Kitabı oxu: «Проба на кошках»
Глава первая: Сто сорок две
Из полевой тетради, найденной среди бумаг Юксовского сельсовета:
«Домашние хищники в деревнях у озера выявляли опасность раньше людей; крестьяне называли это старым правилом, врач — биологической пробой» .
Вечер пришёл с озера, тяжёлый, сырой, с запахом тины, ржаной соломы и рыбьей крови, которая за день въелась в доски мостков, в женские передники, в рукава мужских рубах, в шерсть дворовых котов, в сам воздух Юксовского берега. Над водой висела серая муть, лес на дальнем краю казался вымокшей щетиной, а старая Георгиевская церковь на пригорке держала над крышами чёрный крест, глухой, облетевший, никому уже не звонивший.
В избе Корнеевых топилась печь, и Мария, Нинина мать, вынимала из чугуна щуку, крупную, жирную, с мясом белым и плотным. Рыба легла на деревянное блюдо, от неё пошёл пар, смешанный с луком, лавровым листом и дымом; младший Тимоша сглотнул так громко, что бабка Прасковья, сидевшая у окна с прялкой, коснулась костяшками пальцев подоконника и поморщилась.
— Жадным ротом еда в горло колом входит, — проговорила старуха, не глядя на мальчишку.
Тимоша втянул голову в плечи, однако глаз с блюда не свёл. Мария отрезала кусок, разломила его ножом, вынула две тонкие кости, бросила их в миску для дворовых зверей и кивнула Нине:
— Позови Дымку, пока Васька весь двор не обошёл.
Нина вышла в сени босиком, хотя доски за день пропитались холодом. Через щель в двери тянуло болотной водой, рядом с ведром лежала сеть, которую Егор Пахомов принёс утром от Кошачьей косы, и из мокрых ячей сочился чёрный ил. Девочка задержала взгляд на этой грязи: она густела комками, отливала зелёным, цеплялась за прутья, как живая слизь, хотя всякая жижа на свете держалась за прутья, если её вынуть из воды.
— Дымка, иди есть, — позвала Нина тихо, ведь эта серая кошка не терпела резкого голоса и всегда приходила на шёпот.
Обычно Дымка появлялась из-под лавки, из крапивы, с крыши сарая, из любого места, где её не ждали. В этот вечер она сидела на пороге, поджав лапы, с белой грудкой, испачканной золой, и смотрела мимо Нины на озеро. Ухо у неё было рваное после весенней драки с колхозным котом Матросом; Нина любила это рваное ухо больше всего: в темноте Дымку можно было узнать одним касанием.
— Иди, дурная, там щука ждёт.
Дымка сидела неподвижно, с узкой полоской света на усах. Нина подняла её на руки, почувствовала сухой жар под шерстью, прижала к груди и внесла в избу, где от пара запотели окна. Васька, рыжий кот соседей Лобановых, уже сидел под столом; глаза у него блестели, нос дрожал, хвост бил по полу, однако к рыбьим костям он не подступал.
Мария опустила миску ближе к нему. Васька вытянул шею, понюхал, отпрянул и зашипел так зло, что Тимоша расплескал воду из кружки.
— Сдурел зверь, — Мария толкнула миску ногой к двери. — Раньше за такую кость с петухом дрался.
Прасковья перестала сучить нитку. На морщинистом лице появилась та неподвижность, от которой Нина всегда начинала слушать внимательнее.
— Отнеси за порог, — велела старуха.
Мария вскинула глаза:
— Не стану я хорошую рыбу выбрасывать из-за кота, мать.
— За порог вынеси, Марья, с глаз долой.
В избе стало так тихо, что слышалось потрескивание рыбьей чешуи у печной заслонки. За стеной, со стороны Лобановых, прошёл короткий скрип телеги, голос мужчины, смех, лязг ведра. Жизнь деревни продолжалась в прежнем порядке: в правлении сушились отчёты по трудодням, у молотилки ругались бабы, в красном уголке комсомолец Павел клеил стенгазету про рыбозаготовки, а здесь, у стола, старуха и хозяйка смотрели на миску с костями, как на вещь, которую нельзя оставлять среди живых.
Нина вынесла миску на крыльцо. Васька последовал за ней не шагом охотника, а крадущейся больной тенью. Дымка вывернулась из рук, спрыгнула на нижнюю ступень и тоже застыла. Из-за плетня вышла ещё одна кошка, чёрная, с белым пятном на подбородке; за ней показался полосатый котёнок, принадлежащий фельдшеру Глухову; с крыши дровяника спрыгнула Мурка Кузьминых. Все они держались на расстоянии от миски, вытянув морды к озеру.
Внизу, за огородами, вода темнела между камышами. На её поверхности не было ряби, хотя ветер шёл со стороны Свири и трепал верхушки ольхи. Нина опустилась на корточки, положила ладонь на Дымкину спину и почувствовала, как под шерстью ходит частая дрожь.
— Мам, они слушают, — выдохнула девочка, когда Мария вышла на крыльцо с половником в руке.
Мария посмотрела на ряд звериных спин, перевела взгляд к воде, сплюнула через левое плечо и тут же сердито вытерла губы, словно собственный жест её унизил.
— Идём в дом, нечего холодом дышать.
За ужином взрослые старались говорить о земном. О том, что председатель Кокорин опять обещал керосин и привёз одну бочку на весь сельсовет; о том, что у Егора в сетях рыба нынче тяжёлая, а план сдачи никто за людей не выполнит; о том, что у Лобанова старшая корова отелилась слабым телёнком, и ветврача ждать без толку. Нина слушала, как щука хрустит на зубах у Тимоши, как мать счищает чешуйки с ножа, как бабка кладёт кусок за куском в рот и жуёт медленно, без удовольствия. Дымка у двери тихо скребла когтем по доске.
Когда стало темнеть, со стороны Лобановского двора поднялся крик. Сначала женский, долгий и высокий, похожий на вой по покойнику, следом мужская ругань оборвала его на середине. Мария отодвинула лавку; Прасковья взяла с полки платок, хотя в такие минуты брала обычно нож или лампу.
Нина оказалась у калитки раньше взрослых, скользя босыми пятками по мокрой земле. Между дворами уже собрались люди: тётка Агафья в нижней юбке, Савелий Кокорин в сапогах на босу ногу, Павел-комсомолец с чернильным пятном на щеке, несколько ребятишек, которых взрослые гнали назад и сами же заслоняли им обзор плохо, без убеждения. У Лобановых на земле лежал хозяин, Илья Лобанов, рослый мужик с густой бородой; его выгнуло дугой, руки прижались к груди, пальцы стали кривыми, как сухие корни.
— Держите ему ноги, он себе хребет переломит! — крикнул фельдшер Глухов, подбегая с кожаной сумкой.
Двое мужчин навалились на Лобанова. Сила уходила внутрь, в мышцы, которые сводило железной судорогой, а лицо его оставалось живым, глаза двигались, рот пытался выговорить просьбу, и от этого лежащий казался человеком, которого закопали в собственное тело.
— Илюша, ты меня слышишь? — жена упала рядом на колени, зажала его голову ладонями.
Он моргнул в ответ и сжал зубы до скрипа. На висках выступил пот. Из горла вышел хрип, в котором угадывалось слово «больно», но звук застрял за зубами.
Глухов щупал пульс, нюхал дыхание, оттягивал веко, ругался себе под нос так тихо, что слова рассыпались в усы. На земле рядом валялась миска с рыбьими остатками. Рыжий Васька стоял в трёх шагах от хозяина, мокрый от вечерней росы, с выгнутой спиной. Его глаза смотрели не на Илью, а через огороды, к тёмной полосе воды.
— Что он ел за день? — Глухов повернулся к Лобановой жене.
— Щуку ели, как все, с обеда ещё оставалась, — она хватала воздух ртом и говорила слишком быстро. — Картошку ели, хлеб, лук, квас из бочонка, а он к вечеру встал к колуну, да как охнет...
— Много рыбы в него вошло?
— Да сколько мужику надо, Фёдор Иваныч, откуда я меру возьму!
Кокорин, председатель, мял в руке кепку. На его лице уже работала контора: кому писать, куда сообщать, какой бумаги потребуют из района, кто спросит за сорванный улов. Рядом Павел торопливо выводил в блокноте строчки, но после взгляда Кокорина спрятал карандаш за ухо.
— В избу его, — распорядился Глухов. — Тепло, одеяла, воды кипячёной, только не заливать. Марья, ты чего стоишь, неси лампу.
Мария сорвалась с места, и половник в её руке блеснул жёлтым от лампового света. Нина осталась у плетня. Рыжий Васька сделал несколько шагов к озеру. За ним двинулась чёрная кошка с белым подбородком, Мурка Кузьминых, полосатый фельдшерский котёнок и ещё две безымянные дворовые тени. Дворовые звери шли без спешки, с одинаково поднятыми головами.
Нина насчитала шесть спин, и от этого числа кожа на затылке собралась холодной складкой.
Дымка вышла из-за Нининой юбки седьмой. Девочка схватила её на руки, но кошка выгнула спину, пустила когти в кожу, вырвалась и спрыгнула на землю. На запястье выступили четыре красные полосы.
— Дымка, вернись сейчас же, — Нина бросилась за ней.
Прасковья перехватила внучку у калитки. Старушечья рука оказалась крепче верёвки.
— К воде не ходи в сумерках.
— Она уйдёт к воде, бабушка!
— Живая к печи вернётся к утру.
— А если мёртвая вернётся к нам?
Прасковья не дала ответа, и это молчание оказалось тяжелее всякой угрозы.
Ночь легла на деревню низко. В Лобановской избе горела лампа; через щели ставен метался жёлтый свет, люди входили и выходили, Глухов требовал горячей воды, кто-то тихо звал подмогу, кто-то плакал в сенях. У Корнеевых Тимоша уснул, свернувшись на лавке, Мария села рядом с пустой миской и водила пальцем по краю, собирая засохшую соль. Прасковья стояла у окна, в котором отражался её платок и чёрный квадрат ночи.
— Баб, что с ним? — Нина прижалась лбом к холодному стеклу.
— Тело его взбесилось, девонька, само себя грызёт.
— Это вышло от рыбы, бабушка?
— От того, что рыба принесла.
В этих словах звучала старая хозяйская осторожность: как не ставить ногу на гнилую доску, как обходить трясину, как прятать хлеб от мышей.
За стеной скреблась Дымка. Нина распахнула дверь в сени, готовая обнять кошку, но на пороге стоял Васька. Рыжий кот был мокрым по брюхо. Из пасти у него свисала водоросль, глаза стали мутными, а лапы оставляли на досках чёрные отпечатки. Он прошёл в избу, миновал миску, стол, ноги Марии, добрался до печи и лёг мордой к озёрной стороне, хотя стены закрывали ему всякий вид.
— Господи, — Мария перекрестилась, забыв, что после последнего собрания в клубе ругала соседку за крест на шее.
Прасковья взяла кота за шкирку, но тот лежал беззвучно. Старуха вытащила его обратно в сени, уложила на мешковину и велела Нине принести тряпку. Девочка заметила: чёрный ил на лапах Васьки пах сырой землёй с кладбища после дождя, когда могильные холмики у церкви расползались по краям.
— Его надо к Лобановым, — Мария прижала руку ко рту. — Это Лобановский кот, бабушка.
— Не тревожь дом, где человек ломается, — Прасковья сняла с полки старую деревянную миску. — Утром отнесём, когда их дом выдохнет.
Рассвет сам вытолкнул Ваську из сеней. Кот поднялся с мешковины на последних силах, прошёл к двери, толкнул её головой и вышел. Нина без разрешения натянула отцовский полушубок и последовала за ним через мокрые дворы. Туман стелился так низко, что колышки изгороди вырастали из белой жижи, а крыши сараев плыли над землёй отдельно от стен.
На берегу уже стояли люди. Их собирало общее чувство беды; жители сами выходили из домов, понимая, что взгляд надо держать на воде. Лобанов остался жив, но его жена сидела на земле перед избой и качалась, вцепившись в платок зубами. Глухов спал у них на лавке сидя, с открытым ртом, а Павел нёс из правления старый школьный журнал, чтобы записать фамилии заболевших и дворовых животных, так распорядился Кокорин, придумав за ночь: без списка район не поверит.
У самой воды, на полосе мокрого песка, лежали коты.
Васька дошёл до них, сделал ещё два шага и опустился рядом. Чёрная кошка с белым подбородком лежала мордой к озеру. Мурка Кузьминых вытянулась у кромки, её хвост касался воды. Полосатый котёнок Глухова свернулся клубком, но голова его всё равно была обращена к серой глади. Ещё несколько дворовых зверей лежали дальше, среди камышовых листьев, как выброшенные сетью мелкие тела.
Нина удержала слёзы: привычка к счёту оказалась крепче детского ужаса.
У неё была школьная тетрадь в синей обложке, выданная весной, когда учительница велела детям описать хозяйство каждого двора: коровы, овцы, куры, коты, лодки, сети, число трудоспособных. Нина тогда отнеслась к заданию с такой серьёзностью, что обошла оба берега, записала даже слепую кошку при старой бане и трёх котят, которых никто не хотел признавать своими. Вышло сто сорок две кошачьи души на деревни Юксовского куста. Учительница посмеялась, поставила пятёрку и отправила тетрадь в шкаф.
Нина забрала её в июле, когда звери начали пропадать.
Теперь девочка стояла на берегу в полушубке поверх ночной рубахи, с растрёпанной косой, с четырьмя царапинами на запястье, и шевелила губами, отнимая от прежнего числа тех, кто лежал перед ней. Прасковья подошла сзади и положила ладонь ей на плечо.
— Двенадцать осталось, — Нина повернулась к бабке с лицом, серым от тумана и холода. — Из всех дворов двенадцать.
Кокорин услышал это и поморщился, словно число ударило его по служебному месту.
— Девку домой уведите, нечего ей тут народ пугать.
Нина осталась у кромки воды, стиснув карман полушубка. На другом конце берега Егор Пахомов стоял у своей лодки и смотрел на Кошачью косу. Лицо у него было закрыто капюшоном брезентового плаща, но рука на весле побелела от напряжения.
Вода у камышей вдруг пошла кругами. Рыба держалась глубины, утки исчезли в камышах, ветер прошёл поверху, не тронув серую гладь; круги расходились медленно, один за другим, и каждый раз доходили до мёртвых котов, касались их морд, возвращались назад тонкими линиями.
Павел, который уже открыл школьный журнал, прикусил карандаш и оставил страницу пустой.
Мария нашла среди лежащих Ваську, закрыла глаза ладонью и отвернулась. Лобанова жена издали завыла, узнав рыжую шерсть. Глухов, шатаясь от бессонной ночи, опустился на корточки возле котов, потрогал одного, другого, поднял руку, понюхал пальцы, и по его лицу прошёл тот же страх, который ночью был в глазах Лобанова: взрослый, телесный, без права на сказку.
Из воды к берегу прибило рыбью кость, длинную, белую, очищенную. Она качнулась у носка Нининого валенка и остановилась. Девочка подняла её, машинально сунула в карман полушубка и только тогда заметила, что Дымки среди мёртвых нет.
Эта мысль зажгла в ней слабую надежду, но радость сразу увязла в холоде: если Дымка жива, она где-то у воды.
Старуха Прасковья нагнулась над мокрым песком. Там, между следами мужских сапог, тянулись маленькие отпечатки кошачьих лап. Они шли от деревни к озеру, а обратно следов не было.
— Теперь считай людей, — произнесла старуха так глухо, что рядом услышала одна Нина.
Нина посмотрела на избы, на дым над трубами, на лица соседей, на сеть Егора, висевшую у лодки чёрной мокрой тряпкой, и впервые поняла: коты не умерли отдельно от людей. Они ушли к воде первыми, оставив людям очередь на страх.
Глава вторая: Командировка
Из входящей телеграммы Вознесенского райздравотдела, август 1934 года:
«Юксовский сельсовет сообщает о поражении мышц после употребления озёрной рыбы; массовых желудочных жалоб не отмечено, падёж кошек продолжается, требуется санитарное обследование».
В Ленинграде дождь начался перед рассветом, когда каменные дворы ещё держали ночную сырость, а первые трамваи, скрежеща на стрелках, везли через город молчаливых людей с портфелями, узлами, ящиками инструментов и серыми от недосыпа лицами. По Неве тянуло мокрым железом, мазутом, речной травой; у мостовых перил стояли женщины в платках, ждали хлебного ларька и грели ладони под мышками, хотя август числился летним месяцем в календаре, на стенах учреждений и в школьных прописях.
Анна Вельская вошла в здание санитарной станции за десять минут до начала рабочего дня. Сторож Василий, старик с бельмом на левом глазу, поднял голову от газеты, увидел её тяжёлые ботинки, мокрый подол, кожаную сумку с потемневшими углами и молча сдвинул с крючка ключ от лабораторной комнаты. Он привык, что Вельская приходила раньше остальных, открывала окна даже в дождь, протирала стол спиртом и принималась читать ночные сообщения раньше, чем машинистка успевала поставить чайник.
Коридор пах хлорной известью, старой бумагой, отсыревшими шинелями и кислым молоком из столовой на первом этаже. На стене висел плакат с красной рамкой: «Санитарная культура — оружие социалистического строительства». Под ним чернилами вывели расписание выездов по районам, прививочных бригад, проверок общежитий и столовых. На нижней строке кто-то, уже отчаявшийся найти свободное место, приписал карандашом: «Крысы в хлебозаводе № 3 — повторно». Карандашный хвост ушёл вниз и оборвался, словно рука автора дрогнула от злости.
Анна сняла пальто, повесила его на спинку стула и положила сумку у ног. На ней была тёмная юбка, плотная блуза с застёжкой под горло и короткий шерстяной жакет, который делал её плечи суше, чем они были. Волосы, подстриженные по-мужски, намокли у висков и легли тёмными прядями к скулам. В лице Анны не было городской мягкости: узкие губы, прямой нос, серые глаза, привычка смотреть на предметы так, словно каждый обязан занять место в таблице.
На столе лежали три конверта, две записки от дежурного врача и жёлтая телеграфная лента, прижатая стеклянной чернильницей. Лента была помята, края уже загнулись от влажности. Анна прочла её стоя, в пальцах оставалась холодная вода с перчаток.
«Юксовский сельсовет сообщает о поражении мышц после употребления озёрной рыбы; массовых желудочных жалоб не отмечено, падёж кошек продолжается, требуется санитарное обследование».
Она перечла строку про кошек, провела ногтем вдоль слова, оставив слабую вмятину в бумаге, и только тогда села. Обычно телеграммы из районов были грязными от страха и спешки: дизентерия в бараке, сыпной тиф на лесозаготовках, отравление в столовой, скарлатина в школе, вода в колодце зелёная, семь детей с поносом, двое без сознания. Здесь стояла странная сдержанность: живот не бунтовал, зато мышцы ломались, рыба оставалась главной пищей, а кошки шли в строке рядом с людьми.
В соседней комнате закашлялась машинистка Клара, провела по клавишам пробный ряд, и в коридоре началось учрежденческое утро: шаги, хлопанье дверей, чьи-то мокрые зонты у стены, раздражённый голос заведующего снабжением, который требовал у завхоза спирт для лаборатории, а завхоз, по своему обыкновению, требовал бумагу с печатью на каждую склянку.
Анна раскрыла карту Ленинградской области. Юксовский сельсовет она нашла не сразу: за Свирью, у озёрного пятна, окружённого лесом, притоками, мелкими деревенскими названиями, от которых в городских кабинетах обычно оставались одни ошибки в отчётах. Юксовичи, Родионово, Гоморовичи, Красный Бор, ещё несколько строк мелким шрифтом, кое-где размазанных чернилами. Синяя линия Святухи уходила из озера к Свири; тонкие ручьи входили с другой стороны, неся с болот воду, торф, траву и всё, что растворялось в паводках.
В дверь постучали суставами пальцев. Заведующий эпидемиологическим отделом Владимир Маркович Мирский вошёл с чашкой чая, у которой на блюдце плавал мокрый чайный лист. Ему шёл шестой десяток, живот уже давил на ремень, волосы над ушами пожелтели от табака, а глаза за круглыми стёклами сохраняли холодную бодрость человека, привыкшего выслушивать сводки о смерти до завтрака.
— Вы уже ознакомились с ночной телеграммой? — он кивнул на ленту.
Анна протянула бумагу, не выпуская карту из другой руки.
Мирский прочёл быстро, вернул ленту на стол, отпил чай, поморщился от крепости.
— Вознесенский район просит специалиста, районный фельдшер просит чудо, председатель просит формулировку, которая не создаст переполоха; у них всегда три просьбы в одном конверте, завязанные одной бечёвкой.
— Сколько больных значится в сопроводительной записке? — Анна взяла карандаш и подвинула к себе чистый лист.
— Четверо тяжёлых за последние сутки, один умер на прошлой неделе, число лёгких случаев не установлено. Лёгких, я думаю, пишут от испуга, поскольку мышечная форма лёгкой бывает на бумаге.
— Возрастные сведения есть в приложении?
— От ребёнка до старика. Семейная связь между заболевшими пока не прослеживается, зато общая пища обозначена прямо: рыба из озера. Кошек приплели в каждую вторую строчку, словно без них район не разберётся.
Анна перестала писать и посмотрела поверх карандаша.
— Кошек не приплетают, Владимир Маркович. Их вносят, когда они болеют раньше людей.
Мирский постучал ложкой по стакану, хотя сахар уже растворился.
— Я знаю вашу любовь к лишним признакам, Анна Павловна, и ценю её в мирное время. Там деревня, слухи, старая церковь, озеро, рыба, дохлые коты. Стоит написать в районном бюллетене одно неосторожное слово, и через двое суток все решат, что вода заколдована, а советская медицина кормит людей падалью.
— Слово «неизвестная» вас пугает сильнее болезни.
— Меня пугают последствия слова, которое человек без образования слышит перед ужином, когда в доме одна рыба. Вы выедете сегодня, документы получите у Клары, направление подпишу после десяти.
Анна отметила на полях: «выезд срочный». Рядом написала: «опрос питания, место лова, виды рыбы, кошки, течение, паводок». Последнее слово обвела квадратом. За окном дождь усилился, стекло покрылось длинными водяными нитями; по двору прошёл санитарный автомобиль, брызнув грязью на крыльцо, следом дворник надел рукавицы и принялся ругаться с шофёром через закрытую дверь.
— Мне нужна лаборантка, — Анна повернула карту к Мирскому. — Банки, сургуч, спирт, марля, весы, ножи, формалин, термометры, пробирки, чистые мешочки для образцов. И возможность отправить часть материала в город без задержки у каждого стола.
— Лаборантку в район не дам, у нас очаг в общежитии Нарвской заставы. Зина Маркевич занята, Клара к пробиркам не годится, завхоз упадёт мёртвым, если вы потребуете ещё один комплект посуды. Поедете одна, на месте фельдшер поможет.
Анна замкнула пальцы на карандаше.
— Если связь с рыбой подтвердится, нужно запретить лов на участке.
Мирский развёл руками с такой усталостью, как если бы уже видел будущий спор.
— Запрет на лов — это не врачебная фраза в пустом кабинете. Там колхоз, план, сдача, дети, пустые амбары после прошлой зимы. Бумага о запрете должна идти через район. Ваш вывод обязан быть обоснован.
— Для обоснования нужны животные наблюдения.
Он понял, к чему она ведёт, и впервые за утро посмотрел не на бумаги, а ей в лицо.
— Вы собираетесь ставить опыты?
— Я собираюсь выяснить, что происходит.
— Вельская, в деревне мёртвый кот имеет больше политической силы, чем профессорская статья. Люди увидят, как вы кормите кошку подозрительной рыбой, и назовут это тем словом, которое им ближе.
— Если кошка погибнет, семья не станет есть эту рыбу.
— Если вы ошибётесь со сроком наблюдения, семья решит, что спасена.
Они смотрели друг на друга через стол, на котором лежала мокрая телеграмма, словно маленький кусок дальнего берега. Мирский первым отвёл глаза. Он подошёл к шкафу, вынул из верхней полки тонкую папку, обтянутую коричневой тканью, развязал тесёмки и положил перед Анной несколько вырезок, переведённых с немецкого.
— Haffkrankheit, Анна Павловна, держите рядом с картой и не выносите в разговоры с районом.
Анна взяла листы и медленно перелистала выцветшие страницы. На одном карандашом были отмечены слова: рыба, внезапные боли, тёмная моча, отсутствие признаков порчи, неясная причина. На другом стояла дата: середина двадцатых. Немецкий залив, рыбаки, приступы, ветеринарные наблюдения. Материал был чужой, неполный, пересказанный, но в нём уже шевелилось родство с телеграммой из Юксовичей.
— Вы считаете, что район прислал описание того же явления?
— Я считаю, что вы должны помнить о такой возможности и не произносить немецкое название без нужды. Районное начальство не любит иностранные имена для русских деревень.
Анна спрятала листы в папку.
— Если это алиментарный токсикоз, термическая обработка может не спасти.
— Вот поэтому вам и придётся думать быстрее, чем они едят.
Фраза осталась в комнате после того, как Мирский вышел. В коридоре уже шумел рабочий день, Клара била по клавишам с такой силой, словно каждая буква имела сопротивление. Анна осталась у карты, водя карандашом по синей линии озера. В детстве она думала, что болезнь приходит снаружи: из грязной руки, кашля, чужой кружки, тесного вагона. С годами выяснилось, что иногда она приходила через самое домашнее: воду в ведре, молоко, хлеб, рыбу, детский палец во рту. Человек впускал её сам, доверчиво, за общим столом.
Она поднялась и пошла в лабораторную, где утренний свет лежал на стекле голубыми полосами.
Комната была длинной, с двумя окнами во двор, где на верёвке сушились серые халаты. Под стеклянными колпаками стояли чашки, пробирки, склянки с реактивами, миски, эмалированные лотки. У стены — стол для вскрытий мелких животных и рыбы; на его краю сохранились царапины от ножа, въевшиеся в цинк коричневыми линиями. Анна проверила шкафы, выбрала восемь банок с притёртыми крышками, четыре простые, десять пробирок, кусок сургуча, бечёвку, две пачки марли, старый спиртовой термометр, нож с тонким лезвием. К списку прибавила карболку, йод, вату, бинты, шприцы, порошки, которые мог выдать аптечный склад.
Зина Маркевич появилась у дверей с охапкой журналов. Веснушки на её носу от влажности стали ярче, очки сползали, косынка съехала к затылку.
— Анна Павловна, мне Клара шепнула, что вас за Свирь отправляют. Там ожидают тифозный очаг?
— Речь идёт о рыбе и людях, которые заболели после общего стола.
Зина растерялась, затем осторожно поставила журналы на табурет.
— Рыба — это хуже, чем тиф, если вся деревня на ней сидит.
— Умная мысль для человека, которого Мирский оставляет на Нарвской заставе.
— Я могу вечером догнать с посудой, если он подпишет.
— Он подпишет, когда в здании останется больше людей, чем очагов.
Зина подошла к столу, увидела разложенные банки и понизила голос:
— Животных брать будете для наблюдений?
Анна задержала руку над склянкой.
— Сначала осмотр на месте, сбор сведений, карта питания и разговор с фельдшером; после этого будет ясно, какие меры допустимы.
— В телеграмме ведь кошки обозначены рядом с людьми?
Вопрос прозвучал с испугом и любопытством. Анна закрыла крышку ящика и повернулась к лаборантке.
— В телеграмме падёж кошек указан рядом с человеческими случаями. Это значит, что их придётся учитывать.
— Учитывать — плохое слово, когда речь про живых.
— В медицине много плохих слов спасают тех, кому от хороших легче не станет.
Зина кивнула, хотя глаза её остались тревожными. Она была той породы молодых людей, которым советская медицина обещала чистую полезность: халат, микроскоп, плакат о профилактике, умение победить грязь, невежество и насекомых. Вельская любила в ней эту веру и берегла от лишней горечи, пока могла.
После обеда Анна пошла в наркомздравовский склад, где заведующий с тугим воротником и перхотью на плечах разложил перед ней журналы отпуска. Каждая вещь требовала подписи, даты, основания, печати, фамилии ответственного лица, а иногда и отдельного вздоха. Она взяла меньше, чем просила, больше, чем заведующий хотел отдать, и вернулась с тяжёлым ящиком, перевязанным верёвкой. Клара оформила командировочное удостоверение на машинке: «Вельская Анна Павловна направляется в Вознесенский район для обследования случаев алиментарного заболевания среди населения Юксовского сельсовета». Слово «неизвестного» Клара набрала по привычке, увидела взгляд Мирского из соседнего кабинета, вытащила лист, заложила новый и перепечатала строчку без опасной ясности.
К вечеру дождь перешёл в мелкую водяную пыль. Анна вышла из станции с чемоданом, ящиком и сумкой через плечо. Трамвай был забит людьми, мокрой одеждой и запахом дешёвого табака; мужчина с узлом рыбы в газете стоял рядом так близко, что хвосты мелких окуней касались Анниного рукава. Она отвернулась к окну, где город дробился на водяные дорожки: дома, вывески, красные флажки, серые лица, лошадиная морда у телеги, мальчишка с пустой бидонной связкой.
Коммунальная квартира на Васильевском встретила её запахом капусты, керосина и влажных валенок, которые соседка Фрося никак не убирала из коридора, считая лето ненадёжной выдумкой календаря. Аннина комната была узкой, с одним окном во двор-колодец. Кровать с железными шариками на спинке, стол, книжная полка, вбитый криво гвоздь для халата, чемодан под стулом, фотография родителей в рамке, которую она держала лицом к стене с того дня, как перестала писать домой длинные письма.
Соседская девочка Лида сидела на подоконнике в коридоре и учила стихотворение к школьному утреннику, хотя школа ещё не открылась после каникул. Она смотрела, как Анна укладывает вещи: сменное бельё, чулки, мыло, расчёску, запасной блокнот, карандаши, немецкие вырезки, командировочное удостоверение в клеёнчатой папке, маленькую жестяную коробку с иглами, флакон нашатыря. Лида не спрашивала, куда та едет; дети в коммуналках рано узнавали, что взрослые командировки бывают скучнее похорон и тревожнее праздников.
— Вы едете к больным людям? — выговорила девочка, когда Анна застегнула чемодан.
— К людям, которые ещё хотят остаться здоровыми.
Лида обдумала ответ и потеребила косичку.
— А если болезнь уже вошла в их дома?
— Тогда надо успеть к тем, кто сидел с ними за одним столом.
Слова, сорвавшись, коснулись старой памяти. Стол в родительской квартире, белая клеёнка, брат Саша, худой, веснушчатый, с ушами, торчащими из-под волос, держит деревянную ложку и смеётся над тем, что каша тянется ниткой. Через три дня он лежит горячий, с сухими губами, через неделю отец ходит по комнате бесшумно, как вор, а мать сидит у окна, прижав к себе Сашину рубаху. Врач тогда говорил о сроках, воде, заносе инфекции, позднем обращении; Анна, тринадцатилетняя, поняла из его речи одно: взрослые умели объяснять гибель ребёнка так складно, что объяснение начинало занимать место помощи.