, решили, что Термидор наконец состоялся132. Не стал реальностью и бонапартистский метод выхода из революции в ходе ее развития и последующих модификаций режима. Бонапартистская альтернатива однопартийной диктатуре не состоялась не потому, что она была теоретически невозможна (целесообразность такого переворота стала общим местом постреволюционных дискуссий)133, но прежде всего в силу очевидности этой угрозы для режима в контексте уроков Французской революции и превентивного устранения режимом всех потенциальных кандидатов в Бонапарты – от Корнилова и Колчака до Троцкого, Тухачевского и Г. К. Жукова134. Русская революция развивалась и завершилась совсем не так, как прогнозировали современники – от ярых противников большевизма до его последовательных сторонников. Причина этого – в неадекватном понимании большевизма его политическими оппонентами.

В интерпретации социальных функций большевизма российскими политическими партиями прослеживается три устойчивых направления. Во-первых, большевизм первоначально (в условиях Октябрьского переворота 1917 г. и Гражданской войны) предстает как выражение русского традиционализма – анархического крестьянско-солдатского бунта в стиле пугачевщины или более рафинированных ее форм (анархизм или нечаевско-бабёфовская программа). Во-вторых, прослеживается постоянное проведение аналогии между большевизмом и якобинством с несостоятельным прогнозом о Термидоре и крушении революции (меньшевики, эсеры и другие левые партии в период Кронштадтского восстания). В-третьих, представлена интерпретация большевизма как бонапартизма или фашизма (в период НЭП). Эта линия интерпретации, выдвинутая либеральными критиками, доминировала затем в отношении сталинизма (и представлена в том числе в троцкистской его интерпретации как «бюрократического перерождения» революционной власти). Все три теории оказались несостоятельны: тезису о традиционализме противостояла большевистская программа массовой мобилизации и модернизации; тезису о якобинстве – отсутствие термидорианского перерождения (как возвращения к буржуазному строю); тезису о бонапартизме – нереализованность коммунистическим режимом его гражданско-правовой программы (национализм и защита частной собственности) и политических форм (военная диктатура).

Трудность решения проблемы большевизма (завуалированная дебатами о «советской демократии») – сплав в нем традиционализма и модернизации; невиданные масштабы социальной мобилизации и массового террора; сочетание устойчивых идеологических приоритетов и предельно прагматического использования тактических средств, взятых из инструментария различных авторитарных режимов. Все эти особенности выражены в сформировавшейся позднее концепции тоталитаризма, которая также проделала существенную эволюцию135. Когнитивное доминирование экстремизма – при всех изменениях коммунистического правления – выражало психологическую адаптацию большевистского режима в меняющейся социальной среде – от периода Гражданской войны136 до консолидации однопартийного мобилизационного режима и милитаризованной экономики137. Длительность существования коммунистического режима отодвигала проблему Реставрации как окончательной стадии политической трансформации, стимулируя размышления о завершающей фазе русской революции.

Суть концепции Реставрации, как она была сформулирована в европейской литературе (особенно Шатобрианом, Де Местром и Токвилем), – в том, чтобы преодолеть революцию, взяв ее достижения и отказавшись от ее деструктивных методов138. Традиционная трактовка Реставрации предполагала возвращение к нормам и институтам Старого порядка с целью преодоления революционного кризиса. Русская революция, вопреки многочисленным прогнозам, не получила завершения в формальной реставрации дореволюционных порядков как восстановления правовой и политической преемственности, несмотря на постоянное присутствие монархической альтернативы. Вопрос о соотношении республики и монархии, актуальный в период Учредительного собрания и Гражданской войны, оказался снят установлением и длительным господством однопартийной диктатуры. Но анализ стратегий реставрационного выхода из кризиса, предложенный в партийных программах, сохраняет не только научное, но и практическое значение для постсоветского развития.

В период революции представлено три концепции Реставрации.

1. Свержение большевизма силовым путем в результате победы правых в ходе Гражданской войны и установления временной диктатуры, создающей предпосылки для правового строя – созыва Конституанты.

2. Теория внутреннего перерождения большевизма и принятия частью его представителей реставрационной программы (концепция Термидора). 3. Отстранение большевиков от власти в результате новой революции или военного переворота. В реальности первый вариант не реализовался фактически; второй – реализовался частично (если иметь в виду последующую бюрократизацию советского режима, уничтожение ленинской гвардии в период сталинизма и отказ от идеи «мировой революции»); третий получил практическую реализацию только в условиях демократической революции (или переворота) 1991–1993 гг. В постсоветский период оказались доминирующими те подходы, которые были представлены русским либерализмом: создание гражданской нации; движение в направлении гражданского общества и правового государства; юридическое признание частной собственности (в том числе – на землю); конституционная, федеративная, судебная и административная реформы, возможное сохранение авторитарного режима на переходный период139.

Острота современной дискуссии о постсоветской реконструкции общества с учетом исторической длительности коммунистической диктатуры объясняется необходимостью ответить на вопрос, что является объектом реставрации: восстановление досоветских, советских порядков или некоторого их гибрида. На деле присутствует психологическая амальгама двух подходов, восходящих к дискуссиям периода Учредительного собрания и выражающая сохранение когнитивного диссонанса в современном обществе. Корень разногласий – в различии интерпретаций большевистского режима – причин появления, форм консолидации власти и длительности коммунистического эксперимента. Программа постреволюционной стабилизации, разработанная в рамках конституционного либерализма, и выдвинутые им приоритеты реформ делают решение проблемы вполне актуальным.

5. Причины крушения российского Старого порядка: социологические схемы русской революции

Ретроспективные попытки создать «научную» теорию крушения самодержавия и интерпретировать революцию как закономерное следствие действия универсальных социальных законов определялись доминировавшими социологическими подходами. Концепции революции, выдвигавшиеся современниками, укладываются в господствующие социологические теории того времени: 1) позитивистскую теорию факторов (совокупное воздействие экономических, социальных и политических факторов); 2) марксистскую «классовую» теорию (революция как следствие «объективных» классовых противоречий); 3) различные бихевиористские концепции (изменение массового поведения под воздействием меняющейся социальной действительности); 4) теорию «заговора»; 5) сведение причин революции к элементарному крушению государственности («Смута») или 6) сочетанию уникальных исторических обстоятельств и роли «великих людей». Наконец, 7) представлены подходы, опирающиеся на квазитеологические и религиозные объяснения либо объяснения, связанные с моральной деградацией общества (в стиле Н. Бердяева и А. Солженицина). Последующая историография добавила к ним теорию модернизации и ее срывов в традиционном обществе.

Основные социологические схемы русской революции – системная теория, структурная теория (классового конфликта) и бихевиористская теория – были предложены современниками и получили развитие в последующей историографии. Системная теория (А. А. Богданова) видит в революции частный случай проявления универсальной тектологической закономерности – процессов интеграции и дезинтеграции социальных систем, связанных с изменением внешнего окружения, сопровождающихся качественным изменением форм и внутренних границ структурных элементов. Революции в обществе представляют «разрыв социальной границы» наподобие физических процессов (кипение воды – разрыв физической границы между жидкостью и атмосферой) или биологических (смерть – разрыв жизненной связи организма)140. Вклад данной теории определяется возможностями анализа распада старых социальных форм (их «дезингрессии»), но не объясняет механизмов создания новых и их правового выражения.

Структурная (классовая) теория усматривает логику революционного процесса в смене борющихся социальных сил, доминирующих на разных этапах кризиса. Эта смена моделируется на основе классических европейских революций Нового времени. «Буржуазно-демократическая революция, как процесс, – полагал Н. Рожков, – слагается из четырех основных моментов: первый из них – подготовка революции, второй – первый бурный ее момент, третий – реакция, четвертый – вторая революция или заменяющие ее войны. В некоторых революциях между вторым и третьим моментами имеет место еще военная или цезаристская диктатура»141. Данная схема, однако, плохо объясняла русскую революцию, в частности, не давала ответа на вопрос, почему революция началась именно в данный момент, а переход из второй фазы в четвертую занял столь короткий исторический промежуток времени и не сопровождался проявлением цезаризма. Объяснение этого факта пытался дать М. Н. Покровский: почему, спрашивал он, революция 1905 г. потерпела поражение, а революция 1917 г. не смогла быть остановлена самодержавием? Отвечая на него, он видит причину этого в непреодолимом расколе «империалистических верхов» в последнем случае и их неспособности к достижению согласия в условиях мировой войны. Успех революции в России 1917 г. стал возможен благодаря острому конфликту двух типов национального капитала – промышленного и торгового, достигшему кульминации именно в период империалистической войны. Фактически имел место раскол правящей элиты, приведший к параличу власти в критический период революции142. Данная модификация классовой схемы, не говоря о ее фактической спорности, не решала проблемы, сводя дело к особенностям расстановки сил внутри правящих групп. Л. Крицман видел объяснение специфики русского революционного процесса в сочетании в нем нескольких типов революции, которые обычно разворачиваются автономно – антикапиталистической, аграрной и отчасти колониальной революций. Именуя данный тип «сложной революцией», он одним из первых попытался дать политологический анализ «механизма революции», который раскрывается им в динамике пяти фаз реализации разрушительных и созидательных функций революционного переворота. После этого «революция, победив и сделав свое дело, умирает»143. Тезис о «смерти революции», являясь еретическим для марксизма, понятен в связи с противопоставлением циклической модели – концепции «перманентной революции» Л. Троцкого. Он основывался на оригинальном (но недоказанном) предположении о соотношении революционного класса и диктатуры в ходе революционного переворота.

Бихевиористская теория революции (П. А. Сорокин) видит ее смысл в психологических факторах – столкновении подавленного рефлексивного поведения масс и его репрессивного подавления. Непосредственной причиной революции становится всегда ответ большей части общества на рост подавления основных инстинктов – «невозможность обеспечения необходимого минимума удовлетворения этих инстинктов»144. Эта теория (получившая затем широкое распространение в историографии) видит механизм возникновения революций в социальной психологии. Эта теория очень близка всем тем концепциям в криминологии, которые связывали преступность с социальной средой и невозможностью для потенциального преступника немедленно удовлетворить свои социальные ожидания. Но она не объясняет, почему при спонтанном развитии событий существует повторяемость форм и результатов. Кроме того, она не позволяет провести разграничение между революцией и простым бунтом, восстанием, смутой, чисто криминальными акциями145, поскольку эта граница определяется не субъективной оценкой того или другого историка, но устанавливается объективной длительностью событий, количеством втянутых в революцию лиц и социальными корнями событий.

Комбинированный подход включает все рассмотренные ранее позиции и предполагает выявление связи системных, структурных (классовых) и поведенческих установок. «Революция, – суммировал А. М. Ону, – есть судорога общественной жизни, акт конвульсивный, насильственный, вызванный нетерпением, нежеланием ждать, что все само собою образуется, раздражением и верою в непрочность того порядка, который люди, прежде молча терпевшие, решили ниспровергнуть насильственным путем»146.

В историографии ХХ в., начиная с классических трудов Э. Х. Карра147, доминирует системный и структурно-функциональный подход, а оценки (как правило, противоположные) в принципе опираются на сходную методологию анализа. Модель, закрепившаяся в западной науке ХХ в. уже к 50-летию революции, выражает состояние исторического сознания послевоенной эпохи – государства всеобщего благоденствия, – воспроизводя теоретические клише линейной концепции истории, европоцентризма и нарративизма. Этот подход, безусловно, много дал для сравнительных исследований. Если всякая революция, справедливо говорил А. Тойнби, историческая «ненормальность», то это не значит, что она не имеет своей внутренней логики. Реконструкция этой логики предполагает выяснение повторяемости революций, их периодичности, среднего времени протекания и, наконец, соотношения фаз революции и реставрации. Русская революция, подобно Французской, также может интерпретироваться по этим параметрам148.

Выражением этих представлений стала известная теория модернизации, исходящая из предположения о том, что все страны имеют в принципе сходную логику развития, но одни проходят соответствующие стадии раньше или быстрее других. Это открывает возможность оценить перспективы любой политической системы в критериях предшествующих, вычислив перспективные тенденции линейного развития и даже реализовав «преимущества отсталости» (т. е. возможность выбора из тех моделей развития, которые представлены опытом стран, ранее столкнувшихся со сходными дилеммами). Направления сравнительных исследований и шкала оценок поэтому целиком определялись заданным идеальным типом – конструкцией европейского общества Нового и Новейшего времени (конструкции, обязанной прежде всего Французской и другими европейскими революциями). Эта модель схематично усматривает в русской революции неудачную копию Французской и, как правило, отказывает ей в исторической оригинальности, точнее, допускает ее в отклонениях от эталона149. Причины срыва русской революции в диктатуру, исходя из этого, коренятся скорее в национальной исторической традиции, чем принятии ошибочных институциональных решений150.

В советской историографии на все поставленные вопросы давались вполне определенные и безапелляционные ответы – в пользу революционного выбора и его исторически реализовавшейся модели. Однако за все время существования этой историографии не было предложено ни одного действительно нового концептуального объяснения революции, выходящего за рамки теорий эпохи самой революции или западных концепций151. Советская историография революции возникла, существовала и рухнула вместе с режимом, который она обслуживала. Характерно подведение итогов деятельности этой историографии к 70-летию революции. Историк П. В. Волобуев, констатировав в условиях перестройки распространение в обществе «неверных представлений о нашей революции», попросил коллег дать ответы на следующие принципиальные вопросы: «Была ли Октябрьская революция закономерной и не совершили ли большевики насилия над историей, повернув преждевременно развитие России с “нормального” буржуазно-демократического пути на путь неведомый – социалистический? Не оказалась ли наша революция неудачным социалистическим экспериментом, затеянным в 1917 г. группой фанатиков? Возможен ли был тогда, в 1917 г., не революционный, а реформистский выход из кризиса российского общества? Почему утвердилась в нашей стране однопартийная система? И, наконец, не послужила ли Октябрьская революция той самой “черной дырой”, через которую наша страна прямиком скатилась к сталинизму?»152

На них он получил вполне ожидаемые ответы. Одни решительно отстаивали догму: «Искателям такой альтернативы не приходит в голову, что Октябрь был путем спасения России. Он был неизбежен и необходим. Ему не было альтернативы» (И. И. Минц). Другие, отмечая существование «многочисленных серьезных недостатков», отказывались принять «распространенное мнение, будто бы вся литература по истории Октябрьской революции «ненаучна», «фальсифицирует историю» (Е. Г. Гимпельсон), третьи честно признали банкротство своего цеха: «Мы, историки Октябрьской революции, утратили авторитет у читателей», которые «потеряли интерес к нашим трудам», «а, впрочем, и друг друга-то не очень читали: заранее знали, чего можно ждать» (Г. З. Иоффе). Все обсуждение завершилось призывами «перестать фальсифицировать историю», ибо «только правдой мы сумеем защитить и отстоять Октябрь»153. Эти призывы оказались малопродуктивными: как показывает состояние умов представителей современной академической науки, не вышедших за рамки традиционных схем, они продолжают рассматривать логику революции с позиций фатализма154, подчеркивая безальтернативность большевистского переворота и коммунистической диктатуры155. Эти люди, столь долго носившие идеологическую «ослиную шкуру», не заметили, как она приросла к ним. Все попытки преодоления этих догматических представлений на современном этапе продолжают встречать удивительно агрессивную реакцию156.

Отказ от этих идей в эпоху крушения коммунизма и распада СССР привел к механическому воспроизводству теоретических представлений контрреволюционного движения и русской эмиграции, усматривавших в русской революции начала ХХ в. новую Смуту, процесс распада государственности, аналогичный тому, который имел место в истории страны начала XVII в. и связывался прежде всего с моральной деградацией общества – отказом от системообразующих религиозных и социальных устоев157. Интерпретация революции как Смуты получила распространение в литературе периода крушения СССР, которое само представало ее новой разновидностью и воплощением158. Это направление, многим обязанное теориям евразийской школы в эмигрантской историографии, позволяло аккумулировать некоторые особенности системных кризисов в русской истории, отразить их отличия от западных моделей (Французской революции), связанные с деструктивными насильственными формами протеста архаичных масс против организационных основ современной цивилизации, но также страдало своеобразным европоцентризмом «наоборот». Принятие тезиса об уникальности русской революции и ее несходстве с западными сопровождалось игнорированием сходных процессов в традиционных обществах за пределами Европы, а главное – не предлагало четкого понятийного аппарата и инструментария для доказательных сравнительных исследований.

Суммируем результаты осмысления русской революции в историографии ХХ в. Это, во-первых, признание общего переломного значения революции для судеб мира в ХХ в. независимо от идеологических пристрастий исследователей; во-вторых, констатация фактического влияния революции и созданного ею государства на социальные процессы, раскол мира на два общества, основанных на взаимно антагонистических принципах; в-третьих, принятие факта влияния мифа русской революции на последующие революционные перемены в разных частях мира; в-четвертых, общее понимание особенностей той модели политической системы, которая была создана в результате большевистского переворота; в-пятых, осознание общего деструктивного характера данного социального эксперимента.

Все рассмотренные теории, во-первых, не являются взаимоисключающими; во-вторых, не объясняют логики революционного процесса на доказательном уровне; в-третьих, не дают ответа на вопрос о том, почему революция произошла именно в 1917 г. и могла ли развиваться иначе; в-четвертых, не раскрывают механизмов взаимосвязи и меняющегося соотношения формальных правовых институтов и процессов социальной мобилизации на разных этапах революционного эксперимента; в-пятых, не предлагают убедительной системы универсальных социологических понятий, необходимых для доказательного сравнительного анализа революционных процессов. Если социологические схемы науки ХХ в. о «закономерности» русской революции хоть в чем-то справедливы, то оправдан целый ряд «неудобных» вопросов: почему большевистская революция не только состоялась, но смогла создать идеологию и политическую систему, принципиально отличавшуюся от известных западных моделей как способами поддержания контроля, так и результатами эксперимента? Почему столь неэффективная и социально деструктивная система оказалась способна заложить идеологические принципы, господствовавшие едва ли не над половиной человечества в течение почти столетия? Почему она не была сметена ранее под воздействием более справедливых и эффективных моделей общественного устройства? Наконец, почему советский режим рухнул не в результате внешних кризисов и войн (как большинство слабых режимов в истории), но едва ли не на пике своего политического и военного могущества? Объяснялось ли его падение имманентно присущими системе противоречиями или случайными факторами?

6. Русская революция в контексте концепции переходных процессов

Теория переходов от авторитаризма к демократии стала одной из центральных в сравнительном конституционном праве и политической науке в конце ХХ и начале XXI в. Ее появление связано с необходимостью обобщить значительный эмпирический материал, вызванный к жизни процессами демократизации, последовательно охватившими в 1970–1980-е годы Южную Европу, затем в 1990-е годы Восточную Европу, Азию и Латинскую Америку, отчасти страны Африки, сопоставить эти процессы с предшествующими волнами демократизации. Было создано особое направление исследований (так называемая «транзитология»), стремившихся моделировать переходные ситуации от диктатуры к демократии и найти четкие формулы управления этими процессами159. Февральская революция 1917 г. естественно выступает как их основа и исходный пункт данных процессов в европейской и всемирной истории ХХ в.

Три волны демократических (конституционных) преобразований в странах Центральной и Восточной Европы были связаны с мировыми войнами и геополитическими сдвигами. Первая из них возникла с распадом крупных империй – Германской, Австро-Венгерской, Российской и Османской, с созданием национальных государств и принятием демократических конституций, вводивших, как правило, парламентский режим в форме парламентской республики или конституционной монархии160. Это достижение, однако, оказалось непрочным. В межвоенный период практически все страны Восточной и Южной Европы от Балкан до Балтики имели авторитарные режимы в виде президентских или монархических диктатур161. Вторая волна была связана с попыткой вернуться к парламентской форме правления после Второй мировой войны. Однако уже вскоре на все эти страны была распространена советская модель номинального конституционализма (представленная сталинской конституцией 1936 г.)162. Третья волна приходится на 1970-е годы (крушение диктаторских режимов в Южной Европе), получает новый импульс в странах Восточной Европы в конце ХХ в., связанный с началом перестройки в СССР163. Содержание переходного периода во всех этих странах также имело сходные параметры – представляло собой движение от номинального советского конституционализма к реальному. На практике, однако, оказалось, что трудности перехода были более значительными, чем предполагалось до его начала, что вызвало критику транзитологических моделей.

Недостатки представленных теоретических схем транзитарного подхода состоят в следующем: во-первых, они слишком абстрактны: выделение различных фаз революционного процесса подчинено однофакторным (экономическим, классовым, психологическим) интерпретациям и не коррелируется с изменениями правовых форм, имевших место в ходе революции; во-вторых, они имеют линейный характер и плохо объясняют срывы в этом процессе; в-третьих, они телеологичны и не раскрывают вариативные механизмы перехода от одной фазы к другой. В связи с этим оказалось важным преодолеть ограниченные рамки «транзитологических» подходов по следующим направлениям: во-первых, отказаться от упрощенной линейной модели переходности, с заранее заданным кругом проблем и предопределенным результатом (заменив ее концепцией циклической смены конституционных форм); во-вторых, расширить информационную основу дискуссии, отказавшись от узких европоцентристских моделей, точнее, механического перенесения полученных формул на другие регионы мира; в-третьих, поставить вопрос о повторяемости моделей, институтов и существовании аналогичных процессов в прошлом164, в частности, при переходе от абсолютизма к конституционной монархии и демократической республике в период Февральской революции и от них к однопартийной диктатуре большевистского типа.

Методологические трудности позволяет компенсировать когнитивный метод, выдвигающий на первый план информационные параметры социального и правового конструирования. С этих позиций возможно обсуждение специфики революционных процессов в пространственной перспективе – влияния в географическом масштабе (Восточная Европа, Запад, другие регионы), темпоральной перспективе (непосредственное и опосредованное влияние революции и ее мифа на конструирование современного общества), когнитивной перспективе – реконструкции смысла революционной утопии и ее трансформации в нормы, институты и социальные практики. Всякий революционный (и контрреволюционный) переворот предстает как исторически неустойчивое соотношение сил (проектов социального переустройства), которое может получить вариативное разрешение в зависимости от доминирующей картины мира: революция поэтому способна заложить основы программы позитивных устойчивых изменений, либо, напротив, определить вектор крайне неудачного социального («социалистического») эксперимента, цена реализации которого оказывается очень высока. Реформистский выход из когнитивного тупика возможен как проведение модернизации авторитарного режима без разрушения несущих основ общества (доказательства представлены в мировой истории). Это, далее, позволяет доказательно изучать логику революционного цикла, понимаемого как смена фаз когнитивного доминирования находящихся у власти групп по мере реализации доминирующего проекта социальных преобразований. Возникает возможность конструирования моделей и определения технологий такого доминирования.

Важен неоинституциональный подход, позволяющий перевести доктринальные дискуссии на уровень правовых актов, институтов, процессов и технологий, показав, в частности, где была допущена ошибка. Возможности неоинституционального подхода таковы: выяснение соотношения формальных и неформальных институтов и практик, их взаимодействия, причин замены одних другими или их конвергенции в новых институтах; раскрытие самостоятельной роли идеологических принципов, правовых актов, институтов и процессов (технологий) на ключевых фазах революции с целью понимания механизмов и, в частности, институциональных ловушек – ошибочных решений, приведших к крушению демократии в России. Становятся понятны возможности и границы конструирования правовой и политической реальности на конкретных этапах революционного процесса165. Отметим, что данное направление исследований широко представлено в историографии других революций, в частности – Французской. Его представителями в прошлом могут считаться такие классические авторы как А. де Токвиль166 или А. Олар167, а в современной историографии – школа Ф. Фюре168. Очевидна актуальность переосмысления в этом направлении русской революции.

7. Логика революционного процесса

Вопреки известной мудрости об истории, «не знающей сослагательного наклонения», современная наука стремится к пониманию прошлого, моделируя ситуации, выясняя причины их повторяемости и вариативность функционирования. Парадигма Токвиля в ее интерпретации с позиций теории и методологии когнитивной истории представляет убедительное объяснение логики русской революции как единого социального явления. Сформулированные в ней гипотезы, верифицированные на значительном сравнительном материале, находят разрешение при анализе документации российских политических партий как целостного комплекса источников, несмотря на различие представленных идеологических программ. С этих позиций становится возможна реконструкция причин русской революции как социально-психологического явления в условиях незавершенной модернизации – конфликта традиционных установок и завышенных ожиданий на фоне относительной депривации и общей социальной нестабильности. Логика деструктивного процесса – когнитивный срыв общества в результате отказа от рационального социального выбора и принятия иллюзорной картины мира (революционного мифа) с последующим запуском спонтанного революционного цикла. Эта логика является универсальной для радикальных революций, прошедших все основные фазы когнитивного доминирования, а следовательно – оправдана гипотеза о возможности отыскания сопоставимых форм фиксации стадий процесса и выражающих их документов (безотносительно к культурной, религиозной и национальной специфике соответствующих режимов).

Основные теоретические схемы революции нуждаются в корректировке. Системные теории интерпретировали революцию как смену организационных форм социума, структурные (классовые) теории видели в ней (по аналогии с моделью западных революций Нового времени) смену фаз меняющегося соотношения классовых сил; бихевиористская теория усматривала в революции спонтанную психологическую реакцию масс на подавление базовых инстинктов. Комбинированная теория предлагала сочетание предшествующих трех моделей с упором на последнюю. Развитие этих подходов в историографии ХХ в. в рамках теории модернизации позволило поставить русскую революцию в сравнительный контекст, но ограничивалось нарративистской, линейной и европоцентристской парадигмой исторического познания. Эти теории, являясь несомненным вкладом в объяснение революции, содержат, как было показано, один общий фундаментальный недостаток: они отрицают возможность управлять революционными процессами и регулировать их деструктивное содержание.

Отсутствие прямой детерминированности в превращении угрозы революции в реальность выражается в неспособности основных политических сил предвидеть время и последствия ее наступления. Механизм смены фаз когнитивного доминирования в рамках революционного цикла определяется такими факторами, как утопизм воззрений основной массы населения (крестьянства); исторически обусловленная негибкость Старого режима в разрешении конфликта права и справедливости в расколотом обществе; отсутствие демократических (парламентских) форм достижения консенсуса; низкая способность умеренных партий к достижению компромиссов; неспособность (в силу отсутствия исторического опыта) сконструировать защитные механизмы против радикального популизма и экстремизма. Неверный социальный диагноз происходящих процессов основными политическими партиями связан с абсолютизацией французской модели и ложными когнитивными установками в отношении смены фаз революционного цикла, неадекватной оценкой феномена большевизма и перспектив Реставрации в краткосрочной перспективе.

Ретроспективная интерпретация российского революционного процесса с позиций теории и методологии когнитивной истории приводит к выводу об отсутствии фатальности революции и смены трех этапов ее разворачивания – крушения самодержавия, Февральской революции и Октябрьского переворота с последующим установлением большевистской диктатуры. На каждом из этапов сохранялась определенная вариативность исторического выбора, подчинявшаяся когнитивным установкам правящих групп. Возможность революционного срыва в России превратилась в действительность в результате комбинации отсталости масс, авторитаризма политической власти и экстремизма радикальной интеллигенции. Кумулятивное воздействие этих факторов определялось отсутствием адекватного проекта переходного периода, когнитивными установками элит и ошибками политической власти.

Результатом анализа русской революции с этих позиций стало выяснение следующих вопросов: проблема преемственности власти в ходе и после Февральской революции; конституирующая и конституционная власть в условиях переходного периода; каким образом был упущен шанс достичь согласия политических партий и принять демократическую конституцию; как можно было решить проблему легитимации новой власти; что представляло собой двоевластие и альтернативные способы его преодоления; технологии государственных переворотов как решающий фактор определения вектора политической системы (в контексте общего кризиса европейского парламентаризма). Рассмотрение этих параметров позволяет дать ответ на вопрос, почему первая демократическая республика в России потерпела крушение и каковы его уроки для постсоветской социальной трансформации рубежа ХХ – начала XXI в.

Глава II. Причины крушения демократической республики в 1917 году

История ХХ в. знает немало примеров конституционных революций, оказавшихся перед сложной дилеммой быстрого осуществления либерально-демократических реформ в неподготовленной стране169. Крушение парламентаризма в России есть частный случай и первое проявление кризиса классической модели европейского парламентаризма с наступлением массового общества после Первой мировой войны. В разных странах он имел неодинаковые проявления и исход, однако повсеместно выражался в отказе от привычных форм и столкновении с ними авторитарных движений.

Февральская революция в этом смысле есть первая прерванная демократическая революция Новейшего времени (поскольку она закончилась в результате государственного переворота). Основной причиной крушения первой республики являлось господство в сознании ее лидеров установок классического парламентаризма, сформировавшихся в условиях сословного общества, цензовых избирательных систем и отсутствия стабильных массовых партий. Теоретические представления русского либерализма нашли глубокое и последовательное выражение в его социологических учениях, политической философии и конституционных проектах, сохранивших принципиальное значение для реформ настоящего времени170. Однако их практическая реализация была трудноосуществима в условиях традиционалистского общества, спонтанного крушения самодержавия, подъема радикального популизма и национализма в период Первой мировой войны. Принципиальное значение имела неразработанность продуманной концепции переходного периода, в идеале включающей четкое представление об этапах, институтах и технологиях демократического транзита. Рассматривая парламентские дебаты как средоточие политики, либеральные конституционалисты не увидели новой опасности, сформировавшейся в условиях массового общества. Лидеры Февраля исходили в своей программе из необходимости длительного противостояния самодержавию (постепенного перехода к парламентской монархии британского типа), не учитывая в своей тактике того факта, что монархия в России была не только символом, но и реальным носителем власти (как и коммунистическая партия до 1991 г.). Свержение этой власти означало одновременно кризис легитимности режима и кризис системы государственного управления.

Совершенно оправданно моральное противопоставление двух революций. Политическая идеология и приемы управления февральского и октябрьского периода русской революции, подчеркивал М. Вишняк, качественно различны с точки зрения методов отстаивания власти: «В прямую противоположность Октябрю Февраль предпочитал быть гильотинированным, – лишь бы не гильотинировать. Это можно считать непростительной ошибкой, но это так. В этом Февраль как бы следовал завету Дантона»171. Этот взгляд опирался на сравнение русской и французской революций, общим результатом которых стало крушение демократии и установление царства террора172. В сравнительном контексте Февральская революция ретроспективно признавалась критиками не более как «историческим выкидышем» и «прелюдией к большевистской революции» (П. Б. Струве), а основная ошибка русской демократии усматривалась (А. Керенским) в том, что она психологически не учла, что контрреволюция может прийти в форме не правого, а левого экстремизма173. Но для современного аналитика недостаточно дать исключительно моральную и психологическую оценку прошлого, важно выяснить, почему произошел срыв демократии в России и как избегать подобных ошибок в дальнейшем.

1. Конфликт легитимности и законности: проблема преемственности власти в ходе и после Февральской революции

Когнитивный диссонанс как отправная точка революции наиболее четко выражен в противоречии действующего государственного права и его восприятии оппонентами режима. Конфликт легитимности и законности – характерная черта радикальных революций с позиций политической социологии. Отказ от старой правовой системы означает конституционную революцию или переворот. Политическое содержание Февральской революции состояло в переходе от дуалистической монархической системы (которая к моменту революции представляла собой монархическую диктатуру) к демократической политической системе, провозглашенными целями которой стали правовое государство, парламентаризм, многопартийность и идея принятия новой конституции на всенародно избранном Учредительном собрании. Важнейшими этапами этого процесса следует признать отречение монарха, создание Временного правительства, начало разработки конституции (Юридическим совещанием при Временном правительстве). В этом смысле политическая революция была вполне легитимна. Однако с формально-юридической точки зрения произошел радикальный разрыв правовой преемственности, ставший одной из причин нестабильности новой власти.

Во-первых, существовала общая юридическая неопределенность в отношениях Государственной думы и монарха, которая вытекала из Основных законов в редакции 1906 г.174 Это была система монархического конституционализма германского типа, которая сочетала элементы дуализма в организации власти с положениями, дающими реальное преобладание монархической власти. Установление данной системы Манифестом 17 октября 1905 г. представляло собой вынужденный компромисс между монархической диктатурой и конституционной системой – решение, фактически навязанное царю СЮ. Витте и принятое под влиянием великого князя Николая Николаевича. Николай II считал, что попытки ограничить монархию в России есть «истинная чепуха», а принятие Манифеста определял как «день крушения»175. Царь придерживался идеи патриархальной монархии – необходимости соответствия управления «самобытным русским началам», воплощенным в единении между царем и земскими людьми. В либеральной политической культуре, напротив, доминирующее значение приобрела идея монистического парламентаризма в виде парламентской монархии британского типа или даже парламентской республики по образцу Франции того же периода. Эйфорическая вера кадетов в парламентаризм как святыню не была поколеблена первой русской революцией, но, напротив, вызывала неприятие думской монархии, разочарование в которой возникало из-за бюрократизации режима и подмены самой идеи народного представительства176. Столыпинская модель политической системы предлагала прагматический синтез этих двух крайних позиций (патриархальной и конституционной монархии), отстаивая курс авторитарной модернизации177. Однако она встречала жесткую оппозицию как либеральной общественности, так и представителей правящей бюрократии. Столыпину не удалось создать правительство общественного доверия или его эрзац: попытки привлечь либеральную оппозицию не увенчалась успехом. В условиях, когда либеральное общественное мнение отстаивало конституцию и парламентаризм, царь, как показывают записи его дневника, поддерживал все инициативы по их сворачиванию – роспуску Думы и введению мнимого конституционализма.

Данная система получила в литературе того времени выразительное определение «мнимого конституционализма», характер которого еще более обострился в условиях войны и связанного с ней широкого использования института чрезвычайного законодательства178. По мнению кадетов, от русской конституции осталась лишь ст. 87, которую власть использует для сохранения власти179. Этот момент стал определяющим в условиях революционного коллапса российского Старого порядка. В результате распада системы политических институтов империи «государственная машина сошла с рельс»180. Государственная дума 26 февраля указом Императора Николая II была распущена, а деятельность ее прервана на неопределенный срок одновременно с Государственным Советом. Следовательно, по действующему основному законодательству Государственная Дума собраться не могла, но когда Временному комитету Государственной думы пришлось возглавить начавшееся революционное движение и взять всю полноту власти в свои руки, встал вопрос о легитимации ее собственной власти.

Во-вторых, неоднократно констатировалась юридическая некорректность акта об отречении: царь мог отречься только за себя, но не за сына; престол по действовавшему законодательству не мог быть передан великому князю Михаилу Александровичу – брату царя, тем более что формальные основания для отстранения прямого наследника престола отсутствовали181.

В-третьих, передача власти великому князю Михаилу была незаконна в силу того, что нарушала установленные процедуры наследования. Основное противоречие акта 3 марта виделось экспертам в том, что великий князь отказывался от верховной власти, которой он юридически не располагал. К этому, по мнению В. Д. Набокова, и должно было свестись «юридически ценное содержание акта»182.

В-четвертых, отмечалась некорректность акта отказа самого Михаила Александровича. Набоков констатировал, что отказ великого князя (даже если исходить из презумпции его законности) мог быть сделан лишь в пользу верховной власти, т. е. Учредительного собрания, а не в пользу Государственной думы и тем более Временного правительства. Избранное решение проблемы, отмечал Набоков, имело целью торжественно подкрепить полноту власти Временного правительства и преемственную связь его с Государственной думой. В. А. Маклаков вообще считал, что в феврале 1917 г. революции могло не быть, если бы отречение не сопровождалось разрывом правовой преемственности. Великий князь не имел права подписывать манифест 3 марта даже в том случае, если бы он был монархом, поскольку манифест, вопреки существующей конституции, без согласия Думы объявлял трон вакантным до созыва Учредительного собрания, устанавливал систему выборов этого Учредительного собрания и передавал до его созыва Временному правительству абсолютную власть, которой не имел сам подписавший акт. Получалось, что акт, подписанный великим князем Михаилом в нарушение Основных законов, становился, в сущности, единственным юридическим основанием власти революционного Временного правительства и наделял его в полном объеме также законодательными полномочиями. «Конституция, – заключал Маклаков, – этим была полностью упразднена; всякая связь между новой властью и старым порядком была разорвана. Это и было уже подлинной революцией, сдачей власти “революционным Советам”, что прямой дорогой привело к Октябрю»183. «Преступным актом 3-го марта, – соглашался С. П. Мельгунов, – все было скомпрометировано – манифест явился сигналом восстания во всей России»184. Сходна позиция П. Н. Милюкова, считавшего, что ошибки революции происходят из «дефектности в самом источнике, созданном актом 3 марта»185.

В-пятых, отметим юридическую противоречивость деклараций Временного правительства: одна давалась от Временного комитета Государственной думы (к которому перешла власть в ходе революции 27 февраля), другая – от Временного правительства (сформированного 2 марта), причем упоминался и Исполнительный комитет. В первой декларации Временного правительства, отмечал Набоков, «оно говорило о себе, как о кабинете», и образование этого кабинета рассматривалось как «более прочное устройство исполнительной власти», во втором – этот мотив «ответственного правительства» был затушеван186.

Если встать на точку зрения нормативистской теории Г. Кельзена, то следует интерпретировать установление Временного правительства как конституционный переворот (coup d’etat), поскольку новые юридические нормы, хотя и согласовывались сторонами, но создавались с очевидным разрывом правовой преемственности (не на основании положений, зафиксированных в действовавшем праве)187. При подготовке воззвания Временного правительства (в составлении которого участвовали крупнейшие юристы – Набоков, Лазаревский, Кокошкин, Винавер) была сознательно снята вся историческая часть (об отречении царя, передаче власти брату и отказе его восприять власть). Вопрос о преемственности и легитимности новой власти оказался не решен: «революционная власть», отмечал либеральный аналитик, лишена формальной санкции в своем происхождении. Она создается фактом переворота и в момент его, но претендует на всю полноту атрибутов «легитимной власти»188. Мощный импульс этому решению был оказан Конституционно-демократической партией, постановившей 1 марта 1917 г. «предоставить себя в распоряжение Временного комитета Государственной Думы», признать «необходимым безусловное отречение или низложение Николая II», сформировать «общественный кабинет» с целью подготовки Учредительного собрания и решения вопроса о форме правления189.

Даже после официального объявления об изменении формы правления – создания Республики (1 марта 1917 г.), – вопрос о пересмотре Основного законодательства (закрытии Третьего и начале нового Четвертого Полного собрания законов) был отложен. Это решение Юридического совещания мотивировалось двумя причинами – ожиданием Учредительного собрания и незавершенностью предыдущего, третьего, ПСЗ за период 1914 – начала 1917 г.190 Не решенной оказалась и проблема последующей легитимации, поскольку новые органы власти не подтвердили свои полномочия выборами или решением Конституанты – созывом Учредительного собрания.

2. Конституирующая и конституционная власть: деструктивная роль идеи Учредительного собрания в российском переходном периоде

Наиболее полно вопрос о соотношении конституирующей и конституционной власти был рассмотрен в период подготовки Российского Учредительного собрания. Центральной проблемой обеспечения стабильности стал вопрос о легитимации новых принципов социального и государственного устройства, их форм и правового выражения, в частности – перехода власти от Временного правительства к Учредительному собранию, а от него – к новым постоянным конституционным институтам власти191.

Причины, по которым этот вариант развития событий не состоялся, могут быть разделены на теоретические, институциональные и прагматически-политические. К первым относится доминирующая в либеральной мысли того времени (конца XIX – начала XX в.) теория демократии, имевшая в своей основе руссоистскую веру в способность народа самостоятельно решать сложные государственные вопросы. Народный суверенитет, согласно этой теории (в ее трактовке аббатом Сийесом и конституциями Французской революции), выражает себя в национальном представительном институте – Конституанте (Учредительном собрании), а также в создаваемых ею институтах законодательной власти (парламентаризме), но не исполнительной власти (правительстве), которая играет исключительно вспомогательную роль, а ее прерогативы должны быть максимально ограничены во избежание узурпации народной воли – угрозы тирании.

Неэффективность этой концепции признана в самой Франции, а также за ее пределами. Как показано в современной литературе, идея всесильной Конституанты как выражения воли народа (в различных ее трактовках от Первой до Четвертой Республики) сыграла чрезвычайно деструктивную роль, как и вообще представление о связи демократического строя исключительно с парламентом. Эти воззрения стали причиной нестабильности французского конституционного процесса, приведшего к циклическому чередованию парламентских республик (так называемого Режима Ассамблеи) и президентских режимов (бонапартистского типа), конец которого, как считают эксперты, был положен только голлистской моделью смешанной (президентско-парламентской) республики, реализованной в современной Франции (конституция Пятой республики 1958 г. в отличие от всех предшествующих разрабатывалась уже без созыва Конституанты, в закрытом режиме внутриэлитного диалога и лишь в готовом виде была утверждена на национальном референдуме)192.

По существу, однако, именно та руссоистская концепция демократии, которая господствовала в Европе эпохи классического парламентаризма XIX – начала XX в., объединяла в России все политические силы, оппозиционные самодержавию, и выражалась в идеале всесильного Учредительного собрания как вершителя судеб нации и арбитра в разрешении исторического конфликта власти и народа. Эта вера подкреплялась опытом Французских революций, каждая из которых давала свою трактовку учредительной власти: начиная от ее интерпретации как абсолютизма народной воли (Конвент периода Великой революции конца XVIII в.) до либеральной концепции, положенной в основание Третьей республики (Учредительное собрание 1875 г.)193.

Ко вторым, институциональным, причинам нестабильности Февральской политической системы в России относится прежде всего выбор модели Учредительного собрания и, соответственно, конструкции отношений законодательной и исполнительной власти в переходный период. Конструируемая в России модель была призвана обобщить как мировой исторический опыт, так и специфику национальной политической ситуации. Учредительное собрание, по мнению авторов аналитической записки Юридического совещания по этому вопросу, может организовать управление страной тремя различными способами194. В основе их классификации лежит принцип разделения властей, а также поиск реальных возможностей его обеспечения в условиях России. Первая модель состоит в совмещении Учредительным собранием функций законодательной и исполнительной власти. В этом случае оно организуется по образцу Французского революционного Конвента и передает функции высшей административной власти и руководство различными отраслями управления своим собственным комитетам. Эта система первоначально пропагандировалась большевиками (надеявшимися получить большинство в Собрании), но затем (когда стала очевидной невозможность этого) была отброшена ими в пользу манипулируемых советов195. Действительно, тип Конституанты, устраивавший большевиков (после захвата власти), определялся способностью этой ассамблеи отказаться от своего собственного суверенитета в пользу советов, приняв и легитимировав тем самым их предшествующие, настоящие и последующие законодательные акты. В контексте тезиса о приоритете советов над всеми другими формами народного представительства становятся понятны действия большевиков по срыву Учредительного собрания196. Модель революционного Конвента не представлялась авторам «Заключения» желательной, поскольку ведет к «полному смешению властей, к полной невозможности обеспечения законности в управлении, а следовательно, к самому безудержному деспотизму. Система эта настолько осуждена историей, что подробное обсуждение ее едва ли представляется необходимым». Вторая модель предполагает передачу исполнительной власти единому органу, который может быть коллегиальным (как исполнительная комиссия во Франции 1848 г.) или единоличным (Тьер в 1871 г.). Недостаток этой системы усматривается в том, что она «плохо согласуется с неограниченной властью Учредительного собрания». Власть Собрания над правительством может быть обеспечена лишь периодическими сменами последнего в каждом случае несогласия с большинством Собрания, что ведет к крайней политической нестабильности, недопустимой в критической ситуации. Третья модель организации власти, рассматриваемая как наиболее приемлемая, состоит в «организации управления на началах парламентарной системы»197. Речь идет, однако, не о классическом двухпалатном парламенте западного типа, а о делегировании власти от Учредительного собрания (которое в принципе остается источником власти и гарантом ее общей политической направленности) к ответственному министерству, «пользующемуся доверием большинства Собрания и сменяющегося при потере этого доверия», а от него, в свою очередь, – временному президенту («единоличному органу, избираемому Учредительным собранием»). Эта конструкция позволяла, по мнению авторов, обеспечить неограниченную власть Учредительного собрания и его общий контроль над исполнительной властью, с одной стороны, и функциональную независимость правительства – с другой. С этих позиций обсуждались вопросы организации будущего парламента (однопалатный или двухпалатный), ответственности правительства и положения президента198.

Взяв за основу эту третью модель организации конституирующей власти, теоретики Временного правительства в полном объеме воспроизвели институциональные ошибки той системы, которая возникла во Франции периода Третьей республики в результате Учредительного собрания 1875 г. Как показали критики этой системы во Франции межвоенного периода, ее общий недостаток определялся компромиссным характером возникновения (в условиях неустойчивого соотношения республиканцев и монархистов). Компромисс был достигнут путем принятия чрезвычайно своеобразной формы правления, которая имела сходство с британской моделью парламентарной монархии, однако была лишена ее ключевого элемента – монархии (что было связано с неспособностью различных монархических групп во Франции договориться о единой кандидатуре на престол). «Нельзя понять основных черт Французской конституции, – отмечал Жозеф Бартелеми, – не учитывая следующие важнейшие обстоятельства: правящие партии, не будучи в силах установить правительство, о котором они мечтали, приняли решение о создании такого республиканского строя, который по возможности приближался бы к монархической организации страны. По их замыслу, президентское кресло могло бы без труда быть превращено в императорский трон. Республиканская конституция создана по образцу июльского монархического режима. Это – конституция периода ожидания монархической реставрации»199. В конечном счете эта система начала давать сбои именно по линии разделения властей: всесильный парламент получил возможность свергать правительство в любое время (при минимальном изменении расстановки партийных сил в парламенте), а правительство оказалось неспособно осуществлять стабильный политический курс (поскольку, в отличие от британской модели, не получило права распускать парламент от имени монарха). Так возник режим парламентской ассамблеи, который привел к высокому уровню политической нестабильности (всевластию партий, смене десятков кабинетов за короткое время), слабости президентской власти (имевшей сугубо представительный характер), а в конечном счете не позволил Третьей республике оказать эффективного сопротивления нацизму. Данная система во Франции просуществовала длительное время именно потому, что задумывалась участниками Учредительного собрания как «временная» (до принятия монархической формы правления), а в дальнейшем оказалась выгодна политическим партиям, доминировавшим в парламенте.

Критики этой системы, раскрывая аморфность и неэффективность существующего парламентаризма, показали несовершенство формы парламентской демократии Третьей республики в новых условиях, предложили пути реформирования. Основные направления реформы они усматривали во введении пропорционального представительства и обеспечении вхождения в парламент ведущих экономических и интеллектуальных сил, сокращении и упорядочении парламентских дебатов, часто парализующих быстрое и эффективное принятие законопроектов, расширении социальной базы исполнительной власти (выборы президента на основе значительно более расширенной коллегии выборщиков), усилении исполнительной власти (предоставлении президенту права роспуска парламента без согласия Сената). Цель этих реформ состояла в преодолении именно тех черт системы, которые были столь ощутимы в революционной России, – отчуждения политических институтов от общества, преодолении неэффективности и нестабильности власти (в результате частой смены кабинетов, выражающей элементарное изменение соотношения сил в парламенте), усилении социальных функций государства. Речь не шла еще о переходе от парламентской республики к президентской, но скорее о преодолении крайностей режима ассамблеи и постепенном переходе к тому, что в послевоенной Франции стало именоваться «рационализированным парламентаризмом»200.

Деструктивность парламентской системы во Франции (умерявшаяся здесь относительной стабильностью гражданского общества и политических партий) еще более проявилась за ее пределами – в большинстве стран Европы, где эта модель была принята как образец. Крушение классического парламентаризма и переход к авторитаризму в условиях массового общества оказалось возможным легко осуществить благодаря расколу правящих партий и неэффективности исполнительной власти при режиме парламентской ассамблеи. Парламентская демократия в этой интерпретации оказалась неспособной противостоять двум крайностям – социальной анархии, вызванной напором масс, с одной стороны, и угрозе диктатуры, – с другой. Ошибка Временного правительства объясняется, таким образом, общим признанием этих идей в либеральных демократических государствах Европы. Данная организация власти при всей ее деструктивности рассматривалась в Европе рубежа XIX–XX вв. как оптимальный механизм обеспечения согласия политики правительства с волей Собрания, при котором необходимые изменения в правительстве будут возможны «без резких переворотов катастрофического характера». Отметим, что такая конструкция власти рассматривается некоторыми современными политологами (Х. Линц) как оптимальная для демократического переходного периода в отличие от сильной президентской власти с персонифицированным лидерством. Преимущества данной конструкции (ее большая гибкость в разрешении межпартийных противоречий, возможность вовлечения оппозиции в политический процесс, а также гарантии против узурпации власти) могут, однако, оказаться недостатками в условиях резких социальных изменений и разрыва правовой преемственности. Эти негативные стороны проявились в Европе межвоенного периода – кризисе Веймарской республики, политической недееспособности французского режима ассамблеи, установлении диктаторских режимов в Италии, Испании, Польше и других странах201. В России большевизм впервые столь определенно выступил против парламентаризма, объявляя его наряду с монархией наследием «антропофагии и пещерной дикости», «юридическим фетишизмом народной воли», институтом «формальной, репрезентативной демократии», «верой в мистику учреждений», а свою задачу усматривая в провоцировании «острого кризиса революционного парламентаризма, неразрешимого методами демократии»202. Эти направления кризиса парламентаризма, усиленные неправильной институциональной концепцией демократии, в полной мере проявили себя в России.

3. Конструкция исполнительной власти: причины слабости правительства переходного периода

Известно, что конституанты крупных революций стремятся избежать прежде всего негативных черт предшествующей системы, свергнутой в ходе революции203. Для русского либерального движения традиционна была установка на борьбу с самодержавием, а потому другие опасности или игнорировались, или им уделялось меньшее внимание при конструировании власти. Эти общие принципы получили выражение в особом «Законопроекте об организации временной исполнительной власти Российской республики», который предполагалось поставить на обсуждение Учредительного собрания204. При разработке отношений законодательной и исполнительной власти в канун Учредительного собрания важнейшим стал мотив избежания диктатуры (в которой видели угрозу восстановления монархии)205.

В идеале модель переходного периода укладывалась в несколько этапов: Временное правительство готовит созыв Учредительного собрания, которое организует исполнительную власть в форме ответственного перед ним правительства. Затем Учредительное собрание, дав стране новую Конституцию, должно самораспуститься, назначив выборы в новый парламент. Именно этот последний формирует постоянные политические институты, «действующие на основе существующего положительного правопорядка». Ключевой фактор конструирования этой переходной модели власти – всеобщие демократические выборы, которые должны стать источником легитимности будущей демократической власти и одновременно школой политической культуры для народа (в подавляющей массе неграмотного). Все эти установки воспринимались как категорический императив, не требующий рационального обоснования: «Никаких отступлений от требований демократического избирательного права мы не вправе делать, пока осуществление этих требований оказывается возможным. Принципы должны быть для нас дороже всего, и мы должны приложить все свои усилия к их осуществлению»206.

Основная опасность усматривалась в тенденции к смешению и переплетению законодательной и исполнительной власти, наметившейся за время управления Временного правительства, а вовсе не в недостатке легитимности и слабости Временного правительства (которые на деле стали действительным источником большевистской диктатуры). Основное внимание обращалось поэтому на гарантии от узурпации власти со стороны правительства и президента, ответственный характер которых традиционно являлся лозунгом российских либералов207. Этот принцип выражается в гарантиях ответственности Совета министров и президента перед Учредительным собранием, ответственности, носящей как коллективный, так и индивидуальный характер (все распоряжения правительства и президента скрепляются подписью соответствующего министра, несущего за них персональную ответственность). Преимущество предлагаемой системы «в отличие от обычных текстов конституций» усматривалось в «прямом выражении принципа парламентарного управления»208. В то же время авторы осознают невозможность полной реализации принципов парламентаризма при сохранении всевластия Учредительного собрания и возможности в любой момент переизбрания президента, однако они надеются, что корректировка курса пойдет по линии ответственности министров, а не главы исполнительной власти.

Данная конструкция разделения властей (образцом которой, как отмечалось, выступает французская модель 1873–1875 гг.) предусматривает определенную политическую роль института временного президента, в руках которого формально сосредоточивается вся полнота исполнительной власти – наблюдение за исполнением законов, назначение должностных лиц, издание указов, ведение иностранной политики. Однако круг его полномочий существенно ограничен изъятием из его ведения принятия принципиальных международных актов (заключение договоров, объявление войны и заключение мира), которые должны исходить непосредственно от Учредительного собрания; введением обязательной контрассигнации его указов, а также чрезвычайно коротким мандатом (он избирается на год). Спорным вопросом являлся порядок избрания президента – всем народом (как в США) или собранием народных представителей (как во Франции). Первый способ признавался опасным, поскольку «президент, избираемый всенародно, представляет большую политическую угрозу и может составить значительную угрозу демократии и свободе»209. Идея всенародного избрания президента отвергалась под впечатлением французского прецедента – осуществленного президентом переворота, приведшего к восстановлению Империи (1852). Поэтому преимущество отдавалось модели III Французской республики и ее аналогов – избрания президента парламентом (или расширенной коллегией выборщиков). Очевидно, что эта система была бы труднореализуема в условиях России (где острота социальных противоречий требовала сильной исполнительной власти). Теоретически она могла сыграть позитивную роль в достижении социального консенсуса в переходный период конституционной революции, обеспечив демократическое и легитимное принятие нового Основного закона. Реальный выбор данной эпохи заключался, однако, скорее в предпочтении одной из возможных форм диктатуры – советского или бонапартистского типа.

Общим результатом рассмотренной конструкции власти в переходный период стала главная стратегическая ошибка – драматический разрыв конституирующей власти (Учредительного собрания) и конституционной (Временного правительства), последняя из которых неизбежно приобретала временный, неустойчивый и нелегитимный характер. Следствием стала известная идея «непредрешенчества»: поскольку истинным выразителем воли народа признавалось Учредительное собрание, функции Временного правительства оказывались скорее техническими. Согласно этой логике, Временное правительство как революционный орган власти должно «воздерживаться» от решения принципиальных вопросов принятия новой Конституции, определения формы правления и типа государственного строя, решения коренных социальных проблем. Его задача – «довести страну до Учредительного собрания» и подготовить его созыв, чем вполне определяется характер его деятельности, а его главная задача – наладить управление страной в переходный период.

В условиях июльского кризиса – после подавления мятежа большевиков 7 июля 1917 г. – глава Временного правительства кн. Г. Е. Львов подал в отставку. В своем заявлении о выходе из состава Временного правительства, сложении с себя обязанностей министра-председателя и министра внутренних дел он объясняет это решение радикальным несогласием с курсом социалистических партий, принятым Временным правительством. К неприемлемым для него положениям относятся «немедленное провозглашение республиканского образа правления в Российском государстве, являющееся явной узурпацией прав Учредительного собрания», «проведение намеченной аграрной программы», роспуск Думы и Государственного Совета, проведение других мер, направленных на удовлетворение популистских требований, «мелкого самолюбия», «государственных моральных ценностей». Львов за то, чтобы вернуться к концепции «непредрешенчества», для чего следует «самым решительным образом подавить мятеж и в корне очистить Петроград от анархистов и большевиков, «арестовать всех вожаков восстания до Ленина включительно» (что было принято как компромисс с Советом)210. Но это было запоздалое прозрение, которое к тому же не сопровождалось отказом от исходных установок о верности Конституанте и подчиненной роли Временного правительства.

Представляются справедливыми оценки современниками принятой в России концепции Учредительного собрания как основной ошибки переходного периода211. Французский посол в Петербурге отмечал в своих воспоминаниях, что «Россия избегла бы октябрьского переворота, если бы не было отложено Учредительное собрание»212. Обращение к материалам донесений французских резидентов из России 1917 г. отражает их стремление обеспечить консолидацию демократических сил и активизировать подготовку Демократического совещания и Предпарламента как предварительной стадии к созыву Конституанты213. Как показывает сравнительное исследование, результаты работы Конституант, помимо внешних причин, определялись их собственной организацией. В истории и современности успеха в создании действенных конституций добились те конституанты, которые действовали в лучшее время, были лучше организованы, объединены единым порывом и в то же время способны действовать профессионально. Напротив, потерпели поражение те, которые не обладали этими параметрами, упустили время для принятия конституции и не создали эффективной исполнительной власти.

Главная особенность ситуации в России – существование иллюзорного представления о возможности единства подходов всех политических партий к решению проблем переходного режима на основе идеи Учредительного собрания. В России периода Февральской революции идея Учредительного собрания наполнялась диаметрально противоположным содержанием: правые и левые партии, не говоря об общих программных разногласиях, ориентировались на различные французские модели конституирующей власти и их национальную интерпретацию (от восстановления монархии до социальной республики). Таким образом, создавая внешнюю видимость возможного объединения политических партий, идея Учредительного собрания как выражения суверенной воли народа на деле не содержала конструктивных механизмов преодоления конституционного конфликта (оно было возможно только на пути трудного диалога и взаимных компромиссов), отодвигала разрешение конфликта во времени и не позволяла опираться на существующие институты политической власти. Основной причиной отказа от созыва Государственной думы и наделения ее функциями Конституанты и была наивная вера в способность Учредительного собрания стать фактором, консолидирующим демократическую республику. Следствиями в России стали: упущенный шанс добиться консолидации умеренных политических сил, принять временную конституцию (преодолев двоевластие) и осуществить на ее основе своевременную легитимацию новой власти.

4. Каким образом был упущен шанс добиться согласия политических партий принять демократическую конституцию и решить проблему легитимности новой власти

Возможность преодоления кризиса легитимности в переходные периоды определяется тремя факторами: достижением договоренности политических сил; разработкой новой конституции и последующей легитимацией факта демократической революции. Ни одна из этих возможностей не была реализована в России после Февральской революции. Источники позволяют реконструировать упущенные возможности на этом пути.

Первой упущенной возможностью в этой ситуации должен быть признан отказ от созыва Государственной Думы (возможно, в расширенном составе) с последующим преобразованием ее в Конституанту – Национальное собрание (как это предлагал М. В. Родзянко). Новая конструкция Государственной думы могла быть создана, например, путем кооптации в нее представителей всего спектра политических партий, включая революционные. Другой вариант – созыв для этого всех членов четырех предшествовавших Государственных дум и объявление их Национальным Собранием, способным разработать переходную конституцию страны с последующим вынесением ее на всенародный референдум (как это имело место во многих странах). Данный институт (Национальное собрание на основе Государственной думы), обладая несравненно большей легитимностью, оказался бы способен вытеснить с политической сцены такой суррогатный институт как советы (и положить конец двоевластию в самом начале его формирования), обеспечить переговорный процесс между основными политическими партиями, объединив и связав их путем взаимного соглашения (наподобие, например, соглашений политических партий в условиях переходных процессов в Испании и странах Латинской Америки в конце ХХ в.). Условиями могли стать общие ценности демократии, республиканизма, продолжения войны до конца, а также взаимный отказ от деструктивных действий). Он позволил бы создать коалиционное правительство, опирающееся на крупные партии, обеспечить перераспределение власти между ними, интегрировать левые партии в политический процесс и приступить к выработке новой конституции. Данная легитимация могла быть обеспечена фиксированным характером преемственности власти – передачей ее от монарха непосредственно Думе. Формально процедура предполагала, что акт отречения императора Николая II с передачей верховной власти великому князю Михаилу Александровичу и отречением от нее последнего, должны состояться на публичном заседании Государственной думы. Государственная дума, таким образом, явилась бы носительницей верховной власти и органом, перед которым Временное правительство было бы ответственным. Таков был проект Председателя Государственной думы (М. В. Родзянко)214.

Другой упущенной возможностью следует признать провал достижения консенсуса основных политических партий путем взаимных компромиссов и договора с единственной целью – отстранения экстремистов и создания работоспособного коалиционного правительства. Участники событий признавали факт проведения широких консультаций с различными политическими силами для достижения консенсуса по принципиальным вопросам, раскалывающим страну – о войне и мире, об аграрной реформе, о содержательных параметрах будущего конституционного устройства. То обстоятельство, что эти попытки не принесли реальных результатов, не умаляет их значения в сравнительной перспективе. Они показывают, что существовало, как минимум в идеале, представление о возможности договорного перехода к демократии. Эта возможность подтверждается опытом других демократических переходов в мире – в Южной Европе (пакты Монклоа в Испании), Восточной Европе периода декоммунизации (круглые столы власти и оппозиции); Африке (принятие конституции ЮАР), Латинской Америке215.

В постфевральской России эта тенденция прослеживается в цепочке таких институтов как Государственное совещание, Демократическое совещание, Предпарламент (Совет Республики), Директория, сам факт существования которых говорит о поисках в этом направлении. В литературе обычно констатируется негативный результат этих институтов, то, что они были неэффективны и имели запаздывающий характер. Демократическое совещание – последняя попытка достижения социального примирения в канун революции – и созданный им Предпарламент, оказавшийся нежизнеспособным институтом главным образом благодаря обструкции большевиков, оказались отвергнуты также умеренными партиями216. Однако мало исследован возможный конструктивный вклад Всероссийского демократического совета или Временного Совета Российской республики. Существовало как минимум три проекта организации Предпарламента: М. С. Аджемова217, Н. И. Лазаревского218 и третий, компромиссный219, а острая дискуссия по ним в Юридическом совещании выявила различные подходы220. Если бы эта возможность не была упущена, она могла стабилизировать ситуацию в рамках, например, так называемой консоциативной демократии (договоренности элит за спиной масс для предотвращения перехода сторон к внепарламентским, «уличным» методам разрешения конфликта)221. Весь современный опыт выхода из острых национальных конфликтов (Канада), системы апартеида (ЮАР), военных диктатур (Южная Европа и Латинская Америка) или однопартийных диктатур (Восточная Европа) показывает, что при наличии политической воли удается избежать срывов парламентаризма.

Третьей упущенной возможностью стал сознательный отказ Временного правительства от преодоления двоевластия конституционным путем уже в момент его формирования. Воспоминания Родзянко фиксируют такие возможности, содержат даже раздел «Ошибки Временного правительства»: «Коренная и роковая ошибка князя Львова, как Председателя Совета министров, и всех его товарищей заключалась, – полагал он, – в том, что они сразу же в корне не пресекли попытку поколебать вновь созданную власть, и в том, что они упорно не хотели созыва Государственной Думы, как антитезы Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, на которую, как носительницу идеи Верховной власти, Правительство могло бы всегда опираться и вести борьбу с провозглашенным принципом “углубления революции”, знаменующим на самом деле лишь развитие национально-политической революции в социально-интернациональную». Временное Правительство оказалось вынужденным во всех действиях опираться на альтернативный левый институт, «а потому оно, очевидно, и потеряло равновесие, было вовлечено в водоворот все возрастающего революционного настроения столицы и удержаться на своих принятых позициях – умиротворения страны и доведения ее до Учредительного Собрания – конечно, не было уже в силах. Вот та грубая ошибка, которую совершил князь Львов в силу своего безволия, а также и умеренные элементы, входившие тогда в состав руководителей внутренней жизни страны»222.

Четвертой упущенной возможностью оказался отказ от использования «конституционного момента» – ситуации национального подъема, на волне которой можно было принять временную демократическую конституцию переходного периода. Приняв идею Учредительного собрания, кадеты стремились всячески пролонгировать его созыв на неопределенное время. Видные кадеты – Милюков, Набоков, Кокошкин и другие не считали нужным принимать точные даты созыва: они полагали нецелесообразным делать это в условиях войны, митинговой стихии и отсутствия административной инфраструктуры на местах223. «Так или иначе, – суммировал Мельгунов, – совершена была величайшая, роковая и непоправимая тактическая ошибка революции – совершена была и bona fde по догматике государствоведов и mala fde по близоруким соображениям оттянуть решающий момент в надежде на изменение условий, при которых соберется решающее законодательное учреждение»224. Пролонгирование ситуации неопределенности (оттяжка с созывом Учредительного собрания на длительный срок) вело к эрозии легитимности демократической власти и делало ее легкой добычей экстремистских сил. Затягивание неопределенности усугубляло конфликт. Не прибавляя легитимности Временному правительству, оно давало перевес его радикальным критикам, которые могли апеллировать к этому институту как альтернативе Временному правительству, само название которого свидетельствовало против него.

Каковы причины этих тактических ошибок? Они вытекают в целом из той неправильной (и нереализуемой в условиях революции) конструкции соотношения учредительной и исполнительной власти, которая была рассмотрена выше. Отказ от немедленного созыва Государственной думы и превращения ее в Национальное Собрание сразу после акта отречения, возможности принять временную конституцию на пике революционных ожиданий и отказ от созыва Думы непосредственно после отречения царя и великого князя Михаила были связаны с представлением о том, что любая из этих акций послужила бы значительным тормозом к успешному и быстрому созыву Учредительного собрания. На последнем условии «сошлись, однако, все партии, обещая в этом случае объединиться вокруг созданного Временного правительства, поддерживать его и передать ему всю полноту власти. Пришлось поэтому избрать этот средний путь»225.

Но причины тактических ошибок могут быть конкретизированы исходя из приводившихся аргументов, которые подразделяются на три группы – юридические, доктринальные и тактические. Первая группа – юридических аргументов – важна потому, что большинство деятелей Временного правительства были юристами или считали достижение правового государства главной целью Февральской революции. Как ни настаивал Председатель Государственной думы на необходимости созыва Думы, юристы кадетской партии (а с ними и все левое думское крыло) резко возражали ему на основании следующих аргументов: при созыве Государственной думы, считали они, возникает юридическая необходимость и созыва Государственного Совета, если считать, что действующая конституция остается в силе226. С их точки зрения, однако, невозможно было бы подвести обоснованного юридического фундамента под такое толкование.

Другая группа – доктринальных аргументов – была связана с социологическими представлениями об этапах революции, опиравшимися на опыт западных революций. Согласно этим представлениям буржуазный характер революции исключал ее немедленное «перерастание» в социальную революцию, как того хотели крайне левые партии227. Деятели кадетской партии считали, что созыв Государственной думы явился бы сам по себе бесцельным, так как Дума в своем составе, несомненно, была «буржуазная» и сделалась бы объектом атаки в целях ее свержения со стороны крайних элементов «революционной демократии» – для учреждения национального или иного собрания, более соответствующего революционным ожиданиям масс. В условиях начавшегося противостояния двух типов власти, считали кадеты, созыв Думы даст сторонникам советов возможность критиковать ее и ослабит правительство. Но они не заметили другую возможность – превращение Думы в Национальное собрание могло способствовать нейтрализации советов.

Третья группа аргументов – тактического характера – была обусловлена понятным стремлением кадетской партии к концентрации законодательной и исполнительной власти в одних руках – переходного (или временного) правительства. Указывалось, что при существующем положении страны должно быть Правительство, обладающее абсолютной полнотой власти, до права законодательствовать включительно, так как события, сопровождающиеся революционными эксцессами, могли потребовать принятия экстраординарных мер. Необходимость в этом случае получать санкции Думы тормозила бы деятельность Правительства по ведению войны и устройству внутренней жизни. Деятели кадетской партии, памятуя предшествующий опыт, сдержанно относились к созыву полноправной действующей Думы, видя в ней возможность ограничения полноты своей власти228.

В целом причиной пассивности Временного правительства можно признать позицию Кадетской партии, оказавшейся в плену старых представлений о парламентаризме, взятых из эпохи борьбы с самодержавием и плохо отражавших новую политическую реальность.

5. Так называемое двоевластие: преодоление предрассудков интерпретации

Представление о двоевластии как ключевом факторе русской революции получило широкое распространение в трудах как современников революции, так и пришедших им на смену исследователей. Но что такое «двоевластие» и каковы его возможные трактовки? Тезис о неизбежном исходе из двоевластия в пользу диктатуры, длительное время насаждавшийся ее апологетами, может быть переосмыслен в свете данных современной науки. Для прояснения вопроса необходимо пересмотреть ряд историографических представлений, устойчивость воспроизводства которых не делает их более доказательными.

Первое представление – «классовая» теория двоевластия – рассматривает его как столкновение двух классов, примерно равных по силе, которое возникает в условиях революционного кризиса. Двоевластие, согласно этому подходу, есть по существу режим социального кризиса: знаменуя высшую степень поляризации общества, оно включает в себя потенциальную или открытую гражданскую войну. Отказ от «классовой» теории двоевластия и замена ее институциональной позволяет интерпретировать двоевластие как более общее социальное явление – предельный баланс двух (или более) политических институтов в ситуации неопределившегося социального выбора. Двоевластие в широком смысле – неустойчивое соотношение сил правового порядка (выступающих за стабильность правовой системы) и беспорядка (анархии, включающей «бессмысленные эксцессы черни» и господство уголовных элементов). Двоевластие русской революции в этой перспективе предстает как частный случай конституционного конфликта, противостоящими сторонами в котором должны быть признаны вовсе не классы, а сторонники и противники демократической конституции. Следуя логике теории рационального выбора, важно выяснить не только чем объяснялся заключительный поворот в разрешении конфликта, но и те институциональные и психологические факторы (социальные ожидания), которые определяли вектор трансформации политической системы на разных этапах конфликта. Двоевластие, как показывает сравнительный конституционализм, не означает равного распределения власти или установления формального разделения властей. Это – расщепление единой власти в соответствии с меняющимся (в ходе конфликта) соотношением сил. Эти нюансы отражены в определениях современников – двоевластие как конфликт двух институтов власти (Милюков); как конфликт классов (Ленин) или их неустойчивое соотношение – «двоебезвластие» (Троцкий); как состояние, близкое к анархии (Мельгунов)229.

В когнитивном отношении гибкость стратегии большевиков определялась не только популизмом программы, но и способностью к манипулированию массами. Покровский вообще видел значение Октябрьского переворота в торжестве эгоистических интересов пролетариата, оказавшегося способным поставить свои классовые интересы выше защиты географического «отечества» и утвердить свою волю поверх фетишей национального государства, свободы и равенства как выражения простого арифметического большинства нации230. Достижение этого результата обусловлено направленной агитацией – предложением массам именно тех лозунгов, которые были наиболее привлекательны для них в текущем контексте. Еще в Феврале большевики, по признанию одного из их лидеров (А. Шляпникова), делали основной упор на агитацию среди солдат: «наши товарищи, пользуясь партийными и личными связями с солдатами», проникали в казармы, а за неимением такой возможности – вели агитацию под открытым небом, организуя массовки, где говорили «о тягостях войны, ее целях и необходимости свержения царской власти и прекращения войны»231. Эти усилия дали плоды, поскольку «народ совершил революцию с тайными и явными желаниями покончить войну»232. Ретроспективно оценивая результаты переворота, большевики не без удивления отмечали стихийную поддержку своих действий самыми примитивными социальными слоями (на которые они вовсе не рассчитывали), в результате которой они «были вынесены этой громадной волной» (Н. Бухарин)233. Констатируя отсутствие значительного сопротивления Временного правительства, стремившегося спасти положение, «осужденное самой жизнью» (Антонов-Овсеенко)234, большевики не забывали указать на целенаправленность своего стремления «овладеть массами» – поставить эти массы перед фактом переворота. Это позволяет усомниться в адекватности самого понятия «двоевластие» при описании политической истории переходного периода и предположить, что институциональная нестабильность, порожденная падением монархии, была связана прежде всего с сознательным отказом Временного правительства опираться на существующую систему исполнительной власти, не предложив ей ничего взамен. В результате потенциальное «двоевластие» стало реальным, а социальный выбор в конечном счете оказался столь иррационален – в пользу деструктивных антиконституционных сил, институционально представленных суррогатной системой так называемой «советской демократии»235.

Другое представление – что советы есть исключительно российская специфика, дошедшее до наших дней236 (для обоснования этого положения используется даже теория «инверсии»), легко преодолевается на сравнительном материале. Двоевластие – отнюдь не российская особенность. В литературе о советах, комитетах, хунтах и прочих подобных самопровозглашенных учреждениях показаны варианты советской системы как архаичной структуры, неспособной к управлению, но являющейся средством мобилизации антиконституционных деструктивных сил, вплоть до уголовных элементов. Отметим, что советы в России, комитеты в Иране, хунты в Испании и Мексике – суть разновидности институтов непосредственной демократии. Их историческими прототипами, как показал О. Анвайлер, являются не только революционные институты Парижской коммуны или парижские секции периода Французской революции, но и значительно более ранние институты – советы солдат Кромвеля, агитаторы Английской революции237. В ходе всех крупных революций данная форма непосредственной демократии выполняет функции массовой мобилизации и может быть успешно использована для захвата власти совершенно различными политическими силами, после чего необходимость в них отпадает (так как в силу своей природы они не могут быть реальными институтами власти) и они сохраняются в лучшем случае в виде декоративного украшения при номинальном конституционализме (как, например, в России после Кронштадтского восстания 1921 г.)238 Как показывает обращение к иранской конституционной революции, эта форма оказалась вполне совместима даже с традиционалистскими религиозными представлениями исламского духовенства239. Как и всякое широкое объединение, советы отражают «элементарность масс» и имеют смысл во время переворота только при наличии политического авангарда. Именно в этом качестве Троцкий считал позднее правомерным использовать советы в Китае, Испании и Латинской Америке, где эта форма имела много общего с традицией сельских «хунт»240. Повсюду советы становилась политической формой, которую противники либерального парламентаризма Временного правительства использовали для дестабилизации конституционного строя. Во всех случаях советы – институт манипуляции массами. Это хорошо понимали лидеры большевиков (Ленин и Троцкий), видевшие в советах инструмент захвата власти, которым можно манипулировать исходя из тактических соображений (смена лозунгов в отношении советов в зависимости от того, есть у них большинство или нет)241. Таким образом, советы – лишь маргинальная форма захвата власти. Они являются вспомогательным элементом системы властных решений и, как отмечал Ленин, в крайнем случае, могут быть отброшены или заменены другой массовой организацией.

Третье – принятие провозглашенной функции советов в революции в ущерб их главной, но скрытой (латентной) функции. Если декларированная функция советов определялась как осуществление непосредственной демократии, то реальная (латентная) функция состояла в мобилизации социальной поддержки и легитимации установления коллективистской диктатуры. Особенностью тактики большевиков было то, что они совершенно не церемонились с формальными представительными институтами – как старыми (разгон Думы, Сената, а затем Учредительного собрания), так и новыми – Советами (которые интересовали их исключительно как легитимация переворота) или даже революционными органами власти (подтасовка состава ВРК)242. При господстве мелкобуржуазных партий (эсеров и меньшевиков) Советы, по мнению большевиков, «неизбежно опускались все ниже и ниже, перестали быть органами восстания, как и органами государственной власти, а решения их неизбежно превращались в бессильные резолюции и невинные пожелания», способствуя мобилизации «сил контрреволюции»243. Это позволяло ставить вопрос об их разгоне в порядке революционной целесообразности. Подобным образом большевики и их левые сторонники действовали в отношении Учредительного собрания, в котором «было, может быть, много революционной чистоты, но зато было слишком мало революционной мудрости»244. Допустив созыв Конституанты в надежде получить в ней большинство сразу после переворота, большевики пошли на его роспуск, увидев обратную картину, хотя позднее объясняли созыв Учредительного собрания стремлением продемонстрировать массам его «буржуазный характер»245. Концепции либеральной конституирующей власти в виде Учредительного собрания была противопоставлена концепция «советской демократии» (Съезда советов), а эта последняя, в силу ее явной неэффективности, уступила место принципу однопартийной диктатуры. Для самих большевистских авторов эта установка имела много общего с традициями якобинцев и народников, хотя позднее они решительно отвергали аналогии с «мелкобуржуазными революционерами»246. Эти представления о возможности манипулирования институтами народного представительства в тактических целях определяли позицию большевизма в интернациональной перспективе. Большевизм выдвигал идею мировой революции, а его лидеры пребывали в ожидании стихийного «девятого вала» революции, «мирового Октября» и создания Мировой советской республики как следствия мировой войны и русской революции247. В условиях революционного кризиса советская легитимность была необходима если не для успеха военного переворота, то для последующего удержания власти.

В связи с этим проясняется существо известного внутрипартийного конфликта накануне Октябрьского переворота, состоявшего фактически в расколе сторонников декларативной и латентной функций советов. Первые (как Зиновьев и Каменев), увлекшись «конституционной игрой» в советскую демократию, всерьез полагали осуществимой комбинацию Учредительного собрания и Советов, которую они рассматривали как реалистический политический компромисс, позволяющий большевикам бороться за власть в качестве оппозиционной партии в будущей Конституанте. Вторые, видевшие в советах исключительно технический инструмент захвата власти, решительно выступали против подобных компромиссов. Наиболее решительным противником постановки вопроса о предварительном поиске легитимных форм завоевания власти был сам Ленин, «гениальный оппортунизм которого» в сочетании с «политической беспощадностью» выражался в быстрой смене тактических лозунгов, которые, хотя «ошарашивали» однопартийцев и даже казались им «дикостью», но затем «давали богатейшие результаты»248. В ситуации вакуума власти советская система четко проявила латентную функцию: она служила для маскировки заговора и постепенного установления контроля над конституционными институтами власти. По достижении этой цели (к ночи 24 октября), когда отпала необходимость «прикрываться остатками традиций двоевластия», уже не составляло труда окончательно «перерезать пуповину легальности»249. Советская система, следовательно, представляла интерес не как система управления, а скорее как инструмент социальной мобилизации, захвата и удержания власти революционной элитой.

6. Альтернативные пути преодоления двоевластия

Вопрос о соотношении Конституанты, Советов и революционной диктатуры – центральная проблема внутрипартийной дискуссии в большевизме. В апреле 1917 г. правые большевики интерпретировали русскую революцию как «буржуазно-демократическую», а ее содержание видели в использовании самопровозглашенных советов исключительно для давления на Временное правительство с целью скорейшего созыва Учредительного собрания (в котором они рассчитывали получить большинство либо создать мощную оппозиционную фракцию). Радикальное крыло партии во главе с Лениным, напротив, настаивало на немедленном превращении советов в основу политической системы – создании «государства типа Парижской коммуны» – революционной диктатуры, которая «опирается не на закон, не на формальную волю большинства, а прямо непосредственно на насилие», ибо «насилие – орудие власти». Каменев определил подход Ленина как авантюризм, с чем тот вполне согласился. «Наш авантюризм», заявил Ленин, состоит в «попытке прибегнуть к насильственным мерам» без очевидной гарантии успеха, потому что нельзя же заранее определить, в какую сторону «колебнется масса» в решающий момент250. Тем не менее лозунг Учредительного собрания было решено сохранить как тактически более приемлемый. «Резолюция об отношении к Временному правительству» усматривала главный признак его недемократичности в нежелании созыва Конституанты – оттягивании созыва Учредительного собрания под предлогом технических трудностей251.

В условиях, когда большевики не контролировали советы, апелляция к скорейшему созыву Учредительного собрания позволяла достичь две цели – дезавуировать Временное правительство как «контрреволюционное» и вести мобилизационную кампанию вокруг популистских лозунгов – прекращения войны и разрухи, национализации земли и промышленности252. Начатая большевиками предвыборная кампания в Учредительное собрание преследовала именно эти цели, делая акцент на агитацию в армии и на фронте253. Известный отказ Ленина и Зиновьева явиться на суд «буржуазного правительства» сопровождался оговоркой о возможности сделать это на Учредительном собрании, ибо только оно «будет правомочно сказать свое слово по поводу приказа Временного правительства о нашем аресте»254. Образ последовательных защитников Конституанты позволял большевикам разрушить демократические институты поиска консенсуса, стал предлогом ухода большевиков из Демократического совещания и Предпарламента: «Вся суть в том, – говорилось в декларации большевиков, – что буржуазные классы, направляющие деятельность Временного правительства, поставили себе целью сорвать Учредительное собрание. Это сейчас основная задача цензовых элементов, которой подчинена вся их политика, внутренняя и внешняя»255.

Проблема отношения к Учредительному собранию стала стержнем внутрипартийной дискуссии в период подготовки Октябрьского переворота и его осуществления. Сохранение линии на созыв Конституанты означало отказ от идеи переворота. Такова была известная позиция Каменева и Зиновьева, видевших в Учредительном собрании оптимальный способ достижения согласия всех революционных «социалистических партий» и возможность проведения программы большевиков, а в немедленном осуществлении переворота – срыв этого курса, ни больше ни меньше, как стремление «ставить на карту не только судьбу нашей партии, но и судьбу русской и международной революции». «Учредительное собрание плюс Советы – вот тот комбинированный тип государственных учреждений, к которому мы идем»256. Аргументация данной позиции заключалась в представлении о возможности большевиков победить на выборах и создать по их результатам «правящий блок». Данной позиции противостоял циничный взгляд Ленина: «Ждать до Учредительного собрания, которое явно будет не с нами, бессмысленно, ибо это значит усложнять нашу задачу»257. Возражая на обвинения в авантюризме, Ленин настаивал на немедленном захвате всей власти. В условиях политического кризиса «настроением масс руководиться невозможно, ибо оно изменчиво и не поддается учету; мы должны руководиться объективным анализом и оценкой революции». Поэтому реальный выбор – не между парламентаризмом и переворотом, но в определении формы будущей диктатуры258. В этом контексте понятен смысл публичных заявлений противников ленинской тактики, считавших, что «взять на себя инициативу вооруженного восстания в настоящий момент, при данном соотношении общественных сил, независимо и за несколько дней до съезда Советов было бы недопустимым, гибельным для пролетариата и революции шагом»259. После Октябрьского переворота данная позиция выражалась в идее «создания коалиционного правительства социалистических партий» вместо концепции «чисто большевистского правительства», сохранение которого у власти возможно исключительно «средствами политического террора»260.

Обращение к идее использовать советы как суррогатные органы власти – ревизия марксизма в направлении анархизма. Эта ересь, однако, была впоследствии принята официальной историографией в рамках «творческого развития марксизма». «Что было бы с партией, с нашей революцией, с марксизмом, – справедливо заключали его идеологи, – если бы Ленин спасовал перед буквой марксизма и не решился заменить одно из старых положений марксизма, сформулированное Энгельсом, новым положением о республике Советов, соответствующим новой исторической обстановке? Партия блуждала бы в потемках, Советы были бы дезорганизованы, мы не имели бы советской власти, марксистская теория потерпела бы серьезный урон. Проиграл бы пролетариат, выиграли бы враги пролетариата»261. Неприятие этого подхода традиционной социал-демократией рассматривалось большевиками как признак утраты революционной гибкости. Характерна оценка Троцким позиции Плеханова: «Это нарушение равновесия между теорией и практикой оказалось для него роковым»262. Подчеркивая историческую неизбежность перехода от Февральской революции к Октябрьской, идеологи большевизма отрицали предопределенность данного события, ибо «наша партия всегда была чужда исторического фатализма»263.

Распространенный тезис о невозможности сравнивать и моделировать альтернативные ситуации выхода из двоевластия нуждается в переосмыслении. В сравнительной перспективе существуют два диаметрально противоположных решения проблемы двоевластия – в пользу захвата власти экстремистами и в пользу сохранения конституционного порядка и демократических свобод. Рассмотрим примеры этих двух ситуаций на сравнительном материале. Первая модель реализовалась в России и затем в Иране (революция 1979 г). Исламская республика началась с формирования двух параллельных центров власти. Один был представлен Временным правительством и формальными институтами государства, в частности бюрократией и вооруженными силами во главе с Базарганом и окружавшими его либералами. Другой был представлен Революционным советом и теневым религиозным правительством, особенно комитетами, во главе с Хомейни и его популистскими последователями. Развитие событий в Иране внешне очень напоминает ход русской революции 1917 г. и поэтому неоднократно сравнивалось с ней. В обоих случаях логика событий вела от спонтанного революционного взрыва, уничтожившего монархию, к формированию либерального Временного правительства, готовившего Учредительное собрание, но переставшего контролировать ситуацию. В ходе двух революций возникает известный феномен «двоевластия», когда Временному правительству противостоят спонтанные и псевдодемократические структуры власти – советы или комитеты (в случае иранской революции). Борьба между ними достигает наивысшей интенсивности в связи с обсуждением Конституции. Наконец, в обоих случаях власть в конечном счете достается не народу, а революционному авангарду – партии в России и духовенству в Иране. Эти процессы, в результате которых произошла подмена идеи демократического Учредительного собрания архаическим политическим институтом, принявшим конституцию, лишавшую народ суверенитета в пользу избранного политического меньшинства, – также выявляют сходство российской и иранской революций. Подобно Второму Съезду советов, противопоставленному большевиками Учредительному собранию, Хомейни удалось решить проблему созданием Ассамблеи экспертов. В обоих случаях «праведный путь» был определен не демократической конституирующей властью, а ее эрзацем, полученным в результате целенаправленной селекции социальных элементов, способных оказать поддержку уже установленному режиму264. Соответственно, конституционный процесс проделывает своеобразный цикл, начинаясь с отмены монархии и провозглашения демократической республики и заканчиваясь утверждением единовластия, которое, напоминая монархический режим, значительно превосходит его по интенсивности устанавливаемого над обществом контроля.

Другой вариант решения проблемы двоевластия представлен Португалией (революция гвоздик 1974 г.). После свержения диктаторского правительства М. Каэтано военный переворот 25 апреля 1974 г. поставил у власти военную хунту. Дезорганизация правых сил привела к тому, что партийный баланс, как и в ходе русской Февральской революции, склонился в сторону левых. В условиях вакуума власти только эти две силы – военные и коммунисты – демонстрировали эффективность. Переходный процесс в Португалии характеризовался трудными отношениями между военным руководством и политическими партиями, меняющийся баланс власти между которыми определялся как «двоевластие». Роль правительства социалистической партии в этих условиях определялась возможностью сохранить вектор «гражданского» развития, парализовав попытки установления правой или левой диктатуры265. Эта цель была достигнута с принятием конституции 1976 г., закрепившей компромиссную конструкцию власти переходного периода. Баланс сил (или двоевластие) постепенно (и не без влияния внешних игроков) сместился в область умеренных партий (с параллельно идущим процессом трансформации конституции). Выход из конфликта был осуществлен в направлении демократической системы.

Главный историографический предрассудок, целенаправленно закреплявшийся официальной советской историографией, – о фатальности движения событий. Двоевластие (даже если не давать его классовую интерпретацию) действительно потенциально содержит угрозу гражданской войны, однако эта потенциальная возможность может не стать реальностью. Все теории, описывающие русскую революцию, невольно моделируют фазы исходя из неизбежности их смены. Во всех радикальных революциях действует известная формула перехода власти: от правых (консерваторов) к центру (умеренным) и левым (радикалам). В процессе этого перемещения власть становится все более концентрированной, ее социальный базис все более сужается, поскольку в ходе каждого важного кризиса побежденная группировка выбрасывается из политики. Эта формула (К. Бринтон), выведенная на материале всех крупных революций, относится как к русской и французской, так и к иранской266. Однако эта логика событий может быть своевременно остановлена, если убрать только один элемент – спонтанность смены фаз революционного цикла.

Ошибка Временного правительства в том, что, допустив существование советов как легитимного источника альтернативной власти, оно не подавило их в ходе августовского и июльского кризисов267. В условиях разворачивания революционного кризиса известные либералы П. Н. Милюков и П. И. Новгородцев выступили сторонниками диктатуры как альтернативы большевизму, предприняв ряд практических шагов по организации возможного переворота. Раз война с внешним противником началась, считал Новгородцев, нельзя сохранять противника внутреннего. Таковым он признавал на заседании ЦК 11–12 августа 1917 г. Совет рабочих депутатов, который считал необходимым уничтожить. Общий вывод его размышлений: «Надо покончить с большевистской революцией»268.

Таким образом, не было фатальности выхода из двоевластия: длительное время существовали возможности повернуть ситуацию, используя переговоры, коалиции, наконец, вооруженные силы. Во-первых, потенциальное двоевластие не обязательно должно было стать реальным, во-вторых, латентное (скрытое) двоевластие не обязательно должно было стать явным; в-третьих, даже в ситуации открытого двоевластия возможны были политические маневры, связанные с различным юридическим отношением конкурирующих институтов власти (предпочтение декларативной функции советов их латентной функции). Причина провала демократической власти – отсутствие политической воли, рычагов и технологий.

7. Технологии государственных переворотов как решающий фактор определения вектора политической системы

В ситуации «предельного равновесия» между конституционными и антиконституционными силами решающим становился вопрос о тактике удержания и захвата власти. Решение проблемы предполагает пересмотр представлений о так называемых стихийных и организованных революциях, соотношении революций и переворотов, сопоставление различных технологий государственных переворотов, решения проблемы легитимации новой власти, соотношения технологий с идеологиями, перспектив защиты демократии от антиконституционных переворотов269.

Прежде всего, отметим спорность классификации революций на стихийные и организованные. Эта классификация (возникшая в марксистской историографии именно в результате осмысления русских революций 1917 г.) имеет условный характер. С юридической точки зрения нет разницы между революцией и переворотом, если имеет место факт разрыва правовой преемственности. С политологической – революция предполагает движение масс снизу, в отличие от переворота, который является скорее делом элитных групп270. Следуя этой логике, все революции по определению имеют стихийный характер, а перевороты – организованный. В России Февральская революция имела в этом смысле стихийный характер, а Октябрьская – организованный, т. е. представляла собой государственный переворот. Успех первой стал возможен «не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления», второй – в результате осуществления тайного плана в «заранее намеченный срок»271. Своевременный верхушечный coup d’etat выступал альтернативой «стихийному взрыву государства». Он был возможен в рамках концепции Милюкова, основанной на опыте младотурецкой революции, однако не реализовался из-за отсутствия политической воли. В современной историографии обсуждается возможность интерпретации Февральской революции как переворота. Определенные указания на его подготовку, зафиксированные еще в эмигрантской историографии, присутствуют в источниках272. «Мысль о принудительном отречении царя, – свидетельствует председатель Думы М. В. Родзянко, – упорно проводилась в Петрограде в конце 1916 и начале 1917 года. Ко мне неоднократно и с разных сторон обращались представители высшего общества с заявлением, что Дума и ее председатель обязаны взять на себя эту ответственность перед страной и спасти армию и Россию»273. Эта информация, однако, имела характер «слухов», что характерно для периода политической нестабильности: говорят, «будто председатель Думы (т. е. сам Родзянко. – А.М.) стал во главе революционного движения и вопреки желанию правительства создал особый комитет по образцу французской революции (так, очевидно, понимали учреждения Особого Совещания». Генерал Крымов будто бы заявлял, что «переворот неизбежен» и т. д.274 Но эти намерения едва ли приобрели характер четкой программы, а тем более не могли стать основой ее последовательного проведения в жизнь. «Совершенно очевидно, – отмечал Троцкий, – что у Гучкова с Крымовым дело не пошло дальше патриотических вздохов за вином и сигарой. Легкомысленные фрондеры аристократии, как и тяжеловесные оппозиционеры плутократии, так и не нашли в себе духу внести поправку действием в пути неблагосклонного промысла»275.

Ключевое значение для проведения различия в переворотах старого и нового типа имеют вопросы технологии. Представления классической политической теории, сформированные в условиях сословного общества, цензовых избирательных систем и классического парламентаризма в новых условиях массового общества оказываются неэффективны. Традиционным концепциям олигархических переворотов большевики смогли противопоставить новые. Содержание разработанной Троцким новой технологии государственных переворотов включало следующие параметры: массовая мобилизация внепарламентских сил; осуществление «невидимых маневров», направленных на захват стратегических коммуникаций вместо штурма непосредственных институтов власти; представление о разделении стихийных революций (примером которых выступала Февральская) и организованных (осуществляемых по «научному» плану и к определенной дате).

Суть новой технологии, как ее представил К. Малапарте, состояла в подготовке переворота путем «невидимых маневров», цель которых заключалась в постепенном установлении контроля над техническими коммуникациями с помощью небольших вооруженных групп. Эта тактика позволяла без открытого политического выступления и формального разрыва с существующей правовой системой добиться желаемого результата – сосредоточения власти в руках штаба сторонников переворота. Правительство Керенского, как и любое другое демократическое правительство того времени, могло противопоставить этой тактике лишь традиционные, а потому малоэффективные полицейские операции, ориентированные исключительно на открытые деструктивные проявления политического протеста. Рассматривая проблему защиты государства как чисто полицейскую (противостояние открытым вооруженным восстаниям), сторонники демократии оказались неспособны остановить ползучий переворот276. В результате этих невидимых маневров, подчеркивал А. Шляпников, к моменту Октябрьского переворота «силы городских рабочих и войсковых частей, как в центре, так и на местах, были уже против Временного правительства и его политики»277. Успех Октябрьского переворота объяснялся Троцким (в «Уроках Октября») его предварительной подготовкой: тем, что удалось воспрепятствовать выводу Петроградского гарнизона, создать ВРК (16 октября), направить во все воинские части комиссаров, т. е. полностью изолировать не только штаб Петроградского военного округа, но и правительство. В этом контексте восстание 25 октября имело только дополнительный характер и потому прошло столь «безболезненно». В последующее время официальная доктрина отвергла это объяснение. В нем усматривалось стремление преувеличить значение Петроградского Совета, председателем которого Троцкий был с сентября 1917 г., принизив, тем самым, роль Ленина и ЦК в подготовке восстания278. Сам Троцкий, впрочем, отвергал понятие «троцкизм», усматривая в нем лишь последовательное выражение ленинизма279. Это, однако, не меняет сути дела. Вопреки ортодоксальной позиции большевистского ЦК, исходившего из абстрактной идеи пролетарской революции, убедительно показал Малапарте, переворот 25 октября 1917 г. был осуществлен столь эффективно именно благодаря новой технике, которая стала затем предметом внимательного изучения и использования в ходе других революционных и контрреволюционных переворотов280.

Противопоставление двух концепций – «революции» и «переворота» наметилось уже в первых попытках анализа событий их активными противниками281 и сторонниками282. Тактический макиавеллизм большевиков отражен в подборке воспоминаний, опубликованных к пятилетнему юбилею «Октябрьского переворота», где многие вещи названы своими именами283. Практически все активные деятели переворота вполне осознанно используют понятие «заговора». Троцкий говорил о существовании у большевиков плана совершения переворота «чисто заговорщическим путем», его осуществления «в определенный срок», «путем военного заговора, использовав события, а также вывод военного гарнизона»284. Другой большевик (Михаил) ссылался на указание Ленина о том, что «заговор не противоречит принципам марксизма», если позволяет установить господство, поскольку «физический барьер на пути к власти надо преодолеть ударом, силой»285. Легитимация подобной тактики осуществлялась (В. Бонч-Бруевичем) признанием фактической необходимости ответить на сопротивление буржуазии «заговором против дворян и буржуазии, против всех тех, кто был с ними, сознательно или бессознательно поддерживал их»286. Подлинные мотивы захвата власти в установленный срок были связаны не с идеологическими, но тактическими причинами. Размышляя о том, почему большевики «не решились стать на путь переворота» в июле, но сделали это в октябре, Ф. Раскольников приводил следующие аргументы: во-первых, в июле, полагал он, «у нас не было достаточно сил, чтобы не только захватить власть на несколько дней, а надолго сохранить ее, продержаться до мировой революции»; во-вторых, не имея в тот период поддержки Советов, большевикам трудно было объяснить неискушенным массам, почему «во имя борьбы за власть Советов приходилось бы арестовывать эти Советы». Поэтому, полагал он, «партия большевиков поступила разумно, не прельстившись на лавры дешевой авантюры, способной в то время, если не погубить революцию, то надолго отсрочить ее октябрьское торжество»287. Эта интерпретация переворота как «героического периода русской революции»288 акцентировала внимание на разрушительной и волюнтаристской стороне большевизма, на смену которому пришла эпоха стабилизации диктатуры, когда сформировались основы последующей официальной версии событий289. Нет необходимости разъяснять, насколько первоначальная трактовка большевистского переворота отличается от последующей, возникшей в апологетической советской историографии, превратившей заговор в «Великую октябрьскую социалистическую революцию».

8. Большевистская революция – переворот нового типа

Центральной характеристикой технологии переворотов нового типа является необходимость решения вопросов легитимации власти. Для сторонников немедленного переворота, принципиально отвергавших идею Учредительного собрания (где они в любом случае оказывались в меньшинстве), главная проблема заключалась, однако, в отношении к советской легитимности. Стремлением обеспечить ее было продиктовано навязанное старому руководству ЦИК решение о немедленном созыве внеочередного съезда. Это решение имело для большевиков то преимущество, что «заранее устраняло споры о правомочности съезда и позволяло опрокинуть соглашателей при их собственном содействии». Переворот получал ореол «советской легальности»290.

Но сохранялся спор о том, как должна соотноситься эта легитимация с переворотом – должен он произойти накануне Съезда (поставив его перед фактом), во время съезда или после него. В результате констатируется три группировки в ЦК: противники захвата власти, сторонники связи восстания со съездом и Ленин, выступавший за немедленную организацию восстания, независимо от советов. Если Ленин отдавал предпочтение осуществлению фактического захвата власти перед созывом съезда, то Троцкий подчеркивал преимущества их одновременного проведения. В обоих случаях большевики ставили Съезд перед свершившимся фактом. Важное принципиальное различие двух подходов состояло, однако, в характере легитимации новой власти. В первом случае имела место так называемая «последующая легитимация», во втором – «прямая легитимация», гораздо более выгодная для нового режима. В воспоминаниях о Ленине (глава «Переворот») Троцкий комментирует свои споры с Лениным по вопросу о дате выступления. По свидетельству Троцкого, Ленин до вечера 25 октября считал возможным тайный захват власти. Показательна его реакция на сообщение об удачном ходе военного переворота: «Ленин был в восторге, выражавшемся в восклицаниях, смехе, потирании рук. Потом он стал молчаливее, подумал и сказал: “Что ж, можно и так. Лишь бы взять власть”. Я понял, что он только в этот момент окончательно примирился с тем, что мы отказались от захвата власти путем конспиративного заговора»291. Ленин, по воспоминаниям Подвойского, не хотел выходить на открытие Съезда Советов до взятия Зимнего дворца, поскольку, вероятно, не был уверен в поддержке переворота другими социалистическими партиями: «Вл. Ильич ругался… Кричал… Он готов был нас расстрелять»292.

Все политические партии были едины в оценке большевистской революции как переворота, но интерпретировали его содержание различным образом. Конституционные демократы вполне адекватно классифицировали его как государственный переворот, осуществленный с целью навязать стране «волю ничтожного меньшинства»293, установив диктатуру одной партии и ее вождя – Ленина, который представал как «религиозный фанатик, глубоко верящий в свою идею»294. Концепция меньшевиков была противоречива и включала взаимоисключающие оценки: если согласиться с их определением большевистского выступления как стихийного бунта, то не приходится говорить о «военном перевороте» или «военном заговоре»295; если принять последний, то не убедителен тезис о «дворцовом перевороте» или «преторианском заговоре», сводившемся исключительно к установлению «личной диктатуры Ленина и Троцкого»296. Определение большевизма как несовершенного аналога якобинской диктатуры, а Ленина как азиатского Робеспьера297 исключало оценку большевистского режима как бонапартистского298 или термидорианского299. Менее определенными были оценки переворота эсерами, первоначально усмотревшими в нем не столько осознанный «заговор», сколько «неуравновешенный волевой импульс людей, очертя голову пустившихся по течению»300. Наконец, совершенно неубедительна была трактовка переворота максималистами, усмотревшими в нем спонтанное выражение революционного потенциала масс301, или анархо-коммунистами, первоначально воспринявшими ленинизм как бессистемное выражение собственных идей302. Недооценка угрозы большевизма связана с непониманием его методов и технологий захвата власти.

Суть теории и практики большевизма стала понятна внимательным современникам только по прошествии времени303. Все они констатировали, во-первых, крушение российской государственности. П. Струве афористично определил Октябрьскую революцию как «государственное самоубийство государственного народа»304. По Милюкову, большевистский переворот выразил «слабость русской государственности и преобладание в стране безгосударственных и анархических элементов»305. Во-вторых, общим местом стал тезис о бесперспективности коммунистического эксперимента, осуществляемого путем революционного захвата власти большевиками306. В-третьих, указывалось на иррациональный характер переворота, который расценивался как «безумие» – психологический срыв неподготовленных масс в условиях трудностей войны307, – в ходе которого «пролетариат» выступил как деструктивная анархическая сила, а захват власти – авантюра, осуществленная группой радикальных фанатиков308. Законодательные преобразования большевиков (декреты о земле, национализации, рабочем контроле) и практика их реализации представали выражением утопического «максимализма», сыгравшего «на редкость разрушительную роль» и противостоящего созидательному «положительному творчеству»309. В целом, резюмировал Н. Н. Суханов, ленинская стратегия революции противоречит марксизму, есть проявление «мелкобуржуазного анархизма»310.

В момент переворота никто не верил, что большевикам удастся захватить, а тем более длительно удержать власть. «Преобладающее мнение интеллигентной части склонялось к тому, что узурпаторская власть большевиков не может быть продолжительной, что признать ее нельзя и следует по возможности совсем игнорировать»311. Противники большевизма, отрицавшие массовую поддержку переворота, позднее отмечали постепенное обретение большевизмом социальной базы в результате искусного использования популистской программы, констатируя ее опасность для других стран в связи с деятельностью Коминтерна312. Левые оппоненты большевиков, признавая социальный характер революции, выражали сомнение в безальтернативности ее развития, воспроизводя известные аргументы о «преданной революции»313. Даже сторонниками большевиков давались противоречивые оценки перспектив удержания власти, связанных с обретением новым режимом массовой опоры. Дж. Рид, проведший до этого немало времени среди кровавых эксцессов «самых отчаянных головорезов» Мексики, одним из первых обнаружил в русских большевиках «не разрушительную силу», но напротив, «единственную в России партию, обладающую созидательной программой и достаточной властью, чтобы провести ее в жизнь», чем вызвал благожелательную оценку Ленина314. Роль «масс» в революции отметил Р. Вильямс, видя в ней основу укрепления стабильности режима315. Но с учетом рудиментарности сознания этих масс трудно было предвидеть их окончательные предпочтения. Большевики, констатировал французский авантюрист и будущий коммунист Ж. Садуль, – «сила, которой, на мой взгляд, никакая другая сила в России не может противостоять», но и он считал, что, несмотря на свою изобретательность, большевики «не продержатся долго, если им придется противостоять одновременно против умеренных реакционных партий и небольшевистских социалистических фракций»316. В условиях гражданского конфликта, вполне описываемого теорией Гоббса, поляризация общества достигла предела. В ситуации войны на уничтожение выяснилась невозможность компромисса сторон, каждая из которых доказывала, что именно она последовательно воплощает волю народа и борется с ее узурпаторами317.

В ранних откликах иностранной печати на большевистский переворот суммированы основные факторы, приведшие его к власти – особенности русской политической культуры, мировая война и порожденный ею экономический кризис, слабость гражданского общества и демократического движения, использование популистских лозунгов, вводивших массы в заблуждение, террор как основной способ поддержания власти318. Этим представлениям противопоставлялась советская концепция классовой рабоче-крестьянской революции, осуществлявшейся в рамках исторически обусловленного соотношения социальных сил, причем в соответствии с определенным планом319.

В более поздней литературе анализ социальных процессов, приведших к революции, в целом связывался с переходом от традиционного общества к индустриальному и от его сословной организации к схемам массовой мобилизации – процессу, который смогли возглавить большевики320. Во многих странах мира этот переход приобрел конвульсивный характер: наряду с фашизмом большевизм стал одной из исторических форм такой мобилизации321. Даже те, кто не склонен разделять социальную и политическую революцию и считает, что она стала следствием протестной активности различных социальных слоев – слившихся воедино движений рабочих, солдат, крестьян, среднего класса, наций и большинства народа за окончание войны, а не результатом спланированного большевиками захвата власти, – приходят к выводу, что общим результатом этого движения стал социальный хаос322. Социальные параметры конфликта – крестьянский и рабочий – оказали воздействие на формирование революционной ситуации и характер ее разрешения. Крестьянство находилось вне политики и не воспринимало идеи Временного правительства, вообще не понимало самого языка его обращений323. «Пролетариат» как «титульный класс» революции не был вполне промышленным и не порвал связей с деревней, оставаясь социально дезориентированным в отношении революционной пропаганды324. Большевики использовали радикализм настроений улицы, которая сама шла к ним325. В эпоху политики массовой мобилизации действительно образовалась пропасть между стихийностью масс и революционным сознанием большевистской партии326. В этой ситуации психологические факторы социальной мобилизации самых отсталых социальных слоев сыграли решающую роль в успехе большевистского переворота, подтверждая истину: «Когда люди восстают, они делают это с угрызениями совести, трепетом и чувством вины»327. Аморфность масс делала их идеальным объектом манипулирования со стороны радикальной интеллигенции в целях захвата власти.

Как сторонники, так и оппоненты большевизма, исходя из традиционных представлений о правовой легитимности, сомневались, что власть, обретенная в результате переворота, может оказаться прочной и долговременной, особенно учитывая утопический характер ее идеологии. Но с позиций исторического опыта ХХ в. это свидетельствует скорее об их исторической близорукости – формирование массовой социальной опоры успешно осуществлялось режимами различной (даже противоположной) идеологической направленности и не зависело напрямую от идеологического содержания их программ.

Важная черта новой технологии переворотов (как и всякой другой технологии) в том, что она может применяться независимо от социального (классового) содержания движений: технологии, разработанные большевиками в 1917 г., были затем успешно применены антипарламентскими движениями различной направленности. Вскоре выяснилось, что тактика большевизма может быть использована иными политическими силами, в том числе контрреволюционными – фашизмом и вообще авторитаризмом328. Принципы этой технологии обобщены Троцким и четко представлены К. Малапарте, изложившим ее в своей «Технике государственных переворотов» в сравнении с другими антидемократическими переворотами своего времени. Троцкий указывал на существенные общие признаки модели установления большевистской диктатуры и последующих фашистских переворотов, причем последние, по его мнению, дали мало нового с точки зрения техники захвата и удержания власти. «У Гитлера, как и у Муссолини, – писал он, – все заимствовано и подражательно. Муссолини совершал плагиат у большевиков. Гитлер подражал большевикам и Муссолини»329. На это сходство технологий прихода к власти указывал и Н. Устрялов330. Крушение парламентской демократии в России поэтому – частный случай и первое проявление кризиса европейского парламентаризма и установления диктаторских режимов в Европе. Внешние формы диктаторских режимов (с точки зрения организации государственной власти) демонстрировали широкое разнообразие: безличная однопартийная диктатура советского типа; диктатура премьер-министра при более или менее символическом главе государства (Муссолини и Примо де Ривера при монархе, Вольдемар при президенте); прямая диктатура главы государства (Кемаль и Александр Сербский); диктатура личности, формально не выступающей на первый план (Пилсудский)331. Общим для всех этих режимов, однако, стал сознательный отказ от принципов правового государства и свободы личности, отрицание парламентской демократии и политического плюрализма, опора на вооруженные силы и политика террора по отношению к оппонентам. Они возникли в результате государственного переворота, но стремились легитимировать свое существование различными квазипредставительными органами, в качестве которых могли выступать народная ассамблея, советы, профсоюзы или другие гибридные формы социальной поддержки.

Постановка вопроса о нейтральности технологий по отношению к идеологическим программам представляет новую перспективу для решения проблемы защиты демократии от антиконституционных переворотов любой направленности. Данное обстоятельство учтено, в частности, в теории и практике современных «цветных» революций, которые (в отличие от традиционных революций) используют технологии массовой мобилизации, и непарламентских действий не против действующих конституций, а во имя защиты (не важно – реальной или мнимой) их положений от антиконституционных действий существующих режимов. Тем самым достигается цель свержения режима и захвата власти «революционерами» при сохранении конституционной легитимности переворота332. Как всякое научное открытие, техника переворотов является сама по себе этически нейтральным понятием. Подобно всякой технике она аккумулирует определенный опыт и знания, представляя их в виде известного алгоритма действий. Этот «технологический» подход к политике заставляет отказаться от наивного представления о фатальном действии объективных законов истории, подчеркивая такие факторы как воля, цель и искусство ее достижения.

9. Уроки крушения демократии в России с точки зрения современного исторического опыта

Мы предложили систематизацию и анализ ошибок Временного правительства в рамках когнитивной методологии и неоинституциональной теории, позволяющих выявить причины их возникновения.

Прежде всего, конфликт легитимности и законности, неизбежно возникающий в ходе каждой радикальной революции, не был успешно преодолен Временным правительством. Новая власть оказалась неспособна решить вопрос о своей юридической преемственности по отношению к старой, хотя имела для этого возможности. Она предпочла революционную легитимность формальной законности, отвергнув (в результате цепной реакции отказов от власти) все возможные способы обеспечения преемственности. В результате установление Временного правительства с формально-юридической точки зрения представляло собой конституционный переворот, поскольку новые юридические нормы создавались без учета положений, зафиксированных в действующем праве. Не была осуществлена и последующая легитимация новой революционной власти – путем скорейшего создания конституирующей власти (Учредительного собрания) или ее аналогов (в виде созыва Национального собрания).

Далее, не получил быстрого преодоления драматический разрыв конституирующей власти (Учредительного собрания) и конституционной (Временного правительства), которая неизбежно приобретала поэтому временный, неустойчивый и нелегитимный характер. При определении соотношения конституирующей и конституционной власти была выбрана неправильная модель конституционного устройства (отдающая всю полноту власти законодателям в будущем, в ущерб исполнительной власти в настоящем). Был упущен «конституционный момент» (новую конституцию нужно было принять в ходе или сразу после Февральской революции); не было готового конституционного проекта, который можно было предложить стране немедленно (такой проект, в случае его утверждения, дал бы немедленный перевес правительству); вместо этого технология разработки проекта была принята в виде его коллективного обсуждения в открытом порядке, что вело к неоправданному популизму; ошибкой было вынесение на публичное обсуждение вопросов будущего конституционного устройства без возможности практической реализации права на это – при неразработанности избирательного законодательства и трудности его реализации в условиях войны (конфиденциальность обсуждения играла существенную роль при разработке наиболее успешных конституций).

Принятая концепция Учредительного собрания оказалась главным деструктивным фактором всего демократического переходного процесса: она заблокировала созыв Государственной Думы как единственного легитимного носителя власти, не дала возможности своевременно принять демократическую конституцию (пусть переходную и инструментальную, но дающую власти легитимность), добиться консолидации умеренных политических сил, преодолеть двоевластие, обеспечить легитимацию новой власти на основе временной конституции, а также сформировать эффективную и постоянную (а не временную) исполнительную власть, которая была необходима в условиях войны и революционного кризиса. Более того, не было ничего сделано для преодоления вакуума исполнительной власти переходного периода, напротив, была сознательно парализована деятельность старого аппарата исполнительной власти до того, как создан новый.

Следствием избранной ошибочной стратегии демократического переходного периода стали следующие упущенные возможности: 1) утрата политической инициативы в силу господства иллюзорного представления о возможности единства подходов всех политических партий к решению проблемы переходного периода на основе идеи Учредительного собрания; 2) отказ от немедленного созыва Государственной думы и превращения ее в Национальное Собрание сразу после акта отречения царя и возможности принять временную конституцию на пике революционных ожиданий; 3) не были эффективно использованы институты и процедуры договорных механизмов, способные обеспечить коалицию основных политических партий путем взаимных тактических компромиссов с целью отстранения экстремистов и создания работоспособного переходного правительства. Эта возможность, как было показано, теоретически намечена в таких институтах как Государственное совещание, Демократическое совещание, Предпарламент (Совет Республики) или даже Директория и подтверждается более успешным опытом других демократических переходов в мире; 4) невозможность преодоления двоевластия конституционным путем уже в момент его формирования; 5) пролонгирование ситуации неопределенности на длительный срок, что вело к эрозии легитимности демократической власти и делало ее легкой добычей экстремистских сил.

В этом контексте решение проблемы двоевластия отнюдь не представляется столь фатальным. Мы рассмотрели ряд историографических предрассудков: один из них связан с господствовавшей до настоящего времени «классовой» теорией двоевластия (как баланса сил); другой – с представлением об исторической уникальности феномена двоевластия, якобы присущего исключительно российскому социуму; третий – с одномерной интерпретацией функции советов в революции; четвертый – сознательным или бессознательным отрицанием альтернативных моделей развития событий и возможностей моделирования (на сравнительном материале) другого вектора развития; пятый – с представлением о фатальности движения событий русской революции. Отказ от механистической классовой интерпретации данного феномена позволяет рассматривать его в ряду многих других ситуаций неустойчивого равновесия конституционных и антиконституционных движений Новейшего времени, выход из которых определялся способностью политических элит нейтрализовать деструктивные популистские элементы, а в случае необходимости – реализовать принцип государственной монополии на легитимное насилие, т. е. подавить «революцию» силой.

Эта политика вполне могла быть реализована в отношении советов – суррогатных органов, не способных к управлению, но являвшихся (именно в силу своей архаичности и аморфности) идеальной формой для манипулирования темными массами со стороны экстремистских сил. Функция советов в русской революции оказалась чрезвычайно негативной и выражалась, во-первых, в дестабилизации Временного правительства с самого начала его существования; во-вторых, в противопоставлении Съезда советов Учредительному собранию (предполагаемый созыв которого ускорил большевистский переворот), в-третьих, – свелась к легитимации однопартийной диктатуры (установления партийной диктатуры над советами). Потенциальное двоевластие правовых и антиправовых сил, однако, отнюдь не обязательно переходит в реальное (и юридически оформленное) двоевластие, а это последнее не влечет автоматической победы экстремизма. История, как было показано, знает примеры того, как подобные конфликты разрешались в пользу конституционной демократии или, в условиях невозможности добиться этого, установления временных авторитарных режимов, способных стабилизировать ситуацию в переходный период. Временное правительство (опиравшееся на правовую и революционную легитимность, военный патриотизм, поддержку цивилизованной части общества, контроль над армией, административный аппарат и известный престиж лидеров) имело шансы устранить двоевластие и остановить большевистский переворот по крайней мере три раза (в самом начале Февральской революции, в июле и августе 1917 г.). Этот вывод признал фактически и сам Керенский: он считал, что выступление Корнилова – заговор, направленный против него, но впоследствии осознал, что военный переворот мог спасти страну от более серьезной угрозы большевизма333. Не случайно в последних интервью он пришел к выводу: истинной причиной Октябрьского переворота был он, Керенский. Этой позиции придерживались и лидеры антибольшевистского движения – Деникин и Врангель334. Как отмечал Брюс Локкарт, из всех ошибок Временного правительства самой ценной для Ленина было выступление Корнилова и его провал: «поражение Корнилова 12 сентября открыло широкую дорогу для успеха революции 7 ноября»335.

В условиях конституционной неопределенности решающим фактором определения вектора политической системы становились технологии государственных переворотов. Содержание новой технологии государственных переворотов, разработанной большевиками, сводилось к превращению так называемых «стихийных» революций в «научно» организованные, т. е. осуществлению массовой мобилизации деструктивных антидемократических сил, захвату стратегических коммуникаций вместо штурма непосредственных институтов власти; легитимация переворота путем использования квазипредставительных институтов «народной демократии» (советов). Важной чертой данной технологии стала возможность применения независимо от идеологического содержания движений, что сделало ее востребованной организаторами различных антипарламентских переворотов ХХ в.

В рамках данного подхода конституционная революция 1993 г. выступает как завершающая фаза русской революции, а современный российский политический режим ограниченного плюрализма – как исторически реализованная концепция реконструкции (российский аналог Реставрации). Этим объясняется научная значимость представленных в либеральной мысли рекомендаций в отношении направлений и методов постреволюционной стабилизации, которые оказались актуальны с крушением коммунистической диктатуры. Незавершенность Февральской революции не уменьшает ее исторического значения: провозглашенная ею программа либеральных реформ начала реализовываться в постсоветский период. Опыт крушения Февральской демократической системы, несомненно, оказал влияние на разрешение конституционного кризиса конца ХХ в. Принятие либеральной конституции 1993 г. в результате конституционного переворота показало, в частности, как можно преодолеть двоевластие в пользу демократических сил.

Выявляя те социальные параметры, по которым возможны сбои демократических реформ, очень важно противопоставлять им разработанную технологию разрешения конфликтов. Это позволяет своевременно исправлять социальные патологии, не запуская их, парализовать антидемократические политические проекты правой и левой направленности, противопоставляя им разработанную стратегию и тактику творческого демократического преобразования общества.

Глава III. Учредительное собрание как политический институт революционного периода

Учредительное собрание – поворотный пункт русского исторического развития. Идея первой конституанты, по крайней мере со времен Французской революции, во всех странах означает национальную консолидацию, в известном смысле – конструирование самой нации. Везде подобные конституанты появляются на гребне социального напряжения, составляя вехи конституционного развития336. В России – идея Учредительного собрания – того же уровня. Российская конституанта в сравнительной перспективе выступает как упущенная возможность достижения социального примирения и вообще конструирования национальной идентичности. Внешняя (фактическая) сторона созыва Собрания и его роспуска хорошо известна. Существенное значение имеет, однако, вопрос, каков был заложенный в нем потенциал поиска консенсуса и по каким направлениям его следовало искать. С целью ответа на этот вопрос целесообразен сравнительный анализ таких институтов. Иначе говоря, целесообразно реконструировать Учредительное собрание как нереализованный политический проект, выявив в нем альтернативные стратегии политического устройства России.

1. Конституанты великих революций: критерии сравнительного исследования

Конституанты могут иметь различный порядок формирования, более или менее широкий круг полномочий, а также различные властные амбиции. Как правило, они возникают в ходе острых политических кризисов и сосредоточивают всю легитимную власть в обществе. Среди наиболее известных можно указать Долгий парламент в Англии, Филадельфийский конвент в Америке, Конвент во Франции. В них разворачиваются дискуссии между политическими течениями по основным вопросам будущего конституционного устройства, а результат этих споров может быть различен. Он определяется в существенной степени принятой моделью конституирующей власти. Механизм функционирования конституант в концентрированном виде выражает противоречия легитимности и законности, старого и нового права, цикличности форм политического устройства. В истории представлена целая галерея конституант – учредительных собраний, которые в разные эпохи и в разных странах, с разным составом участников, решали одну задачу – создания новой конституции, которая практически каждый раз представлялась стабильным документом, а иногда становилась даже объектом сакрализации. Старый режим всегда составляет отправную точку движения, представляя систему, которую ассамблея собирается радикально изменить. Если этот режим стабилен, то в конституанте нет необходимости. Но если он нестабилен и не легитимен, то не существует оснований, по которым ассамблея должна уважать его юридические предписания. Именно поэтому многие радикальные конституционные революции начинались как раз с созыва конституирующей власти (даже если первоначально ее правовой статус был ограничен чисто совещательными функциями)337.

Этот вывод очень важен с точки зрения технологии проведения конституционных преобразований. Созыв конституирующей власти сам по себе создает форум для обсуждения конституционных вопросов, аккумулирует и выражает существующие настроения, способствует (в случае открытых дебатов) перенесению их на общество в целом. Всегда ли данная артикуляция позиций способствует оптимальному разрешению конституционных кризисов? Очевидно, что лишь в том случае, когда есть некоторый высший надпартийный арбитр, способный координировать и дирижировать процессом конституционных дебатов во имя достижения известной высшей цели. Негативный опыт представлен чредой конституант, созываемых существующим режимом в условиях острого кризиса, когда власть оказалась уже неспособной направлять процессы конституционных реформ (от созыва Генеральных штатов Людовиком XVI в 1789 г. до созыва Съезда народных депутатов М. Горбачевым в 1989 г.).

Результаты деятельности конституант могут быть различны и определяются их местом в политическом процессе. При внешнем сходстве этих конституант в период Нового и Новейшего времени их деятельность имела разный результат, иногда противоположный ожидавшемуся. Так, некоторые из конституант, созванные для частичного реформирования правовой системы, полностью опрокинули ее (например, Генеральные штаты периода Французской революции, Филадельфийский конвент в США), другие были распущены до того, как смогли осуществить принятие конституции (Учредительное собрание в России), третьи не смогли решить проблему в силу внутренних разногласий (Израиль и Пакистан), а четвертые в своей деятельности были вынуждены в переходный период считаться с сохранением реальной власти у ее предшествующих носителей – номенклатуры (страны Восточной Европы 1990-х годов), армии (Бразилия, 1988 г.) или духовенства (Иран, 1979 г.). Существует, наконец, большое число примеров институтов номинальной конституирующей власти (например, Съездов советов или Верховных советов), которые принимали конституции или поправки к ним, предложенные реальными носителями власти (партией или вождем). Это была практика конституционных актов и поправок к ним, которые принимались исключительно для легитимации диктаторских режимов (например, включения в конституцию принципа руководящей роли партии, духовенства, армии или принципа каудилизма). Таким образом, все конституанты могут быть разделены на две большие группы – те, которым удалось принять стабильные, демократические и эффективные конституции, и те, которым не удалось этого сделать. В чем причина столь существенных различий в результатах деятельности конституант?

В литературе по праву и истории аналогичных политических институтов (конституант) Нового и Новейшего времени сформулированы основные вопросы, делающие возможным аналитическое исследование их вклада. Как показано в современной литературе по сравнительному изучению конституционных ассамблей, возможна типология конституант по следующим критериям:

– кем и каким образом она создана: сделано это на основании существующей конституции или вопреки ее нормам; каков способ ее образования – неправовой (переворот) или правовой (реформа) и что представляет изначально планируемый порядок деятельности (определяющий правовые рамки и социальные ожидания общества);

– каков реальный объем зафиксированных полномочий, которыми располагает учредительная власть: вся полнота власти или ограничение ее объема (конституцией или законодательным актом, на основании которого она создана);

– каков порядок и степень демократизма формирования конституант: являются они выборными, самопровозглашенными, назначаемыми или предполагают какой-либо иной комбинированный порядок формирования; как различаются по мандату представителей (императивный или свободный мандат);

– каков характер их институциональной и корпоративной организации: допускают ли они формирование политических партий внутри себя; являются они однопалатными или двухпалатными; каковы преследуемые цели и общая обстановка их деятельности; как утверждаются результаты их деятельности (принадлежит им последнее слово в утверждении конституции или она передается на референдум);

– каково место конституанты в системе институтов переходного периода: как будут строиться отношения с правительством в период разработки новой конституции; была ли предварительно ограничена их деятельность во времени или нет;

– каков порядок разрешения возможных конфликтов между конституирующей и конституционной властью: возможно ли достижение консенсуса или разрыв между ними оказывается неизбежен;

– какова роль конституанты в политическом процессе переходного периода: какие факторы оказываются определяющими для успеха легитимации конституционных достижений и их реализации. Наконец, каковы результаты деятельности конституанты в сравнительной перспективе.

Анализ краткого опыта подготовки и деятельности российской конституанты по этим параметрам позволяет вписать ее в сравнительный контекст. Целенаправленное изучение русских архивов и материалов французских Национальных архивов и Национальной библиотеки по этой проблематике позволяет констатировать, что Французская революция являлась одновременно моделью конструирования российской конституанты и в то же время сравнительным эталоном при ее интерпретации как для французских, так и для русских современников338. Становится возможным определить роль Учредительного собрания в системе институтов переходного периода русской революции, а также понять его значение в русской политической и гражданско-правовой традиции.

2. Кем и каким образом создана Конституанта: от законов Старого порядка к революционному порядку

Учредительное собрание готовилось Временным правительством, само название которого подчеркивало эту его техническую функцию. В то же время прерогативы самого Временного правительства оспаривались другими центрами власти и вызывали сомнения с юридической точки зрения339. Именно поэтому данная проблема была вынесена на первое заседание Временного правительства (2 марта 1917 г.), в ходе которого министр-председатель «возбудил вопрос о необходимости точно определить объем власти, которой должно пользоваться Временное правительство до установления Учредительным собранием формы правления и основных законов Российского государства, равным образом, как о взаимоотношениях Временного правительства к Временному комитету Государственной думы»340.

Определение объема власти могло быть осуществлено путем установления того, какие политические институты должны унаследовать власть, принадлежавшую до революции монарху. Ими могли стать Государственная дума IV созыва, Комитет Государственной думы и Временное правительство. Решение вопроса в пользу Временного правительства сделало его центральной инстанцией при подготовке Учредительного собрания, отодвигая от этого другие политические институты. Это исключало, например, возможность формирования конституанты на основе Государственной думы – вариант, позволявший быстро и эффективно решить проблему обеспечения конституционной преемственности новой власти. Возобладавшее решение о том, что «вся полнота власти, принадлежащая монарху, должна считаться переданной не Государственной думе, а Временному правительству», минуя Думу и Комитет, означало разрыв конституционной преемственности, фактически – государственный переворот. Осознание данного факта разрыва конституционной преемственности уже в момент начала работы правительства документировано в заседании: «Нет оснований полагать, что Временное правительство во время перерывов занятий Государственной думой может издавать меры законодательного характера, применяя порядок, установленный ст. 87 “Основных законов”, так как после происшедшего государственного переворота основные законы Российского государства должны считаться недействительными и Временному правительству надлежит установить как в области законодательства, так и управления те нормы, которые оно признает соответствующими в данный момент»341.

Поставив под вопрос передачу власти конституционным путем, Временное правительство было обречено двигаться по пути революционной трансформации права. Однако на этом пути оно имело серьезного конкурента в виде спонтанно сформировавшейся советской модели представительства. Появившееся именно в этот момент понятие двоевластия отражало неопределенность ситуации и требовало от Временного правительства подавления альтернативного центра власти и влияния. Констатировав, что «по обстоятельствам текущего времени Временному правительству приходится считаться и с мнением Совета рабочих депутатов», министры подчеркивали, что позволить «такое вмешательство в действия правительства являлось бы недопустимым двоевластием». Компромиссный вариант взаимоотношений двух политических институтов нашел выражение в рекомендации о том, что «членам Временного правительства надлежало бы ознакомляться с предложениями Совета рабочих депутатов в своих частных совещаниях до рассмотрения этих вопросов в официальных заседаниях Совета министров». Институциональное решение данных вопросов оказывалось не только юридической, но и самостоятельной политической проблемой, определявшей легитимность новой власти.

Обеспечение конституционной преемственности передачи власти при ее фактическом разрыве стало одним из приоритетов деятельности Временного правительства с первых дней существования. Осознавая эти юридические противоречия, Временное правительство стремилось интерпретировать соответствующие законодательные акты таким образом, чтобы нивелировать факт разрыва правовой преемственности и устранить сомнения в отношении прав Временного правительства на власть342. Добиться этого можно было лишь поставив во главу угла концепцию Учредительного собрания, способного выразить социальные ожидания в правовой форме, и одновременно обеспечив ретроспективную легитимацию правового разрыва. Окончательное разъяснение вопроса о правовых основаниях передачи власти было дано Сенатом343.

Существенной составляющей успеха новой власти является ее способность легитимировать свое существование в глазах населения. Этой цели служили две декларации Временного правительства, сравнение которых отражает определенную эволюцию легитимирующей формулы и места Учредительного собрания в ней. В первой «Декларации Временного правительства и Совета рабочих и солдатских депутатов», объявлявшей о составе и руководящих принципах деятельности Временного правительства, задача подготовки и созыва Учредительного собрания ставилась в контекст других демократических инициатив – амнистии по всем политическим и религиозным делам (в том числе террористическим покушениям, военным восстаниям и аграрным преступлениям); обеспечения свободы слова, печати, союзов, собраний и стачек, с распространением политических свобод на военнослужащих в пределах, допускаемых военно-техническими условиями; отменой всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений344. Во второй декларации «От Временного Правительства» (обращение к гражданам Российского государства от 6 марта 1917 г.) в противоположность первой уже не был упомянут Совет рабочих депутатов, а идея созыва Конституанты становилась центральной помимо иных демократических требований345.

Позиция русского либерализма в отношении Учредительного собрания не была постоянной и проделала определенную эволюцию346. В исследованиях и выступлениях Кокошкина по этому вопросу в 1917 г. исчерпывающим образом отражены все основные направления организации русской Конституанты347: известные исторические модели таких институтов конституирующей власти; их полномочия; отношения с исполнительной властью и, в частности, с временной исполнительной властью; состав и количество членов Собрания; система выборов (преимущества и недостатки мажоритарной и пропорциональной систем); время выборов и сроки созыва; вопросы, выносимые на обсуждение; отражение специфики военного времени (вопрос об участии действующей армии в выборах); создание местных органов для руководства выборной операцией.

3. Каков реальный объем полномочий, которыми конституционно располагает учредительная власть: от абсолютизма народной воли к ее самоограничению

В истории существовали конституанты, воплощавшие народный суверенитет и наделявшие себя всей полнотой власти. Однако в большинстве случаев конституирующая власть получает ограниченный характер. Конституционные ассамблеи (Учредительные собрания) редко создаются по собственной инициативе, но, как правило, инициируются внешними силами, характер и влияние которых могут быть различны и во многом определяют будущий тип конституционализма. Иначе говоря, имеется, как правило, институт или лицо, которое принимает решение о созыве конституирующей ассамблеи. Возможно создание конституции особым конституирующим органом (более или менее демократическим); парламентом, наделенным конституирующей властью и правом принятия изменений и конституций референдумом. В соответствии с радикальностью задуманных преобразований встает проблема ограничений, накладываемых обществом на конституанты сверху и снизу. Ограничения процесса создания конституции могут исходить сверху (если депутаты конституирующей ассамблеи налагают определенные ограничения на порядок ее работы или на содержание конституции) или снизу (когда они вытекают из процесса ратификации конституции)348.

Если разработчики конституции знают, что подготавливаемый ими документ будет утверждаться другим институтом, то знание предпочтений этого института само по себе будет служить инструментом ограничения того, что они могут предложить. Так было, например, в ходе разработки конституций ХХ в. в странах, находящихся под иностранной оккупацией (Германия и Япония), где конституанты были ограничены международными соглашениями держав-победительниц, а также контролем со стороны оккупационных властей, который мог быть опосредованным (как в Германии) или иметь характер непосредственного вмешательства (как в Японии). Во всяком случае, оба варианта послевоенных конституций составлялись с учетом мнения союзников, а свобода разработчиков в решении основных вопросов была минимальна. В ЮАР создатели конституции были ограничены заранее зафиксированными общими принципами, неукоснительного выполнения которых требовал Конституционный суд. В Испании такие ограничения были наложены заключением пактов Монклоа и последующим контролем политических партий за ходом работ конституционной комиссии. В ряде стран подобные ограничения на конституирующую власть налагались секретным соглашением политических партий (Аргентина) или психологическим давлением на конституанту со стороны реальных структур власти – бюрократии и армии (многие развивающиеся страны, например, Бразилия). Интересным примером ограничений конституанты является ограничение ее полномочий со стороны исламских экспертов (Иран). В государствах номинального конституционализма такой контролирующей инстанцией является политбюро, а в государствах мнимого конституционализма – монарх или диктатор. Отношения между конституирующими ассамблеями и воздействиями на них сверху и снизу носят сложный характер и эти ассамблеи часто отталкиваются от инструкций, даваемых вышестоящими властями. Выбор масштабов ограничений конституирующей власти должен соотноситься со степенью радикальности задуманных реформ и риском дисбаланса системы. Кроме того, он зависит от текущей расстановки политических сил, способных повлиять на закрепление той или иной модели. Так, Конституция США 1787 г., принятая на Филадельфийском конвенте, оказалась крайне неопределенна в решении вопроса о созыве Конвента для изменения конституции в будущем349. Проблема всех формирующихся политических систем, следовательно, – в выборе типа конституанты.

В российской ситуации 1917 г. выделяется как минимум пять концепций конституирующей власти, которые можно расположить по мере нарастания роли конституирующей власти: во-первых, концепция полного отрицания ее необходимости во имя неограниченного народного суверенитета; во-вторых, признание ограниченного суверенитета конституанты, сдерживаемой в своих прерогативах конкурирующей революционной силой; в-третьих, признание ограниченных полномочий конституанты, определяемых предшествующим законодательством, положенным в основу ее деятельности; в-четвертых, концепция всесильной конституанты, которая, однако, сама встает на путь самоограничения; в-пятых, признание абсолютного (не ограниченного ничем) суверенитета конституанты.

Первая концепция – полного отрицания необходимости конституанты во имя неограниченного народного (или монархического) суверенитета. Это была позиция крайних партий – анархистов и монархистов. Первые (анархисты) из доктринальных соображений отрицали саму идею представительства и организацию работы на основе партийного разделения, выдвигали призыв к спонтанной самоорганизации в профсоюзы и советы во главе с Всеобщим Союзом Труда, который должен провести революционные реформы для водворения «анархического коммунизма»350. «Опыт прежних революций, – полагали они, – учит нас, что трудовой народ получает и сохраняет за собой лишь то, что он сам, благодаря своим настойчивым действиям, успевает завоевать во время революции. Те требования, которые трудовой народ доверяет Учредительному собранию или иному выборному представительству, остаются обыкновенно невыполненными. Мы не имеем никакого основания и в настоящее время передавать все свое дело какому бы то ни было выборному правительству». Главная причина недоверия к Учредительному собранию заключалась в том, что в нем будут преобладать привилегированные – «люди с большим образованием, с историческим опытом – профессора, юристы, государственные деятели, превосходно знакомые с настоящим положением дел в России и знающие, что им следует делать в интересах привилегированных классов». Поэтому Учредительному собранию анархисты противопоставляли лозунг социальной революции, без социальных завоеваний которой «все наши политические преобразования будут лишь перестройкой тюрьмы, в которой мы все-таки осуждены быть узниками»351. Вторые (монархисты) отвергали Учредительное собрание в сущности по сходным основаниям – как институт, узурпирующий прерогативы истинного суверена, только в этом качестве выступал не народ, а самодержавный монарх352. Противниками Учредительного собрания были и те умеренные партии, которые, как «Союз 17 октября» считали политическую систему дуалистической монархии вполне адекватной ситуации в стране353. «Не видели причин» требовать замены Думы Учредительным собранием и партии, отстаивавшие путь эволюционных преобразований354.

Вторая концепция – признание ограниченного суверенитета конституанты, сдерживаемой в своих прерогативах конкурирующей революционной силой; создание конституанты, законодательные прерогативы которой были бы ограничены извне – революционными институтами. Доминирующей тенденции рассматривать Учредительное собрание в качестве высшего выражения народного суверенитета и основного источника легитимации новой власти противостояла концепция непосредственной демократии, видевшая свою задачу в обосновании решающей роли советов в выражении народной воли. Этот взгляд не получил (и не мог получить) четкого правового обоснования, однако стал источником ряда аргументов, фактически направленных против самой идеи Учредительного собрания. Апологет этой модели, сторонник большевиков М. Рейснер, настаивал на том, что народ не должен ограничиваться созывом Учредительного собрания и передачей ему (то есть корпусу своих представителей) власти, но должен осуществлять эту учредительную власть непосредственно (по образцу Швейцарии). «У нас в России учредительный почин исходит от революционного народа, который в лице совета рабочих и солдатских депутатов дал полномочного выразителя своих мнений. И этот совет не только возобновил вопрос о созыве Учредительного собрания, но и сумел привести это требование в программу так называемого Временного правительства»355. Вопрос о форме правления уже решен революционным путем в пользу демократической республики. В открытом письме проф. Рейснера, адресованном Совету рабочих и солдатских депутатов в мае 1917 г., он не считает нужным вынесение на Учредительное собрание принципиальных вопросов, поскольку «в России революцией установлена уже фактическая демократия с целым рядом революционно сложившихся народных установлений»356. Под последними имеются в виду Советы, поскольку именно к ним Рейснер апеллирует как противовесу Учредительному собранию357. Это была та концепция конституционного двоевластия, последующего захвата власти и установления диктатуры, которую реализовали большевики.

Третья концепция – признание ограниченных полномочий конституанты, определяемых предшествующим законодательством, положенным в основу ее деятельности. Ее придерживались те деятели Временного правительства, которые подчеркивали полноту власти Временного правительства в переходный период и настаивали на максимальном правовом ограничении учредительной власти. В тех странах, считали они, где допускается независимая конституирующая власть, она становится предметом подробной регламентации. Неопределенность в вопросе о конституирующей власти или процедуре конституционных поправок может стать поводом для политического раскола. Полновластное, ничем не стесненное Учредительное собрание, которое «многие считают до настоящего времени наиболее полным проявлением народовластия, выражением того, что именуется волей народа, – считали они, – есть все-таки всегда “скачок в неизвестное”, перерыв в преемственности государственной власти, пренебрежение тем, что создалось и существует. Иногда это пренебрежение может быть не опасно, иногда даже нужно, как выход, но принятие такого способа создания нового строя есть осуждение того пути, которым страна шла до тех пор и который сама она считала законом для всех обязательным»358.

Четвертая концепция – теория самоограничения конституанты. Она исходила из идеи всесильной конституанты, прерогативы которой, однако, должны быть ограничены ею самой во времени и связаны с достижением определенных целей, что необходимо во избежание деспотизма. В юридической литературе того времени внимательно обсуждались как теории неограниченной власти, так и самоограничения Учредительного собрания. Ф. Ф. Кокошкин, который может быть признан одной из ключевых фигур в подготовке основных конституционных документов кадетской партии и, позднее, Учредительного собрания, уделял разработке этого вопроса существенное внимание. В докладе Ф. Ф. Кокошкина об Учредительном собрании на VII съезде Кадетской партии была дана оригинальная концепция политической реформы, которая может быть определена как динамическая модель передачи власти от Временного революционного правительства к постоянному путем легитимации последнего Учредительным собранием359. Недостаток данной модели состоял в такой трактовке разделения властей на переходный период, которая, предоставляя всю полноту власти законодательной ассамблее, фактически приводила к самоустранению правительства от решения конституционных вопросов (что имело место также во французском прототипе данной модели).

Пятая концепция – признание неограниченного суверенитета конституанты. Сравнение Учредительного собрания с революционным Конвентом во Франции именно в этом контексте стало популярным клише левых партий – от эсеров до большевиков. Эта концепция напоминала модель французского революционного Конвента, но получала различные интерпретации – от умеренных (сходных с жирондистами) до вполне авторитарных (в якобинском стиле). Первая интерпретация разделялась партией социалистов-революционеров, теоретики которой определяли Учредительное собрание как воплощение народного суверенитета – «народоправства», высший институт демократии, способный разрешить все социальные проблемы страны (прежде всего аграрный вопрос) и определить ее государственное устройство – «провозглашение прав человека и гражданина, федеративной демократической республики и прав наций на самоопределение»360. В интерпретации более умеренной части народнических партий акцент делался на демократический характер данного учреждения, формируемого на всеобщих выборах и призванного поэтому адекватно выразить волю суверена – народа. Так, например, Трудовая народно-социалистическая партия усматривала в Учредительном собрании альтернативу как реставрации традиционной монархии, так и большевистской диктатуре361. Значение Учредительного собрания его сторонники видели в том, что, несмотря на свою слабость и противоречивость, данный институт означал «стойкое и непримиримое отрицание большевистской тирании»362. Сходное отношение к Учредительному собранию было представлено в партии меньшевиков, дававшей ему теоретическое «классовое» обоснование. В Учредительном собрании меньшевики, по аналогии с Конституантами 1792 г. и 1848 г., видели институт «демократической революции», но отрицали за ним функции органа «социалистического переворота»363. Они выдвигали поэтому концепцию сильного и «суверенного» Учредительного собрания, способного защитить завоевания революции, в противовес «контрреволюционному» большевистскому режиму, определявшемуся также как «преторианский» и «бонапартистский», приход которого к власти сравнивался с дворцовыми переворотами XVIII в.364

Более авторитарная трактовка Учредительного собрания отстаивалась крайне левыми партиями – большевиками и левыми эсерами, воспроизводившими якобинские аргументы. С крайним подозрением относясь к идее Учредительного собрания, эсеры-максималисты, например, допускали его поддержку лишь после осуществления социальной революции365. Ленин принимал аналогию с французской конституантой и допускал поддержку большевиками Учредительного собрания в том случае, если это поможет им захватить власть. Данная популистская логика подкреплялась аналогиями с Французской революцией, где власть последовательно концентрировалась в руках революционного авангарда. Русская революция 1917 г., согласно данным представлениям, «больше всего напоминает Великую французскую революцию 1789 г.», но должна отличаться от нее меньшим уважением правовых форм, оставшихся в наследие от «буржуазной» эпохи и большим социальным радикализмом, способным обеспечить народу «целый ряд крупных социальных реформ»366.

Эта революционная модель, как хорошо показали либеральные критики левого радикализма, таит в себе, однако, источник опасности, так как режим революционного деспотизма – самый опасный из всех деспотических режимов: «при известных условиях деспотизм демократически избранных собраний является в такой же мере нестерпимо тираническим, как деспотизм одного лица или нескольких»367. Представляя неограниченную власть народного суверенитета, Учредительное собрание тем не менее в интересах верховенства права должно противостоять «наивно-нетерпеливой политической мысли» и «революционно-олигархической тенденции», и прежде всего, стремлению реализовать «отвратительный лозунг диктатуры пролетариата», а потому должно ограничить само себя – как по линии разделения властей, так и по линии точной фиксации пределов собственного учредительного законодательства.

4. Каковы степень демократичности и порядок формирования конституанты: нормы, процедуры, интересы

Степень демократичности конституант определяется порядком их формирования: являются они самопровозглашенными, выборными, назначаемыми или предполагают какой-либо иной комбинированный порядок формирования. В России 1917 г. проблема заключалась в определении того, в какой мере власть Учредительного собрания опирается на предшествующее законодательство, а в какой является самопровозглашенной. Как считали сторонники Временного правительства, генезис власти Учредительного собрания должен максимально опираться на юридическую преемственность (при всей условности ее для революционной России). Революция, полагали они, отменила Основные законы, на которые опиралась царская власть. Но не все законы: «Не уничтожив государства, – говорит Устинов, – революция не уничтожила и законы, без которых народ в государстве жить не может. Все прежние законы остаются в силе и их следует соблюдать до тех пор, пока они не будут отменены или изменены признаваемой народом новой властью, то есть в настоящее время Временным правительством, а потом – Учредительным собранием». «Прочным новый государственный порядок может быть только в том случае, если весь народ признает его правильным и справедливым, а это может быть только в том случае, если самое установление этого порядка будет делом всего народа»368. Данная позиция была характерна прежде всего для Конституционно-демократической партии369, а также поддерживавшей ее земской интеллигенции370.

Другой подход к проблеме был представлен радикалами, доказывавшими необходимость разрыва со старой правовой системой и создания самопровозглашенной конституанты, выражающей исключительно волю народа. Народу, согласно этой позиции, жилось плохо потому, что он «не сам управлял страной, не сам издавал законы для себя», а это делали для него «другие, те, в руках которых была власть. А власть имущие издавали такие законы, которые были выгодны им, а не народу, они заботились о себе, а не о народе». «Следовательно, если народ желает улучшить свою жизнь, он должен взять власть в свои руки, должен сам выработать законы, которыми страна должна руководиться, управляться»371. Эта позиция разделялась представителями как умеренных, так и радикальных левых партий, стоявших вполне на почве популизма372. Учредительное собрание получало в этой трактовке характер самопровозглашенного института. В конечном счете идея подобной конституанты была формально использована для установления большевиками альтернативной конституирующей власти – Съездов советов.

Идея создания конституции из ничего (ex nihil) принадлежит Кокошкину: он сравнивал российскую постреволюционную ситуацию с библейской картиной творения, когда Божий дух носится над землей, еще не устроенной и не преобразованной. «И над морем нашей революции носится тоже животворящий и творческий дух. Этот живой и творческий дух есть признанное всей страной начало верховенства всего народа. У нас нет еще новой конституции, но основной фундамент этой конституции уже есть, и этот основной фундамент именно признание верховенства народа». Задача лишь в том, чтобы эти начала получили юридическое оформление путем всеобщих выборов373. Принципиальное значение для выборных ассамблей приобретает анализ избирательного законодательства, использование различных ограничений которого или избирательных систем (например, мажоритарной, пропорциональной или смешанной) может в конкретных ситуациях дать качественно различный результат. Рассмотрим, как решала эти проблемы российская конституанта.

Первая сторона проблемы – выборы должны быть всеобщими или ограниченными по сословному признаку. Другая сторона проблемы формирования конституанты выборным путем – вопрос о целесообразности цензов и связанный с ним вопрос о соотношении пассивного и активного избирательного права для различных категорий населения. Если ограничения всеобщего избирательного права все же правомерны, то по каким параметрам – сословным, имущественным и т. д.? Концепция выборов стала предметом обсуждения уже на стадии формирования Особого совещания для изготовления проекта Положения о выборах в Учредительное собрание и получала различные интерпретации по следующим параметрам.

1. Должно ли всеобщее избирательное право реализоваться одинаково применительно ко всем гражданам или из него возможны исключения по классовому и политическому признаку? Существовала возможность подмены всеобщих выборов – их проведением по классовому признаку, включавшая дискриминацию по этому направлению. Обсуждение вопроса о классовом факторе было в завуалированной форме продолжением спора о сословном принципе: «Русская революция, происходящая в стране хозяйственно отсталой, сама по себе не ставит и не может ставить себе задачи социалистической организации производства и уничтожения деления на классы. Минут бурные дни революции, и так или иначе установится буржуазный “порядок”». Этот подход допускает возможность в мягких формах – сопротивления привилегированных классов в ходе выборов в Учредительное собрание и другие органы самоуправления, а потому не исключает избирательных репрессий по данному направлению374. Иная сторона той же проблемы – изъятия из принципа равенства для врагов революции и деятелей старого режима (известный спор о том, допускать ли гражданина Романова и членов царской семьи к выборам в Учредительное собрание).

Эти «технические» проблемы избирательного законодательства приобретали принципиальное значение ввиду роста политического экстремизма, делавшего упор на отрицании правовых механизмов народного волеизъявления и реализацию его через импровизированные квазидемократические органы власти – советы. Именно поэтому кадеты настаивали на соблюдении всех формальностей процедуры выборов, прежде всего при составлении списков избирателей, которые должны были создаваться не какими-либо «самочинными органами народной власти», а законно избранными «новыми демократическими органами самоуправления»375. В этом требовании оппоненты кадетов видели главную причину затягивания созыва Учредительного собрания, провозглашая возможность созыва Собрания с отступлениями от жесткой процедуры в экстремальных условиях революции.

2. Должно ли всеобщее избирательное право быть распространено на мужчин и женщин в равной степени? Вопрос, не столь очевидный для рассматриваемого времени, каким он является сейчас: напомним, что равенство избирательных прав женщин с мужчинами в странах европейской демократии было достигнуто значительно позднее и обусловливалось как более высоким уровнем женской эмансипации, так и большим вовлечением женщин в политику в рамках суфражистского движения376. В России этот сложный вопрос решался чрезвычайно просто. «По поводу возбужденного представительницами женских организаций вопроса об избирательных правах женщин при выборах в Учредительное собрание» Временное правительство на основании всего лишь «устного предложения министра-председателя» постановило сообщить «депутации от женских организаций, что под всеобщим голосованием Временное правительство разумело и разумеет голосование без различия пола»377. Так же, на основании устных предложений министра юстиции, решен был вопрос о приглашении в состав Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание» представителей от женских общественных организаций378. Этим решением устанавливался принцип равенства «представителей от национальных, общественных и партийных организаций» с представительницами «от женских организаций»379.

3. Должно ли всеобщее избирательное право корректироваться в направлении защиты национальных меньшинств или представляющих их политических объединений? Такая корректировка имела место путем привлечения в состав Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание» «кроме ранее приглашенных», следующих, «намеченных политическими организациями и отдельными национальностями, лиц» – представителей от украинцев и бурят380; от Национального белорусского комитета; от литовцев; от армянской группы381; от «грузинских политических партий»382; от Совета Союза казачьих войск383; от эстонских общественных организаций384; и даже от сартов (оседлые жители Сыр-Дарьинской и части Ферганской и Самаркандской областей)385. Фактически во всех этих случаях речь шла о кооптации новых членов Особого совещания, которая оказывалась возможной не на основе закона, но устного предложения министра юстиции, председателя Юридического совещания или представления Председателя Особого совещания.

4. Должны ли конституанты допускать внутреннее деление по партийному признаку? Решающее значение при определении политического профиля конституанты имеет дифференциация депутатов по партийному принципу. По наблюдению иностранных экспертов, российская ситуация напоминала Французскую революцию тем, что политические партии, точнее, их фракции в будущей учредительной ассамблее, получали возможность непосредственно участвовать в разработке будущей конституции. Ж. Патуйе, директор Французского института в Петрограде, одним из первых сделал такое сравнение. «Во Французской революции, – писал он, – правые были представлены Жирондой, центр – умеренными якобинцами, левые – крайними якобинцами; во время русской революции этими тремя группами являются – кадеты, блок меньшевиков и социалистов-революционеров и, наконец, большевики; во Франции правые разделились по отношению к Законодательному собранию 1792 г. В России с точки зрения крайне левых кадеты следовали примеру жирондистов сначала 6 мая до отставки Гучкова и Милюкова, а затем 3 июля до отставки всех министров-кадетов. Русская революция эволюционировала, следовательно, в направлении революционно-демократической диктатуры»386. Он отмечает далее, что опасность, которую не преодолела русская революция, состояла именно в том, что чрезмерное представительство демократических партий может сыграть на руку контрреволюции в вопросах конституционного устройства.

Вопрос о привлечении политических партий к разработке избирательного законодательства при формировании состава Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание», судя по документам, решался чисто прагматически, т. е. путем кооптации и вне какого-либо четкого юридического обоснования. Такая корректировка имела место путем привлечения «кроме ранее приглашенных», дополнительных деятелей, «намеченных политическими организациями»387, намеченных различными организациями и политическими партиями, например, от Совета крестьянских депутатов (среди них фигурировал П. А. Сорокин); от «группы Единство» (представлявшей РСДРП); от Организационного комитета Российской социал-демократической рабочей партии (меньшевики)388. По «устному предложению министра юстиции» был решен вопрос о приглашении «представителей грузинских политических партий»389, эстонских и женских общественных организаций и вообще «от национальных, общественных и партийных организаций»390. На основании «устного предложения министра-председателя» решено было пригласить в состав Особого совещания лиц, намеченных фронтовой группой Всероссийского съезда Совета солдатских и рабочих депутатов, и от Совета всероссийских кооперативных съездов391.

5. Должно ли всеобщее избирательное право распространяться на солдат, учитывая тем более ситуацию войны? Наделение солдат пассивным и активным избирательным правом в Учредительное собрание – отнюдь не очевидный приоритет. Опыт многих стран был против этого, поскольку считалось, что солдаты (среди которых преобладали неграмотные люди) будут голосовать по указанию командного состава. Сказывались и опасения вовлечения армии в политику (угроза военного переворота, демонстрировавшаяся бонапартизмом). Тем не менее лоббирование интересов армии было настолько сильным, что Временное правительство оказалось неспособно противостоять ему уже на стадии подготовки избирательного законодательства. На основании «устного предложения министра-председателя» было принято решение пригласить в состав Особого совещания лиц, намеченных фронтовой группой Всероссийского съезда Совета солдатских и рабочих депутатов – от Северного, Западного, Юго-Западного, Румынского, Кавказского фронтов392. Патриотическая установка защитников Временного правительства затрудняла доводы против участия армии в выборах: «Как армия, скованная железным кольцом сознания важности своего дела, – считал один из них, – мы должны соединиться и сплотить свои ряды». Страна, выступающая единым политическим организмом, должна обеспечить организацию уездных, губернских и всероссийских комитетов – помочь Временному правительству в организации Учредительного собрания393. Ключевая проблема в условиях войны – отношение к участию армии и особых ее групп (в частности, дезертиров) в выборах. Социальная риторика левых партий, близкая визионерству, делала этот момент чрезвычайно опасным394.

В России 1917 г. существовало объективное противоречие между предельно демократическим порядком формирования Учредительного собрания и уровнем профессионализма, который мог быть обеспечен таким порядком формирования. Это противоречие профессионализма и популизма в концентрированном виде прослеживается на институциональном уровне в противостоянии двух институтов – Юридического совещания и Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание, точнее, его Комиссии по выборам. Юридическое совещание было учреждено Временным правительством для рассмотрения «вопросов публичного права, возникающих в связи с установлением нового государственного порядка». В его компетенцию входили «предварительные юридические заключения по мероприятиям Временного правительства, имеющим характер законодательных актов, а также и иным, по которым такое заключение будет признано Временным правительством необходимым»395. На рассмотрение Юридического совещания, согласно положению о нем, передаются вопросы публичного права, возникающие в связи с установлением нового государственного порядка. Равным образом Совещание дает предварительные юридические заключения по мероприятиям Временного правительства, имеющим характер законодательных актов, а также и иным, по которым такое заключение будет признано Временным правительством необходимым396. По предложению управляющего делами Временного правительства было решено «председательствование в Юридическом совещании возложить на Федора Федоровича Кокошкина»397.

Другим институтом, непосредственно готовившим выборы, стало Особое совещание для изготовления Проекта положения о выборах в Учредительное собрание под председательством Ф. Ф. Кокошкина (созданное постановлением Временного правительства 25 марта 1917 г.). В центре внимания работы Особого совещания, а также в практической работе Всероссийской комиссии по делам о выборах в Учредительное собрание (Всевыборы), созданной летом 1917 г., находилась разработка нового избирательного законодательства и административной инфраструктуры для его реализации. Общая направленность в решении этого вопроса (несмотря на представительство разных партий) определялась стремлением профессиональной части авторов «Положения» максимально объективно отразить волю общества, с одной стороны, и, с другой – нейтрализовать по возможности негативное влияние на исход выборов наименее подготовленной части общества (этим объясняется, в частности, дискуссия о возрастном цензе, стремление обеспечить права меньшинств, обсуждение системы контроля и перебаллотировок). Особое совещание образовывалось «для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание», а в его состав было решено назначить специалистов по вопросам государственного права, представителя статистической науки и других сведущих лиц и пригласить политических и общественных деятелей, представляющих главные политические и национально-политические течения России398. В состав Особого совещания были назначены квалифицированные юристы. члены Государственной Думы первого созыва: профессора С. А. Котляревский и Ф. Ф. Кокошкин, член Государственной Думы второго созыва профессор В. М. Гессен, члены Государственной Думы В. А. Маклаков и М. С. Аджемов, академик А. С. Лаппо-Данилевский, магистр государственного права Н. И. Лазаревский, магистр международного права барон Б. Э. Нольде, начальник Главного управления по делам местного хозяйства Н. Н. Авинов, член консультации, при Министерстве юстиции учрежденной, А. Я. Гальперин и кандидат прав В. В. Водовозов399. Далее, однако, этот институт размывается: в него, как было показано, включаются представители от партий и национальностей, что не могло не вести к дезорганизации всей работы и переходу от профессионализма к популизму400.

Объективное противоречие двух типов институтов, одни из которых были вполне профессиональными, а другие – популистскими и недостаточно квалифицированными по составу, признавалось современниками. Если Юридическое совещание было «маленькой, быстро спевшейся коллегией юристов, и работа в ней была легка и приятна», то «комиссия по составлению закона о выборах в Учредительное Собрание была многоголовым сборищем, почти парламентом», а тем юристам старой формации, которые принимали в ней участие, «приходилось преодолевать величайшие трудности»401.

Россия отказалась от самопровозглашенной конституанты, но не смогла в конечном счете реализовать и выборную. Наиболее демократичный избирательный закон, разработанный на волне завышенных ожиданий, не мог дать прогнозировавшийся его разработчиками социальный эффект – достижение консенсуса402. Самый демократичный закон о выборах в Учредительное собрание, разработанный со скрупулезным учетом всех рекомендаций правовой науки своего времени, сталкивался, по признанию современников, с радикальной неподготовленностью общества (прежде всего крестьянства) к сознательному осуществлению избирательных процедур и саботажем популистских и экстремистских партий правой и левой направленности403. Объективно востребованной являлась в этих условиях назначаемая конституанта или, в крайнем случае, формируемая по смешанному признаку при цензовой избирательной системе. Она позволяла в дальнейшем осуществить полноценное законодательное обеспечение выборов (закон о выборах); адекватный выбор избирательной системы (пропорциональная, мажоритарная или смешанная); определить статус членов законодательного собрания и ограничить возможности их группировки по партийным фракциям, в частности, решить, кто и как будет проверять их мандаты; должны они пользоваться императивным или свободным мандатом; иметь депутатскую неприкосновенность (иммунитет) или нет; получать оплату за свой труд или им должно быть отказано в ней. Серьезное обсуждение этих проблем оказалось затруднено порядком формирования институтов, готовивших Учредительное собрание: профессиональное направление в их деятельности не смогло остановить популистских настроений. Следствиями стали: параллелизм институтов, готовивших русскую конституанту, упущенная возможность своевременного созыва Учредительного собрания; неспособность Временного правительства взять под контроль процесс разработки и принятия конституции.

5. Каково место конституанты в системе институтов переходного периода: три модели организации власти

Для определения этого места нужно ответить на следующие вопросы: определить, как будут строиться отношения конституанты с правительством в период разработки новой конституции; была ли предварительно ограничена их деятельность во времени или нет. Опыт предшествующих революций показывал, что опасность узурпации власти может исходить как от представительного учреждения (Долгий парламент в Англии и якобинский Конвент во Франции), так и от исполнительной власти (военные диктатуры Кромвеля и Наполеона). Как показывал этот опыт (осмысленный в трудах Дж. Локка, Ж. Кондорсе, аббата Сийеса, Мадам де Сталь, Дж. Ст. Милля, А. Токвиля, В. Гумбольдта и М. Вебера), наиболее ответственным является именно момент легитимной передачи власти от законодательного собрания (формально – всевластного, но на деле разрываемого противоречиями и практически беспомощного в силу своей громоздкой структуры и неуправляемости) новым институтам государственной власти. Этим объясняется внимание к данной проблеме, стремление избежать на переходное время вакуума власти и детальная разработка правового механизма легитимной передачи власти. В документации проектов российского переходного периода представлено три модели решения вопроса: во-первых, совмещение всех трех видов власти в руках Учредительного собрания; во-вторых, организация управления на основе принципов парламентарной системы; в-третьих, передача Учредительным собранием всей полноты исполнительной власти единому органу, который может быть коллегиальным или единоличным.

Первая модель состоит в совмещении Учредительным собранием функций законодательной и исполнительной власти. В этом случае оно организуется по образцу французского революционного Конвента и передает функции высшей административной власти и руководство различными отраслями управления своим собственным комитетам. Имея серьезные шансы на победу в выборах в Учредительное собрание, партия социалистов-революционеров разработала ряд конституционных проектов, близких этому образцу, которые остались практически совершенно неизвестными до настоящего времени. Все эти проекты, как коллективного творчества, так и индивидуальные, имеют ряд общих черт: они безапелляционно отказываются от идеи конституционной монархии и провозглашают Россию демократической республикой, высшая законодательная власть в которой передается Учредительному собранию, отстаивают идею однопалатной конструкции законодательной власти и федеративный принцип государственного устройства. Дальше всех в провозглашении власти Учредительного собрания и ограничении власти правительства пошел следующий документ – «Проект П. Б. Шаскольского», отрицающий в принципе необходимость разделения властей в переходный период. Для него Учредительное собрание есть «верховный суверен, обладающий всей полнотой законодательной, исполнительной и судебной власти»404.

Наряду с общими проектами организации временной государственной власти был подготовлен ряд документов более частного характера. Среди них выделяется проект «временного порядка осуществления исполнительной власти в Российской Республике», посвященный регламентации высшего органа исполнительной власти – Совета министров405. Данное учреждение в лице его главы – Председателя, а также членов (министров – начальников отдельных отраслей управления или руководителей определенных местностей в составе Российской республики) полностью подчинено Учредительному собранию и действует под его контролем. Этот способ формирования Совета министров напоминает английскую кабинетскую систему, при которой премьер-министр и назначенные им члены кабинета несут коллективную и индивидуальную ответственность перед парламентом и могут, в случае неодобрения их политического курса, быть отстранены от власти вотумом недоверия правительству со стороны парламентского большинства. Сходство увеличивается введением ряда статей, типичных для западного парламентаризма (о финансовой отчетности министерства перед законодательной властью, порядке участия министров в голосовании, обращении запросов к ним и др.). Однако это сходство оказывается чисто внешним, поскольку Учредительное собрание не может рассматриваться как аналог парламента, но представляет собой чрезвычайный орган высшей власти, полномочия и срок деятельности которого не оговариваются в Основном законодательстве (и не подвержены в силу этого постоянной проверке путем регулярных всеобщих выборов). В этих условиях кабинетская модель исполнительной власти на практике могла обернуться лишь установлением контроля над исполнительной властью со стороны более сильной партийной фракции Учредительного собрания, что в свою очередь опять таило в себе опасность однопартийной диктатуры.

Критика конструкций данного типа представлена в особом документе, озаглавленном «Объяснительная записка к проекту организации временной исполнительной власти». Обладая юридически всей полнотой государственной власти, Учредительное собрание, считают авторы записки, подготовленной экспертами Юридического совещания, может организовать управление страной тремя различными способами. Система Конвента, отрицающего разделение властей, признается в нем совершенно бесперспективной: она «приводит к полному смешению властей, к полной невозможности обеспечения законности в управлении, а следовательно, к самому безудержному деспотизму. Система эта настолько осуждена историей, что подробное обсуждение ее едва ли представляется необходимым (см. справку, составленную Юридическим совещанием при Временном правительстве)»406.

Вторая модель организации власти, рассматривавшаяся либеральными конституционалистами как наиболее приемлемая, состоит в «организации управления на началах парламентарной системы». Речь идет, однако, не о классическом двухпалатном парламенте западного типа, а о сложной многоступенчатой конструкции делегирования власти от Учредительного собрания (которое в принципе остается источником власти и гарантом ее общей политической направленности) к ответственному министерству, «пользующемуся доверием большинства Собрания и сменяющемуся при потере этого доверия», а от него, в свою очередь, – к временному президенту («единоличному органу, избираемому Учредительным собранием»). Эта сложная конструкция власти позволяет, по мнению авторов, обеспечить неограниченную власть Учредительного собрания и его общий контроль над исполнительной властью, с одной стороны, и функциональную независимость правительства – с другой. Эта организация власти рассматривается как оптимальный механизм обеспечения согласия политики правительства с волей Собрания, при котором необходимые изменения в правительстве будут возможны «без резких переворотов катастрофического характера». Важнейшим мотивом при разработке отношений законодательной и исполнительной властей становится мотив избежания диктатуры. Основную опасность этого они видят в тенденции к смешению и переплетению законодательной и исполнительной власти, наметившейся за время управления Временного правительства.

Данная система (образцом которой выступает французская модель 1873–1875 гг.) предусматривает активную политическую роль института временного президента (избираемого на год), в руках которого концентрируется вся полнота исполнительной власти – наблюдение за исполнением законов, назначение должностных лиц, издание указов, ведение иностранной политики. Исключение составляет принятие принципиальных международных актов (заключение договоров, объявление войны и заключение мира), которые должны исходить непосредственно от Учредительного собрания. Таким механизмом Кокошкин считал немедленное образование самим Учредительным собранием (еще до принятия конституции) «временной исполнительной власти на началах парламентаризма, на началах ответственного министерства». Важным элементом этой программы являлся поиск консенсуса со всеми политическими силами (в том числе умеренными социалистами) по вопросу о форме власти и характере будущего правительства с целью избежать усиления левого экстремизма.

Стремясь избежать превращения Учредительного собрания в Конвент, либеральные конституционалисты усматривали главную задачу Собрания в реализации парламентаризма путем создания ответственного министерства (кабинета министров) и временного главы исполнительной власти (президента), наделенных широкими полномочиями, в том числе в толковании законов (право издания указов) и их оперативного осуществления407. С устранением кадетской партии из Временного правительства и усилением влияния социалистических партий данная логика, однако, постепенно уступает место декларативным и более идеологизированным концепциям реализации народной воли.

Третья модель предполагает передачу всей полноты исполнительной власти от Конституанты единому органу, который может быть коллегиальным (как исполнительная комиссия во Франции 1848 г.) или единоличным (Тьер в 1871 г.). Недостаток этой системы усматривался либеральными критиками в том, что она «плохо согласуется с неограниченной властью Учредительного собрания». Власть Собрания над правительством, полагали они, может быть обеспечена лишь периодическими сменами последнего в каждом случае несогласия с большинством Собрания, что ведет к крайней политической нестабильности, недопустимой в критической ситуации. Эта задача была решена в особом заключении Юридического совещания под председательством Н. Лазаревского от 21 сентября 1917 г. – «О порядке открытия Учредительного собрания и юридическом положении после его открытия Временного правительства». Этот документ, имевший рекомендательный, но достаточно авторитетный характер, решал проблему определенно: «Учредительное собрание ни в каком отношении не заимствует своих полномочий от Временного правительства. Полномочия эти проистекают непосредственно от верховной воли народа. С того момента как эта воля проявилась организованным образом, роль Временного правительства является по существу оконченной»408. Данная доктрина народной воли, устранявшая либеральное правительство от организации законодательной власти, стала основой политического преобразования как во Франции, так и в России, причем в обоих случаях ставила под вопрос сохранение контролируемости перехода к демократии.

Об устройстве власти в переходный период говорит подготовленный заранее конституционный документ – «Проект закона об организации временной исполнительной власти при Учредительном собрании, а также проект формы издания законов при Учредительном собрании»409. Эти общие принципы получили выражение в особом «Законопроекте об организации временной исполнительной власти Российской республики», которой предполагалось поставить на обсуждение Учредительного собрания после его обсуждения избранной комиссией в составе 15 членов Собрания «в 5-часовой срок»410. Согласно этому документу вся полнота исполнительной власти вверяется «временному президенту Российской республики». Несмотря на различные предложения, вопрос о желательной форме правления так и не был окончательно решен до начала Учредительного собрания, послужив поводом для политической дискуссии на тему – конституционная монархия или республика?411

При определении места Конституанты в системе институтов переходного периода важно было рассмотреть эту проблему не только в статике (правовые основы отношений Учредительного собрания и Временного правительства), но и в динамике: а) как будет осуществляться передача власти (теории преемственности власти и ее разрыва); б) будет ли предварительно ограничена деятельность учредительной власти во времени (теории ограничения и самоограничения) и в) каков должен быть механизм функционирования всей конструкции в переходный период (вопрос о сроках созыва учредительной власти и причинах задержки с этим).

Первый вопрос: как будет осуществляться передача власти (теории преемственности власти и ее разрыва). Рассматривая исторические прецеденты передачи власти от временного правительства к законодательному собранию, русские эксперты указывали на две основных модели во Франции – 1848 и 1871 гг. В первом случае временное правительство попыталось определить порядок самого конституирования Учредительного собрания, во втором – правительство национальной обороны принципиально не вмешивалось в работу Учредительного собрания, не считая возможным даже формально открыть его заседания.

Второй вопрос: будет ли предварительно ограничена деятельность учредительной власти во времени (теории ограничения и самоограничения) или нет? Кокошкин, как мы видели, являлся сторонником теории самоограничения Учредительного собрания. «Учредительное собрание, которое у нас соберется, – разъяснял он, – юридически ничем не будет ограничено в своей компетенции. Но оно должно само очертить круг своих задач и установить срок своей деятельности. Если Учредительное собрание не будет ограничено никаким сроком, то оно будет безответственно перед населением. Как только Учредительное собрание выполнит задачи, непосредственно на него возложенные самим ходом событий, оно должно уступить место тому законодательному порядку, который оно само создаст. Основные задачи Учредительного собрания – определение образа правления и решение неотложных государственных вопросов»412. Учредительное собрание, считали либералы, есть «верховный орган государства», его деятельности не могут быть поставлены какие-либо правовые границы и только оно само определяет свою компетенцию. Однако Собрание не должно стать постоянным институтом: оно «поступит неправильно, если затянет свою деятельность на несколько лет и возьмет на себя решение всех вопросов текущего очередного законодательства»413. Поэтому оно должно своевременно уступить власть демократически избранному парламенту и правительству.

Третий вопрос: каков должен быть механизм функционирования всей конструкции в переходный период (вопрос о сроках созыва учредительной власти и причинах задержки с этим). Важной дилеммой Временного правительства в 1917 г. стал выбор между скоростью созыва Учредительного собрания и тщательностью его юридической и технической подготовки. Идеализм конституционалистов в этом вопросе, который, возможно, имел роковые последствия для страны, выразил Кокошкин. «В высшей степени важен созыв Учредительного собрания как можно скорее, – соглашался он с прагматиками, – но не менее важно осуществление выборов самым правильным образом, чтобы не могло быть потом предъявлено никаких упреков в том, что воле народа не дано было проявиться надлежащим образом»414. В ходе обсуждения вопроса в Особом совещании под председательством Кокошкина неоднократно констатировалась актуальность «вопроса о возможном кратчайшем сроке созыва Учредительного собрания». Препятствием для этого выступали, однако, трудности составления избирательных списков, возложенного на органы волостного и городского местного самоуправления, которые предстояло в свою очередь избрать на основании всеобщего, прямого, равного и тайного голосования415.

Таким образом, представленные проекты сходны в одном – наделении Учредительного собрания высшей властью, но они принципиально расходятся в отношении того, как эта власть должна быть распределена в переходный период, а также в том, на каких основаниях она должна быть передана другим (конституционным) властным институтам. Высшая власть конституанты (согласно представленным проектам) может осуществляться непосредственно этим институтом (система Конвента), может разделяться с учреждениями парламентского типа или, наконец, делегироваться специально созданным органам исполнительной власти. Этими органами в различных проектах выступают парламент (Дума), Директория (Делегация), Совет министров во главе с его председателем, президент. Первый вариант (всевластной конституанты), отстаивавшийся левыми партиями, содержит угрозу узурпации власти самой конституантой; второй, поддерживавшийся либеральными конституционалистами, при всех преимуществах (больший демократизм) содержал опасность создания недееспособного учреждения (учитывая раскол политических сил в самой конституанте и конструируемом парламенте); третий – очевидно, содержал угрозу узурпации со стороны самой исполнительной власти.

Ключевое значение в этой ситуации имело детальное рассмотрение процедур и правовой стороны передачи власти от Учредительного собрания к парламентской системе и анализа самой этой системы, а также решение вопросов преемственности власти и ее разрыва; предварительного ограничения деятельности учредительной власти во времени; а также определения механизма функционирования всей политической конструкции в переходный период, прежде всего – определения временных рамок начала и окончания работы Учредительного собрания, сроков его созыва. Обращение к конституционным проектам 1917 г. показывает, что содержащиеся в них ответы на эти вопросы определялись не только политической (партийной) принадлежностью авторов, но и уровнем их юридической подготовки, способностью (нередко ограниченной) на профессиональном уровне предвидеть долговременные последствия выбора той или иной стратегии.

Тот факт, что ни одна стратегия не решала проблемы исчерпывающим образом, приводил к конструированию различных гибридных (смешанных) моделей. Все они могут быть разделены на менее и более жизнеспособные. К числу нежизнеспособных конструкций следует отнести идеи передачи конституанте всей полноты власти на неограниченный срок, а также идею комбинировать ее деятельность с парламентскими институтами западного типа. Более реалистической выглядит конструкция создания Конституанты на базе предварительного ограничения ее прерогатив во времени с последующей передачей ее власти временным парламенту и президенту, наделенному исключительной властью на переходный период с последующей легитимацией этой власти на всеобщих выборах.

6. Каков порядок разрешения возможных конфликтов: достижение консенсуса, разрыв конституирующей и конституционной власти, ее узурпация

Для анализа конституционных кризисов первостепенное значение имеет разграничение двух таких понятий, как конституирующая и конституционная власть. Под первой понимается власть создавать основные нормы – то есть разрабатывать и принимать текст Основного закона. Под второй – зафиксированные в нем политические институты, их компетенция и порядок функционирования. Классическими примерами конституирующей власти являются национальные ассамблеи великих революций, призванные выразить принцип народного суверенитета путем принятия основополагающих конституционных норм. Проблема соотношения конституирующей и конституционной власти оказывается в центре внимания в периоды конституционных кризисов.

Отношения конституирующей и конституционной власти в переходный период могут быть двух типов – конфронтации или сотрудничества. В ходе крупных европейских революций прошлого (английской, американской, Французской, революции 1848 г.) это практически всегда – конфронтация. В условиях современных переходных периодов это часто сотрудничество. В отличие от Учредительных собраний европейских революций Нового времени (классической формой которых является французский революционный Конвент), Конституционные ассамблеи современных развивающихся стран, созываемые в момент кризисов, часто не противостоят власти, но организуются в соответствии с ее интересами и в ее поддержку. Позиция национальных ассамблей в условиях кризисов зависит от того, являются они едиными или расколотыми; выступают выразителями оппозиционных настроений или инструментом конституционной интеграции. Возможно реконструировать три конфликтных ситуации: во-первых, раскол самой конституирующей власти – конфликт между двумя ее центрами; во-вторых, конфликт между конституантой и временным правительством; в-третьих, конфликт, связанный со стремлением исполнительной власти к узурпации полномочий вопреки воле конституанты (безотносительно к легитимности возникновения обоих).

Первая ситуация – раскол самой конституирующей власти. В России дилемма выражалась вопросом: Учредительное собрание или Съезд советов? Самая острая форма подобного конфликта выражается в создании двух конкурирующих центров конституирующей власти, того, что можно определить как конституционное двоевластие. Так было в России в 1993 г., где действовали одновременно два центра по разработке Конституции – Конституционные комиссии Верховного Совета и президента. Они составили два различных проекта будущей конституции, которые так и не удалось примирить путем консенсуса. Данная ситуация воспроизводит опыт предшествующей версии конституционного дуализма 1917 г., когда Учредительному собранию противостояла качественно иная концепция учредительной власти. Раскол конституант и появление альтернативных центров конституирующей власти имел место и в других странах, где борющиеся стороны придерживались совершенно различных интерпретаций действующей конституции (например, в ходе Гражданской войны в США) или стратегий ее изменения (например, в ходе принятия Конституции Ирана), а иногда и создавали две конституанты (Коста-Рика). В ряде случаев отказ от участия в работе конституанты или выход из нее означал раскол государства (например, отказ Мусульманской лиги участвовать в работе Конституционной ассамблеи Индии и создание вслед за тем нового государства Пакистан).

С этих позиций возможно переосмысление российского двоевластия 1917 г. В России 1917 г. реализация концепции Учредительного собрания должна быть поставлена в контекст соотношения этого института с другими центрами власти – законодательной (представленной Государственной думой и Государственным Советом, позднее такими институтами как Демократическое совещание, ВСРР, Предпарламент), а также институтами исполнительной власти (Временное правительство). Совет республики – так называемый Предпарламент416, который после ухода из него большевиков не смог выполнить свою функцию достижения межпартийного консенсуса. «Предпарламент, – считает Вишняк, – был обреченным учреждением, фатально приближавшимся к своему концу, несмотря на всю развитую им деятельность по лучшим образцам западноевропейского парламентаризма. Разгон Предпарламента входил в разработанную большевиками программу захвата власти и был приведен в исполнение в роковой для истории России день 25 октября»417.

Соотношение Учредительного собрания с Советами – проблема, решение которой включало несколько концепций – их взаимоисключающий характер, комбинирование в виде двух палат, постепенная (поэтапная) передача власти от одного органа другому. Анализ советов как формы организации государственной власти всегда затруднялся тем обстоятельством, что они, собственно, властью не являлись. Представляя собой первоначально спонтанно возникшие в условиях распада государства органы коллективного обсуждения социально-политических проблем, советы оказались крайне неконструктивны в качестве административного института управления, проявляя себя главным образом в сфере уравнительного перераспределения экспроприируемых материальных благ. Советы, будучи крайне традиционалистскими и громоздкими органами, лишенными упорядоченной процедуры принятия решений, всегда нуждались поэтому в некой дополнительной внешней организующей силе, причем генетически тяготели прежде всего к силе авторитарной. В результате этого они стали исключительно важной опорой большевистской диктатуры, являясь одновременно ее формальным демократическим прикрытием и эффективным приводным рычагом влияния на массы. В западной литературе эти особенности советов и их место в политической системе были рассмотрены в перспективе генезиса однопартийной системы418.

Нас здесь более интересует вопрос о советах как декларативной (или номинальной) альтернативе Учредительному собранию и возможности создания реально функционирующей парламентской демократии. Интересную возможность для этого дает сопоставление мнений французских и русских аналитиков, разглядевших существо «советской демократии» уже в момент ее конституирования. Созыв Конституционной ассамблеи (по мнению автора аналитического донесения из Петрограда от 11/24 января 1918 г.) был не только последней надеждой на спасение страны, но и в известном смысле самой революции419. Однако после осуществления переворота 25 октября / 7 ноября 1917 г. большевики, ранее выступавшие за созыв Учредительного собрания (надеясь получить большинство в нем), выдвинули доктрину «пролетарского суверенитета», политическим выражением которого становится тезис о передаче власти советам. Проблема двоевластия выступает как вполне реальная в аналитической записке для министра – «Note pour le ministre» (от 25 марта 1917 г.). «Последние новости из России, – говорится здесь, – являются тревожными. С этого момента можно и следует ожидать худших событий. Становится все более и более ясно, что Временное правительство не справляется с ситуацией и что “Комитет рабочих и солдат”, который заседает в Таврическом дворце, завоевывает каждый день новое пространство420. Среди людей, составляющих Кабинет, многие являются интеллигентными, преисполненными добрых намерений и также энергичными; но никто не имеет опыта управления. В случае, если они сохранят власть, нет ни малейшей надежды, что они смогут осуществлять ее эффективно». В свою очередь «Комитет рабочих и солдат» – «это анархия, но анархия, в лоне которой могут свободно распространяться все влияния – без всякого сомнения, влияния германских агентов и, возможно, также прежнего правительства».

Рассматриваемый конфликт был не просто отражением существования двух центров власти, но и различия в представлениях о перспективах конституционного самоопределения: «Весь семнадцатый год, – отмечал внимательный русский аналитик, – по существу являл собою борьбу скрытую и явную между Советами и Временным Правительством, которое представляло собою своего рода носителя идеи “парламента”. Если массы больше тяготели к советской системе, которая “была им понятнее в своей примитивности”, правительство и либеральная интеллигенция отстаивали Учредительное собрание. Большевистская партия чрезвычайно умело воспользовалась этой двойственностью революционной демократии и, выдвигая лозунги, то один, то другой, углубляла этот конфликт, который назревал между сторонниками парламентаризма и советов»421.

Вторая ситуация. Она возникает в случае конфликта конституанты с временной исполнительной властью. В его основе может быть, с одной стороны, стремление к узурпации конституантой всей полноты власти в стране (Долгий парламент в Англии, Конвент во Франции, Конституционная Ассамблея в Израиле), с другой стороны, аналогичное стремление исполнительной власти. Известны случаи узурпации власти конституантами, реализующими собственные властные амбиции. Примером может служить конституирующая ассамблея Израиля, которая, будучи избрана (1947) исключительно для разработки конституции, провозгласила себя конституционной властью (первым парламентом) так и не приняв Основного закона. Данная проблема достигла большой остроты и в ряде стран Восточной Европы, поскольку вопрос о принципах создания конституирующей власти стал конфликтной областью между старой партийной номенклатурой и сторонниками либеральных конституционных реформ.

Почему российская революция, в отличие от Французской, не знала такой формы правления, как система всесильного революционного Конвента, хотя именно большевики считали ее оптимальной для установления своего господства на манер якобинцев? Формирование конфликта учредительной власти и правительства большевиков, возникшего в результате государственного переворота (под лозунгом ускорения созыва конституанты), определялось неспособностью большевиков установить контроль над конституантой легальными методами. Мы располагаем чрезвычайно профессиональным анализом конфликта, проведенным французскими аналитиками непосредственно в ходе его разворачивания. Противостояние нового правительства и Учредительного собрания зафиксировано в телеграмме Ноуланса от 24 декабря 1917 г.: «Конституанта плагиатировала французскую революцию, большевики объявляют, что если Конституционная ассамблея соберется без их разрешения, они противопоставят ей другую национальную ассамблею, составленную из большевистских депутатов, представителей Центрального исполнительного комитета советов рабочих и солдат и делегатов крестьянского съезда»422.

Характеризуя политическую ситуацию в канун большевистского переворота, французский аналитик (донесение Петита от 19 октября / 1 ноября 1917 г.) обращает внимание на призывы большевиков созвать Съезд советов до Учредительного собрания, борьбу по этому вопросу в ЦИК советов, где умеренные элементы еще преобладают, но могут быть вытеснены большевиками. «Не нужно строить иллюзий, – подчеркивает он: если этот Съезд соберется, то большевистская тенденция будет там преобладающей. Это общее мнение»423. Автор данного документа сообщает о своем разговоре с личным секретарем министра-президента – Питиримом Сорокиным, который заявил об этом «без обиняков».

Интересны данные о противодействии руководства советов идее большевиков о созыве съезда. «Сильная оппозиция созыву съезда» проявилась с самого начала, прежде всего со стороны части Солдатской секции самого ЦИК и, затем, со стороны «Центрального комитета крестьянских депутатов», причем и те и другие считали, что еще не пришел момент отвлекать людей с фронта и мешать избирательной кампании в Учредительное собрание. Все «фронтовые комитеты» и «армейские комитеты» высказались в этом смысле, особенно все армейские комитеты Северного фронта. Благодаря расширению этой оппозиции стало очевидно, что планировавшийся на 20 октября / 2 ноября Съезд советов не сможет, во всяком случае, быть собран к этой дате. В результате он был перенесен на 25 октября / 7 ноября. «Соберется ли съезд к этой новой дате? – размышляет наблюдатель. Это возможно. Если судить по числу очень многочисленных лиц, воздержавшихся от оппозиции съезду, он возможен, как и то, что только большевики будут принимать в нем участие!» Однако трагизм ситуации видится ему в том, что вообще никакая партия (ни эсеры, ни большевики) не выражает волю населения страны. «Весь опыт революции, каждый день и в каждом конкретном случае, учит нас, что в России абсолютно нет политических партий». Вместо западных партий в России существуют политические объединения, планирующие в облаках теории, демагогически связанные с совершенно аморфными в политическом отношении массами.

Захват власти большевиками был осуществлен таким образом, что суть происшедшего переворота не сразу была адекватно понята современниками: многие полагали, что в основе – конфликт Советов с Временным правительством, в то время как на деле речь шла об узурпации власти большевиками, направленной в конечном счете против Учредительного собрания. Например, французский морской атташе послал своему начальству в Париж следующую телеграмму 7 ноября 1917 г.: «Большевистское движение, руководимое неким Троцким, президентом Совета, кажется, достигло успеха. Правительство Керенского не является более хозяином положения. Говорят, что Керенский арестован. Министерство еще не образовано. Перестрелки на улицах Петрограда. Ситуация тяжелая»424.

Соотношение трех политических сил – Учредительного собрания, потенциально являющегося высшим органом власти, Советов и нового «правительства дуумвирата Ленина – Троцкого» – стало главной проблемой, интересовавшей французскую военную миссию в связи с большевистским переворотом. Тактика большевистского правительства, суммировал французский аналитик, состоит в том, чтобы упреждать противника и ставить его перед свершившимся фактом. Вопрос об организации правительства должно было решить Учредительное собрание; большевики созвали Второй съезд советов, избранный «в свойственной им манере», который до Учредительного собрания передал власть Советам. Перед тем как это решение Съезда советов состоялось, они арестовали правительство Керенского и присвоили власть себе. Они подтвердили свою волю провести выборы в Конституанту, однако, не ожидая результатов и действуя с помощью простых декретов, юридически закрепили решение наиболее фундаментальных вопросов (аграрного вопроса, рабочего «контроля» на предприятиях и т. д.), с тем чтобы поставить конституанту перед свершившимся фактом425. «Государственный переворот 7 ноября, – подчеркивал Керенский, – решил судьбу Учредительного собрания. Впрочем, этого сразу не понял никто – ни народ, ни лидеры антибольшевистских демократических партий. Они даже не представляли себе возможности покушения большевиков на суверенное волеизъявление народа, которое предстояло выразить Учредительному собранию»426.

Третья ситуация может быть определена как ограничение конституирующей власти внешней силой. В некоторых случаях, как было показано, имеет место внешне независимая конституирующая власть, которая свободно разрабатывает текст новой конституции. Однако на последнем этапе эта конституция претерпевает существенные изменения. Так было в послевоенных Германии и Японии, где разработанные проекты конституций не встретили первоначально поддержки американских оккупационных властей и под их влиянием претерпели существенные изменения. Так было в Иране, где разработанный Конституантой проект был отвергнут духовенством, в Бразилии, где первоначально разработанный проект парламентской республики не встретил поддержки президента (и армии) и не был допущен к обсуждению. Так было в Нигерии, где Учредительное собрание, весьма умеренное по своему составу, разработало проект конституции, который не устроил военных и был подвергнут цензурированию по важным для них вопросам.

Разгон большевиками Учредительного собрания явился примером радикального воздействия на конституанту со стороны внешней силы, причем это воздействие носило вполне деструктивный характер и, в отличие от рассмотренных выше случаев, было осуществлено практически до появления четко сформулированного конституционного проекта. Механизм конфликта наиболее определенно выявился в ходе столкновения различных подходов к выработке основных законов. Большевики предложили Конституанте утвердить без дискуссий разработанный ими основной документ – «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа», согласно которой вся власть номинально передавалась трудящимся и их представителям в советах, то есть самим большевикам. В альтернативной программе эсеров содержалась иная, оппозиционная большевикам концепция решения вопроса о власти – подчеркивалась автономность советов. Главной причиной, по которой массы не поддержали Учредительное собрание, являлась их политическая неискушенность: обещания мира и хлеба заставили их забыть о принесенных в войне жертвах, признать авторитарно-демагогический режим диктатуры пролетариата, ведущий к гражданской войне.

В этой перспективе судьба Учредительного собрания оказалась предрешена. «Конечно, – говорил Ленин Троцкому, – было очень рискованно с нашей стороны, что мы не отложили созыва, очень, очень неосторожно. Но, в конце концов, вышло лучше. Разгон Учредительного собрания Советской властью есть полная и открытая ликвидация формальной демократии во имя революционной диктатуры. Теперь урок будет твердый»427. Роспуск Учредительного собрания определялся в конечном счете одной причиной – стремлением большевиков (прежде всего Ленина) сохранить власть, которая в условиях преодоления кризиса двоевластия становилась самостоятельной интегрирующей ценностью428. Роспуск Учредительного собрания как шаг вполне беспринципный вызвал поэтому резкую критику не только со стороны либеральных оппонентов большевизма, но и немногочисленных союзников большевиков в интернациональной социал-демократии, в частности – Р. Люксембург429. Речь шла о проявлении двух различных концепций социальной демократии, одна из которых включала в это понятие идею формальных («буржуазных») прав человека, а другая – полностью отрицала их во имя установления фактического равенства, интерпретируя диктатуру пролетариата как принципиальный отказ от права и установление режима неограниченного произвола. Эта концепция нашла выражение в идее о «Республике советов» как высшей форме демократии по сравнению с Учредительным собранием430. Разгон Учредительного собрания обычно считают, наряду с Октябрьским переворотом, «главным преступлением большевиков против демократии»431.

О сохранении важности института Учредительного собрания для самосознания общества говорит воспроизводство требований его созыва в ходе Гражданской войны432 и антибольшевистского движения433, конституционное закрепление обязанности новой власти по скорейшему созыву Учредительного собрания434, оценка выступлений против его членов как бонапартистского переворота435, повторное выдвижение лозунгов его созыва во время Кронштадтского и Тамбовского восстаний436, попытка возродить его в эмиграции437 и, наконец, актуализация этой идеи в период перестройки в СССР438.

1.Кассирер Э. Философия символических форм. Т. 2. Мифологическое мышление. М., 2015. С. 52.
2.Основы данного подхода представлены в книгах создателя теории когнитивной истории: Медушевская О. М. Теория и методология когнитивной истории. М., 2008; Она же. Теория исторического познания: Избранные произведения. СПб., 2010; Она же. Пространство и время в науках о человеке: Избранные труды. М.; СПб., 2013.
3.Когнитивная история: концепция, методы, исследовательские практики. Чтения памяти профессора О. М. Медушевской. М., 2011; Круглый стол по книге О. М. Медушевской «Теория и методология когнитивной истории» // Российская история. 2010. № 1. С. 131–166; Человек: образ и сущность. Когнитология и гуманитарное знание. М., 2010; «Знание о прошлом в современной культуре»: Круглый стол // Вопросы философии. 2011. № 8. С. 3–45. Диалог культур: когнитивная теория и аналитическая история // XI Международные Лихачевские научные чтения 12–13 мая 2011 г. СПб., 2011. Т. 1. С. 362–365. Вспомогательные исторические дисциплины – источниковедение – методология истории в системе гуманитарного знания. Сборник памяти Ольги Михайловны Медушевской. М., 2008; Строгая и точная наука. Беседа с главным редактором журнала «Российская история» // История. Научно-методический журнал для учителей истории и обществоведения. 2011. № 16 (Ноябрь). С. 32–35; Дискуссия по вопросам теории когнитивной истории О. М. Медушевской и формированию научной картины мира отражена в серии статей. См.: Диалог со временем. Альманах интеллектуальной истории. Вып. 44. М., 2013; Гуманитарное знание и вызовы времени. М., 2014.
4.Медушевская О. М. Теория исторического познания: Избранные произведения. СПб., 2010. С. 333.
5.О формировании теории и методологии когнитивной истории см.: О. М. Медушевская // Историки России. Иконография. М., 2015. Кн. 3. М., 2015. С. 264–279. См. также: Ольга Михайловна Медушевская: интеллектуальный портрет // Медушевская О. М. Пространство и время в науках о человеке. М.; СПб., 2013. С. 7–48.
6.Чернобаев А. А. Преемственность и новаторство русской историографической традиции ХХ – начала XXI в. (Размышления о книге О. М. Медушевской «Пространство и время в науках о человеке» // Клио. Журнал для ученых. 2014. № 5 (89). С. 145–147.
7.Переломное значение теории О. М. Медушевской в современной историографии отражено в ходе обсуждения ее идей: Миронов Б. Н. Новая апология истории (размышления над книгой О. М. Медушевской) // Общественные науки и современность. 2011. № 1. С. 139–148; Казаков Р. Б., Румянцева М. Ф. О. М. Медушевская и формирование российской школы теоретического источниковедения // Российская история. 2009. № 1. С. 141–150; Шелохаев В. В. Теория и методология когнитивной истории О. М. Медушевской // Вопросы истории. 2010. № 12. С. 163–164; Плискевич Н. «В историческом процессе всего интереснее человек…» О. М. Медушевская. Пространство и время в науках о человеке // Знамя. 2014. № 9; Мануильский М. А. Пространство и время в науках о человеке (о книге О. М. Медушевской) // Вестник Российской академии наук. 2014. Т. 84. № 12. С. 1140–1141; Ионов И. Н. Проект «когнитивной истории»: археология и экология идей (Размышления над очередной публикацией работ О. Медушевской) // Общественные науки и современность. 2015. № 2. С. 84–95 и др.
8.Сабенникова И. В. Теория когнитивной истории О. М. Медушевской: точное гуманитарное знание и профессиональный выбор научного сообщества // Вестник РУДН. Серия История России. 2015. № 2. С. 17–27.
9.Медушевский А.Н. Когнитивно-информационная теория как новая философская парадигма гуманитарного познания // Вопросы философии. 2009. № 10. С. 70–92; Он же. Когнитивно-информационная теория в современном гуманитарном познании // Российская история. 2009. № 4. С. 3–22; Он же. Когнитивная теория права и юридическое конструирование реальности // Сравнительное конституционное обозрение. 2011. № 5 (84). С. 30–42; Он же: Российская социологическая мысль: ключевые концепции в свете когнитивной теории // Мир России. 2015. № 3 (т. 34). С. 108–132.
10.Beyond Soviet Studies. Washington, 1995; Soviet and Post-Soviet Russia in a World in Change. Lanham, 1994; Constructing Russian Culture in the Age of Revolution, 1881-1940. N.Y.; Oxford, 1998; Reinterpreting Russia. L., 1999; The Russian Revolution: The Essential Reading. L.; Toronto, 2001; Imperial and National Identities in Prerevolutionary Russian, Soviet, and Post-Soviet Russia. Helsinki, 2002; Late Imperial Russia: Problems and Prospects. N.Y., 2005; Russia in the European Context 1789–1914: A Member of the Family. N.Y., 2005; Reinterpreting Revolutionary Russia. Palgrave, 2006.
11.Beloff M. An Historian in the Twentieth Century: Chapters in Intellectual Autobiography. New Haven, 1992; Ideas, Intellectuals, and Ideology in Russian History: Los Angeles, 1993; Dukes P. Fifty Years of Russian History // Общественная мысль России: истоки, эволюция, основные направления. М., 2010.
12.Smith S. Writing the History of the Russian Revolution after the Fall of Communism // The Russian Revolution; The Essential Readings. L.; Toronto, 2001. P. 265.
13.Аналитическая история // Отечественная история. 2008. № 5. С. 3–18.
14.Медушевский А. Н. К критике консервативной политической романтики в постсоветской России // Российская история. 2012. № 1. С. 3–16.
15.Россия на рубеже XXI в.: Оглядываясь на век минувший. М., 2000.
16.Россия 1917 год: выбор исторического пути (Круглый стол историков Октября 22–23 октября 1988 г.) / Отв. ред. член-корр. АН СССР П. В. Волобуев. М., 1989.
17.Февральская революция 1917 года в российской истории: Круглый стол // Отечественная история. 2007. № 5; Октябрьская революция и разгон Учредительного собрания: Круглый стол // Отечественная история, 2008. № 6.
18.Отражение этой ситуации зафиксировано в обобщающих исследованиях: Научное сообщество историков России: 20 лет перемен. М., 2011; Исторические исследования в России. Пятнадцать лет спустя. М., 2011. См. также: Медушевский А. Н. Научное сообщество и его критики: старые обиды, новые разочарования и незавершенный поиск идентичности // Российская история. 2012. № 4. С. 203–208.
19.Никакому здравомыслящему человеку не придет в голову изучать историю русской революции, например, по трудам академика Минца или его «школы», равно как представленному ныне ИРИ РАН «Историко-культурному стандарту». До настоящего времени наиболее востребованными и цитируемыми работами о революции у нас остаются труды иностранных авторов: Карр Э. История Советской России. Большевистская революция. 1917–1923. М., 1990. Т. 1–2; Верт Н. История Советского государства. М., 1998; Хоскинг Дж. История Советского Союза 1917–1991. М., 1995 и др. См.: Медушевский А. Н. Революция и реформа в концепции русского исторического процесса нового и новейшего времени // Историческое знание как фактор развития. М., 2014.
20.Данный подход представлен в литературе о крупнейших конституциях ряда стран: Constitution Makers on Constitution Making. The Experience of Eight Nations. Washington, 1988. L’Ecriture de la Constitution de 1958. Paris, 1992; Sartori G. Comparative Constitutional Engineering. An Inquiry Into Structures, Incentives and Outcomes. L., 1994; Designs for Democratic Stability. Studies in Viable Constitutionalism. N.Y., 1997.
21.Blackey R. (Ed.). Revolutionists. A Comprehensive Guide to the Literature. Oxford, 1982. О русских революциях: P. 158–178.
22.Brinton C. The Anatomy of Revolution. N.Y., 1952; Moore B. Social Origins of Dictatorship and Democracy. Lord and Peasant in the Making of Modern World. Boston, 1967; Scocpol T. States and Social Revolutions. A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge, 1980; Tilly Ch. European Revolutions. 1492–1992. Oxford; Cambridge, 1993.
23.The Russian Provisional Government. 1917. Documents. Selected and edited by R.P. Browder and A.F. Kerensky. Stanford Univ Press. Stanford, California, 1961.
  Vol. I–III; The Russian Revolution and the Soviet State. 1917–1921. Documents.
  Selected and Edited by Mc Cauley. L., 1975; The Rise and Fall of Soviet Union.
  A Selected Bibliography of Sources in English. L., 1992.
24.Butler W. Russian Law. London; Oxford, 2009.
25.Late Imperial Russia: Problems and Prospects. N.Y., 2005.
26.Power and Legitimacy – Challengers from Russia. L.; N.Y., 2012.
27.Juristen. Ein Biographisches Lexikon. Vo n der Antike bis zum 20. Jahrhundert. München, 1995.
28.Алексеев Н. Н. Право советской России. Сб. ст. Вып. 1–2. Прага, 1925; Timashev N.S. Grundzüge der Sovjetverfassung. Heidelberg, 1925; Тимашев Н. С. Политическое и административное устройство СССР. Париж, 1931.
29.Зарубежная Россия, 1917–1939. СПб., 2000.
30.Fitzpatrick Sh. The Russian Revolution. Oxford, Univ. Press, 2008.
31.Обоснование этого понятийного ряда см.: Медушевский А. Н. Российские реформы с позиций теории когнитивной истории: система понятий, типология, технологии осуществления // Вопросы экономики. 2016. № 3. C. 131–160.
32.Эти позиции обобщены в сводных энциклопедических изданиях: Российская цивилизация. М., 2001; Общественная мысль России XVIII – начала XX века. М., 2005; Общественная мысль русского зарубежья. М., 2009.
33.Революционная мысль в России XIX – начала XX века. М., 2013.
34.The Revolution, the Constitution, and the America’s Third Century. Philadelphia, 1976. Vol. 1–2; Wood G. The Creation of the American Republic 1776–1787. North Carolina. 1998.
35.Chevallier J. J. Histoire des institutions et des régimes politiques de la France (de 1789 a nos jours). Paris, 1986.
36.Constitution // Dictionnaire Critique de la Révolution Française. Institutions et Créations. P., 1992; P. 98–99; Doyle W. Origins of the French Revolution. N.Y., 1980.
37.Knight A. The Mexican Revolution. Cambridge, 1987, Vol. 1–2; Krauze E. Biografa del poder. Caudillos de la revolucion Mexicana (1910–1940). Mexico, 2006.
38.Bianko L. Les origins de la révolution Chinoise, 1915–1949. Paris, 1967; Fairbank J. K., Goldman M. China. A New History. Cambridge; L., 2006.
39.Khosrokhavar F. L’Utopie Sacrifee. Sociologie de la révolution iranienne. Paris, 1993.
40.Kimmel M. S. Revolution. A Sociological Interpretation. L., 1990.
41.Липсет С. М. Политический человек. Социальные основания политики. М., 2015.
42.Медушевский А. Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998; Он же. Сравнительное конституционное право и политические институты. М., 2002; Он же. Теория конституционных циклов. М., 2005; Он же. Размышления о современном российском конституционализме. М., 2007; Конституционные проекты в России XVIII – начала XX века. М., 2010; Он же. Диалог со временем: российские конституционалисты конца XIX – начала XX вв. М., 2010; Он же. Russian Constitutionalism. Historical and Contemporary Development. L., 2006.
43.Медушевский А. Н. Утверждение абсолютизма в России. М., 1994; Он же. История русской социологии. М., 1993: Он же. Проекты аграрных реформ в России. XVIII – начало XXI века. М., 2005; Он же. Социология права. М., 2006; Он же. Ключевые проблемы российской модернизации. М., 2014.
44.Медушевский А. Н. Российская правовая традиция: опора или преграда? М., 2014: Он же. Политические сочинения: право и власть в условиях социальных трансформаций. М.; СПб., 2015.
45.Медушевский А. Н. Причины крушения демократической республики в России в 1917 году // Отечественная история. 2007. № 5. С. 3–30; Он же. Великая реформа и модернизация России // Российская история. 2011. № 1. С. 3–27; Он же. Как выйти из революции: стратегия преодоления социального кризиса в обществах переходного типа // Российская история. 2012. № 3. С. 3–18; Он же. Сталинизм как модель социального конструирования // Российская история. 2010. № 6. С. 3–29; Он же. Перестройка и причины крушения СССР с позиций аналитической истории // Российская история, 2011. № 6. С. 3–30; Он же. Была ли неизбежна русская революция 1917 года? // Обозреватель. 2012.
46.Медушевский А. Н. Мои бои за историю. Как я был главным редактором журнала «Российская история» // Вестник Европы. 2012. Т. 33. С. 147–159.
47.Медушевский А. Н. Конституция как символ и инструмент консолидации гражданского общества // Общественные науки и современность. 2013. № 3. С. 44–56; Он же. Конституционная модернизация России: стратегия, направления, методы // Закон. 2013. № 12. С. 41–52; Medushevskii A. Problems of Modernizing the Constitutional Order: Is it Necessary to Revise Russia’s Basic Law // Russian Politics and Law. Vol. 52. N. 2. March-April 2014. P. 44–59.
48.Шейнис В. Л. Власть и Закон: политика и конституции в России ХХ – XXI веках. М., 2014. С. 18.
49.Норт Д. Институты, институциональные изменения и функционирование экономики. М., 1997.
50.Основы конституционного строя России: двадцать лет развития. М., 2013.
51.Медушевский А. Н. Конституционные комиссии в СССР: структура, состав, механизмы деятельности // Гражданское общество в России и за рубежом. 2016. № 1–2.
52.Конституционные принципы и пути их реализации: российский контекст. Аналитический доклад. М., 2014.
53.Медушевский А. Н. Российская правовая традиция – опора или преграда? М., 2014.
54.Медушевский А. Н. Ключевые проблемы российской модернизации. М., Директ-Медиа, 2014.
55.Модели общественного переустройства России. ХХ век. М., 2004.
56.Tocqueville A. de. L’ancien régime et la Révolution. Paris, 1967.
57.Гарр Т. Р. Почему люди бунтуют. М., 2005. С. 405.
58.Furet F. Tocqueville et le problème de la Révolution française // Furet F. Penser la Révolution française. Paris, 1978. P. 173–211.
59.Медушевский А. Н. Алексис де Токвиль: социология государства и права // Социологические исследования. 2005. № 10. С. 119–128.
60.Весь корпус этих документов опубликован в Новейшее время: Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 1–2; Объединенное дворянство: Съезды уполномоченных губернских дворянских обществ. М., 2001–2002. Т. 1–3; Либеральное движение в России 1902–1905 гг. М., 2001; Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996–2000. Т. 1–2; Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002; Партии российских промышленников и предпринимателей. Документы и материалы 1905–1906 гг. М., 2004; Российские либералы: кадеты и октябристы. Документы, воспоминания, публицистика. М., 1996; Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. М., 1997–2000. Т. 1–3; Протоколы Центрального комитета и заграничных групп Конституционно-демократической партии 1905 – середины 1930-х годов. М., 1996–1999. Т. 1–6; Всероссийский национальный центр. М., 2001; Меньшевики в большевистской России. 1917–1924 гг. М., 1997–2004. Т. 1–5; Меньшевистский процесс 1931 года. М., 1999. Кн. 1–2; Бунд. Документы и материалы. 1894–1921. М., 2010; Трудовая народно-социалистическая партия. Документы и материалы. М., 2003; Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы 1905–1925 гг. М., 1997–2000. Т. 1–3; Союз эсеров-максималистов. Документы, публицистика 1906–1924 гг. М., 2002; Анархисты. Документы и материалы. М., 1999. Т. 1–2.
61.Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 1. С. 111–113, 542.
62.Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 1. С. 343–344.
63.Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 1. С. 122, 212, 614–619.
64.Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 48–50, 152.
65.Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002. С. 40.
66.Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002. С. 63–64.
67.Партии российских промышленников и предпринимателей. Документы и материалы 1905–1906 гг. М., 2004. С. 27, 44–48, 114, 175.
68.Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 147.
69.Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. М., 2000. Т. 2 (1908–1914). С. 83, 175.
70.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1997. Т. 2 (1912–1914). С. 41–45.
71.Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. М., 2000. Т. 2.
  С. 242.
72.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии.
  М., 1997. Т. 2. С. 103.
73.Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. М. Т. 3. Кн. 1 (1915–1917). С. 692.
74.Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 244–245, 292.
75.Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2001. Т. 2 (июнь 1907 – февраль 1917 г.). С. 190, 390–391.
76.Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2001. Т. 2 (июнь 1907 – февраль 1917 г.). С. 30–47, 182, 246–256, 322–325.
77.Буонарроти Ф. Заговор во имя равенства. М.; Л., 1948.
78.Kennedy M. L. The Jacobin Clubs in the French Revolution. Princeton, 1988.
79.Союз эсеров-максималистов. Документы, публицистика 1906–1924 гг. М., 2002. С. 22–24.
80.Союз эсеров-максималистов. Документы, публицистика 1906–1924 гг. М., 2002. С. 83.
81.Bottomore T. Marxism and Sociology // A History of Sociological Analysis. London, Heinemann, 1978. P. 118–148; Kolakowski L. Hauptsträmungen des Marxismus. Entstehung. Entwicklung. Zerfall. München; Zürich, 1981. Bd 1–3.
82.Lith L. T. Lenin Rediscovered: «What is to be done?» In Context. Leiden, 2006. Haimson L. Lenin’s Revolutionary Career Revised. Some Observations on Recent Discussions // Kritika: Explorations in Russian and European History. Bloomington, 2004. Vol. V. P. 55–80.
83.Ленин В. И. ПСС. Т. 41. С. 70.
84.Петражицкий Л. И. Социальная революция // Право и общество в эпоху перемен. М., 2008. С. 259–263.
85.Mannheim K. Ideology and Utopia. Introduction to the Sociology of Knowledge. L., 1949. P. 131.
86.Медушевский А. Н. Великая реформа и модернизация России // Российская история. 2011. № 1. С. 3–27; Он же. Как выйти из революции: стратегия преодоления социального кризиса в обществах переходного типа // Российская история. 2012. № 3. С. 3–18; Он же. Причины крушения демократической республики в России в 1917 году // Отечественная история. 2007. № 5. С. 3–30.
87.The Russian Revolution of 1905: Centenary Perspectives. L., 2005; Haimson L. Russia’s Revolutionary Experience, 1905–1917: Two Essays. N.Y., 2005.
88.100-летие «Вех»: Интеллигенция и власть в России. 1909–2009. Круглый стол // Российская история. 2009. № 6.
89.Медушевский А.Н. Политические технологии защиты общества от экстремизма: уроки революции // Революция 1905–1907 годов: взгляд через столетие: Материалы всероссийской научной конференции 19–20 сентября 2005 г. М., 2005.
90.Social Identities in Revolutionary Russia. N.Y., 2001.
91.Halfn G. From Darkness to Light: Class, Consciousness and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh, 2000.
92.Kelly A. M. Toward Another Shore: Russian Thinkers between Necessity and Chance. New Haven, 1998.
93.Morrissey S. Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism. N.Y.; Oxford, 1998.
94.Waldron P. The End of Imperial Russia, 1855–1997. Basingstoke, 1997; Longworth Ph. Russia’s Empires: Their Rise and Fall: From Prehistory to Putin. L., 2005.
95.Moon D. The Problem of Social Stability in Russia, 1598–1998 // Reinterpreting Russia. L., 1999. P. 54–74.
96.Lohr E. Nationalizing the Russian Empire: The Campaign against Enemy Aliens during World War I. L.; Cambridge, 2003.
97.Fuller W. C. The Foe Within: Fantasies of Treason and the End of Imperial Russia. Ithaca, 2006.
98.Price M.Ph. Dispatches from Revolutionary Russia, 1915–1918. Durham, 1998.
99.Первые дни свободы в Москве. Письменный экзамен за V класс учеников Московской консерватории о Февральской революции 1917 г. в Москве // Российский архив. М., 1991. Т. I. С. 191–204.
100.Москва в ноябре 1919 года. Сочинения учащихся научно-популярного отделения Университета им. А. П. Шанявского // Российский архив. М., 1992. Т. II–III. С. 362–384.
101.Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 2. С. 212.
102.Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК 1905–1915 гг. М., 1996. Т. 1. С. 279.
103.Трудовая народно-социалистическая партия. Документы и материалы. М., 2003. С. 115.
104.Изгоев А. С. Рожденное в революционной смуте (1917–1932) // Труды по россиеведению. М., 2009. С. 359.
105.Правые партии. Документы и материалы. М.,1998. Т. 2. С. 619.
106.Жуковская В. А. Мои воспоминания о Григории Ефимовиче Распутине 1914–1916 гг. // Российский архив. 1992. Т. II–III. С. 291.
107.Партии демократических реформ, мирного обновления, прогрессистов. Документы и материалы 1906–1916 гг. М., 2002. С. 392–394.
108.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1997. Т. 2. С. 260–261, 268, 270–275.
109.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3 (1915–1920). С. 297.
110.Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2000. Т. 3. Ч. 1 (февраль – октябрь 1917 г.). С. 24.
111.Бунд. Документы и материалы. 1894–1921. М., 2010. С. 418.
112.Ленин В.И. ПСС. Т. 30. С. 328.
113.Катков Г. М. Февральская революция. М., 2006.
114.Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). М., 1902.
115.Ковалевский М. М. Происхождение современной демократии. М., 1895. Т. 1–2; Гримм Э. Д. Революция 1848 года во Франции. СПб., 1908. Ч. 1–2; Кареев Н. И. Великая французская революция. М., 1918; Он же. Отчего кончилась неудачей европейская революция 1848 г. Пг., 1917.
116.Ковалевский М. М. От прямого народоправства к представительному и от патриархальной монархии к парламентаризму. СПб., 1906. Т. 1–3.
117.Кареев Н. И. Историки Французской революции. Л., 1924.
118.Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. М., 1977–1983. Т. 1–6.
119.Кунов Г. Борьба классов и партий в Великой французской революции 1789–1794 гг. М.; Пг., 1923.
120.Furet F. Penser la Révolution Française. Paris, 1978; Kimmel M. S. Revolution. A Sociological Interpretation. L., 1990; Krejci J. Great Revolutions Compared. The Outline of a Theory. L., 1994.
121.Davidson Ph. Propaganda and the American Revolution 1763–1783. Chapel Hill, 1941.
122.Доусон К. Г. Боги революции. СПб., 2002. С. 129.
123.Гизо Ф. История английской революции. СПб., 1859.
124.Dictionnaire Critique de la Révolution Française. Sous la direction de F. Furet et M. Ozouf. P., 1992. Vol. 1–4.
125.Gerard A. La revolution Française. Muthes et interprétation (1789–1970). P., 1970. P. 53.
126.Burke E. Reflections on the Revolution in France // The Writings and Speeches of Edmund Burke. Vol. VIII (The French Revolution. 1790–1794). Oxford, 1989.
127.Шмитт К. Политическая теология. М., 2000. С. 26.
128.Ср.: Kenez P. The Birth of the Propaganda State: Soviet Methods of Mass Mobilization, 1917–1929. Cambridge, 1985.
129.Собуль А. Первая республика. 1792–1804. М., 1974; Матьез А. Французская революция. Ростов на Дону, 1995.
130.Литература вопроса: Ревуненков В. Г. Марксизм и проблема якобинской диктатуры. Л., 1966.
131.Черский Е. Таблица русских политических партий. М., 1918; Вардин И. Политические партии и русская революция. М., 1922.
132.Устрялов Н. Под знаком революции. Л., 1925.
133.Об этих настроениях см.: Терне А. В царстве Ленина. Очерки современной жизни в РСФСР. Берлин, 1922.
134.Медушевский А. Н. Русский бонапартизм как предмет сравнительного изучения // Труды Института российской истории. М., 2004. Вып. 4.
135.Totalitarismus in 20. Jahrhundert: Eine Bilanz der internazionale Forschung. Baden-Baden, 1996.
136.Swain G. The Origins of the Russian Civil War. L.; N.Y., 1996.
137.Gaddy C. G. The Price of Past: Russia’s Struggle with the Legacy of Militarised Economy. Washington, 1996.
138.Предсказание Реставрации во Франции было дано Де Местром: Maistre J.de. Considérations sur la France. Essai sur le Principe générateur des Constitutions politiques. Préface du Comte B. de Vesins. Paris, 1907. P. 95.
139.Эти позиции представлены в кн.: Всероссийский национальный центр. М., 2001.
140.Богданов А. Всеобщая организационная наука (Тектология). М.; Л., 1925. Ч. 1–2. С. 113.
141.Рожков Н. Русская история в сравнительно-историческом освещении (Основы социальной динамики). М.; Пб., 1923. Т. VIII (Демократическая революция в Западной Европе). С. 256.
142.Покровский М. Н. Очерки русского революционного движения XIX–XX вв. М., 1924.
143.Крицман Л. Героический период великой русской революции (опыт анализа военного коммунизма). М.; Л., 1926. С. 26.
144.Sorokin P. A. The Sociology of Revolution. London, 1924. Р. 367; Он же. Дальняя дорога. Автобиография. М., 1992.
145.Сводку этих теорий см.: Криминология ХХ век. СПб.: Юридический центр Пресс, 2000; Криминология / Под ред. Дж. Ф. Шели. СПб.: Питер, 2003; Криминология. М., 2005; Медушевский А. Н. Социология права. М., 2006. Гл. 3.
146.Ону А. М. Социологическая природа революции // Сборник статей, посвященных Павлу Николаевичу Милюкову, 1859–1929. Прага, 1929. С. 32.
147.Карр Э. Х. Большевистская революция. 1917–1923. М., 1990. Т. 1–2.
148.Toynbee A. Looking Back // The Impact of the Russian Revolution. 1917–1967. The Influence of Bolshevism on the World outside Russia. London, N.Y., 1967. P. 1–7.
149.The Soviet Union. The Fifty Years. Ed. By H. Salisbury. N.Y., 1967; Marxism, Communism and Western Society. A Comparative Encyclopedia. N.Y., 1973. Vol. 7; The Russian Revolution and the Soviet State. 1917–1921. Documents. Selected and Edited by Mc Cauley. L., 1975; Brown D. Doomsday 1917. The Destruction of the Russian Ruling Class. L., 1975.
150.Пайпс Р. Русская революция. М., 1994. Ч. 1–2.
151.Городецкий Е. Н. Советская историография Великого Октября 1917 – середина 30-х годов. М., 1981.
152.Россия 1917 год: выбор исторического пути (Круглый стол историков Октября 22–23 октября 1988 г.) / Отв. ред. член-корр. АН СССР П. В. Волобуева. М., 1989. С. 13.
153.Россия 1917 год: выбор исторического пути (Круглый стол историков Октября 22–23 октября 1988 г.) / Отв. ред. член-корр. АН СССР П. В. Волобуева. М., 1989. С. 31–39.
154.К 90-летию Февральской революции в России: Круглый стол // Отечественная история. 2007. № 6.
155.Октябрьская революция и разгон Учредительного собрания: Круглый стол // Отечественная история. 2007. № 6.
156.Медушевский А. Н. Мои бои за историю. Как я был главным редактором журнала «Российская история» // Вестник Европы. 2012. Т. 33. С. 147–159.
157.Солженицын А. Размышления над Февральской революцией. М., 2007.
158.Булдаков В. Красная Смута. Природа и последствия революционного насилия. М., 2010.
159.Linz J., Stepan A. Problems of Democratic Transition and Consolidation. Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe. Baltimore: The Johns Hopkins University Press, 1996; Democratic Transition and Consolidation in Southern Europe, Latin America and Southeast Asia. Ed. by D. Ethier. London: Macmillan Press, 1999; Transiciones y Diseños Institucionales. Maria del Refugio Gonzalez, Sergio Lopez Ayllon (Ed.) Mexico: Universidad Nacional Autonoma de Mexico, 2000.
160.Европейские монархии в прошлом и настоящем. XVIII–XX века. СПб., 2001; Судьба двух империй: Российская и Австро-Венгерская монархии в историческом развитии от расцвета до крушения. М., 2006.
161.Autoritäre Regime in Ostmittel – und Südosteuropa 1919-1944 / Hrsg. von E. Oberländer in Zsarb. mit R. Ahmann et al. – Paderborn etc.: Schöning, 2001; Тоталитаризм в Европе ХХ века. Из истории идеологий, движений, режимов и их преодоления. М, 1996.
162.Из истории европейского парламентаризма: Испания и Португалия. М., 1996; Из истории европейского парламентаризма: Италия. М., 1997; 1917 год и российский парламентаризм. СПб., 1998; Британские политические традиции и реформа власти в России. М., 2005; Парламентаризм // Общественная мысль России XVIII – начала XX века. М., 2005. С. 383–385.
163.Хантингтон С. Третья волна. Демократизация в конце ХХ века. М., 2003.
164.Медушевский А. Н. Теория конституционных циклов. М., 2005.
165.Медушевский А. Н. Сравнительное конституционное право и политические институты. М., 2002.
166.Токвиль А. Старый порядок и революция. М., 1905.
167.Олар А. Политическая история Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). СПб., 1902.
168.Furet F. La Révolution Française. Paris, 1988. Vo l. 1–2.
169.Медушевский А. Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998.
170.Медушевский А. Н. История русской социологии. М., 1994; Он же. Диалог со временем: российские конституционалисты конца XIX – начала XX в. М., 2010.
171.Вишняк М. Два пути (Февраль и Октябрь). Париж, 1931. С. 195.
172.Алданов М. А. Deux révolutions. P., 1921.
173.Струве П. Б. Дневник политика (1925-1935). М., 2004. С. 242; Керенский А. Февраль и Октябрь // Современные записки. 1922. Т. IX. С. 269–293.
174.Свод Основных государственных законов в новой редакции от 23 апреля 1906 г. // Свод законов Российской империи. 1906. Т. 1.
175.Дневник Императора Николая II. 1890-1906. М., 1991. С. 88, 249.
176.Революция 1905–1907 гг. глазами кадетов (Из дневников Е. Я. Кизеветтер) // Российский архив. М., 1994. Т. V. С. 374.
177.Столыпин П. А. Программа реформ. Документы и материалы. М., 2003. Т. 1–2; Столыпин П. А. Переписка. М., 2004.
178.Конституционное государство. СПб., 1905; Чичерин Б. Н. Конституционный вопрос в России. СПб., 1906; Ковалевский М.М. Общее конституционное право. СПб., 1908; Лазаревский Н. И. Лекции по русскому государственному праву. СПб., 1908; Кистяковский Б. А. Государственное право (Общее и русское). Лекции. М., 1909; Кокошкин Ф. Ф. Лекции по общему государственному праву. М., 1912; Котляревский С. А. Конституционное государство: опыт политико-морфологического обзора. СПб., 1907; Он же. Юридические предпосылки русских Основных законов. М., 1912; Гессен В.М. Основы конституционного права. Пг., 1917. Подробнее: Медушевский А. Н. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М., 1998.
179.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3. С. 328.
180.Родзянко М. В. Крушение империи. М., 1990. С. 215.
181.Манифест отречения Николая II // Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев. Документы. Л., 1927. С. 223; The Russian Provisional Government. 1917. Documents. Selected and edited by R.P. Browder and A. F. Kerensky. Stanford, California, 1961. Vol. I–III; Февральская революция 1917 года. Сб. документов и материалов. М., 1996; Подробнее: Катков Г. Февральская революция. М., 2006.
182.Набоков В. Д. Временное правительство (воспоминания). М., 1991; Набоков В. Временное правительство // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1920. Т. 1. С. 9–96.
183.Маклаков В. Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1980–1917. М., 2006. С. 324.
184.Мельгунов С. П. Мартовские дни 1917 года. Париж, 1961. С. 357.
185.Милюков П. Н. История Второй русской революции. М., 2001. С. 51. См. также: Вишняк М. Политика и история в «Истории русской революции» П. Н. Милюкова // Современные записки. 1927. Т. XXXII. С. 434–452.
186.Сравните два документа: «Декларация Временного правительства и Совета рабочих и солдатских депутатов // Речь № 55 (3797) от 5 (18) марта 1917 г. С. 2 и «От Временного правительства» (Обращение к гражданам Российского государства от 6 марта 1917 г.) // Речь № 56 (3798) (Вторник, 7 (20) марта 1917 г.). С. 2.
187.Kelsen H. Reine Rechtslehre. Zweite neubearb. und erweiterte Auflage. Wien, 1960.
188.Ган М. О революционной власти // Речь. 1917. № 163. 14 (27) июня. С. 2.
189.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3. С. 353, 358–361.
190.ГАРФ. Ф. 1792 (Юридическое совещание). Оп. 1. Д. 4. Л. 41 (Заседание от 22 августа 1917 г. – Обсуждение вопроса о новом Св. Законов).
191.Учредительное Собрание. Стенографический отчет. Пг., 1918; Теория вопроса: Еллинек Г. Конституции, их история и значение в современном праве. СПб., 1906; Орландо В. Принципы конституционного права. М., 1907; Боржо Ш. Учреждение и пересмотр конституций. М., 1918.
192.Morabito M., Bourmaud D. Histoire constitutionnelle et politique de la France. Paris, 1998; Sartori G. Comparative Constitutional Engineering. An Inquiry Into Structures, Incentives and Outcomes. L., 1994.
193.История XIX века / Под ред. проф. Лависса и Рамбо. М., 1938; «Объяснительная записка к проекту правил о неприкосновенности личности и свободе слова членов Учредительного собрания» рассматривает французско-бельгийскую систему депутатского иммунитета как более предпочтительную в сравнении с английской, ссылаясь на ст. 13 Конституционного закона 16 июля 1875 г. ГАРФ. Ф. 1792 (Юридическое совещание). Оп.1. Д. 21. Л. 141–148.
194.Учредительное собрание. Россия. 1918. М., 1991; См. также: Заключение Юридического совещания о предполагаемом открытии Учредительного собрания и передаче ему власти Временным правительством. 21 сентября 1917 г. // Конституционные проекты в России XVIII–XX в. М., 2000. С. 763–768.
195.Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов в 1917 году. Протоколы, стенограммы и отчеты, резолюции, постановления общих собраний, собраний секций, заседаний Исполкома и фракций. 25 февраля – 25 октября 1917 г. В 5 т. Л., 1991; Фабрично-заводские комитеты Петрограда в 1917 г. Протоколы. М., 1979. См. также: Рейснер М. Русская революция и ее учреждения. Пг., 1917; Рожков Н. Демократическая республика. М., 1917; Милютин В. П. О демократической республике. Пб., 1917.
196.РГАСПИ. Ф. 274 Оп. 1. Д. 47–48; См. также: Вишняк М.В. Всероссийское Учредительное собрание. Париж, 1932.
197.Организация исполнительной власти при Учредительном собрании: справка, составленная делопроизводством Юридического совещания. ГАРФ. Ф. 1792. Оп. 1. Д. 5. Л. 112–121. См. также: Заключение Юридического совещания о предполагаемом открытии Учредительного собрания и передаче ему власти Временным правительством. 21 сентября 1917 г. // Конституционные проекты в России XVIII–XX в. М., 2000. С. 763–768.
198.Кокошкин Ф. Ф. Об Учредительном собрании. Доклад на Седьмом съезде Конституционно-демократической партии 25–28 марта 1917 года // Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. Том 3. Кн. 1 (1915–1917). М., 2000. С. 407.
199.Бартелеми Ж. Государственный строй Франции. М.; Л., 1936. 45–46.
200.Barthélemy J. La Crise de la démocratie contemporaine. Paris, 1931. P. 11–12.
201.Линц Х. Крушение демократических режимов: кризис, разрушение и восстановление равновесия // Проблемы Восточной Европы. Вашингтон, 1993. № 39–40.
202.Троцкий Л. История русской революции. М., 1997. Т. 1. С. 155–156.
203.Шайо А. Самоограничение власти. Краткий курс конституционализма. М., 1999. С. 11–16.
204.Открытие Учредительного собрания: справка, составленная делопроизводством Юридического совещания. ГАРФ. Ф. 1792. Оп. 1. Д. 5. Л. 159–166; Проект закона об организации временной исполнительной власти при Учредительном собрании // Конституционные проекты в России XVIII–XX вв. М., 2000. С. 769–771.
205.The Russian Provisional Government. 1917. Documents. Selected and edited by R.P. Browder and A.F. Kerensky. Stanford, California, 1961. Vol. I–III.
206.Кечекьян С. Ф. Учредительное Собрание. М., 1917. С. 27–28, 39.
207.Гессен В. М. Русское Учредительное собрание и выборы в него. Пг., 1917.
208.Проект закона об организации временной исполнительной власти при Учредительном собрании // Конституционные проекты в России XVIII–XX вв. М., 2000. С. 769–771.
209.Кечекьян С. Ф. Учредительное Собрание. М., 1917. С. 41.
210.Вокруг июльского кризиса 1917 г. (Материалы о деятельности министра-председателя и министра внутренних дел Временного правительства князя Г. Е. Львова) // Российский архив. М., 1992. Т. II–III. С. 324–325.
211.Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1922. Т.VI. С. 19.
212.Noulans J. Mon Ambassade en Russie Soviétique. 1917–1919. Paris, 1933.
213.Эти документы (П. Буайе, Ж. Патуйе, А. Мазона) представлены в Национальных архивах Франции: Медушевский А.Н. Роспуск Учредительного собрания и оппозиционные политические партии России (по материалам французских донесений) // 1917 год и российский парламентаризм. СПб., 1998. С. 97–102. См. также: Mounzie A. de. Petit Manuel de la Russie Nouvelle. Ed. Revue et corrigée. Paris, 1931. P. 103–104.
214.Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1922. Т. VI. С. 70.
215.Constitutionalism and Democracy: Transitions in the Contemporary World. N.Y, 1993; The Revolutions of 1989. Ed. V. Tismaneanu. L.; N.Y., 1999.
216.Архив новейшей истории России. Т. 8: Журналы заседаний Временного правительства: март-октябрь 1917 г. Вып. 1–4. М., 2001-2005; См. также: Руднева С. Е. Предпарламент: октябрь 1917 г.: опыт исторической реконструкции. М., 2006.
217.ГАРФ. Ф. 1792 (Юридическое совещание). Оп. 1 Д. 4. Л. 186-194.
218.ГАРФ. Ф. 1792. Оп. 1. Д. 4. Л. 196-199.
219.Проект постановления Временного правительства об учреждении ВСРР и Положение о нем. ГАРФ. Д. 4. Л. 211-217.
220.Различие взглядов на этот институт отражено в прессе в связи с его открытием: Речь № 237 (3979) от Воскресенья 8 (21) октября 1917 г. С. 2. См. также: Керенский А. Ф. Прелюдия к большевизму. М., 2006.
221.Лейпхарт А. Демократия в многосоставных обществах. М., 1997, Либеральный консерватизм: история и современность. М., 2001.
222.Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1922. Т. VI. С. 70.
223.Основания этого перечислены Ф. Ф. Кокошкиным // Речь. 1917. № 73 (3815). 28 марта. С. 3.
224.Мельгунов С. П. Мартовские дни 1917 года. Париж, 1961. С. 442.
225.Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция // Архив русской революции, издаваемый Г. В. Гессеном. Берлин, 1922. Т. VI. С. 72; Лозунг созыва Учредительного собрания действительно разделяли практически все оппозиционные самодержавию партии. См.: Программы политических партий России. Конец XIX – начало XX века. М., 1995.
226.Соотношение Думы и Государственного совета было предметом дебатов на всех стадиях конституционных изменений. См.: Таганцев Н. С. Пережитое. Пг., 1919. Т. 1–2.
227.Об этих представлениях: Суханов Н. Записки о революции. М., 1991. Т. 1.
228.Милюков П. Н. История Второй русской революции. М., 2001.
229.Эти определения двоевластия представлены в кн.: Мельгунов С. П. Мартовские дни 1917 года. Париж, 1961. С. 74.
230.Покровский М. Историческое значение Октябрьской революции // Коммунистическая революция. 1927. № 20. С. 12.
231.Шляпников А. Февральские дни в Петербурге // Пролетарская революция. 1923. № 1 (13). С. 89.
232.Шляпников А. Социал-демократия и война (1914–1917) // Пролетарская революция. 1923. № 3 (15). С. 194.
233.Воспоминания об Октябрьском перевороте // Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 322.
234.Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 129.
235.Представление о советах как «суррогатной» системе власти дается в юридической литературе эмиграции: Timaschev N. Grundzüge des Sovetrussischen Staatsrechts. Breslau, 1925; Mirkine-Guetzevitch B. La théorie générale de l’Etat soviétique. Paris, 1928.
236.Smith S. A. Revolution and People in Russia and China: A Comparative History. N.Y.; Cambridge, 2008.
237.Anweiler O. Die Rätebewegung in Russland, 1905–1921. Leiden. 1958. S. 234–235.
238.Вишняк М. Кронштадт // Современные записки. 1921. № IV. С. 359.
239.Afary J. The Iranian Constitutional Revolution, 1906–1911. N.Y., 1996.
240.Коминтерн и гражданская война в Испании. М., 2001.
241.Об использовании большевиками анархистских лозунгов для мобилизации люмпенизированных слоев: Алексинский Г. Война и революция. Пг., 1917. С. 38–39.
242.Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 88.
243.Шестой съезд РСДРП (большевиков). Август 1917 года. Протоколы. М., 1958. С. 316.
244.Штейнберг И. От Февраля по Октябрь 1917 г. Берлин; Милан, 1918. С. 38.
245.Яковлев Я. К вопросу о большевистской тактике в Октябре // Пролетарская революция. 1927. № 21. С. 15.
246.Мицкевич С. Русские якобинцы // Пролетарская революция. 1923. № 6–7 (18–19). С. 3–26; Батурин Н. О наследстве «русских якобинцев» // Пролетарская революция, 1924, № 7 (30). С. 82–89.
247.Зиновьев Г. Новая волна мировой революции // Коммунистическая революция. 1923. № 21–22. С. 5.
248.«Гениальный оппортунизм Ленина» признавался соратниками: Луначарский А.В. Великий переворот (Октябрьская революция). Пб., 1919. С. 70, 80–81.
249.Троцкий Л. История русской революции. М., 1997. Т. 2. С. 117.
250.Седьмая (Апельская) Всероссийская конференция РСДРП (большевиков). Петроградская общегородская конференция РСДРП (большевиков). Апрель 1917 года. Протоколы. М., 1958. С. 74–75, 111.
251.Резолюция об отношении к Временному правительству // Седьмая (Апрельская) Всероссийская конференция РСДРП (большевиков). Петроградская общегородская конференция РСДРП (большевиков). Апрель 1917 года. Протоколы. М., 1958. С. 177–179.
252.О политическом положении: Резолюция // Шестой съезд РСДРП (большевиков). Август 1917 года. Протоколы. М., 1958. С. 255.
253.Резолюции: «Предвыборная кампания в Учредительное собрание» Принята на утреннем заседании 3 (16) августа) // Шестой съезд РСДРП (большевиков). Август 1917 года. Протоколы. М., 1958. С. 260–261.
254.См. Письмо тт. Ленина и Зиновьева // Пролетарское дело. № 223 (15) июля 1917 г.
255.Декларация фракции большевиков об уходе из Предпарламента 7 (20) октября 1917 г. // Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 77.
256.Заявление т.т. Каменева и Г. Зиновьева 11 (24) октября 1917 г. по поводу их позиции в отношении восстания // Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 86–92.
257.Выступление Ленина о текущем моменте на заседании ЦК 10 (23) октября 1917 г. // Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 85.
258.Заседание 16 (29) октября 1917 г. // Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 94.
259.Заявление т. Каменева в газету «Новая жизнь» // Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 115–116.
260.Заявление в ЦК РСД рабочей партии (большевиков) от 4 (17) ноября 1917 г. за подписью Ю. Каменева, А. И. Рыкова, В. Милютина, Г. Зиновьева, В. Ногина Протоколы Центрального Комитета РСДРП (б). Август 1917 – Февраль 1918. М., 1958. С. 135–136.
261.История Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Краткий курс. Под редакцией комиссии ЦК ВКП (б). Одобрен ЦК ВКП (б). 1938 год. М., 1950. С. 341.
262.Троцкий Л. Беглые мысли о Плеханове // Под знаменем марксизма. 1922. № 5–6. С. 8.
263.К десятилетию Февральской победы // Большевик. 1927. № 5. С. 5.
264.Amjad M. Iran. From Royal Dictatorship to Theocracy. N.Y., 1989; Arjomand S. A. The Turban for the Crown. The Islamic Revolution in Iran. N.Y.; Oxford. 1988.
265.Oliveira Martines G. Portugal. Instituiçoes e Factos. Lisboa, 1991; Mavrias K. G. Transition démocratique et Changement Constitutionnel en Europe du Sud. Espagne – Grèce – Portugal. Athènes, 1997.
266.Brinton C. The Anatomy of Revolution. N.Y, 1952. P. 130.
267.Разрешение правительственного кризиса. Ликвидация мятежа. Дело Ленина // Речь № 156 – 170 (за июль – начало августа 1917 г.).
268.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М. 1998. Т. 3 (1915–1920). С. 384.
269.Медушевский А. Н. Технологии конституционных переворотов // Сравнительное конституционное обозрение. 2006. № 3 (56). С. 3–23.
270.Luttwak E. Coup d’Etat: A Practical Handbook. N.Y., 1969; Carlton E. The State Against the State. The Theory and Practice of the Coup d’Etat. Oxford, 1997.
271.Троцкий Л. История русской революции. М., 1997. Т. 2.2. С. 322.
272.Катков Г. Февральская революция. М., 2006.
273.Родзянко М. В. За кулисами царской власти. М., 1991. С. 38.
274.Родзянко М. В. За кулисами царской власти. М., 1991. С. 21, 34.
275.Троцкий Л. История русской революции. М., 1997. Т. 1. С. 96.
276.Malaparte C. Technique du Coup d’Etat. Paris, Bernard Grasset, 1966 (1992); Malaparte C. Le Bonhomme Lénine. Paris, 1931.
277.Шляпников А. К октябрю // Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 11.
278.Вокруг статьи Л. Д. Троцкого «Уроки Октября (октябрь 1924 г. – апрель 1925 г.)» // Известия ЦК КПСС. 1991. № 7. С. 158–177.
279.Л. Д. Троцкий – Пленуму ЦК РКП (б) 15 января 1925 г. // Вокруг статьи Л. Д. Троцкого «Уроки Октября» (октябрь 1924 г. – апрель 1925 г.) // Известия ЦК КПСС. 1991. № 8. С. 183.
280.Archives de Préfecture de Police (Cabinet du Préfet). M 6 (Curzio Malaparte). Досье на Малапарте 1931 г. Подробнее: Медушевский А.Н. Как научить демократию защищаться: Курцио Малапарте как теоретик государственных переворотов // Вестник Европы. 2002. № 4.
281.Октябрьский переворот. Пг., 1918.
282.Арский Р. Пути русской революции. Пг., 1918; Пионтковский С. Хрестоматия по истории Октябрьской революции. М., 1922; Вехи Октября. М., 1923.
283.Воспоминания об Октябрьском перевороте // Пролетарская революция. 1922. № 10.
284.Воспоминания об Октябрьском перевороте // Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 54 и 57.
285.Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 88.
286.Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 108.
287.Раскольников Ф. В июльские дни // Пролетарская революция. 1923. № 5 (17). С. 100.
288.Крицман Л. Героический период Великой русской революции (опыт анализа так называемого «военного коммунизма»). М., 1924; Полтавский И. Героическое в русской революции. М.; Л., 1925. Т. 1–2.
289.Вардин И. Большевизм после Октября. 1925; В дни великого Октября. Сб. М., 1926; Владимирский М.Ф. Октябрьские дни в Москве. М., 1927.
290.Троцкий Л. История русской революции. М., 1997. Т. 2.2. С. 75.
291.Силуэты: политические портреты. М., 1991. С. 70.
292.Пролетарская революция. 1922. № 10. С. 79.
293.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3. С. 409–410.
294.Протоколы заграничных групп Конституционно-демократической партии. М.,1996. Т. 4 (Май 1920 г. – июнь 1921 г.). С. 41–46, 159, 161.
295.Меньшевики в 1917 году. М., 1997. Т. 3. Ч. 2. С. 236.
296.Меньшевики в 1917 году. М., 19977. Т. 3. Ч. 2. С. 321–323; 340–348, 389–391, 492–493, 505 и др.
297.Меньшевики в 1918 г. М., 1999. С. 648.
298.Меньшевики в 1918 г. М., 1999. С. 334.
299.Меньшевики в 1921–1922 гг. М., 2002. С. 384.
300.Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. М., 2000. Т. 3. Ч. 1 (Февраль – Октябрь 1917 г.). С. 655–658.
301.Задачи максимализма. М.: Союз социалисов-революционеров максималистов, 1918.
302.Великий опыт. Пг., 1918; Черное знамя. Пг., Сб. ст. по анархизму. 1918; Кропоткин П. Письма о текущих событиях. Пг., 1918.
303.Дан Ф. К истории последних дней Временного правительства // Летопись революции. Берлин, 1923. Кн. 1. С. 163–175; Савинков Б. В. Борьба с большевиками. Варшава, 1920; Станкевич В. Б. Воспоминания 1914–1919 гг. Берлин, 1920.
304.Струве П. Размышления о русской революции. София, 1921. С. 19.
305.Милюков П. Н. История второй русской революции. София, 1921. Т. 1. Вып. 1–3. С. 12.
306.Год русской революции. Сб. Ст. М., 1918; За год. Сб. ст. М., 1918; О рабочем контроле. Сб. ст. М., 1918; Большевики у власти. Сб. ст. Пг.; М., 1918.
307.Рожков Н. Русская история в сравнительно-историческом освещении (Основы социальной динамики). М.; Л., 1926. Т. 12. С. 288, 304.
308.См.: Октябрьский переворот. Факты и документы. Пг.,1918. С. 17, 184.
309.Далин Д. После войн и революций. Берлин, 1922. С. 36, С. 188.
310.Суханов Н. Записки о революции. Берлин; Петербург; Москва, 1922–1923. Кн. 4. С. 171–172.
311.Воспоминания графа Д. И. Толстого // Российский архив. М., 1992. Т. Т. II–III. С. 351.
312.Miliukov P. Bolshevism: An International Danger. Its Doctrine and Its Practice Through War and Revolution. L., 1920; Он же. Россия на переломе. Большевистский период русской революции. Париж, 1927. Т. 1.
313.Союз эсеров-максималистов. М., 2002; Анархисты. Документы и материалы. М., 1999. Т. 2.
314.Ср. Репортажи Рида «Восставшая Мексика» и «Десять дней, которые потрясли мир»: Рид Дж. Избранное. М., 1987. Кн. 1. С. 16, 373.
315.Вильямс А. Р. Народные массы в русской революции. М., 1924.
316.Садуль Ж. Записки о большевистской революции (октябрь 1917 – январь 1919). М., 1990. С. 41, 55.
317.Дневник белогвардейца. Сборник (Гуль Р., Деникин А. И., Будберг А., Савинков Б. В. (Ропшин В.)). Новосибирск, 1991.
318.Freytagh-Loringhoven A. Geschichte der russischen Revolution. München, 1919; Abramovitsch R.R. The Soviet Revolution 1917–1919. N.Y., 1920; Stadtler E. Die Weltkriegsrevolution. 1920; Jenny E. Wie Russland bolschewistisch wurde. Ein Aufriss der russischen Revolution. Berlin, 1921; Handenström A. Geschichte Russlands von 1878 bis 1918. Stuttgart, 1922; Nötzel K. Die Grundlagen des geistigen Russlands. Versuch einer Psychologie des russischen Geisteslebens. 1923; Rosenberg A. Bolschewismus. München, 1922; Nötzel K. Die Soziale Bewegung in Russland. Stuttgart, 1923.
319.Быстрянский В. Рабоче-крестьянская революция в оценке буржуазной публики. Пг., 1919.
320.Feiler A. Experiment des Bolschewismus. Frankfurt am Main, 1929; Hanisch E. Geschichte Sowietrusslands, 1917–1941. Freiburg: Herder, 1951; Walsh W.B. Russia and the Soviet Union. A Modern History. Ann Arbor, 1958.
321.Moore B. Social Origins of Dictatorship and Democracy: Lord and Peasant in the Making of Modern World. Boston, 1966.
322.Wade R.A. The Russian Revolution, 1917. Cambridge, 2000.
323.Figes O. A People’s Tragedy: The Russian Revolution 1894–1924. L., 1996.
324.Walkin J. The Rise of Democracy in the Pre-Revolutionary Russia. N.Y., 1972; Shukman H. Lenin and the Russian Revolution. N.Y., 1967.
325.Kochan L. The Russia in Revolution, 1890–1918. L., 1966. P. 251. Goldston R. Russian Revolution. L., 1967. P. 123–132.
326.Laue Th.H. von. Why Lenin? Why Stalin? A Reapprisal of the Russian Revolution 1900–1930. Philadelphia. N.Y., 1964. P. 110.
327.Davies J.C. When Men Revolt and Why. N.Y.; L., 1971. P. 9.
328.Звезда и свастика. Большевизм и русский фашизм. М., 1994.
329.Троцкий Л. Сталин. М., 1990. Т. 1. С. 9;
330.Устрялов Н. Итальянский фашизм. Харбин, 1928.
331.Carlton E. The State Against the State. The Theory and Practice of the Coup d’Etat. Oxford, 1997.
332.Шарп Дж. От диктатуры к демократии. Стратегия и тактика освобождения. М., 2005.
333.Керенский А. Ф. Дело Корнилова. М., 1918; Kerensky A.F. Russia and the History’s Turning Point. N.Y., 1965.
334.Воспоминания генерала барона П. Н. Врангеля. Франкфурт на Майне, 1969.
335.Bruce Lockhart R.H. The Two Revolutions. An Eye-Witness Study of Russia, 1917. L., 1957.
336.Медушевский А. Н. Теория конституционных циклов. М., 2005.
337.Данная закономерность раскрыта в трудах по социологии революции: Sorokin P.A. The Sociology of Revolution. L., 1924; Brinton C. The Anatomy of Revolution. N.-Y., 1964; Moore B. Social Origins of Dictatorship and Democracy. Boston, 1967; Scocpol T. States and Social Revolutions. A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge, 1980; Constitution // Dictionnaire Critique de la Révolution Française. Institutions et Créations. P., 1992; Furet F. Le passé d’une illusion. Essai sur l’idée communiste au XX siècle. Paris, 1995. P. 98–99.
338.Архивные документы о подготовке Учредительного собрания включают материалы следующих учреждений: Юридическое совещание при Временном правительстве; Особое совещание для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание; Всероссийская по делам о выборах в Учредительное собрание комиссия; Канцелярия Всероссийского Учредительного собрания (ГАРФ); документы политических партий (РГАСПИ): Ф. 17 (ЦК РСДРП); Ф. 274 (Эсеры); Ф. 275 (Меньшевики), а также личные фонды (в частности, фонд Ф. Ф. Кокошкина) (ГАРФ. Ф. 1190).
  Основной массив документации французского представительства в России сконцентрирован в Национальных архивах (секция 7). Мы использовали также документы архива А. Тома, где содержатся отчеты дипломатических и военных представителей Франции в России и документы фонда Франко-русской ассоциации и Института живых восточных языков. Общий обзор см. в кн.: Lesure M. L’Histoire de Russie aux Archives Nationales. P., 1970. Отметим, что внутри дел отсутствует полистная нумерация, что не позволяет давать ссылки на конкретные документы и листы внутри дел. См. также опубликованные дневники А. Тома, Ж. Ноуланса, Ж. Садуля и др. иностранных наблюдателей в России.
  Документальные публикации проектов эпохи Учредительного собрания: Учредительное Собрание. Стенографический отчет. Печатается по распоряжению председателя Учредительного Собрания. Пг., Типография Аренд. Акц. О-ва «Дом печати», 1918; Временное правительство и Учредительное собрание // Красный архив. 1928. Т. 3 (28); Учредительное Собрание. Россия 1918. Стенограмма и другие документы. М., 1991; Конституционные проекты в России XVIII–XX вв. М., 2000.
339.Гессен В. М. Русское Учредительное собрание и выборы в него. Пг., 1917; Вишняк М. В. Всероссийское Учредительное собрание. Париж, 1932; Рубинштейн Н. Л. К истории Учредительного собрания. М.; Л., 1931; Знаменский О. Н. Всероссийское Учредительное Собрание. История созыва и политического крушения. Л., 1976; Протасов Л. Г. Всероссийское Учредительное собрание: история рождения и гибели. М., 1997.
340.Запись первого заседания Временного Правительства от 2 марта 1917 г. (запись проф. В. И. Сторожева) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март – апрель 1917 г.) // Приложение № 1. С. 385–386 (Журналы заседаний Временного правительства) // Архив новейшей истории России / Отв. ред. Б. Ф. Додонов. Сост. Е. Д. Гринько и О. В. Лавинская. М., 2001. Т. 1 (Март – апрель 1917 г.) (Общее название публикации: Архив новейшей истории России / Под ред. В. А. Козлова и С. В. Мироненко. Т. VII–VIII. Журналы заседаний Временного правительства. Март – октябрь 1917 г. В 4 томах).
341.Запись первого заседания Временного Правительства от 2 марта 1917 г. // Там же. С. 385–386.
342.Этот вопрос подробнее рассмотрен нами: Медушевский А. Н. Причины крушения демократической республики в России 1917 г. // Отечественная история. 2006. № 6.
343.В Сенате // Речь. 1917 № 56 (3798) от 7 марта. С. 5.
344.«Декларация Временного правительства и Совета рабочих и солдатских депутатов». Декларацию подписали: Председатель Государственной Думы Родзянко, председатель Совета министров кн. Львов, министры Милюков, Некрасов, Коновалов, Мануйлов, Терещенко, В. Львов, Шингарёв, Керенский // Речь. № 55 (3797) от 5 марта (18 марта) 1917 г. С. 2.
345.От Временного Правительства (Обращение к гражданам Российского государства от 6 марта 1917 г.) // Речь № 56 (3798). Вторник, 7-го (20) марта 1917 г. С. 2.
346.Первые проекты и их обсуждение: Положение об Учредительном собрании народных представителей Российской империи для выработки Основного государственного закона. Проект. М., 1905; Положение о выборах в Учредительное собрание народных представителей. Проект подкомиссии бюро. М., 1905; См. также: Либеральное движение в России. М., 2001. С. 460–467.
347.Кокошкин Ф. Ф. Об основаниях желательной организации народного представительства в России. М., 1906; Он же. Лекции по общему государственному праву. М., 1912; Он же. Учредительное собрание. Пг., 1917.
348.Еллинек Г. Общее учение о государстве. СПб., 1903.
349.Федералист. Политические эссе А. Гамильтона, Дж. Мэдисона и Дж. Джея. М., 2000; Burnett E. The Constitutional Congress. NY, 1942; Rossiter C. The Grand Convention. N.Y., 1966; Становление Американского государства. СПб. 1992.
350.Анархисты. Документы и материалы. М., 1999. Т. 2. 1917–1935.
351.П. А. Учредительное собрание или социальная революция? М., 1917. С. 15, 18, 22.
352.Правые партии. Документы и материалы. М., 1998. Т. 2 (1911–1917).
353.Партия «Союз 17 октября». Протоколы съездов и заседаний ЦК. Т. 1 (1905–1907). С. 147.
354.Партии Демократических реформ, Мирного обновления, Прогрессистов. Документы и материалы. 1906–1916 гг. М., 2002. С. 29.
355.Рейснер М. Российское Учредительное собрание и его задачи. Пг., 1917. С. 16.
356.Письмо М. Рейснера // РГАСПИ, Ф. 622. Оп. 1. Д. 37. Л. 14.
357.Рейснер М. Русская революция 1917 г. и ее учреждения. Пг., 1917; Он же. Всенародное голосование и Учредительное собрание (Конституции Франции, Северной Америки, Швейцарии и Австралии). Пг., 1917; Последующее развитие этих взглядов см.: Рейснер М. А. Основы Советской Конституции. Лекции, читанные на ускоренном курсе Академии Генерального Штаба РККА в 1918/19 учебном году. М., 1920 г.
358.Маклаков В. А. Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917. М., 2006. С. 80–81.
359.Кокошкин Ф. Ф. Об Учредительном собрании. Доклад на Седьмом съезде Конституционно-демократической партии 25–28 марта 1917 года // Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. Т. 3. Кн. 1 (1915–1917). М., 2000. С. 407.
360.Резолюция об Учредительном собрании IV Съезда партии социалистов-революционеров 26 ноября –5 декабря 1917 г.) // Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. Т. 3. Ч. 2. (Октябрь 1917–1925). С. 197–198.
361.Трудовая народно-социалистическая партия. Документы и материалы. М., 2005. С. 341–356.
362.Вишняк М. В. Всероссийское Учредительное собрание // Современные записки, 1928. Т. XXXIV. С. 398.
363.Мартов Ю. О. Революция и Учредительное собрание (15 декабря 1917 г.) // Меньшевики в 1917 году. От Временного Демократического Совета Российской Республики до конца декабря. М., 1997. Т. 3.Ч. 2. С. 554–556.
364.Меньшевики в 1917 году. От Временного Демократического Совета Российской Республики до конца декабря. М., 1997. Т. 3.Ч. 2.С. 388–389.
365.Союз эсеров-максималистов. Документы, публицистика, 1906–1924 гг. М., 2002.
366.Бюллетень Всероссийского учредительного железнодорожного съезда. № 1 (четв. 27 июля 1917). С. 2. Также: № 2 (суббота 29 июля 1917), То же № 5 (среда 9 авг. 1917), № 6 (11 авг. 1917); № 7 (суббота 12 авг. 1917); № 8 (Пятн. 18 авг. 1917); № 9 (21 авг. 1917). № 4 Суббота 5 авг. 1917. Резолюции фракций, обсуждение устава Всеросс. Ж.-Д. союза.
367.Гессен В. М. Русское Учредительное собрание и выборы в него. Пг., 1917. С. 22.
368.Устинов В. М. Учредительное собрание. М., 1917. С. 4–5.
369.Лосский Н. Чего хочет партия народной свободы (конституционно-демократическая)? М., 1917. С. 6–10; Овсянников Н. Что такое Учредительное собрание и Основные законы. Пг., 1917.
370.См. напр: Бюллетени Главного Комитета Всероссийского Земского Союза. Изд. Редакционно-издательского отдела Главного комитета 1917 март – июль № 3–15.
371.Либин В. Б. Что такое Учредительное собрание? Н. Новгород, 1917. С. 1.
372.Рожков Н. А. О формах народного представительства. СПб., 1905. С. 31; Авксентьев Н. Выборы народных представителей. СПб., 1906. С. 24; Милютин В. П. О демократической республике. Пб., 1917.
373.Особое совещание по созыву Учредительного собрания. Речь Ф. Ф. Кокошкина // Речь № 121 (3863). 26 мая (8 июня). С. 5.
374.Дан Ф. (Ф. И. Гурвич). Всенародное Учредительное собрание. Переработанное и дополненное автором издание. М., 1917. С. 6.
375.Водовозов В. В. Учредительное собрание. Пг., 1917; Мельгунов СП. Учредительное собрание в Москве. М., 1917.
376.Ограничения в допущении женщин к выборам действовали практически во всех странах Европы первой трети ХХ в.: Meny Y. Politique comparée. Les démocraties: Allemagne, Etats-Unis, France, Grande-Bretagne, Italie. P., 1996. P. 146.
377.Журналы заседаний Временного правительства (Далее – ЖЗ) № 24 (19 марта 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март-апрель 1917 г.). С. 131.
378.О приглашении в состав Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание» некоторых лиц // Собрание узаконений. 1917 № 141. Ст. 760. С. 1224.
379.ЖЗ № 94 (30 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 188.
380.Постановление Временного правительства от 25 марта 1917 г. «Об образовании Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в УС. Собр. Узак. 1917 г., ст. 406. С. 604; «О дополнении постановления Временного правительства об учреждении Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание» // С У. 1917. № 125. 3 июня. Ст. 678. С. 1089; Журналы заседаний Временного правительства № 88 (24 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 127–128.
381.ЖЗ № 89 (25 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 134–135.
382.ЖЗ № 99 (5 июня 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 208.
383.ЖЗ № 99 (5 июня 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 208.
384.О приглашении в состав Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание» некоторых лиц // СУ. 1917 № 141. Ст. 760. С. 1224.
385.ЖЗ № 104 (10 июня 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 235.
386.Письмо Патуйе: Archives Nationales. AJ /62/ 62.
387.Постановление Временного правительства от 25 марта 1917 г. «Об образовании Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в УС». Собр. Узак. 1917 г., ст. 406. С. 604; «О дополнении постановления Временного правительства об учреждении Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание» // СУ. 1917. № 125. 3 июня. Ст. 678. С. 1089; Журналы заседаний Временного правительства № 88 (24 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 127–128.
388.ЖЗ № 89 (25 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М, 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 134–135.
389.ЖЗ № 99 (5 июня 1917) // Архив новейшей истории России. М, 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 208.
390.ЖЗ № 94 (30 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 188.
391.ЖЗ № 107 (14 июня 1917 г.) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 259.
392.ЖЗ № 107 (14 июня 1917 г.) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 259.
393.Сережников В. Что такое Учредительное Собрание. Казань, Социал-демократическое издательство «Дело», 1917. С. 29.
394.См., напр.: Бюллетень Всероссийской конференции фронтовых и тыловых Военных организаций Росс. С.-Д. раб. партии. № 3 (Пг., 24 июня 1917); Бюллетень Комитета Юго-западного фронта № 69 (Киев 5 июня 1917) – № 100 (21 авг. 1917 Киев); Бюллетень Армейского исполнительного Комитета 1-й Армии № 7. Суббота, 28 октября 1917; Бюллетень Бюро Исполнительного Комитета Особой армии № 3 Воскресенье 26 ноября 1917 г.
395.Речь № 72 (3814) Воскресенье 26 марта 1917 г. С. 5.
396.Собрание узаконений. 1917. № 71. 30 марта. Ст. 404 «Об учреждении при Временном правительстве Юридического совещания»); См. также: ЖЗ № 28 (22 марта 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март-апрель 1917 г.). С. 160.
397.ЖЗ № 25 (20 марта 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март-апрель 1917 г.). С. 138–139.
398.Собрание узаконений. 1917. № 71. 30 марта. Ст. 406 «Об образовании особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание»); См. также: ЖЗ № 29 (25 марта 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март-апрель 1917 г.). С. 166–167; Ф. Ф. Кокошкин являлся одновременно крупнейшим теоретиком кадетской партии по проблемам конституционализма, федерализма и автономизации и официальным организатором работ по подготовке Учредительного собрания. Это отражено в материалах его архивного фонда. См.: Указ Временного правительства Сенату о назначении Ф. Ф. Кокошкина председателем Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание и удостоверение Московской столичной по выборам в Учредительное собрание комиссии на имя Кокошкина в связи с избранием его членом Учредительного собрания (ГАРФ. Ф. 1190. Оп. 1. Д. 8.).
399.ЖЗ № 58 (21 апреля 1917 г.) // Архив новейшей истории России. М., 2001. Т. 1 (Март-апрель 1917 г.). С. 333–334.
400.Постановление Временного правительства от 25 марта 1917 г. «Об образовании Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в УС». Собр. узак. 1917 г., ст. 406. С. 604; «О дополнении постановления Временного правительства об учреждении Особого совещания для изготовления проекта положения о выборах в Учредительное собрание» // С У. 1917. № 125. 3 июня. Ст. 678. С. 1089; Журналы заседаний Временного правительства № 88 (24 мая 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 127–128.
401.Барон Нольдэ. В. Д. Набоков в 1917 г. // Архив русской революции. Берлин, 1922. Т. 7. С. 11–12.
402.Вишняк М. В. Закон о выборах в Учредительное собрание. Пг., 1917. С. 27–28.Выборы во Всероссийское Учредительное собрание в документах и воспоминаниях современников. М., 2009.
403.Выборы во Всероссийское Учредительное собрание в документах и воспоминаниях современников. М., 2009.
404.РГАСПИ. Ф. 274. Оп. 1. Л. 311–311 об. («Проект Шаскольского»).
405.РГАСПИ. Ф. 274. Оп. 1. Л. 310–310 об.
406.Организация исполнительной власти при Учредительном собрании: справка, составленная делопроизводством Юридического совещания. ГАРФ. Ф. 1792. Оп. 1. Д. 5. Л. 112–121. См. также: Заключение Юридического совещания о предполагаемом открытии Учредительного собрания и передаче ему власти Временным правительством. 21 сентября 1917 г. // Конституционные проекты в России XVIII–XX вв. М., 2000. С. 763–768.
407.Гессен В. М. Русское Учредительное собрание и выборы в него. Пг.,1917. С. 18.
408.Заключение Юридического совещания о порядке открытия Учредительного собрания и юридическом положении после его открытия Временного правительства // Учредительное собрание. Россия 1918. М., 1991. С. 23–27.
409.Проект закона об организации временной исполнительной власти // Там же. С. 30–31.
410.РГАСПИ. Ф. 274. Оп. 1. Л. 313–313 об.; Там же. Л. 313–314.
411.Проблема выбора формы правления являлась актуальной как во время Учредительного собрания, так и позднее: Сорокин П.А. Что такое монархия и что такое республика? Пг., 1917; Милюков П.Н. Республика или монархия? Париж, 1929.
412.Речь 1917. № 73 (3815). Вторник, 28 марта. С. 3.
413.Кечекьян С. Ф. Учредительное Собрание. М., 1917. С. 26.
414.Кокошкин Ф. Ф. Об Учредительном собрании. Доклад на Седьмом съезде Конституционно-демократической партии 25–28 марта 1917 года // Съезды и конференции Конституционно-демократической партии. Том 3. Книга 1 (1915–1917). М., 2000. С. 407.
415.Доклад председателя Особого совещания для изготовления проекта «Положения о выборах в Учредительное собрание» о результатах обсуждения в особом совещании // ЖЗ № 107 (14 июня 1917) // Архив новейшей истории России. М., 2002. Т. 2 (Май-июнь 1917 г.). С. 252.
416.Предпарламент предназначался для достижения межпартийного консенсуса (председатель – Н. Д. Авксентьев, секретарь М. В. Вишняк). Товарищи председателя – А. В. Пешехонов (от народных социалистов), В. Д. Набоков (от кадетов), В. Н. Крохмаль (от меньшевиков). Большевики во главе с Троцким покинули его.
417.Вишняк М. В. «Современные записки». Воспоминания редактора. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 51.
418.Archives Nationales. 94 /AP/ 189.
419.Ferro M. Des Soviéts au communisme bureaucratique. Les mécanismes d’une subversion. Paris, 1980.
420.Note pour le ministre (25.03.1917): Archives Nationales, 94/AP/ 184.
421.Соколов Б. Защита Всероссийского Учредительного Собрания // Архив русской революции. Берлин, 1924–1925. Т. 13–14. С. 21.
422.Телеграмма Ноуланса от 24 декабря 1917 г. 94 /AP/190.
423.Донесение Петита от 19 октября / 1 ноября 1917 г., 94 /AP/ 189.
424.Attaché Naval a Marin (7 novembre 1917), 94 /AP/ 187.
425.Донесение от 9/22 ноября 1917 г. // Lettres de Monsieur Petit, 94/AP/ 190.
426.Керенский А. Ф. Русская революция 1917 г. М., 2005. С. 368–369.
427.Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М.,1990. С. 208.
428.Чернов В. М. Перед бурей. Воспоминания. Нью-Йорк, 1953. С. 342. См. также: Волкогонов Д. Ленин. Политический портрет. М., 1997. С. 313.
429.Luxemburg R. Zur russischen Revolution (1918) // Gesammelte Werke. Berlin, 1974. Bd 4. S. 354-355; Люксембург Р. Русская трагедия // О социализме и русской революции: Избр. Статьи, речи, письма. М., 1991. С. 317.
430.Ленин В. И. Тезисы об Учредительном собрании // Ленин В. И. ПСС. Т. 35. С. 162–166.
431.Малиа М. Советская трагедия: история социализма в России 1917–1991. М., 2002. С. 141.
432.Протоколы Центрального комитета Конституционно-демократической партии. М., 1998. Т. 3 (1915–1920).
433.Святицкий Н. К истории Всероссийского Учредительного Собрания. М., 1921. Ч. III. Съезд членов Учредительного Собрания (Очерк событий на востоке России в сентябре – декабре 1918 г.).
434.Конституция Уфимской директории: Акт об образовании Всероссийской верховной власти 26/8 – 10/23 сентября 1918 г. // Архив русской революции. Берлин, 1923. Т. XII. С. 189–193.
435.Государственный переворот адмирала Колчака в Омске 18 ноября 1918 года. Собрал и издал В. Зензинов. Париж, 1919. С. 35–38; 41–42.
436.Хоскинг Дж. История Советского Союза. 1917–1991. М., 1995. С. 79–92.
437.Данная тема стала определяющей в связи с организацией Союза членов Учредительного собрания и решением вопроса о целесообразности вступления в него: Протоколы заграничных групп конституционно-демократической партии. М., 1996–1999. Т. 4–6.
438.См., напр., Резолюцию с призывом к подготовке Учредительного собрания // Учредительное собрание вчера и завтра. Сб. док., подготовленных по решению конференции блока партий «Свобода и достоинство». СПб., 1991. С. 63.

Pulsuz fraqment bitdi.