Kitabı oxu: «ПЕСНЬ АТЛАНТИДЫ»
ПРОЛОГ. Хроника воды
И было слово «море» — темно и сладко, яко мёд, и древнее самой земли. И вложил Господь в уста девичьи песнь, которой не знал никто из живущих, ибо песнь та была написана не на языке людей, а на языке того, что под водою.
Из «Хроники воды». Лист первый.
I. О составителе и о том, как рукопись нашла его
Составитель не искал эту рукопись. Она нашла его — так, как находят летом на берегу вещи, которых никто не терял: тесло без топора, детский башмачок, письмо, написанное рукой, которой давно нет на свете.
Ему было семьдесят четыре года. Он провёл жизнь, переписывая чужие святыни: старые часословы, синодики, жития святых, чьи имена стёрлись, как имена на могильных плитах. Он думал, что за столько лет научился отличать бумагу, на которой лежит благодать, от бумаги, на которой лежит просто время. Он ошибался.
Он был в Навьей-Губе по поручению Общества любителей древностей — делал снимки и копии для архива, пока церковь на берегу ещё стояла, а не рассыпалась в море окончательно. Часовня, которую читатель увидит дальше в этой книге, стояла на скале над обрывом, и море грызло её основание, как собака грызёт кость. Священник, отец Варфоломей, встретил его без охоты: он был из тех людей, которые пускают постороннего в дом, только чтобы он скорее ушёл.
Ризница была заперта, и Составитель не удивился: в приморских сёлах от чужих запирают всё, даже воздух. Но когда священник отомкнул замок и он вошёл, он почувствовал то, что нельзя передать словами, — ощущение, что в комнате кто-то уже был, ждал его, дышал, не желая быть услышанным. Воздух пах солью, хотя до моря было шагов пятьдесят и окна были заколочены. А потом он увидел сундук — и всё, что случилось потом, случилось не потому, что он был любопытен. Сундук был не заперт. Это была первая странность, которую он заметил: в запертой наглухо ризнице, где пыль лежала ровным слоем на всём, сундук стоял с поднятой крышкой, а подле него на досках пола — мокрые следы. Следы босых ног. Они вели от сундука к стене и там обрывались, как будто человек, стоявший здесь, не вышел в дверь, а растворился, или вошёл в стену, или был только наполовину и не дотянул ногу.
Он не хотел верить собственным глазам. Он был врачом по образованию, он знал, как обманывает зрение в полутьме, как пыль сворачивается в узоры, как трещина в доске кажется шагом. Он сказал себе это тогда — и всё равно не нашёл в себе силы прикоснуться к следам. Он обошёл их, как обходят яму, и открыл сундук.
Внутри лежала бумага. Много бумаги — грубая, жёлтая, края подточены, как будто их ели не черви, а солёная вода. Рукопись была исписана тем мелким, беглым почерком, каким пишут люди, привыкшие записывать тайком и быстро. Он взял верхний лист — и почувствовал, как внутри у него опустилось что-то, что он считал давно и прочно приколоченным: спокойствие.
Это была не та рукопись, которую он приехал снимать. Это была исповедь.
Он не знал тогда, что исповедь эта длиннее жизни и что, начав её читать, он уже не сможет остановиться, — что она будет сниться ему, что соль будет оседать на его подоконниках, хотя он жил в губернском городе, за сотни вёрст от моря, — что он начнёт слышать песню, у которой нет слов, и лучшие его часы будут уходить на то, чтобы вспомнить, помнил ли он её прежде.
Потом он узнал больше. Он узнал, что некоторые рукописи не пишутся людьми; точнее — людьми, но людьми, которые уже насквозь пропитаны тем, что описывают, как ныряльщики пропитаны солью, что бы они ни делали. Он держал в руках бумагу, которую держал человек, ушедший в море, — и бумага помнила его ладони лучше, чем Составитель помнил свои.
Он сел на сундук, поднёс лист к окну и начал читать.
За окном стояло море. Ему показалось, что оно подошло ближе, пока он читал первую страницу, — но это всё, что он тогда почувствовал. Он не знал ещё, что по ночам его начнут будить чьи-то шаги в коридоре, что в зеркале он будет ловить лицо, которое не его, что он будет находить на подушке мокрые волосы, которых не оставлял.
Он не знал, что эта книга уже выбрала его — так, как выбирают ножны для клинка.
Позже он переписал рукопись почти буква в букву, смирив гордыню переписчика: этой истории нужен голос очевидца, а не пересказчика. Он оставил все странности, все несообразности, все места, где автор противоречит сам себе, потому что человек, писавший это, сходил с ума и возвращался, и в этих провалах — самое главное.
Только пусть читатель бережётся. Читать следует при свете. Не читать на ночь. И если услышать песню — закрыть книгу.
Ещё не поздно закрыть её.
II. Царь Атар и Тот, Кто спит
Так рассказывалась эта история — та её часть, что случилась за тысячу и тысячу лет до нас, хотя, может быть, и вовсе не в прошлом, потому что у воды нет своего прошлого: всё, что опустилось в неё один раз, остаётся в ней навсегда и может всплыть в любую минуту.
Был на свете остров, которого больше нет, — или, вернее сказать, который есть, но только не там, где его ищут. Звали его Златовратым Градом, а в чужих книгах — Атлантидой, именем царя Атланта, что правил в нём в седую древность. Но ещё раньше, чем Атлант, правил там царь Атар, и о нём-то и повествует хроника.
Атар был молод, прекрасен и горд, как горды бывают только те, кто никогда не терял. Он построил город из белого камня и зелёного золота, с башнями, что доходили до облаков, и с вратами, что были выше врат любого царства на земле. Он осушил болота, обуздал реки, вывел породы рыб, каких не видывал свет, и во всех морях не было моряка, который не знал бы имени Атара и не пел бы песен о его городе.
Но была у него одна болезнь, о которой летописцы предпочитали молчать, потому что о царях не пишут такого, — болезнь, которую врачи именовали бы одержимостью смертью. Атар не мог вынести мысли, что он умрёт. Он не боялся боли, не боялся врагов, не боялся богов; он боялся одного — того мгновения, когда его имя перестанет произноситься живыми губами, когда город его переживёт его, когда трон займёт другой, а он станет прахом под плитой, на которую сядет кто-то чужой, чтобы погреться на солнце.
С годами эта болезнь завладела им целиком. Он перестал спать — нет, он спал, но каждую ночь его будила одна и та же мысль, острая, как заноза: «Этот час я уже не верну. Этот час уже у меня отнят навсегда». Он приказывал убивать вестников, приносивших вести о смерти, даже вести о чужих смертях, — как будто известие смерти могло войти в дом и заразить его. Он поседел, хотя был ещё не стар; он похудел; и придворные шептались, что царь нанял ловцов снов и держит при себе колдунов, которые обещают ему вечность, — но колдуны умирают один за другим, а царь всё ищет.
И вот однажды, в год великого волнения вод, когда море поднялось и затопило низкие берега, Атар вышел на утёс, что смотрел в бездну, и закричал в темноту. Он не знал, кому кричит, — он знал только, что ему нужен ответ, что он больше не может, что если не сегодня — то никогда.
И ответ пришёл.
Не голосом — потому что у Того, Кто спит, нет голоса, каким говорят люди. Ответ пришёл приливом, который поднялся выше, чем поднимался когда-либо, и вода обняла утёс, и в воде Атар увидел то, что видели до него лишь немногие и о чём никто не рассказывал дважды.
Описывать Его нельзя — описывать Его значит звать Его, а звать Его не должно никому. В хронике сказано только, что Он был велик, как ночь, и древен, как сам океан, и что Он не был злым и не был добрым — Он был тем, что есть, тем, что лежит на дне и ждёт, и Его ожидание было терпеливее камня. В нём не было ни жалости, ни жестокости; в нём было то же, что в самой воде: Он брал, что Ему давали, и брал, что не давали, и при этом ни разу не согрешил против себя, потому что у воды нет ни совести, ни греха.
— Чего ты хочешь? — спросил Атар, и голос его дрожал впервые за много лет.
И вода ответила ему, потому что вода — язык Спящего.
— Хочу жить вечно, — сказал Атар. — Хочу, чтобы город мой стоял, когда рухнут все города. Хочу, чтобы имя моё пели, когда забудут имена богов.
И Спящий ответил ему — не словами, а тем, что встало перед ним на воде: город, каким он будет через тысячу лет, — величественный, золотой, бессмертный, и в нём не было ни одного мёртвого. Внутри у Атара что-то оборвалось и распустилось, как парус: он увидел то, чего хотел больше всего на свете, — себя, стоящего на высокой башне, нестареющего, вечного, окружённого сыновьями сыновей, которых не будет конца.
— Дам тебе это, — сказала вода. — Но ничто не даётся даром, и всё, что даёт море, море забирает. Подпиши договор кровью своей — и будешь править вечно.
— Чего ты хочешь взамен? — спросил Атар.
— Песни, — ответила вода.
И Атар, не поняв цены, рассмеялся и согласился. Он разрезал ладонь золотым ножом и написал кровью на листе из рыбьей кожи те слова, которые продиктовала ему вода, и омочил лист в море, и море приняло его.
Вот какие слова были написаны. Текст договора сохранился в старом списке, и переписчик, державший его в руках, не мог поручиться за каждую букву, но помнил одно: когда он читал эту строку, ему казалось, что произносит её не человеческая воля, а что-то, что было под ним, и что его собственный голос читал её так, будто слова уже тысячу лет лежали у него в гортани.
«Я, Атар, царь Златовратого Града, признаю Тебя, Спящего во глубине, богом моим и господином моим, и отрекаюсь от всех иных богов, и обещаю служить Тебе, покуда жив, и по смерти моей, и причинять зло всем, кто встанет между мной и Тобою, и отдаю Тебе власть над телом моим и душой моей, и над городом моим, и над всеми, кто в нём будет жить, и над всеми, кто от меня родится, до скончания времён. Подписано кровью: Атар».
Так начинается история невесты бездны.
И первая мысль, которая приходит всякому, кто читает этот договор, — та же, что пришла переписчику: как легко отдаётся то, чем не владеешь. Атар отдал город, который был не его, отдал души жителей, которых не спрашивал, отдал потомков, которых ещё не было. Он думал, что торгует жизнью; он торговал чужим бессмертием. Так всегда торгуют те, кто слишком дорого ценит свою шкуру: они щедры до преступления, потому что платят не собой.
И то, что произошло дальше, случилось не потому, что Спящий был зол. Спящий не был ни зол, ни добр; он был точен, как прилив. Он взял ровно то, что было ему отдано, — и взял бы не меньше, если бы ему отдали больше, и ушёл бы, если бы ему отказали. В этом и была его сила: ему не нужно было побеждать. Ему достаточно было ждать, потому что он — ожидание.
III. Песнь и невеста
Долго ли, коротко ли — а исполнил Спящий обещанное. Город Атара рос и богател, как ни один город на земле; корабли его ходили во все концы света, и слава его гремела так, что соседние цари слали послов с дарами, лишь бы не гневить. Атар состарился, но не умер, — он правил сто лет и двести, и вельможи его менялись, как листья, а он всё сидел на троне из чёрного дерева и смотрел на море.
Но была одна малость, о которой он не подумал, когда подписывал договор, — ибо кто из смертных думает о песнях?
В городе жили певцы, каких не видывал свет. Они пели о битвах и о любви, о богах и о героях, и голоса их были сладки, как мёд. И вот в один из годов, когда Атару исполнилось триста лет, к нему привели дочь корабельщика по имени Мэра — девочку с длинными чёрными волосами и голосом, от которого плакали даже старые воины. Она пела так, что рыба поднималась со дна послушать, и луна выходила из-за туч, чтобы не пропустить ни ноты.
Мэра была не просто певицей. Она была той, кого в роду Атара называли «слышащей»: она слышала не только то, что звучит над водой, но и то, что звучит под водой, — и с детства ей казалось, что море разговаривает с ней, что оно знает её имя, что оно ждёт, когда она вырастет. Она никому не говорила об этом, потому что не хватало слов, а те слова, что находились, звучали как бред ребёнка.
И в ночь, когда Мэра пела впервые перед царём, море поднялось выше прилива, и вода вошла в город по колено, и все, кто был в ту ночь у воды, слышали, как поёт что-то в глубине — вторит, сливается, зовёт.
Атар побледнел, потому что вспомнил договор. Он триста лет правил городом, и всё это время где-то на дне его памяти лежала бумага, подписанная кровью, — и он надеялся, что она не понадобится, что море забудет. Море не забывает.
— Это за неё? — спросил он в темноту, и вода ответила:
— Это за песню. Отдай мне ту, что поёт, — и город твой простоит ещё тысячу лет. Не отдашь — и я заберу всё, что дал, и город твой, и тебя самого, и имя твоё.
И Атар, который триста лет не плакал, заплакал, но отдал. Потому что страх перед бездной оказался сильнее любви, — так всегда бывает с теми, кто слишком долго цепляется за жизнь. Он любил Мэру, как любил всё в своём городе, — любовью собственника; но себя он любил страхом, а страх сильнее собственности.
Мэру одели в белое, как невесту, и повели к воде. Она не плакала. Это была первая странность, которую заметили провожавшие: невеста бездны шла к воде, как на праздник, с открытыми глазами, и в глазах её не было ужаса. Она шла потому, что знала: море звало её с самого детства, и теперь зов наконец исполнится. Она не была жертвой; она была той, кто услышал и пришёл. И от этого было страшнее, чем если бы она кричала и вырывалась.
На запястье ей надели обруч из белого металла, каких не куют на земле, и обруч этот врос ей в кожу, и остался на ней навсегда. Она не вскрикнула. Только посмотрела на свою руку, как смотрят на вещь, которую давно ждали, и улыбнулась.
Она вошла в воду, как невеста входит в церковь, — и вода приняла её, как муж принимает жену. И берег, на котором стояли люди, вздохнул — все, как один, — потому что каждый из них почувствовал, что что-то огромное, что висело над городом, в эту минуту стало на полвершка ближе, и что отныне оно будет прозрачнее, и тоньше, и ближе всегда.
И с той поры повелось: каждые двенадцать лет, в год большого волнения вод, в городе рождалась или вырастала девица с голосом, которому вторило море, — и её называли Невестой бездны, и её уводили в воду, и город стоял. Пока платили дань песней — стоял и процветал. А когда платить переставали, море напоминало о себе голодом, болезнями и кораблями, что не возвращались в порт.
Так было сто лет, и двести, и пятьсот.
IV. О тех, кого брало море
Летопись сохранила имена не всех невест — море не хранит имён, оно хранит голоса, — но те имена, что дошли до нас, переписаны в хронику, потому что каждое из них — это человек, и каждый из них шёл к воде со своим сердцем.
Были невесты, которые шли с радостью, как Мэра, — те, кого море звало от рождения и кто всю жизнь тосковал по воде, не зная, по чему тоскует. Одна из них, Хафра, дочь рыбака, не дожила до срока: она утонула сама, за год до того, как должны были прийти за ней, и рыбаки рассказывали, что когда её вытащили на берег, на губах у неё застыла улыбка. Её всё равно обручили и отвели к воде — мёртвую, — потому что договор не различал.
Были невесты, которые шли с ненавистью, — их отдавали силой, и они проклинали царя, и храм, и себя, — и море принимало их, и от них, говорили, вода становилась чёрной на семь дней, и рыба уходила от берегов, не возвращаясь.
Были и такие, которых не находили. За год до срока их родители увозили дочерей на материк, в горы, в чужие страны, — и какое-то время город жил в надежде, что договор порван. Но море находило их. Оно находило их и в горах, и в чужих странах: их находили мёртвыми в закрытых комнатах, с водой на губах, или живыми, но вымокшими до нитки, с глазами, из которых ушло всё, что было в них человеческого. Их привозили обратно — тех, кого можно было привезти, — и обручали, и вели к воде.
А однажды — об этом летопись говорит шёпотом, стыдливо, как о позоре рода, — однажды невесту не нашли вовсе. Её ждали к сроку, и её не было; прочёсывали берег, горы, чужие земли — и не нашли. И в тот год море впервые взяло не невесту, а город: оно поднялось и смыло полквартала, и утопило сто двадцать человек, в том числе царя, который медлил.
Море не любят вспоминать об этом: договор был договор, и цена за пропущенный срок была показана всем. С тех пор невест не искали — их берегли, как берегут урожай: холили голоса, запирали от чужих глаз, учили не смотреть на воду, чтобы вода не научилась смотреть в ответ.
История невест — это история того, как род, продавший себя за вечность, учился платить.
V. Потопление Града
Но не вечно живёт и страх, — и вот нашёлся царь, который решил, что хватит. Звали его Атлант, и был он праправнуком Атара, и был он горд, как прадед, но не так мудр, и сердце его не знало той подкожной дрожи, которая всю жизнь грызла Атара. Атлант не боялся смерти — он над нею смеялся: он был молод, силён, и смерть казалась ему сказкой, которой пугают слабых.
Когда в его правление пришёл срок отдавать очередную невесту, он отказался. Он созвал совет, и старейшины говорили ему о договоре, и он, слушая их, улыбался — той улыбкой, от которой у стариков холодело внутри.
— Довольно, — сказал он. — Мы сильнее. Мы построили город, которому нет равных; пусть море берёт камни, а не наших дочерей. Мой прадед продал нас тьме, потому что боялся умереть. Я не боюсь. И я выкупаю нас обратно.
И в знак презрения он велел заковать невесту в цепи и бросить в темницу, а на берегу — сжечь статую Спящего, что стояла с незапамятных времён, вытесанная из чёрного камня, которого нет на земле.
Статую жгли три дня. Она не грелась, говорят летописцы: огонь лизал её, и чёрный камень оставался холодным, и дым от костра шёл прямо вверх, хотя на море был ветер. К исходу третьего дня статую оставили как она была, чёрную и целую, и люди начали избегать берега, потому что им казалось, что статуя смотрит.
В ту же ночь началось то, что летописцы называют Потоплением Града, а моряки — Днём, когда море встало.
Море встало. Не волной — волны приходят и уходят, — а целиком, всем своим телом, и поднялось оно выше башен, и выше облаков, и город Златовратый, город белого камня и зелёного золота, город, которому не было равных, ушёл под воду целиком, с башнями, с дворцами, с храмами и с людьми.
Но — и об этом не пишут ни в одной книге, кроме этой хроники — город не погиб. Он не утонул; он был взят. Спящий не любит терять. Он взял город, и город стал Его — Его телом, Его домом, Его невестой. Люди града не утонули; они стали жить под водой, как жили над ней, — только сначала они, наверное, кричали, а потом разучились кричать, потому что кто-то, кто долго спит, забрал у них голоса, чтобы они не пели.
А невесту, что была закована в цепи, Спящий взял первой — её, Атлантову невесту, звали тоже Мэра, как и первую, или, может быть, это была она сама, потому что под водой время течёт иначе, и первая невеста до сих пор ждёт.
С той поры Златовратый Град лежит на дне, и раз в двенадцать лет, в год большого волнения вод, он поднимается на одну ночь — поднимается, чтобы напомнить: я здесь, я жду, я не умер.
И в те ночи на берега выходит из воды то, что осталось от его жителей, — и не дай небо встретить их.
VI. Пророчество
В хронике есть и пророчество, записанное, как говорят, рукой первой царицы Мэры перед тем, как она вошла в воду. Без него непонятна вся дальнейшая повесть. И переписчик, списывавший эти строки, рассказывал, что перо его дважды останавливалось, и он дважды выходил на крыльцо — подышать, — хотя на дворе нечем было дышать, потому что стоял сухой и тихий день.
«Доколе платит род дань песней — доколе стоит Град. Придёт время, когда родится последняя из рода невест, — девица, в чьей крови будет и кровь Атара, и кровь Мэры, и кровь всех, кого брало море. Она будет петь не по приказу, а по воле, и голос её будет сильнее голоса Спящего.
И тогда будет ей дано: спеть песнь конца.
Песнь конца оборвёт договор, и Град уснёт навеки, и Спящий уснёт в нём, как спят мёртвые, — но цена песни такова, что заплатит её не та, что поёт, а тот, кто её полюбит. Ибо договор не рвётся даром: кто-то должен остаться в глубине вместо всех.
Блажен, кто не доживёт до той поры. Ибо любовь, которая спасёт мир, убьёт любящего».
Вот что говорит хроника. Но на обороте этого листа, на самой кромке, где бумага потемнела от соли, найдены строки, написанные другой рукой, — более поздней, торопливой, и они не были переписаны ни в один список, потому что их, видимо, не успели переписать или не захотели. Вот они:
«И ещё записано, тайно: та, что споёт песнь конца, не умрёт, но лишится памяти, и голоса, и той половины души, что пела, — и будет жить, не зная, что спасла род, и слушать море, не понимая, почему плачет. А тот, кто останется в глубине вместо неё, будет помнить всё, всегда, ибо память — его наказание и его единственное имущество».
Переписчик долго сидел над этими строками. Ему было холодно, хотя печка была натоплена. И он понял, что держит в руках не легенду.
Он держал в руках приговор.
VII. Сон составителя
Здесь кончается первый лист рукописи, и начинается то, что переписчик и составитель должен был рассказать сам, потому что дальше хроника переходит в исповедь, и исповедь эту писал не безвестный летописец древности, а человек, живший в нашем веке, человек, которого невозможно было не узнать по этим страницам, — господин Северин Романович Лазарев, врач и путешественник, оставивший Петербург ради северных становищ и не вернувшийся в столицу до конца дней своих.
Рукопись его найдена в ризнице старой часовни на берегу Белого моря, в становище Навья-Губа, — найдена спустя много лет после того, как он исчез, и найдена в сохранности, хотя море вокруг становища точит камень, а время точит всё.
Она называлась просто: «Она поёт во сне».
Составитель переписал её почти без изменений, смирив гордыню переписчика, — потому что у этой истории есть право быть рассказанной так, как её рассказал очевидец, а не так, как её пересказал бы человек, не слышавший песни.
Но прежде чем отдать эту исповедь читателю, он должен был рассказать о том, что случилось с ним, пока он её переписывал. Ибо нельзя было, чтобы читатель считал его безумцем; ему нужно было, чтобы читатель знал, с чем имеет дело, и мог вовремя закрыть книгу.
Первое время всё было хорошо. Он работал спокойно, как работал всегда: склонясь над столом, при свече, переписывая бисерные строчки начисто, в хорошем, ровном почерке. Рукопись ему нравилась — нравилась своей странной, певучей печалью. Но на третью ночь он проснулся от того, что в комнате пахло морем. Он не жил у моря; он жил в губернском городе, где пахнет пылью, самоварами и вокзалом. А тут — соль, йод, водоросли, так остро, что захватывало горло.
Он встал, прошёлся по комнате. На подоконнике, он увидел, лежал тонкий слой соли — мелкой, сероватой, морской. Комната была закрыта; окна не открывались с зимы. Он стёр соль рукой — она осталась на ладони, сухая, настоящая.
На четвёртую ночь он услышал песню.
Она была тихая, без слов, и шла как будто из-под пола, из-под земли, из-под фундамента дома, — и он узнал её сразу: это была та самая песня, о которой он читал днём, — песня невесты бездны. Он зажал уши подушкой, но песня шла не через уши — через кости, через зубы, через затылок.
Он не спал до утра.
На пятую ночь он увидел её. Она стояла в коридоре, в темноте, у двери в его комнату, — нет, он не видел её целиком; он видел только край белого платья и мокрые волосы, тяжёлые, как канаты, — и слышал, как с них капает вода на половицы.
Он зажёг свечу — коридор был пуст. Но на полу были мокрые следы. Они вели от его двери к стене и там обрывались, как те, что он видел в ризнице.
Он не сказал никому. Кому он мог сказать? Врачу — что его по ночам навещает мокрое платье? Себе самому — что он начинает сходить с ума? Он продолжил переписывать. И с каждым днём песня становилась ближе, и соль на подоконнике — толще, и он начал ловить себя на том, что бормочет вслух её мелодию, ту самую, которой нет в нотах и которую нельзя переписать.
Он понял, что рукопись не просто рассказывает историю. Она ищет продолжения. Она ищет читателя, который дочитает её до конца и поверит, — потому что только поверивший узнает песню, и только узнавший песню сможет её передать дальше.
Он не хотел быть этим читателем. Но он уже был им.
Поэтому он дописал этот пролог и отдал рукопись целиком, с предупреждением: если где-то в ней читатель почувствует, что за его спиной стоит тишина плотнее, чем должна быть, — пусть закроет книгу. Если услышит песню — пусть не оборачивается. Если найдёт на подоконнике соль — пусть уезжает.
Он ещё может уйти. А Составитель уже не мог: он дошёл до того места, где рукопись знает его имя, а он забыл, как оно звучало до неё.
И всё же, если читатель держит эту книгу в руках, он должен знать: всё, что в ней написано, — правда. Не та правда, которой учат в школах и которую проверяют приборами, а та, что живёт на дне, ждёт и помнит.
Ибо море не забывает.
Оно лишь ждёт, когда вспомнишь ты.
— Составитель