Kitabı oxu: «Креативное письмо»
Пошел в школу креативного письма я не из тщеславия и не из жажды славы, наград и гонораров.
Я пошел туда, потому что мне куда-то надо было пойти, а как верно подметил герой одного произведения, у каждого человека должно быть место куда можно пойти, это во-первых.
Во-вторых, мне было любопытно узнать, чему же там учат и как вообще можно научить человека сочинительству за пару месяцев.
Ну, и в-третьих, я очень люблю литературу и всегда хотел писать сам.
Мои первые литературные опыты были связаны с поэзией.
Были они в самом нежном возрасте, и были крайне неудачными, настолько неудачными, что я не сохранил ни одного клочка бумаги со своими стихами.
Пробовал стать поэтом я в ту эпоху, когда компьютеров еще ни у кого не было и все писали по старинке.
Мои стихи мне самому не нравились ужасно.
Помню, что я радовался, когда мне удалось удачно зарифмовать две строки так, что в конце первой было слово «ангажимент», а в конце второй – «медикамент».
Это было для меня настоящее торжество, прежде всего потому, что мне удалось избежать глагольной рифмы, которыми я грешил постоянно.
Наряду с этим мое личное торжество усиливалось тем фактом, что две эти строки были не просто зарифмованы, а несли в себе ясный смысл, и плавно переходили одна в другую.
Сейчас я не могу привести их на память, помню только, что смысл был в том, что я ангажировал девушку на танец, после которого в душе родилась болезнь любви, от которой я искал, но не нашел медикамента, или что-то в этом роде.
Трагедия случилась позже, когда после многочисленных попыток мне так и не удалось прирастить к уже написанному даже пару вменяемых строк, дабы из них могло бы составиться хоть самое короткое стихотворение.
Бросив неоконченным стих, я решил попробовать взяться за другую тематику.
Помню, я упорно трудился не один час писал вычеркивал и снова писал.
Потом окладывал бумагу и ручку и шел читать кого-то из великих поэтов, то ли Есенина, то ли Лермонтова, чтобы напитать душу впечатлениями и вдохновиться.
Затем снова возвращался к своему письменному столу и брал уже не ручку, а стальное перо с чернилами для большей одухотворенности творческого процесса, и пробовал писать сызнова.
И снова мне казалось, что поэзия по поначалу поддавалась, и первые строки выходили весьма неплохи.
Опять же, не могу, к величайшему своему сожалению, сейчас привести их по памяти, помню только, что там было что-то про созидание наших сердец в первой строчке, далее мысль о созидании развивалась успешно, звонко и ритмично в двух следующих строчках, которые меж собой успешно рифмовались, и завершалось все фразой «нашей жизни конец», которая давала рифму с созиданием сердец из первой строчки.
Это был настоящий успех, и я радовался как ребенок, потирал руки и даже притопывал от удовольствия.
Но радость моя была не долгой, поскольку скоро наступил кризис и я снова обнаружил, что развить успех никак не получается.
Новые строки не хотели рождаться, хотя я, не жалея себя старался вытянуть их из тьмы небытия к свету формулировки.
Но, увы, дело не двигалось, масса стиха никак не прирастала, что я ни делал.
Это был первый тяжелый удар судьбы в моей жизни.
Я чуть не плакал.
Задыхаясь собственным разочарованием, я открывал томик Пушкина и читал, читал, читал до одурения, пробуя уловить его методу, стараясь постичь почему у него получается, а у меня нет.
Порою поэтический успех был уже готов состояться, но в последний момент он цеплялся, как о подставленную кем-то подножку, за последнюю строку и падал, ломая едва возникшие крылья:
«Как собака затоскую
Разобьюсь об твой мираж,
Солнце хлынет в мастерскую…» -
– «Первая строка создает весь рассказ.
Это как камертон, который задает тон всему произведению», – говорил нам сиплый баритон очень упитанного мужчины с неаккуратно постриженными усами.
Мужчина был одет в джинсовый костюм и занимал большое кресло с высокой спинкой, стоящее в центре комнаты.
У него была большая голова и круглое, блинообразное лицо с пухлыми щеками.
Хитрые его глазки были на выкате и имели хитрое и глумливое выражение.
Он представился нам как Лев Дмитриевич Козлов, что для меня значило не больше, как если бы он представился Дмитрий Львович Баранов, имя ничего мне не говорило совершенно.
Интуитивно я понимал, что он, вероятно, какая-то величина в современном литературном процессе.
Это угадывалось в его способе подбирать слова и находить выражения.
Слова эти были не из тех, что слышишь в метро, магазине, офисе, или в сериалах, были они такие забористый, яркие, то колкие, то шаловливые, то юморные, и сливались они в такой гремящий ключ лекторского красноречия, что оторваться было невозможно.
Я даже забыл смотреть в окно, у которого сидел, хотя из него открывался прекрасный вид на центр города.
«Если проблема первой строки решена», – продолжал вещать наш тучный учитель писательского мастерства, -«значит скорее всего вам удалось завладеть вниманием читателя и далее уже весь текст выстроиться у вас в нужном русле»,
– «С чего это он непременно выстроится в нужном русле», – соображал я – «у меня, например, все бывало как раз наоборот».
– «Начало должно поражать читателя, оно должно увлекать его и вызывать приятное предвкушение от чтения вашего текста», – доносилось с кресла.
Даже если концовкой вашей читатель будет разочарован это не так страшно, коль скоро начало заставило его дочитать до конца».
Здесь наш тучный гуру креатива слегка пошевелился в кресле и, закинув ногу на ногу, проговорил уже другим голосом: громче и звончее, словно певец, внезапно перешедший на другую тесситуру.
Давайте с вами вспомним самые удачные начала, самые ошеломительные и интересные начальные строки произведений мировой литературы, – обратился он к нам.
Кто мне поможет, я хочу, чтоб у нас с вами был диалог, – и тучный креативщик выпрямился в кресле, зазывно протягивая к нам правую руку, словно прося подаяния на прокорм своего тучного тела.
– «Ну, если говорить именно о ошеломляющем начале, то более ошеломляющего, чем начало «Превращения» Кафки, наверное, не сыскать», – с видом знатока ответил молодой человек в маленьких очочках и с прыщами на лице.
– «Жечь было удовольствием» – выкрикнула тут же девушка в длинном голубом платье с ярко накрашенными губами и короткой стрижкой.
–«Так», – гнусаво протянул, расплываясь в какой-то сладострастной улыбке кресельный толстяк, – «еще варианты».
Но вариантов больше не было.
«Превращение» Кафки – без вопросов», – продолжил он, смотря сквозь нас, словно за нашими спинами надеялся разглядеть ошеломляющее начало для какого-нибудь рассказа.
«Что до начала 451-го градуса по фаренгейту, то оно послабее, но тоже цепляет вас, потому как вы хотите выяснить во-первых, что, или может кого жгут, во-вторых кто и почему жжет, а чтобы выяснить это вы вынуждены читать дальше, что означает, что первой цели писатель достиг, вниманием вашим таки завладел».
Видя, что вариантов ошеломляющих начал больше не поступает, толстяк продолжал:
«В лучших первых строках мы тоже можем видеть типологии.
Например, некоторые первые строки поражают читателя за счет своей необычной стилистики и виртуозного владения словом, которое в них демонстрирует автор.
К таковым можно отнести замятинское начало в рассказе «Икс»:
«В спектре этого рассказа основные линии – золотая, красная и лиловая, так как город полон куполов, революции и сирени», – шпарил толстый креативщик наизусть.
«Силен засранец, – думал я про себя, – «ишь, как стелет целыми абзацами по памяти, сразу видно готовился серьезно».
– «А бывают такие, которые напротив ошеломляют и обезоруживают читателя своей словно нарочитой простотой и даже абсурдностью».
В частности, такое начало нам демонстрирует Бэнкс в «Вороньей дороге»:
«В этот день взорвалась моя бабушка».
Или возьмем похожее начало, но чуть-чуть более многословное:
«Был холодный ясный апрельский день, и часы пробили тринадцать», – продолжал сыпать цитатами наизусть оратор.
– «Да, – вертелось у меня тогда в голове, – как говорил шариков: первоклассный деляга, ему бы на митингах выступать, и литературу он похоже знает, по крайней мере, знает цитаты».
– «Какого черта», – продолжал наш тучный созидатель писательских талантов, – «думаете вы, впервые сталкиваясь с этой строкой, никакие часы никогда не бьют тринадцать, максимальное количество ударов любых часов – двенадцать.
Тут у вас, разумеется, автоматически возникает желание разрешить эту путаницу, прояснить этот оксюморон, а выход для этого только один – читать».
Козлов говорил, и было видно, что от своих речей он получает жгучее наслаждение.
Его глаза на выкате блестели, он яростно жестикулировал своими пухлыми ладонями, не отрывая локтей от поручней кресла, чертя ими в воздухе две равные окружности, будто колдовал, или заряжал воду, как Алан Чумак для зрителей советского телевидения.
Периодически он даже подсмеивался в свои пышные усы, какими-то странными, словно даже плотоядными смешками.
«Неужели больше ничего не вспомните, кроме Кафки и Брэдбери», – удивился он, поднимая вверх брови и справа налево обводя нас взором орла, ищущего добычу.
Мы сидели в один ряд по периметру комнаты, на не слишком удобных стульчиках без столов и походили, если не на сорок на колу, то на стаю воробьев, усевшихся на проволоке.
– «Кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы – Ло-ли-та», – предложила то ли крашенная, то ли натуральная блондинка в белых шортах, в белой блузке, поверх которой был накинут белый пиджак с карманами.
–«Ну, это не самая первая строчка «Лолиты», но расположена она в первом абзаце, – отозвался наш мастер креативного письма.
Она, конечно, тоже цепляет читателя каким-то просто сочащимся из нее эротизмом и вызывает даже легкое возбуждение.
Кстати, не вздумайте проверять на себе, действительно ли ваш язык завернется под небо, чтоб потом, спустившись, в три шага оттолкнуться от зубов ради произнесения этого имени из трех простых слогов, ибо многие уже пробовали это сделать, и нашли себя обманутыми классиком», – тут толстяк засмеялся булькающим смехом, при этом все тело его затряслось крайне неприглядным образом, подобно кубикам желе на тарелочке, когда эту тарелочку резким движением поставляют на стол.
Закончив трястись тело толстяка поменяло положение на кресле и произнесло:
«Давайте теперь вы придумаете первую строку для рассказа, так, чтобы она была яркой, запоминающейся и захватывала внимание читателя, а потом мы обсудим, получилась ли ваша строка удачной, и если нет, то почему.
Я дам вам десять минут посидите, подумайте, я тоже вместе с вами посижу, поразмышляю и тоже предложу свой вариант.
С этими словами Козлов наклонился чтобы взять с журнального столика, что стоял справа от кресла, чашку то ли с чаем, то ли с кофе и, взяв, стал задумчиво его потягивать.
Повисла тишина, так что слышно было как в стекле одного из окон бьется, жужжа какое-то насекомое.
Почти все девушки стали чертить что-то в своих записных книжках, сидя нога на ногу.
Сидящий справа от меня молодой человек без особых примет в голубой майке и синих джинсах смотрел в потолок и нервно поглаживал правой рукой свою жиденькую бородку.
Закутанная в хиджаб слева от меня истово шуршала карандашом у себя в блокноте.
Очевидно, идеи из нее просто фантанировали.
«Чтобы придумать первую строку», – судорожно соображал я, -«нужно сначала придумать, что ты хочешь сказать своим рассказом, фабулу, сюжет…
Я старался придумать, но ничего стоящего на ум не приходило.
Через десять минут пухлый лектор хлопнул звонко своими пухлыми ладошками и громко, и отрывисто заговорил, будто бросая слово в толпу, хотя комната, в которой проходил наш урок была совсем небольшая:
– «Ну, что давайте послушаем, что у вас получилось, кто хочет начать?
– «У меня несколько вариантов, – торжественно произнесла то ли крашеная, то ли натуральная блондинка в белых шортах и пиджаке, – «первый из них – для любовного рассказа».
– «Прекрасно, прекрасно, давайте послушаем», – ответил Козлов, и, подперев голову рукой, развалился в кресле настолько сильно, что казалось, собирался сползти с него на ковер.
– «Итак, начало любовного рассказа, – с придыханием начала девушка в шортах:
«Одиночество её было таким всепоглощающим, что на похоронах она чуть не прилегла рядом с покойницей».
В углу комнаты раздался приглушенный смех.
Это смеялся высокий, молодой, широкоплечий мужчина с короткой, аккуратно подстриженной бородой и миловидным лицом, на котором сидели очки в тонкой оправе.
– «Тихо, тихо» – раздраженно бросил в его сторону Козлов.
Девушка же метнула на засмеявшегося настолько презрительный взгляд, что от него завял бы и кактус.
– «Что ж», – задумчиво подкатывая глаза к потолку, проговорил наш тяжеловес писательской мастерской и снова выгнулся на кресле в какую-то до безобразия неблаголепную позу, так, что бедное кресло затрещало.
«Начало неплохое. Вообще же начинать с какой-то сильной эмоции будь то радость, или как в данном случае – печаль, или даже отчаяние, всегда удобно и выгодно, поскольку ваш потенциальный читатель, наверняка испытывал в своей жизни все эти эмоции, а значит ассоциирование себя с предложенным текстом будет у него полным».
– «Лена в спешке прихорашивалась у зеркала, в низу ее уже ждало такси
Ее наманикюренный палец проворно проникал в перламутровое нутро контейнера, выуживая оттуда увлажняющий крем так необходимый для ее персиковых щек», – предложила другая девушка, со светлыми волосами ниже плеч, одетая в обтягивающие джинсы и розовую блузку.
– «Такое начало создает у читателя с первого шагу определенное сексуальное напряжение», – с серьезным видом заметил наш гуру.
Такой зачин будет удачен, если после этого ваша Лена отправится сразу в мотель к любовнику.
В таком случае вся сексуальность, возникающая в воображении читателя, полученная за счет упоминания нутра, в которое что-то проникает будет у вас работать на удержание внимания.
В противном случае, вся воспламененность читательского воображения выстрелит в никуда, и человек, читающий ваш рассказ может просто потерять интерес.
Вскоре все собрание разразилось целой тучей вариантов.
Со всех сторон зазвучали предложения.
Некоторые были забавны и даже интересны, некоторые несуразны, вычурны и смешны:
«Она любила кавказцев, негров и порно.
Говорили также, что она еще любила коктейли, но это не утвердительно».
«Она любила Дубаи потому, что там есть все для успешной женщины – солнце, пальмы, море и небоскреб».
«Жизнь решила начаться, сделав это совершенно внезапно для обладателя».
«Старушка подошла к могильному надгробию, к которому привело ее ноющее сердце и своими подслеповатыми глазами пыталась разобрать на нем скрижаль».
– «Скрижаль завета» – спросил я у миловидной шатенки в оранжевом, сильно обтягивающем платье с юбкой чуть выше колена, которая предложила данный вариант.
–«Какого еще завета», – она вытаращила на меня свои большие глаза с густо накрашенными ресницами, явно не понимая библейской аллюзии.
– «Я только к тому, что эпитафию, или имя покойного пишут непосредственно на надгробии, сиречь могильном камне, а не навешивают поверх надгробья еще какую-то скрижаль.
Соответственно, слово «скрижаль» тут лишнее, да еще и создает стилистический сумбур, – сказал я со всей возможной мягкостью и благожелательностью.
Девушка презрительно фыркнула в ответ, а варианты продолжали звучать:
«Тело его было измученно необходимостью предаваться метаболизму»,
«Над ним было серое небо, под ногами – грязь, а позади разбитые надежды на счастье».
«Ей не редко приходилось просыпаться в неожиданных постелях, но такого пробуждения как в это утро у нее никогда не было».
«Аксинья появилась вследствие блудливых хотений плоти.
Ее родители налюбили ее то ли во время курортного, то ли служебного романа, а потом бросили в детдоме».
«Город уже принялось осторожно лапать мартовское солнце, когда Михаил Винсентович, программист и лауреат вошел в здание института».
«Спина моего мужа сидела перед компьютером весь день, охала, возмущалась и материлась, крича в монитор».
«портреты округлых женских ягодиц – первое, что он увидел, открыв глаза».
И так далее и тому подобное.
Креативщик слушал этот водопад изобретений молча и довольно щурился на собрание, как щурится на огонь в печи кот, пришедший в избу с мороза.
После занятий я, как человек далекий от современной литтусовки, обратился к одной из девушек нашей группы с вопросом: что это за гигант мысли, который проводил у нас урок?
Эта была девушка, которая предложила вариант с матерящейся спиной мужа, в качестве первой строки.
– «Как вы не знаете Козлова», – чуть ли не вскрикнула она мне в ответ.
Я молчал, не зная, что на это отвечать.
«Как же вы сюда попали, если Козлова не знаете?!
– «Если честно совершенно случайно – флаер у входа в метро взял», – сказал я правду, и смутился, как невыучивший урок первоклассник у доски.
– «Вы то есть, получается, о современной литературе вообще ни сном, ни духом» – не прекращала причитать и ужасаться девушка.
Я извинился и сказал, что более предпочитаю классику.
На что она, растопырив на меня глаза, как коза в известном произведении Чуковского, спросила без всякой надежды:
«Так вы значит и его романы не читали»?
– «Нет», – ответил я.
– «Да как же это? То есть, вы ни «Сентябрь в январе» не читали, ни «Ампутатор», ни «Астральное тело», ни «Шершавая любовь».
– «Низок», – вымолвил я подобно Лебедеву из романа Достоевского, и потупил взор.
Я ожидал, что сейчас же услышу от своей собеседницы слова генеральши Епанчиной:
что мне толку, что ты, батюшка, низок!
Ты думал, сказал, что низок, так и вывернулся.
Но девушка ничего такого не сказала.
– Его романы собрали урожай из всех самых престижных литературных наград в России.
Так «Астральное тело» получило «Большую книгу», а «Шершавая любовь» – «Ясную поляну», – торжественно и даже с придыханием разъяснила моя собеседница.
Мы разговорились.
Звали ее Настя и училась она на журфаке.
Она была голубоглазой шатенкой, среднего роста, миниатюрная, стройная с длинными до поясницы волосами.
Пока мы шли до метро она кратко рассказала мне о Козлове и других самых известных современных писателях, и их знаковых произведениях.
– «Шершавую любовь я проглотила за одну ночь», это нечто, я вам советую, это лучше, чем даже Джэйн Остин и «Унесенные ветром, – говорила она взахлеб, будто выстреливая слова из пулемета.
Если же вы предпочитаете фантастику, то могу порекомендовать его «Франкенштейн Левиафана», просто термоядерная вещь, я в туалет боялась зайти потом недели две».
Я хотел было спросить почему именно в туалет, а не, скажем, в спальню, кухню, или кладовую, но счел за благо не волновать неуместными вопросами свою новую знакомую.
– «А какие у него рассказы, – просто объедение, – тут она слегка вжала голову в плечи и подкатила глаза к небу, как делает ребенок, впервые смакуя какую-нибудь вкусняшку.
– Неужели так хороши, – растеряно промямлил я, чтобы как-то поддержать разговор.
– О, чрезвычайно, – ответила она, кладя правую руку на сердце, – например «Изумруд в панировке», это из его последнего сборника – просто чудо.
Вот вы читали, рассказ Набокова «Благость»?
Я задумался.
– Благость, благость, – залепетал я, ища нужное воспоминание в глубинах памяти.
Дайте подумать, кажется, читал.
Когда-то давно я читал все его рассказы, значит и благость тоже, – заключил я.
– Ну, вот тогда вам проще понять, – радостно продолжала она тараторить, как трещотка, – вот, представьте себе «Благость» Набокова, только если на нее наслоить духовность и Стивена Кинга.
– О, -протянул я, взяв глубокомысленный вид, – очень интересно.
– «Прочтите обязательно также «Гейша и султан», ничего подобного со времен «Лолиты» не выходило, -«а его «Мастер без маргарина» – это же просто лучший триллер 2023-го года, а «Патогенез Раскольникова», хотя, – тут она на мгновение остановилась и задумалась.
Может быть «Патогенез Раскольникова» – это Рахмон Наджасов, а Козлов – «Анамнез Мармеладова», сейчас уже не помню.
Впрочем, прочтения достойно и то и другое.
Но, «Дед и таблетки» – это точно Козлов, и «Морда лица» – тоже он, и «Гамбургер и кулебяка», и «Кислый вакум», и «Крошка в постели», и многие другие.
«Гамбургер и кулебяка» – это просто шик, это вершина постмодернизма.
И особенно, – тут она остановилась, повернулась ко мне и, как сказал один из мастодонтов современной словесности, о существовании которого я узнал от Насти в последствии, – «посмотрела на меня растаращено», – особенно, – повторила она, еще раз, повышая голос и поднимая указательный палец правой руки вверх, – советую вам «Сизокрылые вежды», эта повесть сразит вас, как пуля снайпера в тумане.
Я открыл рот, дабы сказать, что туман, скорее всего, делает работу снайпера невозможной, но снова сдержал себя.
– Понимаете, в этой книге есть все, потрясающие описания природы и людей, удивительный и сочный язык, полный изобретательнейших, вкуснейших неологизмов, чего стоит один «алмазный перехруст», я своего кота перехрустом назвала после прочтения этой книги.
А как он описал человеческий страх?
Это же просто гениально, – почти закричала Настя.
– И как же, – вырвалось у меня против воли?
– Представьте себе, главный герой и его подружка прячутся в сыром подвале от бандитов, и вот, Козлов пишет, что они почувствовали леденящий страх, будто кто-то дышал железным, ржавым ртом на их внутренности.
– Да, – ответил я, – ржавым ртом на внутренности, – это действительно креативно.
А как филигранно выстроен сюжет, – это же просто чудо, – продолжала захлебываться в восторге Настя.
Кстати, чтоб вы знали, у нас будет вести курс еще и Прохор Инакиев и Айша Мухаммадиева.
Вы их, вероятно, тоже не знаете, – спросила она с лукавой улыбкой.
Я виновато развел руками, а она начала мне долго рассказывать про языковые открытия последнего романа Мухаммадиевой «Поезд на Москвабад», и про то, что Инакиев открыл новый модус чувственного познания в его романе «Нехудожественные достоинства».
Придя домой, я, как прилежнейший из учеников, сразу сел за выполнение домашней работы.
А задал нам Козлом не больше и не меньше, как написать самостоятельно целый рассказ, или хотя бы, начало рассказа.
Сроку он нам дал две недели, но я не находил себе места от творческого возбуждения и потому начал без промедлений.
Помню, я долго смотрел в экран ноутбука, тщетно силясь родить хоть какую-нибудь мысль для рассказа.
«Возможно, я неправильно подхожу к процессу», – думал я, – «может быть надо поверить Козлову, который убеждал нас, что главное остро начать, а далее от первой строки уже сложится весь рассказ, просто поверить, хотя мне такой подход казался не только нелогичным, но даже и абсурдным.
Я долго колебался, но все-таки начал творить по козловской заповеди.
На удивление получалось довольно лихо.
Меня несло не хуже Остапа на шахматном турнире, и я буквально за полчаса, как на станке, сделал с десяток дебютов, один другого лучше и смелее.
Еще через три часа, этих дебютов, или лучше сказать, зачинов было уже около двадцати, но ни один из них я не знал, как продолжить, чтобы развить до цельного рассказа.
Зачины были самые разнообразные, некоторые на одну-две строки, некоторые – на абзац-два, а некоторые на целый лист.
Среди этих зачинов был один крайне занимательный, для рассказа-антиутопии:
«Судачки а натюрэль
поскорей бордо запей
Эскалопом все зажуй,
А потом иди … куда хочешь» -
сообщала белыми буквами на темно-зеленом фоне, вывеска, взятая в белую рамку.
Другая в золотом обрамлении красными буквами на черном фоне призывала:
«Кушай сушу, пей чинзану,
Когда выпил – закуси,
И добавки попроси».
–«Да, у этого ресторана и взаправду самый эксцентричный интерьер в городе, подумал Николай и сел за черный столик, на котором стояла табличка с надписью:
«Официантку подзывай, но за попу не щипай!
Вдруг она замужняя и тебе не нужная».
Затем у меня составился интересный зачин для любовного рассказа:
«Воспользовались – от одного этого слова уже идут неприятные ассоциации, а уж когда к нему добавляют в начале еще слово «мной», то это как извержение Везувия.
Сейчас, когда она писала стихи о том, что произошло в ту апрельскую ночь, в голове вновь и вновь звучали где-то услышанные слова:
«Это недостаточно бесстыдно, чтобы быть поэзией».
Почему она решила писать о том, о чем большинство предпочитает никогда не вспоминать даже в тайне собственного сердца?
Это она знала, ответ на этот вопрос у нее был:
Чтобы преодолеть, возвысится над собственным несчастьем».
Еще один зачин был таким:
«До этого момента самое большое унижение, которое он испытывал, случилось, когда мать застала его за просмотром игральных карт с порнографическими изображениями, но теперь тот позор выглядел чем-то пустяшным.
«она уже больше не вернется», – со слезами на глазах говорил он вслух и иступлено бил кулаком в стену».
Один зачин пошел у меня шибче других, не то, чтобы как по маслу, но без скрипа и нервических потугов из разряда: что же делать с этим текстом дальше, и как подвести к разумному завершению.
Это была история о любви молодого студента, живущего в общежитии к женщине за тридцать, работавшей в общаге дежурной по этажу.
Сюжет был почти полностью вымышлен, но с вкраплениями характеров и описаний, которые мне приходилось видеть в реальной жизни.
Возможно, именно по этой причине мой текст наконец таки задышал.
На следующий день, после работы я окрыленный вспорхнул с подножки трамвая, и полетел к офисной высотке, где на шестнадцатом этаже Козлов созидал писательские таланты из того, что Бог послал.
Войдя в нашу синюю аудиторию, где синим был и потолок, и стены, и стулья и только пол был выстлан серым ковролином, я нашел своих сокурсников поглощенными каким-то живейшим обсуждением.
Оказалось, что многие, подобно мне, бросились творить, что называется с места – в карьер и теперь делились друг с другом результатами творческих усилий и впечатлениями от начавшейся наконец-то писательской работы.
В этот раз урок, который снова вел многотелесный, как мы его прозвали, Козлов, был посвящен сюжетостроению и композиции.
Не прошло и минуты с начало занятия, как нам сообщили, что сюжет для рассказа не важен.
Стоит ли говорить, что я был просто фраппирован таким заявлением, ибо вся моя проблема с написанием рассказа, как раз таки и упиралась в то, что я не мог придумать достойный сюжет.
Пока я мысленно собирал осколки своих застарелых представлений о литературе, гуру писательского креатива сообщил нам, что о приключениях героя теперь уже никто не пишет из уважающих себя писателей, а все пишут приключения жанра.
«Для приключения жанра сюжет не важен, поскольку не важна последовательность событий.
В эпоху постмодерна читателя нужно любой ценой поразить, остальное – не существенно.
Если ваше творение начнется, как офисная сага, продолжится как ужас, а в конце выяснится, что все это был лишь беспокойный сон старой блудницы из сумасшедшего дома – вот это то, что доктор прописал», – вещал нам Козлов с видом иудейского пророка.
Я смотрел на него удивленными глазами и думал, как же мне теперь жить, зная, что сюжет умер, хотя буквально только что, я был совершенно уверен, что он жив?
Впечатления от урока были самые горькие, и я заедал их заварными пирожными в ближайшем кафе, и жаловался Насте, которая решила составить мне компанию, на звериный оскал современного литпроцесса.
Этот мастодонт писательской мастерской, этот чародей креатива, просто бомбой взорвал мой мир, – говорил я, откусывая от пирожного.
Тут ведь, понимаешь, какая штука, какая заковыка неприятная, сначала Бог умер, об этом Ницше сообщил, как ты знаешь, а теперь, как сообщил Козлов еще и сюжет преставился.
Так вот, я и подумал: а о чем же бедному писателю теперича писать, когда ни Бога нет, ни сюжета?
Что остается-то? Один только сквозняк.
– «Не пойму, когда ты говоришь серьезно, а когда иронизируешь, – обиделась Настя.
«Так вот если ты иронизируешь, то напрасно, почитай, например, «Нехудожественные достоинства», или «Раздумчивый день» там сюжета вообще нет.
– «А что есть» – спросил я, отпивая из чашки облепиховый чай.
– Состояния, – ответила Настя, подумав несколько секунд.
– А, – отозвался я, кивая, – если состояния, тогда, конечно.
– Я смотрю ты опять съязвить пытаешься, – Настя перестала мешать свой чай, и положила ложечку на стол со звоном, затем она откинулась на спинку стула, скрестила руки на груди и наставила на меня свой синеокий взгляд.
Мне очень нравились ее большие глаза с длинными густыми, я бы даже сказал пушистыми ресницами.
Когда она смотрела на меня вот так, прямо, что называется во все глаза, мне казалось, что синева зальет мир.
Я про меж себя так и прозвал ее – синеокая девушка.
Потом, когда мы стали близки, я величал ее многими нежными именами, но особенно в ходу у меня были производные от этого, самого первого прозвища.
Так, я иногда приговаривал, целуя ее ушко: синеок обыкновенный, в красную книгу занесенный.
Она обижалась, говоря, чтоб я перестал, поскольку у нас не в мире животных, а я не Дроздов.
Впрочем, сквозь напускное негодование, всегда проглядывало внутренне довольство, ей было приятно, что она своим существованием заставила меня поэтизировать жизнь.
В тот холодный вечер, когда мы сидели в кафе, утешаясь пирожными и облепиховым чаем, до признаний и нежностей было еще жить и жить.
Наши отношение того периода еще не вызрели во что-то подлинно позитивное и были весьма поверхностны и формализованы.
– Ни сюжетом единым жива литература, – вымолвил тогда синеок, с вызовом глядя мне в глаза.
Вместо ответа я сделал шумный глоток, пряча в чашке с чаем свою улыбку.
Время шло, наш с Настей совместный путь до метро после очередной дозы писательской премудрости, которую мы получали в шесть вечера по вторникам, четвергам и субботам, постепенно превратился в гуляние вдвоем по вечернему городу.
Порою мы так увлекались, что едва успевали сесть на заветный поезд до закрытия подземелья.
Настя ударными темпами ликвидировала мою неграмотность по части современной литературы: знакомила меня с именами известных писателей современности, и их главными произведениями.
Под ее руководством я рос над собой, как гриб после дождя.
По временам к нам присоединялся кто-нибудь из одногруппников.
Чаще всего это была Алина – девушка, вспомнившая начало 451-го градуса по Фаренгейту, Настя весьма крепко сдружилась c ней.
Вместе мы бродили по вечернему городу, говорили о сотни вещей: обсуждали литературные предпочтения друг друга, современные романы, кино, поэзию.
Замерзнув, мы заходили в какое-нибудь заведение и отогревались.
Алина была интересным собеседником с изрядным чувством юмора, на базе которого у нас и случилась почти полная антанта.
– У вас кулебяка с сомовьим плесом имеется – спросила однажды Алина, возбужденная горячим обсуждением «Мертвых душ» у узбекской официантки ресторана «Стэйк Хаус», в который мы зашли перекусить.
Свой вопрос она задала столь же неожиданно, сколь и естественно, с непроницаемым лицом, так, что официантка опешила.
Лишь заливистый смех Насти, привел официантку в чувства и кисло улыбнувшись, она процедила сквозь зубы: нет.
Возвращаясь поздно вечером в свой холостяцкий угол, который я гноил на пятом этаже хрущевки у малоинтеллигентной дамы лет шестидесяти, я садился писать заданный рассказ, не взирая ни на какую утомленность.
Трудился я, что называется, на износ.
По временам я словно ловил музу за рукав и текст у меня лился легко и свободно. Впрочем, такое бывало не часто.
Времена вдохновенного творчества были редки, в основном писательство в моем исполнении было подобно труду у станка тупым напильником.
Я перепробывал различные писательские приемы, которым нас обучали в нашей креативной школе, экспериментировал, смешивал жанры, как учил Козлов, пробывал неожиданные сюжетные ходы, интересные языковые решения.
Я то терял надежду стать писателем, то обретал ее снова, то считал себя бездарностью и, плюнув на все шел курить, или спать, то говорил себе, что наверняка и я не обделен некоей крупинкой таланта, ведь в школе всем нравились мои сочинения, да и в блоге меня всегда читало немало народу.
Тексты множились, но во всех их я сомневался.
Бывало так, что, написав очередной вариант рассказа, я испытывал восторг, но перечитав его утром, я испытывал уже разочарование.
Фигуры речи, которые мне вечером казались искрометными, с утра выглядели тусклыми, беспомощными, бьющими мимо цели, а сюжетные ходы, что вчера я находил неожиданными и невероятно удачными, сегодня казались затертыми до дыр и надуманными.
Страшнее всего было то, что все взвесив и рассудив во благовремении, я никак не мог решить, когда я был прав вечером, или утром?
Какое впечатление о результатах моих писательский поползновений было верным, – то ли, когда в порыве вдохновения, я был готов кричать: ай да молодец, ай да сукин сын, или то, когда, разочаровавшись, я приговаривал плоды своих трудов к уничтожению?
Наконец настал день, в который нам надлежало прочесть Козлову вслух, перед всем собранием свой рассказ и услышать критику.
Некоторые ученики рвались в бой и просто жаждали ознакомить общественность со своим творением.
Я же стушевался и желал, чтобы меня не трогали как можно дольше, а лучше бы вообще не заставляли ничего читать, и позволили бы просто отправить Козлову рассказ по почте.
Вот, семинар наш начался, и свое сочинение зачитала та девушка, героиня которой в первой строчке желала прилечь рядом с покойником, имя ее я забыл.
Вот началось обсуждение.
Вот, другая девушка, чье имя я уже тоже не помню, прочла свой труд.
Вот и ее произведение стали разбирать на запчасти.
Первым произносил вердикт Козлов, потом давал слово желающим поделиться наблюдениями.
Я сидел и боялся, что скоро и мне придется держать ответ и этот факт внушал мне чуть ли не ужас, настолько, что у меня даже пересохло во рту.
Погруженный в свои мрачные думы, я не мог, как не старался, нормально слушать своих товарищей.
Из того, что читалось и обсуждалось в тот вечер в голове моей остались, по преимуществу, не цельные произведения, а немногочисленные, разрозненные отрывки, становившиеся мои достоянием, каждый раз, когда я выныривал из океана своих тревожных мыслей и вновь становился способным воспринимать то, что происходило вокруг.
Помню, как начал читать свой рассказ молодой мужчина с короткой, аккуратно подстриженной бородой в очках с тонкой оправой.
Тот самый, который смеялся над первой строкой, где герою хотелось лечь рядом с покойником.
Звали его Александр и был он менеджером по продажам.
Спокойным громким голосом без тени волнения он читал свой текст с артистизмом и выразительностью, словно хотел продать его нам:
«Белая бабочка махаон на несколько мгновений зависла над рододендроном, и помахав своими крылышками с черно-синим окаймлением уселась на цветок.
Внезапно, быстрая тень скользнула над цветками и, – испуганный махаон беспомощно забил крылышками в белом сачке.
– «quel magnifique spécimen» – сказал женский голос с прононсом, который заставил бы позеленеть от зависти всех людовиков, начиная с первого, до того, который говорил, что государство – это он, его номер помнят энциклопедии.
– «tu as tout à fait raison mon cher», – ответил мужской голос хозяина сачка, с не менее совершенным прононсом.
– «Такого красавца в моей коллекции еще не было» – сказал тот же голос уже на чистом русском языке.
Голос исходил от среднего роста мужчины, с сильной залысиной, одетого в рубашку, шорты, гетры и ботинки.
Теперь мужчина держал обеими руками сетку сачка напротив глаз и с необычайным вниманием рассматривал трепещущую в сачке бабочку.
– «Послушай, ты давеча говорил о Лауре, так вот, мне кажется у них с Лолитой слишком много общего», – снова заговорил голос.
Голос принадлежал уже пожилой женщине с короткими седыми волосами.
Она была одета в серую кофту из под которой выглядывал воротник белой блузки, и в темную, длинную юбку.
В руках у нее тоже был сачок.
Она стояла шагах в пяти от своего спутника и все время прилежно взирала на него, в то время как он возился с махаоном.
– «Конечно, они обе совсем молоды, и обе женщины» – ответил, поймавший махаона.
Однако этот ответ раздражил женщину.
– Серьезно, у читателя создастся впечатление, что ты написал не новый роман, а переиздал «Лолиту»,
Прости, и не злись, я давно хотела тебе высказать свои критические замечания, как бы тебе не было на них наплевать.
Когда ты описываешь как Лаура потеряла девственность, то описание места, где это происходило очень уж похоже на описание того места, где Гумберт в отрочестве миловался со своей Анабелой.
Те же полуразрушенные ступени те же кусты вокруг.
Потом еще этот теннис, в который они обе играют.
Какого черта все они у тебя играют в теннис?
И какого черта тебя так заклинило на малолетних потаскушках?
– «Я пишу о таинствах любви, о заложенном в геноме человека желании любви», – ответил мужчина с залысиной, выуживая махаона из сачка и засовывая его в банку.
Любовь, та любовь, которую греки называют «эрос» – это двигатель внутреннего сгорания для человеческого воображения.
А что есть на свете сильнее и пленительнее воображения?
Именно руководствуясь им, люди ваяли статуи античных богов, возводили храмы и пирамиды.
– А тебе не кажется, что тебе не хватает метафизики, сублимации?
Нельзя же все время писать о малолетних блудницах, смакуя гиперсексуальность подростков в каждом романе.
Ты же сумел подняться над всем этим в «Бледном огне», зачем же теперь снова возвращаться к этой исписанной тобой до несварения букв теме?
Ты вот ругаешь Достоевского, но когда ты писал под его влиянием, ей-Богу, получалось лучше.
В своем «Отчаянии» ты сумел дотянуться до психологических глубин, до закоулков безумия.
А сейчас опять твоя муза спустилась с олимпа до ступенек полуразрушенного сортира, где малолетняя удовлетворительница смотрит на уд озабоченного подростка.
– Я никогда не находился под влиянием этой посредственности – почти закричал, мужчина, – ты специально меня дразнишь?
– Сколько бы ты не отрицал этого, это у тебя есть.
– «stupidité féminine invincible» – прорычал себе под нос ее спутник.
С этими словами он снял с шеи бинокль, повернулся к ней спиной, и отойдя несколько шагов в сторону, улегся на живот посреди радодендронов.
– Может и прав был Боря, когда писал про эмигрантских авторов, что они перестали слышать и стоны, и песни Родины, стали слишком сыты и довольны во времена, когда Родина голодала, сидела по лагерям, а потом воевала и отстраивала себя из пепла?
В твоих романах – виллы, гувернантки, вечеринки, лазурные берега.
А у них там что?
Мавзолей, дефицит, субботники и демонстрации.
У них там сейчас некий Высоцкий поет:
«Мои друзья хоть не в Болонии, зато не тянут из семьи»,
а гадость пьют из экономии…
что-то там … но на свои.
У них там говорят джинсов не достать.
Французские духи раздобыть сложнее, чем аленький цветочек.
Лично я недавно узнала, что они там на картошку ездят!
Вот ты знаешь, что такое ездить на картошку?
– «Что» – ответил он, лежа на животе и смотря в бинокль на соседний пригорок, где над эдельвейсами порхало целое созвездие бабочек всех цветов.
– Это означает, что профессуру, и инженеров с медиками снимают с работы и отправляют в колхоз на день, или на несколько собирать урожай вместе с колхозниками.
– «Оh, Big deal» – отрезал он, не поворачивая головы.
– Представляю твою реакцию, если б тебя вытащили из Гарварда, и вместо чтений лекций там про донкихота, отправили бы на плантацию на пару дней собирать картошку, или помидоры!
Представь, чтобы ты сказал, – тут она засмеялась себе в руку,
Ты бы стал красноречивее профессора Преображенского из «Собачьего сердца», сочинил бы монолог про разруху не хуже него, а может и лучше, так, чтоб «to be, оr not to be» и рядом бы не стояло.
Тут она засмеялась еще сильнее.
А тут ты со своим франкоговорящими мадмуазелями, теннисными кортами и особняками в Нью-Джерси, где Лауре катастрофически недостает прислуги!
Конечно, тема секса там запретная, и на этой волне интерес к твоим романам в России возрастет, но будет ли он стойким?
– Будет, будет. Людям всегда интересна другая жизнь.
Смотри – он вытянул руку с биноклем, приглашая ее взглянуть.
– И зачем ты опять собачился со своим французским редактором – продолжала она, не обращая внимание на протянутый бинокль?
Разве ты не хочешь, чтобы Ада побыстрее вышла на французском?
– «Конечно, хочу», – ответил он, уставившись снова в бинокль, – «но я не хочу, чтобы мое произведение искалечил какой-нибудь косорукий толмач, типа Констанции Гарнетт.
Ты помнишь, как эти пачкуны перевели заголовок моего «Bend sinister»?
Они перевели «Под знаком незаконно рожденных»!
А теперь скажи мне, это профнепригодность, или слабоумие?!
Хотя всякому, кто может заглянуть в словарь очевидно, что заголовок произведения по-русски означает «зловещий изгиб».
Бог мой, regarde quelle libellule!
Я уж молчу, что всякому человеку, начитанному в английской классике, известны случаи употребления данного словосочетания.
Скажем, тем же Диккенсом, когда он в своем «Пустом доме», употребляет именно это выражение, говоря, что поникающие в комнату через окно солнечные лучи дают причудливую игру тени и света на изгибах камина.
– С тех пор, как твоя проза стала английской, она оделась сплошными стилистическими кружевами.
Да, может, и совершенными, может и упоительными, но lucking the deep meaning.
В ней стала too much art with very little matter.
Что толку без конца сервировать стол, если на нем нет ни черной икры, ни осетрины, ни судачков а`натюрель, ни даже, порою, каши с хлебом и квасом?
– Вчера я встретил девочку, дочку нашей горничной, – начал он будто желая сменить тему, – она гуляла с мамой.
Мы встретились там, где Белинда обычно выгоняет коров пастись.
С меня ветер сорвал кепку, и она увидела мою лысину.
Она посмотрела на мою голову и сказала:
Мосье, какой у вас широкий пробор!
Представляешь, широкий пробор!
Вот кто тонкий стилист.
– Да мило, – сказала она и ее суровое и озабоченное лицо снова осветилось улыбкой.
Однако, не заговаривай мне зубы и не уходи от темы.
Как бы ты не подначивал Достоевского за его круглый стол квадратной формы, но у него мысль первична, ему главное мысль изъяснить, а тебе?
Тебе слова за чем нужны, чтобы хороводы из них водить?
Чтобы узоры красноречия плести?
Его поэтика не в словах, а в смыслах.
Он взял и отлил в золоте:
Возможно ли построить всемирное счастье ценой слезинки одного ребенка?
Или: миру провалиться, а мне чтоб чай пить.
Или: Тварь ли я дрожащая, или право имею
Или: Ежели Бога нет, то какой же я штабс-капитан?!
Вот его послание миру.
А где твое послание? В чем оно?
Что ты ему можешь противопоставить?
Какие золотые фразы, поразившие мир и изменившие литературу есть у тебя?
Лето, состоящее из трех запахов: сирень, сенокос, сухие листья?
Это, конечно, мило, но как написал Миша Булгаков, для гиганта мысли, масштаб просто мизерный.
– Кстати, Скажи Мише, – начал поймавший махаона мужчина, не отрываясь от бинокля, – что он очень зря убрал из своего романа место, где к буфетчику, вышедшему из злополучной квартиры, подсаживается блудница.
Ей-Богу, эта сцена и смешна и ложится в строку со сценой, где этот буфетчик встречает в храме, переделанном в аукционную камеру расстригу-попа, и тот вместо молебна от нечистой силы, о котором просит буфетчик, начинает аукцион.
Обе сцены хорошо иллюстрировали духовно-нравственное состояние москвичей, над которыми измывался его инженер-Воланд.
Только кота этого я бы назвал Буцефалом, а то бегемот звучит как-то уж по-простецки, а отсылку к книге Иова мало кто увидит».
Я слушал, своего коллегу и мне нравился его смелый замысел и задиристый слог, я даже помню подумал тогда: эх, как гладко кладет, и даже художественно.
Затем я снова погрузился в бурный океан своих тревог и когда вынырнул, то чтение рассказа уже было завершено, и Козлов давал начинающему автору свои советы:
«Наблюдать за тем, как человек ищет новые формы всегда увлекательно, спасибо вам за это удовольствие.
Да и стиль у вас собственный проглядывает, и довольно четко, – это большой плюс для начписа».
И снова мои мысли унесли меня куда-то далеко, сделав меня совершенно глухим ко всему происходящему.
Вернуться снова в аудиторию меня заставили странные слова, покалывавшие слух.
Это свое творение начала читать девушка, укутанная в хиджаб:
«Ее глаза сияли, как два солнца из просвета никаба.
Салям тебе, Алия, – сказал Абдулкарим.
Салям тебе, Абдулкарим и барака Алла, – ответила она».
Девушка декламировала с заметным акцентом, местами комкая и проглатывая русские слова, и смакуя, при этом, слова арабские.
Уж не знаю сколько хорошо они у нее получались с точки зрения арабского произношения, но напирала на них она безжалостно, почти также как Егор Тимурович Гайдар на слова с латинскими примесями в период приватизации.
Ее рассказ был длинный и был наполнен восточным колоритом под самую завязку: саляты, салямы, иманы, хиджабы с никабами и никахами, а также кишлаки с кифтаками являлись в ее тексте поминутно.
Казалось, она рассчитывала, что весь этот восточный колорит, сам по себе, заставит нас разулыбить сочувственные лица, пролить потоки слез нежданных, и с ясностью представит нашим мысленным взорам стеклянную хмарь Бухары, как выражались классики века.
– «Рахмон сплюнул обиду меж туфлей и закричал по-русски: привыкла ходить у себя с голой задницей, теперь меня дома позоришь.
Она молчала, слезы ее струились потоком из прохудившихся глаз, а его -черные как антрацит очи в эту минуту походили на два стальных кинжала», – звучал в аудитории высокий голос девушки в хиджабе.
Сюжет ее творения, кажется, сводился к тому, что молодой, и как сейчас пишут в интернете, «ценный специалист» из Средней Азии приезжает в Россию потому, что все ехали и он поехал.
Был он то ли из Самарканда, то ли из Коканда и привез к нам жгучий темперамент и всесовершенное избавление от предрассудков, связанных с исламофобией, которая в рассказе девушки в хиджабе упоминалась не менее десятка раз.
Дальше в ее творении шла речь про то, как специалист, устроившись работать на овощебазу, знакомится в Москве с русской девушкой из Рязани, которую «он поразил на вылет», как было сказано в тексте рассказа, своей «начитанностью, образованностью и мудростью Востока».
Еще ценный специалист, имя которого было то ли Жебек, то ли Сапарбек, кажется все-таки Сапарбек, но это не утвердительно, проповедовал своей русской знакомой про свет ислама, ученость Востока и бесчисленные технические открытия среднеазиатских и исламских ученых.
В частности, говорил ей что-то про крылья, которые то ли узбекские, то ли таджикские ученые изобрели еще в 15-ом веке, и на которых они успешно летали аж до Босфора, и даже, как говорят старики с достоверной цепочкой передатчиков, возвращались обратно с чак-чаком и кофе.
Из этой своей сентенции специалист успешно выводил суждение о том, что именно по причине особой технической развитости Средней Азии русские построили свой космодром именно там, и только лишь потому не в Узбекистане, что Казахстан был ближе к основным транспортным коммуникациям.
Еще девушка в хиджабе вещала устами своего героя, что все русские фамилии на самом деле тюркские, и что то ли таджики, то ли узбеки с киргизами впервые обучили русских ловить рыбу и мыться в бане.
Кажется, текст заканчивался на волевом решении русской девицы переехать в Узбекистан, к «ценному специалисту» в качестве второй жены назло своим насквозь нетолератным родственникам, которые плакали и умоляли ее поберечь себя.
Впрочем, может плакали вовсе и не родственники, а сама девица, или кто-то другой.
Помню только, что в конце были слезы, мольбы и саспенс.
Наш толстяк назвал произведение неплохим, но слишком уж идеологически перенасыщенным, что, по его словам, сделало его более похожим на проповедь, нежели на рассказ, и что вместо реакции на «великоимперский шовинизм северных варваров» стоит написать что-то более позитивное, что было бы ближе к литературе.
Он предложил звезде Востока написать производственный роман, где ценный специалист из средней Азии, приехав в Россию, устраивается курьером или лучше – кондуктором в автобусе.
И вот, в один прекрасный, солнечный день, находясь при исполнении своих билетерских обязанностей, он встречает пассажирку, читающую книгу Чингиза Айтматова.
Пораженный такой просвещенностью бледнолицей красавицы, загорелый парень заводит с ней разговор, в ходе которого выясняется родство душ на общей платформе плененности красотами Востока, со всеми вытекающими мелодраматическими последствиями, которые можно будет подсаливать по вкусу, в зависимости от дальнейших планов авторессы двинуть сюжет в ту, или другую сторону.
Следующим был рассказ, не помню, кто его читал о походе молодого парня к падшей женщине.
Мне запомнился кусочек с описанием их интимной встречи:
«Пока она занималась, услаждением моей, измученной тяжелой рабочей неделей плоти, я из любопытства спрашивал ее о разных вещах, имеющих касательство до ее трудовых будней и личной жизни.
Она, по временам высвобождая уста отвечала, не глядя на меня, что, мол, зарабатывает по двести тысяч в месяц, что ни с кем в отношениях не состоит, что приезжая.
Говорила, что парня у нее нет, поскольку сначала хочет закончить университет, квартиру купить, а уж потом строить с кем-то отношения.
Она не была роковой инфернальницей.
Жертвой трагических обстоятельств она тоже не была, не была детдомовской сиротой, и на гламурницу то же была не похожа.
От нее веяло каким-то благожелательным спокойствием и энтузиазмом, почти как от ткачихи из старой советской кинокартины «Светлый путь».
Сам себе я казался в тот момент уставшим от жизни Афоней, только не таким хватким как в кино, а рассеянным, то есть ближе к Семен Семенычу Горбункову».
Здесь я снова потерял нить и стал думать про свой рассказ, который мне совсем скоро предстояло зачитывать перед всеми.
Я думал: а не стоило ли мне ввести в повествование любовный треугольник.
Если б мой студент случайно увидел где-нибудь в кафе свою возлюбленную, в момент, когда ее лапает неизвестный субьект.
При этом хорошо бы, чтоб она в этот самый момент смеялась, а не протестовала.
Такой сюжет был бы позатейливее того, что я сочинил.
Впрочем, и он – лишь перепев того, что и без меня миллион раз уже было написано».
– К чему вы рассказываете о том сколько зарабатывает проститутка?
Чего доброго, у читателя возникнет вопрос, откуда у вас такая информация, – смеялся тем временем Козлов над автором только что прослушанного рассказа.
– Как-то все у вас без затеи и суховато, – рассуждал он.
Чувств, эмоций никаких нет, страсти нет.
Описываете постельную сцену так, словно это переписка друзей в контакте.
Он спросил, она ответила, они у вас что, на собеседовании, – причитал Козлов, то разводя руками, то пожимая плечами, то кривя рот и подкатывая глаза к потолку.
Он еще много говорил, про электричество, которое у хорошего писателя читатель всегда должен ощущать, когда в рассказе мужчина и женщина остаются один на один, про энергию пола, эрос и тонатос.
Алина прочитала свой рассказ-подражание Мураками:
«Сошими Окинава открыл глаза.
В голове у него звучала мелодия «Серенады лунного света» Глена Миллера.
У изголовья мяукала кошка Марико-сан.
Сошими оторвал голову от подушки, повернулся набок и взглянул на пол, откуда раздавалось настойчивое мяуканье.
Марико-сан, выгнув спину подковой и держа хвост трубой, терлась о ножку стула, что стоял у изголовья кровати.
Неожиданно Сошими поймал себя на мысли, что Марико-сан сегодня какая-то необычная.
–«Что-то с ней не то», – думал Сошими, всматриваясь в кошку.
– Да нет, и цвет, и раскраска, и размер и морда – все вроде соответствовало привычному виду их с женой любимого домашнего питомца.
Химавари, – жена Сошими принесла ее три года назад еще совсем маленьким котенком.
Тогда был дождь и маленький, насквозь мокрый шерстяной комочек, с которого капала вода, издавал громкие, жалобные крики.
Химавари стала вытирать ее своим полотенцем, а потом угостила половиной суси из тунца.
С тех пор кошка жила с ними.
Сошими встал с кровати, обул тапочки, раздвинул шторы в спальне и прошел в ванную.
Почистив зубы, он проследовал на кухню и сварил себе кофе.
Поджарив пару тостов, он сел завтракать, и тут его взгляд снова упал на Марико-сан, вертевшуюся под столом и яростно мяукавшую.
«Это не Марико-Сан, разве ты не видишь», – произнес тихий и нежный голос совсем рядом!
Сошими поднял глаза.
Напротив его на стуле сидела Химавари.
Она была одета в белую блузку и клетчатую юбку.
На ногах у нее были черные чулки и гольфы.
Обута Химавари была в черные туфли на высоком каблуке.
Черные волосы ее были взяты назад и заколоты на затылке.
Заколка, державшая ее волосы имела форму зайчика в смокинке с бабочкой, как на логотипе журнала «Плэй бой».
– Мне тоже кажется, будто с нашей Марико что-то не то, но я никак не могу понять в чем дело.
Она пропала в тот самый день, когда пропала ты, а сегодня вдруг снова появилась.
– Я не пропала, а ушла, все объяснив в записке, ты читал ее?
– Да, Химавари, я читал. Только мне показалось, что в ней есть недосказанность определенного сорта
– Какого сорта?
– Будто ты хотела сказать, что-то другое, более важное, но так и не сказала.
– Я сказала тебе главное, что у меня другой мужчина, с которым мне нравится заниматься сексом и что я в тайне от тебя работала проституткой, поскольку мне не хватало денег на косметику и корм для кошек.
Смех волной прокатился по периметру аудитории при этих словах.
Смеялся и козлов почти не слышным, утробным смехом, и тучное тело его затряслось как кусочек желе на тарелке, которую резким движением поставили на стол.
Запнувшись на мгновение Алина, смущенная и польщенная продолжила чтение:
«Прости, возможно, не нужно было тебе этого рассказывать, я не хотела делать тебе больно, – сказала Химавари.
– Нет, все в порядке, я ценю твою откровенность.
Но почему ты сказала, что это – не Марико-сан, – спросил Сошими.
– У Марико- сан на хвосте небольшая залысина, а у этой кошки ее нет.
– Сошими наклонился под стол, схватил кошку обеими руками, посадил ее к себе на колени и осмотрел ей хвост.
Действительно, знакомой залысины не было.
– Откуда же тут взялась эта кошка, похожая на Марико почти как две капли воды, и где сама Марико?
– не знаю, но меня это пугает.
Вдруг в комнате стал слышен едва уловимый звук оркестра сэра Глена Миллера, игравшего «Серенаду лунного света».
«Мне сегодня все время слышится мелодия из «Серенады лунного света», и в спальне, и в ванной, и здесь. Ты слышишь ее?
– Нет, я не слышу. Возможно тебе нужно обратиться к врачу.
– Да, последнее время я много работал за компьютером, поэтому, мне действительно, стоит сходить к врачу.
– Меня беспокоит, что ты плохо питаешься, Сошими.
– Нормально я питаюсь.
– Анакомы и дошираки каждый день – это не нормально, Сошими.
Такими темпами ты скоро будешь какать раз в неделю.
В морозильнике есть рыба фугу, я не успела тебе ее приготовить.
– Ладно, я разморожу и приготовлю сам.
– Нет, Сошими, у тебя же нет сертификата от министерства здравоохранения!
Впрочем, ты можешь попытаться.
Да, потренируйся на кошках, например на этой, что похоже на Марико, также во дворе есть еще кошки.
Только сам не ешь!
В крайнем случае у тебе есть сосед дядя Бунтаро, можешь после пробы на кошках дать рыбки ему, он все равно пьет так много сакэ и виски «Чивас Регаль», что спирт нейтрализует весь яд.
– Я найду, что поесть, прошу тебя не беспокойся.
Сируки Такунава, помнишь его, мой школьный приятель, пригласил меня в недавно открывшийся французский ресторан послезавтра.
Мы будет там кушать вкусных улиток и запивать их бордо.
Раздался звонок в дверь.
Сошими встал со стула и пошел открывать.
Когда он открыл, то за дверью никого не было.
Мальчишки балуются, – подумал Сошими и хотел было закрыть дверь, когда вдруг услышал странный звук, будто кто-то скребется по полу.
Он поглядел вниз.
На полу была маленькая черепаха, к черепахе алой лентой было привязано письмо.
Сошими поднял черепаху, закрыл дверь и вернулся на кухню.
Химавари уже там не было.
Он положил черепаху на подоконник и проследовал в спальню, там Химавари тоже не было.
Не было ее и в гостиной, и в ванной, и на балконе.
Странно, подумал Сошими и вдруг вспомнил, что дверь он никому с утра не открывал.
Вечером, к нему никто не приходил, если не считать господина Бунтаро, который приходил попросить выпить с ним сакэ.
Как же Химавари могла попасть в квартиру – вот вопрос?
Может это мое воображение, а может это после сакэ, – судорожно соображал Сошими и ладони его похолодели.
– Нужно прочесть записку, которую принесла черепаха, может там будет ключ к разгадке – решил Сошими.
Он подбежал к подоконнику схватил черепаху, отвязал ленту, раскрыл письмо и стал читать.
Письмо было очень короткое.
Красивыми иероглифами, на белой бумаге было написано:
Если ты видишь призраки, это не значит, что ты Гамлет.
– «Писали стальным паркером», – первое что возникло в голове Сошими после прочтения записки.
– «Здесь говорится, что я вижу призраки», – далее обдумывал прочитанное Сошими.
«Значит это была не Химавари, а призрак.
Но откуда автор письма, кто бы он ни был, мог знать, что я увижу призрак Химавари», – спросил сам себя вслух Сошими.
«Кто бы он ни был, он должен был знать заранее, что сегодня утром я увижу призрак, иначе как бы он мог успеть написать мне эту записку, а потом еще принести ее к моему дому и оставить, привязанной к черепахе?
И причем тут Гамлет?
Я никогда не ассоциировал себя с Гамлетом, не играл его в самодеятельности, и вообще не люблю Шекспира.
Во время обучения в токийском университете Сошими некоторое время играл в студенческом театре.
Однажды дядю Ваню из пьесы русского драматурга Чехова, однажды – злого сегуна из пьесы современного японского автора.
Пьеса называлась «Цикады под веткой сакуры», во время репетиции этой пьесы он и познакомился с Химавари.
Она играла жену самурая, которая из-за тяжелых условий быта и полного отсутствия риса была вынуждена уступить домогательствам сегуна, который во время половых утех любил читать ей хокку собственного сочинения и рассказывать про дзэн-буддизм».
После фразы про отсутствие риса в углах комнаты вновь послышались смешки, но в этот раз они не сбили Алину, которая не ни на секунду не прервалась.
«Пьеса была наполнена откровенными сценами.
Желающих играть сегуна было очень много, на пробы для этой роли записались даже мальчики с других факультетов, а вот желающих играть жену самурая совсем не было.
Тогда решили бросить жребий.
Жребий играть жену самурая выпал Химавари, а Сошими жребий выбрал в качестве сегуна.
Сейчас Сошими вспомнил взгляд Химавари, которым она смотрела на него, когда он во втором акте пьесы, взгромоздившись на нее, прикрытую только легким кимано, совершал движения, имитирующие половую близость, и читал ей хокку.
– Кто же автор этого странного письма, и зачем оно написано, и почему оно привязано к черепахе – спрашивал себя Сошими.
Почему нельзя было просто просунуть записку под дверь, например?
Он почувствовал голод, он всегда чувствовал голод, когда волновался, или когда ему было страшно.
Сердце билось чаще, будто он вернулся с утренней пробежки, или только что закончил заниматься сексом с Химавари.
– Эм, сейчас бы поесть лапши удоньо под соусом тарияки, – подумал Сошими и вздохнул.
Но с тех пор, как он остался без работы, а жена ушла и забрала свою зарплатную карточку у Сошими осталось совсем мало ен, и ему действительно приходилось есть в основном дошираки.
– Надо будет пока что устроиться хотя бы в макдональдс, там, по крайней мере, можно будет скушать гамбургер», – решил Сошими».
Что сказал Алине Козлов я точно не помню, по-моему, что-то хвалебное, а ребята наперебой замечали, как верно она ухватила стиль японца и как забавно у нее получилось.
Я тоже хотел высказать свое мнение, но Козлов закруглил собрание, напомнив, что сидим мы уже три часа, и что те, кто сегодня не успели представят свои сочинения в субботу.
Когда мы ждали лифт к нашей обычной компании присоединился автор сюрреалистического рассказа про Набокова, и осведомился о наших впечатлениях от услышанного.
– Саша, рассказ у вас отличный, он невероятно бодрит воображение, чувствуется смелость эксперимента и легкость пера, – сказала ему Алина, когда мы ехали вчетвером лифте.
– Только Набоков не мог просить свою жену в период их проживания в Швейцарии что-то передать Булгакову, поскольку последний умер в 1940-ом году, то есть за двадцать лет до переезда Набоковых из США в Швейцарию, – веско заметила Настя, когда за нами закрылись прозрачные входные двери на первом этаже, и в лицо нам ударил промозглый осенний ветер.
– А с чего ты взяла, что дело происходит в Швейцарии, – не согласилась Алина.
– Ну, знаешь, эделельвейсы, с порхающими над ними стаями бабочек, и пасущиеся коровы рядом, все это не очень похоже на Калифорнию, а скорее на высокогорные луга.
– Вы правы, – с готовностью согласился Александр, – но дело в том, что мой рассказ не исторический, а скорее, фантастический, в нем представлена альтернативная история, параллельная вселенная.
А вы что скажете о моем скромном творении – обратился Александр ко мне.
– Мне понравилось, – ответил я односложно.
– Ого, раскатисто протянула Настя, сделав невыразимо ехидное выражение на лице, – если он говорит: понравилось, то значит вы и вправду молодец.
Обычно он всегда недоволен и все критикует.
Даже премиальная литература не избегает его стрел, недавно он заявил, что «Мыслетруп» Саргосяна – это отрыжка Венечки Ерофева, приправленная новейшим косноязычием, а «Полетящий шар» Гульшат Леденцовой – бездарные пописы шалашовки.
– На самом деле, Алина верно сказала, вы смелый автор, – не обращая внимания на настины уколы, продолжил я свою мысль, – поставить Набокова в письменные сношения с Высоцким и Стругацкими – это невероятно храбро даже для фантаста.
Вознесенский и Евтушенко за бутылкой зубровки обсуждающие квартирник, на котором Высоцкий пел, а они читали – это поистине креативно до последней возможности.
Тут я вжал голову в плечи, стараясь пережить очередной порыв ледяного ветра, и прокричал
– Предлагаю всем поторопиться, чтобы продолжить нашу беседу в тепле, тут, за поворотом есть уже облюбованная нами «Шоколадница», где тепло и сухо.
Я, конечно, плохо знаю биографию и характер указанных деятелей, – продолжил я излагать свою мысль года мы, разоблачившись усаживались за столик, означенного заведения, – равно как и не уверен на счет советского быта, я ведь его почти не знаю, тем более периода 60-70-х, возможно вы его изобразили и ненатурально, с искажениями, но сочинение, во всем его целом, вышло у вас преинтересное, и стиль, и язык и описания.
– А как тебе Подражание Мураками от Алины, – перебила Настя?
– Не могу сказать, что хорошо знаю творчество Мураками, хотя я читал несколько его романов.
Стоит заметить, что его романы не только похожи один на другой по несуразному стилю, бессюжетности, вязкому многословию и преисполненности торичеллиевой пустотой, но и имеют много общего с творениями других японских писателей.
Это в русской литературе есть писатели-незабудки, типа Тургенева, писатели ядерные ракеты, как Достоевский, или писатели-ткачи, вроде Набокова, вечно плетущие кружева.
Японские писатели все – пулеметы, выстреливающие в читателя одинаковый душный боекомплект из тяжелой семейной бытовухи, секса, самоубийств, девиаций всех видов и болезненных потоков сознания, вовлеченных в повествование персонажей.
По этой причине, мне кажется, что Алине удалось поиронизировать не только над Мураками, сколько над всей японской литературой.
– Кстати, – тут же вступил Александр, стараясь опередить наших говорливых спутниц, – возвращаясь к словам Анастасии о въедливой критики и вашем взыскательном вкусе, что вам конкретно не нравится в том же «Полетящем шаре»?
– А вам он понравился, – ответил я небрежно, чтобы перекинуть бремя разговора на его сторону.
– Мне, ну, как вам сказать,.. – замешкался он, – как по мне, то не шедевр чуда, конечно, но вполне себе профессионально написано в стиле метамодерн.
– А что такое метамодерн, – перебил я с легким раздражением.
Гляжу в себя, как в зеркало до головокружения, – вот, и весь метамодерн.
Но кому могут быть интересны мутные потоки размышлизмов среднестатистических представителей электората, проживающих на ипотечных квадратных метрах, к которым они припарковывают взятые в кредит авто, я не постигаю.
Они схватились за перо, чтобы высказать себя, но ведь этим акынам 21-го века и сказать-то нечего, потому как в душе у них пусто, как в зимнем лесу.
Добавьте к этому патологическое невладение словом, и вы получите портрет всех этим пост и метамодернистов.
– Вы слишком строги, даже пять приятных минут, проведенных за книгой, надо ценить и быть признательным за них автору.
Книг насквозь гениальных не бывает, везде есть свои слабые места.
Это как бутерброд с икрой, если хотите его съесть придется пожевать не только икорочку, но и хлебушек, причем хлебушка бывает, как правило, значительно больше, – – Возразил мне Александр решительно, хотя и мягко.
– Господа, – вступила в разговор Настя, кто видел шортлист «Большой книги» на этот год?
– Я видел, – откликнулся Саша.
– И я – ответствовала Алина.
– И как вам – с любопытством поглядела на них Настя.
– Все предсказуемо, без сюрпризов, – вялым голосом произнесла Алина.
– Ну, почему, – не согласился мой синеок, и сделав удивленные глаза замотал головой.
Нет, нет, есть и сюрпризы и открытия.
Взять Аполлона Рамзаношвили, или Лизу Эдельман?
Я, например, про них раньше ничего не слышала.
– Ну ты даешь, – возмутилась Алина, сверля своими очаровательными татарскими глазами синеока, с очевидной целью пристыдить.
Эдельман еще в прошлом году получила премию журнала «Новый мир», а Рамзаношвили стал лучшим среди начинающих писателей по версии критического сообщества «Сноба».
– Настя, очевидно пристыженная, потупила взор, и с растерянным видом пробормотала, словно сама себе:
Ну, не знаю, по-моему, для широких масс оба имени относятся к разряду вновь открытых.
Говоря об Эдельман, – тут же развила тему Настя, – должна со скорбью заявить, что последняя ее вещь меня не впечатлила.
Я дура, купилась на рецензии.
Одни из них сулили читателю, как там было сказано: «литературу другого измерения», другие называли это произведение «книгой в мерцающем жанре», текст которого «произрастает из утраты слов».
В итоге, заплатив триста пятьдесят рублей за книгу, я была совершенно разочарована.
– А про что книга, – осведомился Александр, – просто, я у этой, как ее… Эдельман ничего не читал, хотя слышать про нее – слышал.
– Книга называется «По вторникам – сухоядение», – перехватила инициативу Алина, – это роман о двух братьях первый стал трансгендером и проституткой, а второй…
– а второй решил быть с ним солидарным, как Вачовски, – сделал попытку угадать Александр и сам засмеялся своей шутке.
– А второй, продолжила Алина, превозмогая улыбку, второй работает офисным служащим.
И лично меня, – тут она бросила на Настю обиженный взгляд, – роман захватил с первых строчек.
До сих пор помню начало, кстати, надо было его Козлову привести в качестве ошеломляющих первых строк:
«Когда Митя решил поменять пол, отец пил всю ночь, а мама, забившись в угол плакала и говорила, что это – плоды духовной войны Америки против России».
Основная часть романа посвящена тому брату, который служащий.
У него случается срыв от рутины и однообразной безнадеги, в результате он расстается с сожительницей, бьет морду начальнику, уезжает из Москвы в какую-то заброшенную деревушку за Рязанью, где живет в полуразрушенном доме, топит дровами печь, придается философскому размышлению и, в одну прекрасную ночь, угорает.
– Так, – протянул Саша задумчиво, – а что тот, который проститутка?
– С ним пытается построить отношения кавказец, который не знает, что он трансгендер и думает, что он – обычная девушка.
По-моему, – прервал я возникшее на секунду молчание, – эта книга родилась в погоне за успехом, а не в творческом поиске.
Вся фабула взята из современной информационной повестки.
Точно, как учил нас Глуповский: трангендеры, меньшинства.
Создается впечатление, что эта Эдельман нашу школу креативного письма заканчивала.
– Не знаю на счет именно Эдельман, но, на самом деле, нашу школу заканчивали многие премированные авторы, она одна из самых известных, – ответила Алина.
– Ну, а в чем проблема, – несколько даже возмущенным тоном обратился ко мне Саша, – погоня за успехом есть цель писательского ремесла, как не крути.
Это если говорить откровенно без пошлостей и жеманства.
Писатель и успех должны быть синонимами в идеале, ибо писатель существует лишь постольку, поскольку его печатают и читают, и чем больше печатают и читают, тем полноценнее его существование.
– Ясен пень, – ответил я пониженной лексикой, показывая свое раздражение, – только писатель – это не журналист, который гоняется по городам и селам за актуалкой и модными веяниями.
Писатель – это тот, кто какое-то важное слово несет людям, рожает его из себя в муках творчества.
Ну, – с жаром поспешил тут же ответить мне Саша, кажется у него, с самого начала была мысль схватиться со мной, за тем и присоединился к нам, – почему собственно муки истинного творчества не возможны в погоне за успехом?
– Действительно, – прокричала Настя, которая смотрела на завязавшийся меж нами спор, как плебс на поединок гладиаторов.
Она с ехидством и хитро взглянув на Алину, засмеялась.
Алина поддержала Настино веселье лишь легкой усмешкой и смущенно отвела от меня свой взор.
– Знаете, – обратился я к Саше, после минутного размышления, не обращая внимание на прозвучавшие колкости, – я с классикой сроднился, я на ней вырос, современную литературу не читал вовсе.
И сейчас у меня период глубокого в нее погружения.
Я много кого из современников уже прочел, так что, когда я говорил о фабуле названной авторши, я говорил, основываясь на четком представлении о методах сочинительства современных писателей.
Они не творят, а собирают, как конструктор свои произведения из новостных сводок, ток-шоу и сериалов, и эта Эдельман сделала, вероятнее всего то же самое, что и все они.
– Ну, пусть бы и так, и что с того, – не унимался Саша?!
Вот вы говорите в том духе, что истинный писатель важные слова носит человечеству, как пчелка пыльцу в улей, а я вам скажу, что – вы писательскую профессию понимаете, как-то извращенно, я бы даже сказал, надрывно.
Писатель это не тот, кто у себя в кабинете, или келье некую заоблачную заумь выдумывает, типа: все действительное разумно, или «если Бога нет, то какой-же я штабс-капитан», а потом облачает все это в одежды литературного произведения.
На самом деле, писатель – это тот, кто описывает реальность так, что это интересно читать.
Это описание может быть непосредственным, а может быть в виде, иносказания, фантазии на тему, каламбура, памфлета, чего угодно.
Люди это читают, и им уютно, уютно с собой, со временем, которое без книги было для них тягостным.
Литература феномен эстетический, а не любомудрственный.
Любомудрие – это в другой зал.
– Да поймите же вы, – возгласил я уже громко, что для меня несвойственно, – мысль первична.
Ну, не знаю, как вам объяснить, – я стал возбужденно оглядываться по сторонам, словно надеялся найти какую-то магическую объяснялку для Саши, – вот, возьмем язык Платонова и его знаменитое: «от душевного смысла улучшилась бы производительность труда», вот красиво ведь звучит, никто не поспорит, но только почему оно красиво?
Да потому, что удачно угадано соотношение между смыслом и словами, которые этот смысл выражают, а коли мысли и мудрости нет, то и выразительности не на чем обосноваться.
Писатель – это прежде всего мыслитель, а уж потом акула пера.
Честно скажу, когда слушал жену Набокова из вашего рассказа, я радовался, думая, что вы, возможно, в ее уста свои мысли вложили, но я ошибся.
Вы скорее за незабудочки и кружева, нежели за слезинку ребенка.
Вы за эти самые хороводы словес, а не за разговор с сердцем читателя.
– Но, вот в вашем рассказе, – не сдавался мой собеседник, – в вашем рассказе, который вы будете читать в субботу, много высоких дум и прозрений, а? Скажите честно?
– Ну вы даете, причем тут лично я?
Я пока что, еще не художник слова, я пока что так, маляр, может таковым и останусь, – ответил я, внутренне торжествуя.
Торжество мое было понятно: раз соперник перешел в споре на мою бедную личность, значит никаких доводов у него не осталось.
Тут все принялись усердно пить только что принесенный официанткой чай, чтобы заполнить образовавшуюся паузу.
– А что за фрукт Рамзаношвили, – поинтересовался у девушек Александр, отхлебнув несколько раз из своей чашки.
Его вещь называется "Крушение чувств", – ответила Настя, потому как Алина по причине ей одной ведомой, молчала, задумавшись о чем-то своем.
Это роман о некрасивой девочке, которая ищет возвышенных отношений.
Описывается ее любовная драма со сверстником, первый интимный опыт под алкоголем, попытка суицида и так далее.
В конце концов она знакомится через интернет с бывшим заключенным, сходится с ним, а через год выясняется, что он ее спидом заразил.
Ну, девочка, знамо дело, фраппируется и приходит в отчаяние.
Все кончается тем, что она оставляет записку, где просит у родителей прощения за все, и прыгает с восьмого этажа на асфальт.
– Судя по описанию, – заявил я, принимая из рук официантки тарелочку с пирожным, – оба буквопродукта совершенно несъедобны, и читать такое – это как есть стекловату, или ежа.
Тут все трое моих спутников заулыбались, а Настя заявила, что я – в своем репертуаре.
В субботу чтение и разбор наших произведений продолжились.
– Сегодня мне уж точно не избегнуть – думал я и нервно ерзал на стуле.
В тот день первой читала девушка, которая в качестве начала рассказа предложила вариант про палец, проникающий в нутро контейнера с кремом.
Ее рассказ был про провинциальную учительницу, которая отдавалась в гараже женатому главе родительского комитета, и ездила с ним на рыбалку, где тоже отдавалась.
Начало там было такое:
«С утра до вечера Наташа педагогила в школе, уча непоседливых остолопов и олухов, до потери своего и их пульса, а ночью даже не засыпала, а падала Алисой в пропасть от усталости.
Юное лицо ее в кудрявых, как китайская лапша, локонах было совершенно размордовано житейскими скорбями и нервным напряжением.
У нее было монументальное чело с большим лбом и вечно скорбной интонацией лица, на котором тут и там уже обозначились морщины.
При этом щеки ее были розовыми, словно свежая ветчина, выложенная на блюдо ломтями.
Грудная клетка ее, сквозь которую проступали ребра, отличалось какой-то угловатостью.
Одним словом, красавицей ее никто никогда бы не назвал.
При этом от недостатка мужского внимания она никогда не страдала, что, вероятно, было следствием того, что у нее было в целом стройное: выпуклое и вогнутое, где надо тело.
Другим ее достоинствам была завораживающая улыбка, благодаря которой, лицо ее дышало обворожительной теплотой и душевностью».
Слог мне показался корявым и, едва начав слушать, я погрузился в сон, пропустив почти весь рассказ.
Мое внимание привлекла концовка, в которой было самоубийство.
«Последнее, что сохранила его память о ней – это силуэт, безобразным паноптикумом застывший на подоконнике у настежь открытого окна.
Яркое солнце било ему в глаза, и потому лица ее он не видел, не видел всего того ужаса, который наверняка изобразился в тот момент в ее чертах».
– Боже, опять самоубийство, они так утомляют эти самоубийства, -прошептала Алина на ухо Насте, сидевшей рядом со мной.
– Да и самоубийство почти никак не мотивировано, – отвечала та, шепча на ухо, – читателя никак не готовят к тому, что суицид случится.
Героиня в конце шагает из окна, но весь рассказ ведет себя так, будто единственная ее проблема – это капучино, на котором оказалось недостаточно пенки.
Наконец пришел мой черед.
Я встал, хотя ни от кого этого не требовалось, и все читали свои сочинения сидя.
– Ну, что ж, давайте, давайте, – проговорил наш кудесник и заерзал в своем кресле чтобы поменять позу, – «только не делайте слишком большую паузу, ибо из интригующей она может превратиться в тягостную».
Я откашлялся и прерывающимся голосом негромко начал:
«В общаге, где он жил, было полным-полно разного народа, это был натуральный Вавилон, со своими халдеями и вавилонскими блудницами, валтасарами и новоходоноссерами.
Тут были и бирманцы, жарившие селедку на сковородке, от чего на всем этаже стояло адовое злосмрадие, которое никогда не выветривалось, и китайцы, и вьетнамцы, и индусы.
В частности, на одном этаже с Егором жили двое индусов.
Правда, точнее будет сказать, что сначала на этаже жил один индус, сожительствовавший с одной из студенток в двухместной комнате.
Жил он там довольно долго, года два, потом она его выставила и через некоторое время стала жить с другим индусом
Почему она предпочитала именно индусов понять было сложно.
Училась та девушка, точнее женщина, на индологии и изучала хинди.
В следствии чего, возможно, выбрала наиболее короткий путь закрепления материала – сожительство с носителем языка.
Первый из этих индусов в следствии горестной разлуки совсем расклеился и стал пить.
Он приходил на этаж, на котором жила его бывшая возлюбленная и в пьяном виде начинал тужить и кручиниться.
В кручине и сердечных натугах он стучал к ней в дверь, требовал окончательного объяснения, рассказывал всем, кто выходил на шум, что он ее любит и поэтому страдает.
«Я на нее лЮбил, я для нее все делать» – говорил он дребезжащим голосом, с мукой в глазах.
Однажды он в гневе разбил кулаком стеклянную часть двери, ведущую с лестничного пролета на заветный этаж, и увидев кровь, вознамерился писать кровью любовное послание прям на кафельному полу перед дверью любимой.
Однако оказалось, что это не так просто осуществить, и никаких надписей у него не получилось, получились только кровавые полосы на кафельной плитке.
Данные любовные экзальтации, конечно, ужаснули студенческих барышень, проживающих на том же этаже и стали предметом многоразличных толков и сплетней.
Один из представителей мужского населения этажа даже сочинил небольшой стих в стиле Гомэра, без рифмы по поводу этих несколько взволновавших всех событий:
Не эксплататоры ли мы индусов,
Коль кровь единого от рода их на кафели у нас осталась?!
Его мы нашей бабой приручили,
Но та змеей и скорпионом оказалась.
В его глазах с другим индусом сочеталась
И прежнего уже и знать не хочет.
Вот так эмансипация совершенно
Превозмогла мужской сексизм Востока.
Были в общежитии и чечены.
Нет, студентами они не были, а были представителями диаспоры.
Им выделили даже несколько комнат, куда зачем-то заселили младших членов диаспоры.
Одному из этих чеченов отдали в кормление помещение на первом этаже, где он открыл магазин, торгующий пивом, сигаретами, чипсами и прочей дребеденью.
Магазин давал хороший доход, ибо студенчество лениво до невозможности и не любит выходить из здания общаги за сигаретами и пивом.
Был в общаге и гей.
То есть, может быть, был он и не один, но этот имел странную склонность всем по пьяни рассказывать о своем гействе.
Причем основными слушателями его словесных истечений были девушки, живущие на этаже.
Девки слетались послушать откровения пьяного гея, как бандерлоги Каа, или как пенсионерки НТВ.
В принципе еще в те, доковидные времена быть геем стало даже модно и не считалось недостатком, а скорее почиталось, ну не то, чтобы прям достоинством, но, однако же, неким преимуществом, можно сказать было чуть ли не признаком элитарности.
Роберт, а именно так звали данного гея, без самомалейшего сомнения это сознавал, но проблема его была в том, что он в полной мере не мог для себя решить: он пидарас, страдающий с трагически-сложной судьбой, овеянный романтическим духом, или довольный жизнью и своей элитарностью гей.
В порыве пьяных откровений он, с видом важности, таинственности и необычайного трагизма рассказывал о своей ориентации как о тайне.
Мол, страдаю я, никем тут не понятый, и понимаю сам, что это не вполне хорошо, но что поделать?!
Се ля ви, не знаю поймете ли вы меня, или отвернетесь с усмешкой, но свою природу мне никак не спрятать и прочее, и прочее в таком же драматическо-страдальческом духе.
Сколько раз Егору хотелось, как говорят, завязать глаза и убежать из этого мудацкого сральника куда-нибудь.
Но увы, бежать было некуда, оставалось только по-сократовски любомудрствовать, сублимируя потенциальную энергию агрессии в кинетическую энергию мата».
Я остановился и попросил принести мне воды, пожаловавшись на пересохшее горло.
Настя принесла мне из кулера пластиковый стакан с водой.
Выпив его весь, я вытер губы рукавом, тяжело вдохнул, и уже более смелым голосом продолжил:
«Вокруг было, разумеется, много девушек, и он, конечно, обращал внимание на них, но во что-то серьезное это внимание не перерастало.
Однажды он даже пробовал ухаживать за одной девушкой, которая жила с ним на одном этаже, и даже красиво, в классической манере, но неудачно.
Потом жалел о потраченном в пустую времени и о том, что экземпляр, выбранный для ухаживаний, не только не оправдал первого благоприятного впечатления, но и преподнес неприятные сюрпризы.
Была еще одна блондинистая, или крашенная, все время ходила в черных брюках, с немного пухлыми, красивыми губами.
Ему она как будто приглянулась, но с ней он не познакомился.
Постеснялся, наверное, или сомневался, стоит ли.
Потом видел он ее в бассейне.
Его, как не умеющего плавать, записали сразу после поступления на плавание, чтобы он там физически в этой области развился.
Именно там он ее увидел в купальнике.
Оказалось, что у нее большая и красивая попа.
Вскоре в зоне его внимания возникла другая, звали ее Лена.
По первоначалу он общался с ней не напрямую, а как бы опосредованно.
Ну то есть его сосед по комнате, будучи общительным, задружил сразу с целой комнатой девушек.
Одной из них была, значит, эта Лена.
Однажды, Лена решила зайти в их, то есть мужскую, комнату, где жил он, чтобы с ним познакомится, потому что, как она сказала, он ей понравился.
Получилось не очень.
Он сидел и читал что-то, готовясь к написанию сочинения на Ленгорах, ибо тогда ЭГЭ еще не было.
Читал он то ли Мертвые души, то ли Войну и Мир, ну в общем был сердцем и умом погружен в другой мир и другие заботы и на внимание девушки не смог ответить должным образом.
Он был просто вежлив, но даже не встал с кровати.
Он чувствовал тогда, что делает что-то не так, но что нужно сделать, чтобы стало так, не знал.
Потом он об этом даже жалел, потому что у Лены были большие, грустные глаза и красивая грудь.
Но всего этого он сразу не разглядел, отчасти потому, что тогда была зима и вошла она к нему в джинсах и свитере, отчасти потому, что как мы уже сказали был занят другими вещами.
Так вот эта Лена некоторое время занимала его мысли.
Они несколько раз встречались на совместных небольших не то, чтобы вечеринках, а посиделках.
На этих посиделках они общались мало, но он чувствовал, что к нему испытывают симпатию и потому ему приятно было рядом с ней находится.
Их отношения, хоть и отстраненные были с весенней капелью, так сказать.
Он видел, что она от него чего-то ждала, какого-то мужского внимания, решительности.
А он, он не знал, что ему с ней делать, с отношениями, если они завяжутся и потому активности так и не проявил.
Видел он ее редко, сам встреч не искал, а потом его и всю группу вовсе перевели в другое общежитие, на другом конце Москвы.
Потом, спустя год она приехала к ним в Ясенево, вернее к одной из его сокурсниц, так поболтать, соскучилась по старой знакомой.
Так вот, его тогда по самые уши погруженного в занятия, опьяненного университетской средой и жаждой знаний она тогда вновь взволновала своим появлением.
Они столкнулись случайно в коридоре, и он пригласил ее к себе.
Они немного поговорили.
Провожая ее до метро, он решил пригласить ее в большой театр, чтобы наконец у них была возможность и время красиво провести, и наговорится всласть.
Но походу этому состояться было не суждено.
За несколько дней да наченной даты он отправил ей смс с шутливым детским стишком.
Отправил единственно с той целью, чтобы вызвать у нее улыбку.
Стишок был совсем коротким:
Пришла весна, расцвели цветы
Мне никто не надо, кроме ты.
Она не ответила.
Он удивился, и позвонил ей, чтобы рассказать еще какую-то шутку, ибо настроение у него тогда было хорошее и игривое.
Она вновь не ответила.
Потом, спустя день он ей снова позвонил, она взяла трубку и разразилась водопадом упреков, срывалась на крик, говорила, что он пишет ей гнусь.
Он еще подумал тогда: насколько нужно быть порушенной на весь мозг, болящей сукой, чтобы этот забавный и невинный стиш назвать гнусью.
Он не стал грубить в ответ, но не по смирению, или снисхождению, а потому, что был ошеломлен.
Он впервые в жизни сталкивался с таким уровнем неадекватности.
Потом он подумал, что хорошо, что так получилось.
Выяснилось, что она его совсем не понимает, что и мышление, и культура общения и понимание юмора и все у них разное.
Ну, а то, что для выяснения этого не пришлось тратить деньги на поход в Большой, явилось несомненной удачей.
Была еще одна девушка, звали ее Мещерекова Татьяна.
О ней он не знал ничего совсем.
Она была кассиром в магазине «Дикси».
Имя он запомнил потому, что персонал магазина носил бэйджики с именами и фамилиями.
Была она красива до безумия русской красотой, красотой белой женщины, с которой ничто на Земле сравниться не может.
Подлинная блондинка, с идеальной фигурой, до невыносимости красивым лицом и чарующим женским обаянием.
Он с ней здоровался, когда встречал ее в магазине.
Однажды он столкнулся с ней в метро, она сказала ему: привет и, улыбнувшись своей изумительной улыбкой, помахала рукой.
Как он потерял ее из виду, он уже не мог вспомнить: то ли магазин закрыли, то ли она уволилась.
Как бы там ни было она пропала.
Другую звали Ксения, она была из Ростова, тоже невыносимо красивая, тоже блондинка, только, в отличии от Тани – миниатюрная.
Еще в школе она побывала в Америке, «as an exchange student», – именно так она сама говорила, когда ее спрашивали, как так случилась, что в школьные годы она год прожила в Штатах.
Годичное пребывание там наложило на нее определенный отпечаток.
Она была любительницей негров, индусов и прочей американской экзотики.
Оказалось, что во время своего пребывания в рассаднике демократии она вляпалась в какую-то протестантскую общину, где ее обаяли типичной протестантской любовью так, что даже после возвращения на Родину и поступления в МГУ, она стала в Москве ходить в какое-то протестантское собрание.
Там вероятно, она и познакомилась со своим будущим мужем -индусом, который, как и полагается всякому порядочному индусу, увез ее в Америку».
Читая свой текст, который я знал чуть не наизусть, я периодически отвлекался от него, думая о своих сокурсниках, сидящих слева и справа от меня: каждое их движение казалось мне чуть ли не признаком того, что им скучно, что им не нравится мое творение.
«После всех описанных бесполезных знакомств и сердечных томлений, не заканчивавшихся ничем, он познакомился с Надей, с Надеждой Александровной, как он называл ее до их близкого знакомства.
Он раньше никогда не мог подумать, что зрелая женщина, а ей было лет 30, может быть так обворожительно хороша.
Пышногрудая с очень миловидным лицом, длинными темными волосами, в короткой юбке, грациозная и улыбчивая, – такой он ее запомнил навсегда.
Она сидела в своей комнате старшей по этажу, дверь которой была, как правило, открыта, смотрела телевизор, или же болтала с уборщицей, или с какой-то студенткой, реже – студентом.
О ней шептались, что она разведенка, и что у нее будто бы есть ребенок, который живет то ли со своим отцом, то ли бабушкой.
Впрочем, другие говорили, что все это лишь слухи и о личной жизни ее доподлинно не известно.
Егор ходил вдоль по коридору туда-обратно, проходя мимо заветной двери по десятку раз за день, пыхтел, вздыхал, тяжело отдувался.
В общем нервничал, словно тяжелоатлет, которому предстоит взять рекордный вес.
Он обдумывал слова для решительного объяснения.
Так-то он начнет, а она так-то ответит, тогда он разовьет тему легким намеком, и глядя на ее реакцию, сделает следующий шаг.
Он вынужден был весь день отвлекаться на мысли о ней, которые следовали за ним повсюду, стали неотвязными, будто кто-то ввинчивал ему их в голову».
– «Зачем я сделал героиню дамой в возрасте», – вдруг подумалось мне ни с того ни с сего, – «еще, чего доброго подумают, что любовь студента к зрелой даме я списал самого себя, девчонки точно так подумают.
Хотя, какого черта, что мне за дело до того, что они подумают, в творчестве должна быть смелость», – решил я, продолжая тем временем читать на автомате:
«Он вышел на лестничную клетку, и открыв окно стал курить.
Был февраль, и холод, ворвавшийся внутрь усилил его дрожь, которая из внутреннего сердечного трепета мгновенно преобразовалась в физический озноб.
У него стали слегка дрожать пальцы и колени.
– «Черт возьми, только этого не хватало, сейчас, не дай Бог, еще голос начнет дрожать.
Это будет уже совсем пошло, прям как из бульварной книжки про юношескую любовь», – судорожно соображал он, дымя, как паровоз.
«Может лучше отложить, и спуститься вниз, в столовую, бахнуть там сто грамм коньячку для поэзии и душевного равновесия, а уж потом идти на приступ.
В таких делах ведь без поэзии никак нельзя.
Женщину, тем более такую, опытную, надобно увлечь, поразить как-то, а запинающийся юный воздыхатель – жалкое зрелище, он может разве что позабавить, потешить тщеславие, но никак не впечатлить».
– «Бабу надо подсекать, как сазанчика, или карпа, – смелым, резким движением, а не сопли жевать, как котенок неумытый», – вдруг вспомнились ему слова его деда по отцовской линии.
Дед любил поговорить с ним за любовь, и за женщин без всякого даже повода, а так, в потоке общей разъяснительной работы: где-то после наставлений о том, как надо учить немецкий язык, и перед началом анализа текущей политической обстановки».
Я читал, и в сотый раз задавал себе вопрос: хорошо ли у меня получилось?
Конечно, здесь меня могут и похвалить, – думал я, – просто чтобы поддержать, а не потому, что я заслуживаю похвалы, но есть ли у меня талант по писательской части, или нужно все бросить к черту?
Эта мысль сверлила мой мозг непрестанно во все время, пока я не дошел до конца моего повествования:
«Они стали часто ссориться, и ссоры эти день ото дня становились все яростнее, начался бой посуды и рукоприкладство.
Через несколько месяцев такой жизни она ушла от него сама.
«Ухожу потому, что больше не выдерживаю этого надрыва и ужаса, не могу больше тонуть в этом вязком безумии, которое с каждым днем становится все гаже и грозит поглотить нас обоих», – говорилось в записке, которую она ему оставила».
– «Ну что ж, очень хорошо», – послышался сиплый голос нашего многотелесного зиждителя писательских талантов, когда я закончил.
«Рассказ берет тему старую как мир, но рассказывает ее как-то по-наивному свежо, да и стиль у вас легкий, нет нагромождения сложных фраз, хотя есть еще над чем работать.
Образы некоторых персонажей удались очень яркими.
В общем весьма неплохо.
Только концовка у вас заурядная, а концовка рассказа должна оставлять читателя с недосказанностью, с умолчанием, чтобы он потом ходил и думал о вашем рассказе, перебирая варианты.
– Так, теперь прошу высказываться желающих поделиться своими наблюдениями, – сказал Козлов и, приготовился слушать отклики на мое творение.
Но мои собратья по креативному цеху безмолвствовали.
Я ожидал от своих однокашников, живого участия в разборе моего сочинения, серьезной дискуссии, а тут такое…
Обидевшись, я отвернулся от всех присутствовавших и стал глядеть в окно.
После меня еще пару человек зачитывали, что у них получилось, но я уже почти ничего не слушал.
– Становлюсь ли я писателем, – соображал я.
Вроде бы прогресс был на лицо: две недели назад мы начали с того, что сочиняли первую строку, а сегодня мы уже мы пробуем писать рассказы, и вроде бы все идет хорошо, но на сердце у меня камнем лежали сомнения.
– «Как тебе мой рассказ», – спросил я у Насти, когда после занятий мы вместе шли к метро.
– «Волнующе», – ответила она быстро, и тут же следом прибавила:
«а как тебе мой»?
–«Ну», – начал я неуверенно, лихорадочно стараясь вспомнить какое из услышанных мною в этот вечер девичьих повествований было ее.
Штука была не только в том, что я часто отвлекался на свои мысли по ходу занятия, но и в том, что сочинения большинства девушек были во многом похожи по тематике и стилистике.
Почти все они были про красавицу с богатым внутренним миром, которая отвоевывает свое право на счастье у ханжеского общества, не способного ее оценить.
У каждой из барышень было неуемное желание сказать красиво, и не просто красиво, а так, чтоб аж дыхание перехватило.
В частности, от рассказа Насти у меня в голове остались «похотливо влажные губы любовника, снующие по шеи» героини, и «нецелованая восьмиклассница, ужаленная прикосновением изнывающих от сжигающей страсти рук», а также «зола любовных переживаний на дне ее памяти», «хтонические узоры макияжа», «тепло постели чадящее ее духами» и чаровница, которая «надевала тугое декольте».
– Очень яркий и образный язык у тебя, – ответил я, – только вот….
– только вот что, – встрепенулась Настя, и остановившись, повернулась и посмотрела внимательно мне в глаза.
– только над смысловой частью нужно, мне кажется, поработать – сказал я.
– «Ох», – раздраженно прошипела она и отвернувшись пошла дальше, ускорив шаг.
Я тоже добавил чуток скорости, чтобы не отставать от нее и слышать, что она говорит, поскольку шли мы по оживленной улице в центре города, где из-за шума нам приходилось чуть ли не орать друг на друга.
– У меня же там в конце саспенс, – кричала она с видимым раздражением.
– Что, прости, – переспросил я?
– Открытая концовка, – ответила она еще в большем раздражении.
– Ааа, – промычал я с понимающим видом, и активно закивал.
– Слушай, а кто такой начпис, – спросил я у нее после минутного молчания.
Она засмеялась.
– Ну ты даешь, уже почти месяц посещаешь школу, и не знаешь, что ты и есть начпис, то есть начинающий писатель.
После Козлова, который провел с нами восемь занятий, у нас был еще целый ряд преподавателей.
Как говорили, все они были лауреатами престижных отечественных литературных премий.
Наряду с Козловым, запомнился некий Глуповский, кажется, Дмитрий Алексеевич.
Молодой человек, лет тридцати, среднего роста, подтянутый, плечистый и крепкий, с трехдневной щетиной, несколько опухшим лицом и прилизанными волосами.
Встреть я его на улице, решил бы, что он спортсмен, или охранник.
Он учил нас создавать образы героев.
– В центре у вас должна быть мысль народная, – поучал он нас, ходя взад и вперед по комнате.
– Семена прогресса на полях культуры, и все в таком роде, народ это любит.
А что сейчас является культурой, – вы все знаете.
Вот и не тушуйтесь, внедряйте гражданам новоселам культурку:
Блэк лайвс мэтэ, ислам, трансгендеры, феминизм, меньшинства сексуальные, и не очень.
Все это в вашей книге должно быть, если хотите быть в тренде.
Ну а дальше, конечно, герой.
Героя найти – дело первостепенное и крайне трудное по нашим временам.
Кто он герой нашего времени, о котором люди хотят слышать?
Общественник, семьянин, ударник производства, обаятельный аферист, типа Бендера, или человек, доказывающий топором, что право имеет?
Сейчас форма общественного бытования крайне уныла, с героями все еще хуже, чем в девяностые.
Тогда хоть были Чумаки и Кашпировские, был Черномырдин, была приватизация, были братки, а сейчас и того нет.
Что же делать? Ждать, когда явится муза нам некогда, нам с вами нужно реальных результатов достигать.
И притом достигать их нам надо не в конце пятилетки, а здесь и сейчас, и желательно сразу, а не частями.
И тогда выход только один: как сказано в одном мультике: берешь у народа, – берешь у себя, кто-то говорит плагиат, я говорю традиция.
То есть, что это значит в голом, так сказать виде, без аллегорий?
Это значит, дорогие мои конвеерщики писательского цеха, что героя надо заимствовать.
И здесь, все почти как в синхрофазотроне: ускорение частиц магнитным полем.
Только вместо частиц – герои из классики, а вместо магнитного поля – энергетика вашего воображения, которая переносит этих самых уже всем известных героев с невиданным ускорением в нашу действительность.
Берем какого-нибудь Раскольникова, и переносим в нашу жизнь, совершая, разумеется, с ним все необходимые преобразования.
Что с ним произойдет у нас, в наши дни?
Будет ли он страдать всеми своими головняками, и вытачивать свою диалектику, как бритву, или тупо уйдет в инстаграм?
Возможно, вся проблема с ним вообще надумана: пару сеансов к психотерапевту, курс феназепама – и старушка спасена.
Далее у вас вырисовывается его роман с еще юной психологиней, которую он впоследствии может и топором, а может и об угол, хотите с диалектикой и идеологией, а хотите и без.
Впрочем, есть и другой вариант он вступает в деструктивную секту колумбайн и, врываясь в сбербанк, валит так много работников этой кровососущей организации, как сможет, а потом стреляется, осуждая себя сам, и отбирая, таким образом, суд над собой у Бога.
Тут вам и диалектика, и психологизм, и детектив с кровушкой, народ будет в восторге.
Возьмем у классиков другого героя, скажем Чацкого.
Как будет выглядеть Чацкий в наших декорациях?
Отмороженный душнила, который тупо гнет свою линию, не слушая других людей.
Антисоциальный маргинал, ковид-диссидент, завидующий успешному предпринимателю, с которым уходит его Софочка.
На самом деле интересного героя, как и все произведение целиком можно слепить из любых подручных материалов.
Вот, вам пример: лежит пьяный мужик у пивного ларька, ну, или под кустом, не суть.
Казалось бы, что из этого можно выжать?
Такого добра у нас – хоть самосвалами вывози, такое только для полицейского протокола и годится, скажете вы.
А вот и ошибаетесь.
Берем этого мужика и силой писательского воображения представляем еще не пьяным, а стоящим у этого самого ларька в раздумье.
И вот, стоит значит этот наш мужик с озабоченным лицом, думает за жизнь, ну, там, о том, как тяжко жить, о том, как жена задолбала, и что работа плохая, и вдруг произносит:
Эх, скучно! Что б такого поделать? Напиться что ль, до порыгать?
И вот, перед вами уже завязь экзистенциального романа о тщетности бытия.
И герой уже готов, да еще какой, не тупо слезливый алкаш Венечка, решивший поведать письменно о эстетике алкоголизма, заменив зеленых собак из своих пьяных видений на ангелов, а мыслитель – второй Гамлет, только пьющий.
Еще вела у нас литературный критик Юркович, кажется, звали ее Галина.
Дама лет пятидесяти, худощавая с хилой грудью, тонкими губами великолепным маникюром, короткой стрижкой и завивкой.
Она имела почти круглые, глубоко посаженные, коровьи глаза, которые смотрели на нас из-под густых бровей каким-то неживым взглядом, точно были из стекла.
Она всегда являлась в черных брюках и с ожерельем на морщинистой шеи, при этом блузки у нее каждый раз были разные.
Она говорила нам про метатекст, и современные веяния.
Поначалу мне было нелегко, я не мог понять язык, которым она изъяснялась:
«Сюжетный каркас произведения упруг и практически без деформаций передает читателю необходимый массив сведений», – говорила она про одну из премированных книг.
Я тщетно силился понять, как сюжет может быть упругим, хоть с каркасом, хоть без.
Еще она говорила про какого-то автора, что он пишет «прозу базовых ритмов и сущностных рифм».
Я спрашивал себя: что за русалка на ветвях такая – «проза рифм», ведь если есть рифма, то, стало быть, это стихи, а не проза.
А были еще: «Сакральное бытование физиологии», «источники перекрестной объективации», «гипостасис симулятивной гиперреальностии» и тому подобные фразы.
Среди прочего она предложила нам самим попробовать себя в качестве критиков и зачитав нам отрывок из какого-то романа, попросила каждого высказать свое суждение о его художественных достоинствах.
Этот отрывок я запомнил лишь кусочно, но полазив недавно в поисковике нашел текст, что она нам тогда читала, был он таков:
«Тяжелое, свинцовое небо, одетое в тяжелые мрачные тучи, лежало на крышах многоэтажек.
Внизу проспект стоял, помаргивая, в пробке.
Юля сидела за столом у приоткрытого окна, дыша астматиком.
Перед ней был ноут с надкусанным яблочком, она громко зачитывала мужу комментарии, оставленные восторженными подписчиками под ее последним видео.
Муж ее – кавказский бизнесмен, развалившись на диване, читал книгу «Намаз с шайтаном».
– «Света не светит, Катя не катит, и только Юленька рулит»» – читала она и ее серебряный смех малиновым звоном разносился по квартире.
«Я в глубоких аплодисментах», «Замираю в глубочайшем пардоне перед вашим поэтическим талантом» – озвучивала она один за другим комментарии.
Муж при этом безучастно шуршал листами своей книги и никак не реагировал.
Она умолкла. Молчание тягостным желе накрыло их обоих.
Видя равнодушие мужа, в душу ей постучался гнев, а сердце ее в ушах начало бешено забивать сваи.
Она привыкла быть центром мужского внимания.
Где бы она не появлялась, она всегда самой кожей впитывала струящийся ей вслед сладкий трепетный эфир невесомых мужских взглядов.
И вдруг сейчас был полный игнор.
Это было непривычно и обидно, и она чувствовала себя ужаленной в самую нежную попу души».
Прослушав это, я сказал тогда, что по-моему мнению, слог местами несуразный, ведь дышат воздухом, а не астматиком, и что написать в простоте: «дышала, как астматик», «тяжело дышала», или «прерывисто дышала» было бы не в пример лучше.
Касательно же проспекта, я сказал, что с ним автор тоже обошелся не милостиво, ибо смастерил нелепицу на ровном месте.
Если бы «стоял, помаргивая в пробке» было бы сказано про автомобиль, то это было бы понятно, но как может стоять проспект?
Скорее тогда он лежит, ведь он улица, а не, скажем, столб.
Да и автомобильная пробка стоит в проспекте, а не проспект в ней.
Да и «попа души» и «эфир мужских взглядов», сказал я тогда, являют собой пример сомнительных стилистических украшений.
Юркович посмотрела на меня несколько снисходительно и с улыбкой объявила, что критик Латунский, что замучил Мастера, в сравнении со мной ангел, и что я за деревьями не вижу леса:
«Молодой человек за деревьями не видит леса, вернее цветущего сада талантливейшей современной прозы, поскольку не различил, что я зачитала вам ни что-нибудь, а начало романа Айши Мухаммадиевой «Поезд на Москвабад», о котором замминистра культуры Нурали Исламбеков сказал, что он обогатил российскую словесность, почти столько же, сколько Пушкин.
Впрочем, тут же она обнадежила меня, сказав, что мне нужно отрастить особое ухо способное воспринимать успешную прозу и отличать ее от неуспешной, а уж потом я, может быть, смогу генерировать такую прозу и сам.
Потом она зачитала еще несколько отрывков из творений современных писателей, каждый из которых она предлагала нам на обсуждение.
Мы должны были высказаться относительно того, понравился ли нам стиль, удачны ли художественные приемы и прочее.
Некоторые из этих отрывков вызывали горячие споры, некоторые – возгласы удивления, а иные даже смех.
Помню, жестокое противостояние среди нашей группы вызвало уподобление серого неба провисшему матрацу спящего Бога.
– «А матрац был в полосочку», – смеясь выкрикнул кто-то.
– «Пинать авторские метафоры», – дело неблагодарное, – со злостью парировала, крашеная блондинка в оранжевом платье выше колен.
– «Это, конечно, вычурно, и как-то даже несуразно, но создает яркий и даже, я бы сказал, неотвязный, прилипчивый образ, – заявил парень с прыщами, автор рассказа о визите к блуднице, и щелкнул пальцами.
– «Узнается стиль шестидесятников, которым было тесно на Земле, в ту очаровательную эпоху, когда все бредили космосом.
В то время поэты полезли за метафорами выше самолетов и Гагарина, – аж до самого Бога.
Похожий выверт был у Вознесенского – когда он сравнил белую чайку в небе с белыми плавками бога», – дал справку мужчина лет тридцати пяти, в очках и с аккуратно постриженной черной бородкой, тот самый, которого зовут Александр и который зачитывал рассказ о Набокове и его жене.
Чемпионом по количеству комментариев стало «ничем не объяснимое чувство, тесная совокупность мохнатых каких-то дарвиновых сил с достоевщиной».
Это чувство, или совокупность, как было сказано у автора, постоянно обуревала героя.
Обсуждая этот перл, одни ребята говорили, что это просто великолепная языковая находка, которая пробуждает в сознании сотню сильнейших ассоциаций и сразу создает подтекст повествованию.
Другие, к которым принадлежал и я, прежде, чем составить суждение, уточняли у Юркович, были ли мохнатые и дарвиновы силы, соединены тире, или разъединены запятой в тексте автора, поскольку на слух нам это было не понятно.
То есть, собственно, нас интересовало были ли мохнатые силы в придачу еще и дарвиновыми, или же «дарвиновы» и «мохнатые» – это две отдельные разновидности сил.
Писательский стиль нам преподавал Аркадий Николаевич Парханов.
У него был большой прямой нос большие глаза, которые по большей части смотрели в пол, а не на собеседника.
Темные с густой проседью волосы его были вечно в беспорядке.
Был он сутулым, невысокого роста, носил вечно одну и туже замусоленную ветровку, которую не снимал в помещении.
Под ветровкой он носил однотонные рубашки, всегда не застегнутые на несколько пуговиц, так, что верх волосатой груди был всегда обнажен.
Речь его была запоминающейся, хлесткой, образной и местами грубоватой, но наставления были не без пользы.
Чаще всего он говорил короткими, рубленными предложениями:
«Легкость вашего пера не должна быть невыносимой, – это раз.
Философствований в вашей книге должно быть по минимуму, – это два.
От новаторства сурово отвернитесь, и бойтесь его пуще поноса в метро, ибо оно правды божией не соделывает.
Афористичность, – оставьте ее Вини-Пуху, коту Матроскину и Маяковскому.
Не мечтайте, что ваш текст народ растащит на цитаты, как муравьи крошки от пирожного.
Все эти: «старость – это накопленные обиды», «дети – это созревающее время», «выстрелить в этот мир из авторучки», «ниже пояса и выше облаков», – все это – осетрина сто сорок второй свежести.
Итак, не драконьте поверхность ничем из вышеозначенного и будет вам благо».
– Извините, – послышался голос Алины, – о какой поверхности речь?
– Ну не о земной же коре, девушка, – с легким раздражение урезал Парханов, бросив на нее кислый взгляд.
О листе бумаги речь, или о любом другом носителе, на котором можно писать, – добавил он после секундной паузы уже спокойным голосом, словно извиняясь за первоначальную грубость.
Через два месяца мы получили итоговое задание: каждый из нас должен был написать небольшую повесть.
Это была выпускная работа, которая в обязательном порядке получала рецензию от преподавателей школы креативного письма.
На выполнение задания нам дали два месяца.
Жанр для своего произведения мы могли выбрать любой.
Больше всего людей из нашего курса выбрало писать фантастику, или антиутопию, две девушки решили писать детектив, белокурый парень с грустными глазами взялся за военную прозу.
Я же хотел написать острый социальный роман, где бы все современное российское общество было бы как на ладони.
Но, поскольку замахнуться на роман, имея за плечами всего один единственный рассказ, было делом заранее проигранным, я решил написать небольшую повесть о поиске себя молодым писателем.
Мой текст рождался стремительно и без мучений, ибо, после пребывания в школе креативного письма, сведениями и впечатлениями о реалиях современного писательского цеха я был нагружен, как верблюд-дромадер.
Основной массив повести был написан за пару недель, а потом шла редактура.
Я закончил на несколько дней раньше положенного срока.
Переслав творение по указанному электронному адресу, я стал ждать рецензию.
Она не приходила долго.
В один из вечеров, когда после работы я открыл свою почту, и, не увидев там рецензии, загрустил, мне позвонила Настя.
Она просила позволения прийти ко мне, чтобы прочитать свое произведение.
Она пришла взволнованная, с распущенными волосами и с первого шагу потребовала китайского чаю и коньячку.
Разувшись, и сняв куртку, она прошла в мою комнату, раздвинула хозяйской рукой шторы и уселась на кровать.
В руках у нее был небольшой портфельчик, который она положила себе на колени.
– «Ну что ты смотришь, привечай гостью», – сказала она как бы даже с легким возмущением, – «или ты не знаешь, что гостя сначала обиходить трэбэ, а уж потом расспрашивать».
Я действительно смотрел на нее с удивлением, стоя в проходе между коридором и единственной комнатой моей съемной квартиры.
– «Я и не думал тебя расспрашивать», – ответил я, проходя мимо нее к буфету, чтобы достать коньяк.
«Предполагал слушать тебя и твой шедевр», – с этими словами я поставил бутылку на журнальный столик и подкатил его к кровати.
«Тебе коньяк в чай, или отдельно, – спросил я?
– «Отдельно».
Я налил ей в рюмку коньяка, почистил для нее грейпфрукт, уложил его дольки на тарелку, и, вскипитив чайник, заварил чаю, которого она требовала.
Чай и правду был хорош, его мне привез из Китая один хороший знакомый.
Закончив все приготовления, я сел на стул подле кровати и затих, всем видом показывая, что готов слушать.
– «Я таки родила», – восторженно произнесла она и раскрыла свой портфельчик.
Она вытащила из него распечатку, положила ее на колени, разгладила и произнесла:
«Мучилась ровно два месяца и шесть дней, и вот, наконец».
Тут она хлопнула обеими ладонями по распечатке.
«Это любовная история, переходящая в экзистенциональный роман с элементами триллера.
Хочу, чтобы ты послушал и сказал, стоит ли отправлять так, или нужно еще дорабатывать.
Я, конечно, читала подружкам, но эти свиристелки меня только нахваливают.
Мне, конечно, приятно, но, думаю я, не может быть, чтобы у начписа в тексте не было каких-нибудь недостатков и проколов.
Короче говоря, нужен твой придирчивый взгляд и желчь.
Я знал, что после моих придирок, как они это называли, к проспекту, стоящему в пробке, к мохнатым силам и селедке, уподобленной женским чудесам, в коллективе за мной закрепилась репутация зануды, педанта и буквоеда, именно поэтому я не удивился, когда Настя сказала про желчь.
Я выразил всяческую готовность способствовать по мере моих скромных сил, прибавив тут же, что сам не уверен совершенно в собственном сочинении.
Она начала читать.
Содержание патетических банальностей и экзальтированных речей в ее тексте было много выше нормы.
Я слушал и думал о том, что хорошо бы сказать ей, что лучше ей не писать совсем.
– «Это не годится», – оборвал я ее не прошло и пары минут.
– «Почему» – она в неподдельном изумлении глядела на меня своими большими глазами.
– «Прочитай-ка еще раз медленно последний абзац», – велел я ей.
Она прочла.
– «Ну, теперь слышишь», – спросил я.
– «Вроде все порядке», – неуверенным голосом пробормотала она.
– «Выкатился теплый день с уклоном в осень», – это в порядке, – я многозначительно поднял брови.
А у тебя в том же абзаце еще «расцвеченный лучами солнца гобеленовый рай» имеется и «раздумчивый день».
– «А что не так-то» – рассердилась она.
– «Ну, смотри, апельсиновый рай – это, положим, метафора, для обозначения апельсинового сада, где много-много апельсиновых деревьев.
Тут все понятно, а что такое гобеленовый рай?
Фабрика по производству гобеленов, или склад с гобеленами»?
Настя задумалась.
– «Но как же тогда сказать», она недоуменно посмотрела на меня.
– «Да не надо ломится в открытую дверь.
Напиши просто: солнце осветило гобелен «пастушка», или, какой-там у тебя гобелен, да и весь сказ.
– «Ладно», согласилась Настя и продолжила чтение.
– «Стой», – снова крикнул я еще через несколько минут, – «все это предложение надо вычеркнуть».
– «Какое»?
– «Его голый торс колосился соломой из подмышек и с груди», – вот это все вымарывай смело.
И еще,.. тут я напряг память, но не вспомнив точно ее выражение, потянулся, взял у нее распечатку и найдя нужное место, ткнул в него пальцем.
Вот: «истории, всплывающие в сознании с ослепительной вещественной обыденностью», – выбрасываем.
«Проходной двор, обсиженный хибарами с полисадниками», – тоже.
«Листок бумаги, что обозначился роковой вестью», – к черту.
«бодро-беременные женщины на фоне летнего пейзажа», – к дьяволу.
Я стал листать назад, ища прочие обескуражившие меня выражения и фразы.
– «Вот, ты пишешь, про героиню, что у нее были «выразительные ноги», а чуть далее, что она «держалась скромно, глядела порядочно».
Я взглянул на Настю, ожидая, что она хлопнет себя ладонью по лбу и скажет: да, конечно, как это я не заметила, извини, просто плохо вычитала текст.
Но она в полнейшей растерянности смотрела на меня с обиженным видом.
– «Да что ты смотришь на меня, как… я искал сравнение,.. как Клитемнестра на Агамемнона, после принесения в жертву Ифигении?
Ну, объясни мне, как можно глядеть порядочно?
Это как? А выразительные ноги – это какие?
Я знаю стройные, тонкие, толстые, кривые, худые, красивые, прекрасные, но выразительных ног я не знаю.
«У мамы нет пульса и вообще ничего нет», – зачитал я и скривился.
Как там у сатирика было, – «рыба живая и другая», – из той же оперы.
«Неужели она не видит весь этот лютый ералаш со стилем», – мысленно недоумевал я, и продолжил вслух:
«Дальше у тебя «Алина вышла из душа «голая и парная».
Стало быть, женщина, которую обдало паром – это у тебя «парная» женщина, скажу честно, так себе неологизм.
Кулак у тебя похож на «волосатую дыню», а почему не на волосатый арбуз, или кулак был желтый и круглый, а не круглый и полосатый?
Зевлоротый мужичишка лягушонисто топырил пальцы – вычеркиваем, и «сердце, которое «вечерам тоненько скулило», и «желание, которое лизало прибой», и «мглистые колени его возлюбленной», и ««юность, что просвистела переулками».
«солнце, окунающееся в дымку подобно вишенки в мартини» – оставим для гламурницам для постов в соцсетях.
Так, что у нас далее?
Далее у нас имеется Эльза, которая повернулась всем килем к Кириллу.
– Слушай, расскажи мне по-быстренькому, где у Эльзы киль, – обратился я к Насте.
Она насупилась и молчала.
Далее у тебя главный герой «стремительным домкратом поддержал ее обессиленное тело».
Что тут сказать даже не знаю, барышня хотела сказать красиво, – получилась Херосима.
Героиню «шумным хлебком втягивающую чай» я уж оставляю без комментариев.
А вот, «мертвые листья, которые еще вчера струились в воздухе, как золотые рыбки в аквариуме» пропустить никак нельзя-с.
Если струились, то почему как рыбки, а не ручьи, а если листья, то почему в аквариуме?!
Мозг себе контузить можно, пытаясь понять, или представить себе это.
После этого ты пишешь: «они будут сгребать листья в кучу и сжигать, как еретиков».
А ну-ка, объясни мне, что значит сжигать листья, как еретиков?
Они что у тебя дрова под листья закладывали и осмаливали?
Или может попа из местной церкви звали, чтоб он присутствовал при сожжении?!
– Ну, как же ты достал, – полыхнула вдруг Настя.
А черная голова в салфетке, что сияла, как муха в сметане тебя дегустатора-самоучку в шок не повергает?
А?!
Я молчал.
А сеть мелкой стеклянной зыби, которая сбегала со сверкающей спины, и раздвоенного зада, – ты вычеркнуть не хочешь, ведь зады не бывают монолитными, а этот горе-писатель взял и уточнил, что, дескать, зад был не какой-нибудь, а раздвоенный?
А слова с отъеденными хвостами, точно рыбьи головизны, как тебе, не нелепо, не бездарно?!
А уши, что сквозили нежнейшим пурпуром?
А сугроб, что произвел ампутацию валенка?
А ее ресницы, которые расставляли пунктуацию в его словах?
А то давай, оформи претензию Булгакову и Бунину с Набоковым, выпусти свою, правильную редакцию их творений.
А улица, которая в солнце катится, да еще и измокнув тебя не раздражает?
А рассвет, который у Чехова нелюдимо гляделся в окно?
Ты же сам еще ничего не написал, ты же сам ни черта лысого не понимаешь!
– Может и не понимаю, – не стал спорить я, я никогда и не претендовал на писательское достоинство.
Но ты спросила моего мнения, я тебе его выразил, если оно тебе кажется неуместным и неверным – на здоровье.
Тут я швырнул ее творение на кровать, вернее в сторону кровати и резко встал со стула.
Творение описало в воздухе немыслимый зигзаг, и прошуршав всеми своими страницами упало растрепанное на край кровати, откуда с шорохом скользнуло на пол.
Повернувшись к Насти спиной, я оперся на рукомойник и стоял так, какое-то время не оборачиваясь.
За моей спиной хлопнула входная дверь.
– Неужели ушла – подумал я, со страхом, и сам на себя раздосадовался за этот страх.
– Нет, не ушла, не было слышно, как она обувается, или одевает куртку, значит просто выбежала в истерике курить на лестничную клетку.
Перебесится и вернется.
Она вернулась минут через пятнадцать.
– Знаешь, как девочки в нашей школе тебя называют?
Я глядел в окно и молчал.
– Тень отца Гамлета.
– Художественно, бросил я, не поворачивая к ней головы.
– А знаешь, кто придумал?
– Алина придумала, ее задело как ты высмеял ее первую строку для рассказа.
С тех самых пор в тайне тебя и невзлюбила.
Ты и правда, иногда такой душный зануда, высокомерный.
Мы помолчали с минуту.
А Ксюша, знаешь, что про тебя сказала?
Сказала, что ты словно не из нашей эпохи человек.
Да-да так и сказала, Женя словно интеллигент 19-го века, которого машиной времени занесло в наши сраные будни.
Ты зря прикидываешься человеком без амбиций, не претендующим на писательское достоинство.
Если ты на него не претендуешь, то чего ж тогда в школу письма пошел?
– Я тебе уже говорил, – ответил я сухо, – на душе была слякоть, не в каких кирзачах не перейдешь, а тут нежная рука миловидной девушки протянула флаер.
Был бы этот флаер с рекламой кружка моделирования, пошел бы, вероятно, в кружок моделирования.
– Ну, раз сходил от нечего делать, допустим, но а потом-то с чего же на все занятия таскался, ведь почти не пропускал?
– Да ради тебя и таскался, – сказал я и обернулся.
– Тут Настя замерла на секунду и как не силилась скрыть свое удовлетворение от последней фразы, – не смогла сдержать довольную улыбку, которая просияла на ее изящных губах.
– Рассказ и повесть по ночам писал, лишая себя сна тоже ради меня, – спросила она, подбочениваясь?
– Ради самопознания, хотел узнать получится ли у меня, смогу ли я.
Да и деньги были уплочены.
Тем вечером Настя осталась у меня до утра, и следующим вечером – тоже.
Еще через два дня я нашел у себя на почте рецензию на свою повесть.
Рецензия была за авторством Козлова.
Рецензия была не то, чтобы длинная, но и не так, чтобы короткая.
В ней говорилось и о сюжете, и о стиле, и о авторских находках, и о актуальности, и о промахах, но так закручено и многословно, что из написанного решительно нельзя было вывести хороша была моя повесть, или плоха.
«Мне было интересно читать вашу повесть», «главный герой получился запоминающимся», «второстепенные персонажи не лишены индивидуальных и даже ярких черт», «правда, описания интерьеров и внешнего вида людей у вас несколько скупы», «модус повествования выстроен незатейливо, но без деформаций», «с вашей повестью я провел приятный вечер» и прочее, и так далее.
Прочитав рецензию до конца, я отложил ее, ибо был очень взволнован и даже несколько сбит с толку.
Нужно было подождать пока чувства улягутся.
Я сходил за хлебом, вернувшись, выпил чаю, и снова перечитал рецензию, уже медленно и вдумчиво.
Прочитав ее утром следующего дня еще более вдумчиво, я так и не мог прийти к заключению: становлюсь ли я писателем, или нет?
Настя, которая проснулась на час позже меня, разумеется, заметила, что я спозаранку медитирую, глядя в экран компьютера.
– «Не хотела бы мешать интереснейшим чувствам», – начала она, цитатой из моего любимого «Идиота», – «но не мог бы ты сварить мне кофейку?»
– «Мог бы», – ответил, я, – «но не сварю».
– «Эк, ведь, вас разобрало», – съехидничала она и направилась в душ.
– «Если ты мне еще хоть слово молвишь, я тебя высеку», – ответил я, принимая ее подачу на начало перестрелки цитатами из классики.
– «Ну, а коли высечешь, значит и не отвергнешь», – ответила она, зевая, и хлопнула дверью ванной комнаты.
– «Тебя что, апокалипсисом отчитывать», – смеясь продолжила нашу перестрелку цитатами Настя, когда, выйдя из душа, увидела меня сидящим все в той же позе перед экраном.
«Идиостиль контаминируется альтерацией из перефраз», – пробормотал я медленно один из пассажей рецензии, вставая со стула.
– Да уж, это тебе не щучьи головы с чесноком, – заключила, поднимая брови Настя.
– Что, так глубоко копает?
– Очень, – кивнул я.
– Можно мне почитать?
– Пожалуйста, – бросил я и отправился жарить яичницу.
Она стала читать.
Читала долго. Было видно, что старается вникнуть в каждое слово.
Некоторые фразы и предложения она от чего-то проговаривала в слух, то ли смакуя, то обдумывая.
Закончив, она повернулась ко мне, и, опершись подбородком на спинку стула затихла, очевидно решив прервав чтение моей повести на середине.
Уставившись на свои тапочки, стоящие в квадратике сложного и замысловатого узора, которым был украшен ковер, посланный в комнате, она некоторое время молчала.
Пока она читала я успел позавтракать и уже собирался на работу.
Мне казалось, что она собирается с мыслями, чтобы отомстить мне за критику ее рассказа.
Такая мысль пришла мне потому, что молчала с видом человека, у которого под языком хранится какое-то весомое и хлесткое слово.
Слово, которое он припрятал на крайнюю необходимость, как боец гранату для фашиста, и которым он собирался сразить противника в момент, когда тот начнет торжествовать победу.
Вместо этого, подняв на меня свои голубые глаза она медленно произнесла:
«Ну, что сказать? Писателем я, наверное, не стану, а вот женой писателя – очень может быть».
– Ну, что сказать – вымолвил мой знакомый критик, делая сморщенное лицо, – ты, конечно, молодец, постарался, это видно.
Но, боюсь, что вердикт, в целом, не утешителен.
Уж не обижайся, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже.
С точки зрения собственно литературы толковать-то особо и не о чем.
Главное, что сквозит в твоем произведении и явно и между строк – это пылающий в сто сорок солнц непрофессионализм.
В рассказе, хотя я бы назвал это небольшой повестью, плохо прописаны образы героев.
Представить нам переживания героев, их внутренний мир, у тебя, как автора, не получается.
Герои у тебя беседуют, беседуют и еще раз беседуют.
Обсуждают, спорят, расстаются, радуются и грустят, но вы, читатель ничего не чувствует.
Не чувствует потому, что ты ему не представил живых людей, но лишь их функции, задача которых обсудить какую-то тему и куда-то двинуть сюжет.
Весь рассказ – изба говорильня, в которой предельно неконкретные личности, донельзя размытые и лишенные индивидуальности приходят поговорить друг с другом.
Читатель слышит их, но не видит, ни их лиц, ни их облика, ни их души, ни их характеров.
«Заговори, чтоб я тебя увидел» – сказал когда-то премудрый Сократ.
Сказал он так потому, что никогда не читал твоей повести, где герои говорят беспрерывно, но, несмотря на это, увидеть их у читателя никак не получается.
У меня, по крайней мере, не получилось.
Проще силой воображения представить, тридцать два Крыжополя, которым был равен жилмассив возводимый в известной короткометражке Гайдайа, чем вообразить в уме образ твоего протагониста, или преподавателей этой злосчастной креативной школы письма.
Женские образы решительно и бесповоротно у тебя выходят еще хуже мужских.
В тексте нет женщин, есть отвлеченные идеи женщин, с которыми беседует мужское население повести.
Возлюбленная, главного героя, или лучше сказать: рассказчика, Настя – что блик на стекле после дождя, вроде что-то яркое, но четкой формы не имеет.
Что о ней известно, кроме того, что она красивый, милый и трогательный синеок, увлеченный современной литературой и пытающийся самостоятельно сочинять?
Вся художественность в тексте практически на сто процентов растворяется в диалогах и ими же исчерпывается.
Это было бы хорошо для пьесы, но для прозы, это, по меньшей мере, странно.
Длинные куски с цитатами из работ учеников креативной школы неоправданно длинны и многочисленны.
Они перебивают событийный ряд и оказываются гирями, тянущими ко дну баркас повествования, а не чем-то, что помогает почувствовать атмосферу описываемой креативной школы, и узнать внутренний мир ее учащихся.
Описание природы также практически отсутствуют, даже время года не вполне понятно какое на дворе.
Любовная линия в романе подобна стертой дорожной разметке.
Видно, что усилился изобразить любовный подтекст в произведении проделаны, но успехом они не увенчались.
Покритиковав меня еще несколько минут, мой знакомый-критик допил свой чай и удалился, а я, едва захлопнув за ним дверь, отправился сочинять новый рассказ.