Kitabı oxu: «Этика. Политика. Философия»
Bertrand Russell
UNPOPULAR ESSAYS PHILOSOPHICAL ESSAYS
Перевод Ю. Каллистратовой, В. Желнинова
Перевод осуществлен с издания на английском языке, опубликованного издательством Routledge, входящим в группу компаний Taylor & Francis Group
Печатается с разрешения TAYLOR & FRANCIS GROUP и Informa UK Limited
Дизайн обложки Р. Алеева
© Bertrand Russell, 1910, 1950
© Перевод. Ю. Каллистратова, 2023
Школа перевода В. Баканова, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2026
* * *
Непопулярные эссе1
Пролог
Собранные здесь эссе написаны в разное время на протяжении последних 15 лет. Большинство из них направлено на борьбу с растущим как среди левых, так и среди правых догматизмом, который до сих пор характеризует наш трагический век. Все они посвящены этой серьезной цели, даже если кому-то кажутся несерьезными, потому что тех, кто привык к пафосу и помпе, не одолеть еще большим пафосом и помпой.
Несколько слов по поводу названия. В предисловии к книге «Человеческое познание» я заявил, что пишу не только для профессиональных философов и что «подлинная философия исследует вопросы, представляющие интерес для любой образованной публики». Рецензенты поймали меня на слове, указав, что местами книга сложна для понимания и что мое заявление якобы вводит ее покупателей в заблуждение. Не желая больше навлекать на себя подобную критику, сразу оговорюсь, что некоторые предложения в настоящем сборнике, пожалуй, способны озадачить на редкость тупых десятилеток. На этом основании я не стану называть эти эссе популярными. А раз они не популярные, то пусть будут «непопулярными».
Бертран Рассел
1. Философия и политика
Среди народов современной Европы британцев выделяет, с одной стороны, величие их философов, с другой – нелюбовь к философии. В обоих случаях проявляется их мудрость. Впрочем, нелюбовь к философии, возведенная в принцип, сама по себе становится философией; в Америке это зовется инструментализмом. В моем понимании, любая дурная философия опасна и потому заслуживает такого же осторожного к себе отношения, как тигры или молнии. А вопрос о том, насколько стоит полагаться на «хорошую» философию, я до поры оставлю открытым.
Связь философии с политикой – чему, собственно, и посвящена эта статья – для британцев менее очевидна, чем для жителей континентальной Европы. Эмпиризм в широком смысле характерен для либералов, однако Юм состоял в партии тори; то, что философы зовут идеализмом, обычно связывают с консерватизмом, однако Т. Х. Грин был либералом. На континенте же эта связь всегда прослеживалась более четко; там готовы скорее принять или отклонить некую совокупность доктрин целиком, чем критически анализировать ее отдельные части.
Во все времена в большинстве цивилизованных государств власти официально придерживались какой-то одной философии; такое положение вещей повсеместно сохраняется и по сей день, за исключением стран, где преобладает либеральная демократия. Католическое духовенство опирается на философию Фомы Аквинского, советская власть – на марксизм. Нацисты отстаивали немецкий идеализм, хотя степень их приверженности Канту, Фихте или Гегелю остается неясной. Политические позиции католиков, коммунистов и нацистов неотделимы от их философских взглядов. Демократический либерализм – на его ранней, успешной стадии – был неотделим от эмпирической философии Локка. Взаимосвязь между философскими течениями и политическими системами достойна внимания, во-первых, потому, что реально существует, а во-вторых, я хотел бы понять, насколько она закономерна или (даже если не закономерна) психологически неизбежна. Какова бы ни была природа этой зависимости, философия имеет практическое значение для каждого человека, а уж господствующая философия и вовсе предопределяет, счастливо или несчастливо живет огромное количество людей.
Само слово «философия» принадлежит к терминам, смысл которых далеко не устоялся. Подобно неоднозначному понятию «религия», философия может указывать на определенные течения в истории культур, а может означать пытливость ума, что в наши дни очень ценится. В университетах демократического Запада философию считают лишь одной из сторон стремления к познанию – такой же беспристрастной, как наука, где никто не обязан делать выводы, угодные властям. Многие преподаватели философии не только открестились бы от любых намерений повлиять на политические взгляды своих учеников, но и вообще не признали бы за философией никакой роли в воспитании нравственных ценностей. Роль философа, сказали бы они, в этом смысле ничем не отличается от роли физика или химика. Познание, сказали бы они, должно быть единственной целью университетского образования, а воспитание нравственности следует оставить родителям, школьным учителям и Церкви.
К сожалению, такой взгляд на философию – которому я, кстати, очень симпатизирую – появился совсем недавно. И даже в современном мире является исключением. С древних времен на этот счет преобладает иное мнение, именно ему философия обязана своим социальным и политическим статусом.
Этот исторически привычный взгляд на философию сложился в результате попыток связать науку с религией (или, точнее, объединить доктрину о природе мироздания и роли в нем человека с воспитанием нравственных ценностей, соответствующих представлениям о праведной жизни). От религии философия отличалась тем, что хотя бы формально не опиралась на высшую власть или традицию, а разница с наукой заключалась в возложенной на философию задаче втолковать людям, как жить. Эти две цели: космологическая и нравственная – были тесно взаимосвязаны. Порой моральные принципы философа влияли на его взгляды о природе Вселенной, иногда представления о Вселенной предопределяли его этические ценности. Последние, в свою очередь, у большинства философов обуславливали их политические предпочтения. Так, одни превозносили демократию, другие – олигархию; одни восхваляли свободу, другие – дисциплину. Почти все философские направления изобретены древними греками, а значит, противоречия, которые мы имеем в современности, существовали еще в досократовскую эпоху.
Ключевая проблема морали и политики состоит в нахождении способа примирить правила жизни в обществе с индивидуальными желаниями. До сих пор достичь этого удавалось – насколько уж удавалось – разными путями. Везде, где существует правительство, антисоциальное поведение тех, кто в правительство не входит, пресекается уголовным законодательством; там, где внушается, что непослушание – грех, законы подкрепляет еще и религия. В странах, где духовенство обладает властью подчинять светских правителей моральному кодексу Церкви, даже монархи до определенной степени ограничены рамками закона. Примеров тому в Ветхом Завете и средневековой истории предостаточно. Земные правители, искренне верующие в божественную кару и раздачу наград и наказаний в загробной жизни, не мнили себя всесильными и боялись безнаказанно грешить. На это сетует король в «Гамлете», когда противопоставляет негибкость божественного правосудия угодливости земных судей перед монархом.
Философы, занимаясь вопросами сохранения социальной сплоченности, искали такие решения, которые меньше полагались на догму, чем официальные религии. Во многом философия возникла как реакция на скептицизм: в эпоху, когда власть догм над умами ослабла, для поддержания социально необходимого уровня веры понадобились относительно рациональные доводы. Это привело к глубокой неискренности, поразившей бо́льшую часть как древней, так и современной философии. Подсознательный страх того, что ясность мысли повлечет за собой анархию, заставлял философов прятаться за туманными рассуждениями и недосказанностью.
Среди них, разумеется, были исключения. Самыми заметными стали Пифагор в Античности и Юм в современности. Вследствие скептицизма оба придерживались в политике консервативных взглядов. Пифагор был не уверен в существовании богов и тем не менее считал, что им следует поклоняться. Философия, по его мнению, не выполняла никакой назидательной функции, поэтому для сохранения нравственности оставалось уповать на невежество большинства и его готовность верить в то, что его просвещают. Ничто, таким образом, не должно ослаблять силу народной традиции.
Похожее заключение до некоторой степени справедливо и в отношении Юма. Изложив свои скептические выводы, которые, по его признанию, не годились в качестве моральных ориентиров для жизни, он сформулировал практический совет, согласно которому никому не следовало его читать. «Лишь небрежность и невнимательность, – пишет он, – способны дать нам избавление. Поэтому я всецело уповаю на них». Хотя он и не объяснил причин, по которым отдал предпочтение тори, совершенно очевидно, что «небрежность и невнимательность» могут разве что заставить смириться со статус-кво и никогда не побудят человека отстаивать те или иные реформы.
Настроенный чуть менее скептически Гоббс также был убежден, что правители не имеют божественного начала, и тоже, следуя по пути неверия, пришел к отстаиванию крайнего консерватизма.
Пифагору «ответил» Платон, Юму – Кант и Гегель. Каждый раз философский мир вздыхал с облегчением и воздерживался от слишком скрупулезного изучения интеллектуальной обоснованности «ответа», который имел как политические, так и теоретические последствия (к сожалению, о политических последствиях «ответа» Юму позаботился не либеральный Кант, а реакционный Гегель).
И все же такие обстоятельные скептики, как Пифагор и Юм, никогда не пользовались особым влиянием; к ним прибегали разве что реакционеры, когда требовалось запугать народ и привести его к бездумному догматизму. По-настоящему могущественными противниками Платона и Гегеля были не скептики, а эмпирики: в одном случае – Демокрит, в другом – Локк. Оба ассоциировали эмпиризм с демократией и более или менее утилитарной этикой. В обоих случаях новая философия сумела произвести впечатление более благородной и глубокой, чем философия банального здравого смысла, которую она вытеснила. И в обоих случаях – во имя величайших целей – новая философия стала опорой несправедливости, жестокости и сопротивления прогрессу. В случае с Гегелем это прослеживается более или менее четко; в отношении Платона существует некий парадокс; впрочем, недавняя книга доктора К. Р. Поппера2 блестяще разрешает последние сомнения.
Если верить Диогену Лаэртскому, Платон придерживался мнения, что все книги Демокрита следует сжечь. Желание это исполнилось до такой степени, что до нас не дошло ни единого сочинения Демокрита. Платон вообще не упоминал о нем в своих диалогах, Аристотель дал лишь некое представление о его взглядах, Эпикур его опошлил, а Лукреций переложил учение Эпикура на стихи. Благодаря счастливой случайности творчество Лукреция сохранилось. Восстановить Демокрита по противоречивым постулатам Аристотеля и поэзии Лукреция нелегко – все равно что пытаться восстановить Платона по опровержениям его идей Локком и стихотворению «Однажды в полночь вечность видел я…» Генри Воэна. Однако для того, чтобы объяснить и осудить ненависть Платона, этого вполне достаточно.
Демокрит (вместе с Левкиппом) знаменит главным образом как основатель атомизма, который он отстаивал, несмотря на протесты метафизиков, повторенные их последователями – вплоть до Декарта и Лейбница. Впрочем, атомизм составлял лишь часть его общей философии: он был материалистом, детерминистом, свободным мыслителем, прагматиком, не любившим сильные эмоции и убежденно верившим в эволюцию – как астрономическую, так и биологическую.
Подобно людям, разделявшим схожие взгляды в XVIII веке, Демокрит был рьяным демократом. «Бедность и демократия, – говорит он, – куда предпочтительнее того, что зовется процветанием под властью деспота, так же как свобода предпочтительнее рабства». Он был современником Сократа и проживал в одном городе с Протагором; расцвет его пришелся на ранние годы Пелопоннесской войны, до конца которой он, скорее всего, не дожил. Война, охватившая всю Элладу, по сути, сводилась к конфликту между демократией и олигархией. Спарта отстаивала олигархию, равно как родные и друзья Платона, оказавшиеся таким образом предателями. Считается, что их предательство внесло свою лепту в поражение Афин. После того поражения Платон занялся восхвалением победителей, описав утопию, главные черты которой навеяны конституцией Спарты. Ослепленные его недюжинным литературным талантом, либералы проглядели реакционные наклонности Платона, зато его более поздние апостолы, Ленин и Гитлер, сделали их практическим руководством3.
Тот факт, что политические аспекты платоновского «Государства» до сих пор восхищают вполне достойных людей, является, пожалуй, самым поразительным примером литературного снобизма в истории. Давайте рассмотрим несколько постулатов этого тоталитарного трактата.
Главная цель образования, которой подчинено все остальное, – воспитать мужество в сражении. Для ее достижения необходимо введение строжайшей цензуры сказок и историй, которые матери и няньки рассказывают детям на ночь; Гомера следует запретить, потому что этот исписавшийся стихоплет порочит героев и насмехается над богами; драмы запретить, потому что в них присутствуют злодеи и женщины; музыку разрешить строго определенного типа, что в наше время соответствовало бы патриотической песне «Правь, Британия!» и «Маршу британских гренадеров». Власть должна принадлежать кучке олигархов, практикующих мошенничество и обман – подтасовку в жеребьевке в евгенических целях и тщательно проработанную ложь, убеждающую население в биологической разнице между высшим и низшим классами. И наконец, для детей, рожденных вне правительственного отбора по жеребьевке, должно быть учреждено массовое детоубийство.
Счастливы ли граждане такого государства, значения не имеет, говорят нам, так как величие проявляется в целом, а не в отдельных его составляющих. Платоновский полис – копия вечного города на небесах; возможно, на небесах такое существование и будет нам в радость, а то, что оно не устраивает нас здесь, на земле… Ну что ж, тем хуже для нас.
Убедительность такой системы является результатом аристократических предрассудков, помноженных на «божественную философию»; без последней гнусность системы была бы очевидной. Красноречие по поводу добра и незыблемости убаюкивает читателя, внушает ему уверенность в том, что править надлежит мудрым и что их главным стремлением должно быть сохранение статус-кво, подобно идеальному царству на небесах. Любой человек твердых политических убеждений – а древние греки славились горячностью в политике – понимает, что «добро» означает представителей собственной партии и что, если им удастся утвердить желаемую конституцию, дальнейших изменений не потребуется. Вот как рассуждал Платон, но, окутав свои мысли метафизическим туманом, он придал им безличный и объективный вид, который потом веками дурачил мир.
Идеал статического совершенства, унаследованный от Парменида и воплощенный Платоном в его теории, нынче широко признается неприемлемым для человеческого общества. Человек – зверь неугомонный, он не станет, подобно удаву, наедаться раз в месяц и спать все оставшееся время. Человеку для счастья мало просто получать удовольствие – ему необходимы и надежды, собственное дело и изменения. Говоря словами Гоббса, «счастье не в том, чтобы преуспеть, а в самом преуспевании»4. У современных философов идеал нескончаемого и неизменного блаженства вытеснен идеей развития – упорядоченным движением к цели, которой никогда не достичь или которой – во всяком случае, в момент написания – еще никто не достиг. Трансформация перспективы является частью замены статики динамикой, которая берет начало от Галилея и с тех пор оказывает всевозрастающее влияние на современное мышление, будь то в науке или политике.
Изменение – это вовсе не то же самое, что прогресс. «Изменение» – понятие научное, «прогресс» – этическое; изменение всегда несомненно, тогда как прогресс – вопрос спорный. Рассмотрим сначала, что под изменением понимают в науке.
Вслед за Аристотелем и вплоть до Галилея астрономы полагали, что все в космосе дальше Луны неизменно и нетленно. После Лапласа ни один уважающий себя астроном так больше не считал. Туманности, звезды и планеты, как теперь выяснилось, формировались постепенно. Некоторые звезды (например, спутник Сириуса) уже «мертвы», то есть в определенный момент пережили катаклизм, в результате которого утратили значительную часть излучаемого ими света и тепла. Наша планета, к которой философы склонны проявлять повышенный узконаправленный интерес, когда-то была слишком горячей для жизни, а однажды станет слишком холодной. Миллиарды лет Земля производила лишь безобидных трилобитов и бабочек, пока эволюция не прогрессировала настолько, что на свет появились нероны, чингисханы и гитлеры. К счастью, кошмар этот проходящий: со временем Земля вновь придет в состояние, неспособное поддерживать жизнь, а покой восстановится.
Такое бессмысленное болтание туда-сюда, вполне устраивающее ученых, разумеется, не могло удовлетворить философов. Они взялись вывести формулу прогресса, доказывающую, что мир постепенно и неукоснительно улучшается. Рецепт такого типа философии прост: сначала философ решает, что ему в существующем мире нравится, а что – нет. Затем он – посредством тщательного отбора фактов – убеждает себя, что Вселенная подчиняется общему закону, приводящему к увеличению того, что его радует, и уменьшению того, что ему неприятно. После этого он формирует собственный закон развития мироздания и обращается к публике с такими словами: «Миру суждено развиваться так, как говорю я, поэтому тот, кто желает перейти на сторону победителей, а не вести бесплодную войну с неизбежностью, присоединится к моей партии». Несогласных с ним клеймят как нефилософских, ненаучных и устаревших, а те, кто с ним соглашается, уверены в победе, ведь Вселенная – на их стороне. При этом сторона победителей по малопонятным причинам объявляется также стороной добродетели.
Первым, кто всесторонне обосновал такой взгляд на мир, был Гегель. Философия у него настолько несуразная, что, казалось бы, ни один разумный человек не воспримет ее серьезно. Отнюдь! Гегель нагородил вокруг столько мути, что люди приняли его учение за глубокомыслие. Если объяснить все на пальцах, абсурдность его философии становится очевидной. И хотя я не намерен его высмеивать, гегельянцы наверняка сочтут мое объяснение карикатурой.
В общих чертах философия Гегеля сводится к следующему. Объективная реальность безвременна, как у Парменида и Платона, но существует еще и условная реальность, состоящая из привычного нам мира во времени и в пространстве. Характер объективной реальности можно определить посредством одной лишь логики, поскольку есть единственно возможная форма реальности, которая не противоречит самой себе. Гегель называет ее абсолютной идеей и определяет следующим образом: «Идея как единство субъективной и объективной идеи есть понятие идеи, для которого идея как таковая есть предмет – объект, объемлющий собой все определения»5. Как мне не претит осквернять кристальную ясность этого определения, все же замечу, что то же самое можно выразить так: «Абсолютная идея – это чистая мысль, мыслящая о чистой мысли». Гегель уже доказал, к своему удовлетворению, что вся реальность есть мысль, из чего следует, что мысль не может думать ни о чем, кроме мысли, так как больше думать не о чем.
Кому-то эти рассуждения могут показаться скучными. Такие люди скажут: «Я предпочитаю думать о мысе Горн, Южном полюсе, об Эвересте и о туманности Андромеды; мне нравится размышлять о тех временах, когда Земля остывала, море кипело, с утра до ночи вздымались и рушились вулканы. Ваша рекомендация занять свой ум изысками жонглирующих словами профессоров кажется мне откровенно нудной. И вообще, если это и есть ваш „счастливый конец“, то вряд ли он стоил того, чтобы продираться через все это словоблудие». С этими словами они навсегда распрощаются с философией и заживут счастливой жизнью.
Вот только если мы, не дай бог, согласимся с этими людьми, то проявим неуважение к Гегелю. Ведь Гегель непременно заметит, что, хотя Абсолют вроде Бога Аристотеля думает исключительно о себе, потому что все остальное – иллюзия, мы, обреченные на жизнь в мире явлений, мы, рабы времени, видящие лишь отдельные фрагменты и смутно представляющие себе целое в редкие минуты мистического озарения, мы, иллюзорные плоды иллюзии, поневоле думаем о мысе Горн так, будто он существует на самом деле, а не представляет собой лишь идею в Божественном сознании. Когда нам кажется, что мы думаем о мысе Горн, в действительности мысль о мысе Горн возникает в сознании Абсолюта. Вернее, Абсолют осознает часть той единой мысли, которую он непрерывно мыслит и коей является, и это единственная реальность, в которой существует мыс Горн. А поскольку нам никогда не достичь подобных высот, мы думаем о нем в приземленном географическом смысле.
Только какое отношение, спросите вы, все это имеет к политике? На первый взгляд – никакого. Однако для Гегеля связь очевидна. Из его метафизики следует, что истинная свобода заключена в подчинении авторитарной власти, свобода слова плоха, абсолютная монархия хороша, Пруссия – идеал государства, война несет добро, а создание международной организации для мирного урегулирования конфликтов повлечет за собой одни неприятности.
Возможно, некоторым моим читателям не вполне ясно, каким образом одно вытекает из другого, поэтому я надеюсь, что мне простят, если я посвящу несколько слов промежуточным выводам.
Несмотря на то что само время нереально, последовательность видимых событий, из которых складывается история, имеет любопытную связь с реальностью. Гегель постиг природу реальности посредством чисто умозрительного процесса, называемого диалектикой. Этот процесс заключается в обнаружении противоречий в абстрактных идеях и исправлениях оных путем уменьшения их абстрактности. Каждая из этих абстрактных идей является как бы ступенью в развитии идеи, последней стадией которой является абсолютная идея.
Как ни странно, по причине, которую Гегель никогда не разглашал, временна́я шкала истории повторяет логическое развитие диалектики. Разумно было бы предположить, что раз метафизические процессы относятся ко всей реальности, то и параллельный им временно́й процесс будет вселенским. Ан нет: он чисто земной и строго ограничен рамками истории человечества, причем (что совсем уж невероятно) только той истории, которая известна Гегелю. Разные народы в разное время воплотили стадии идеи, которых к тому времени достигла диалектика. О Китае Гегель знал лишь то, что тот есть, поэтому Китай представлял категорию «бытие». Об Индии он знал лишь то, что буддисты верили в нирвану, поэтому Индия стала воплощением категории «ничто». Древние греки и римляне продвинулись в списке категорий довольно далеко, однако все более поздние стадии достались исключительно немцам, которые после упадка Рима были единственными носителями идеи – вплоть до того, что к 1830 году практически достигли абсолютной идеи.
Каждый, кто еще питает надежды, что человек – разумное животное, должен поразиться успеху такого нагромождения чуши. И все же во времена Гегеля его систему взглядов принимала чуть ли не вся немецкая молодежь с высшим образованием. Вероятно, потому, что теория льстила немецкому самолюбию. А вот успех ее за пределами Германии поистине изумляет. В пору моей молодости большинство профессоров философии в британских и американских университетах были гегельянцами, поэтому и я полагал, пока не прочитал Гегеля сам, что в его теории заложена истина. Отрезвило меня главным образом открытие, что все написанное им о философии математики было полной ахинеей.
Самым же удивительным оказался эффект, который Гегель произвел на Маркса. Последний перенял наиболее фантасмагорические положения учения, а именно что история развивается по определенному логичному плану и, будучи чисто абстрактной диалектикой, стремится избежать внутренних противоречий. Сегодня на большей части земного шара вас сотрут в порошок, если вы усомнитесь в этой догме, а выдающиеся западные ученые, политически симпатизирующие России, проявляют свои симпатии, используя слово «противоречие» в таких смыслах, которые не одобрил бы ни один уважающий себя логик.
Для обнаружения связи между политикой и метафизическими учениями вроде гегелевского приходится довольствоваться лишь некоторыми очень общими чертами его практической повестки. Тот факт, что Гегель превозносил Пруссию, был скорее случайностью; в ранние годы он пламенно восхищался Наполеоном, а германским патриотом стал лишь после того, как его наняло Прусское королевство. Даже в поздних пассажах «Философии истории» он по-прежнему отзывался об Александре, о Цезаре и Наполеоне как личностях такого величия, которое освобождает их от обязательств перед законами морали. Из его философии следовало не превосходство Германии над Францией, а восхищение порядком, системой, размахом и проникновением государственного контроля. Обожествление им государства поражает так же, как если бы под государством подразумевался наполеоновский деспотизм. Сам Гегель полагал, что, в отличие от многих, знает, в чем нуждается мир – в сильной централизованной власти, способной заставить людей действовать на общее благо, чего нельзя достичь при демократии. Гераклит, которому Гегель был обязан многими выводами, говорил: «Любое животное можно пинками загнать на пастбище». Так давайте же хотя бы позаботимся о пинках, а выведут они на пастбище или нет – вопрос второстепенный (если, конечно, «животное» – это не вы).
Очевидно, что автократия, на которую уповал Гегель или современные апостолы Маркса, оправдана лишь теоретически – на основе не поставленной под сомнения догмы. Если вам досконально известны намерения Вселенной в отношении человеческой жизни, будущего и того, что, вопреки их представлению, нужно людям, если вы уверены, как Гегель, что ваш взгляд на историю есть «результат, известный мне, потому что я проштудировал всю область целиком», тогда вы придете к выводу, что любая мера принуждения оправдана, если приводит к цели.
Единственная философия, теоретически обосновывающая демократию и совпадающая с ней по духу, – это эмпиризм. Локк, которого можно считать (по крайней мере, в нашу эпоху) основоположником эмпиризма, не скрывает, насколько эта философия совпадает с его взглядами на свободу и толерантность и с непримиримостью к абсолютной монархии. Он неустанно подчеркивает зыбкость наших знаний, причем не с присущим Юму скепсисом, а как напоминание о том, что мы можем заблуждаться и что нам следует учитывать эту вероятность в любых взаимодействиях с людьми противоположных нам взглядов. Он видел зло, творящееся вследствие как энтузиазма сектантов, так и догмы о правителях как помазанниках Божьих; обоим он противопоставлял политические теории, выводимые методом проб и ошибок, где каждый постулат проверяется успешностью его на практике.
В широком понимании воплощением либеральной теории в политике можно назвать периодически наблюдаемые последствия развитой торговли. Первым известным примером являются ионийские города Малой Азии, торговавшие с Египтом и Лидией. Когда во время Перикла коммерцией занялись Афины, афиняне стали либералами. После долгого забвения либеральные идеи ожили в городских общинах средневековой Ломбардии, где процветали до уничтожения испанцами в XVI веке. Испанцам, однако, не удалось вновь захватить Нидерланды или покорить Англию, и именно эти страны в XVII веке стали ярыми приверженцами либерализма и лидерами торговли. В наши дни лидерство это перешло к Соединенным Штатам Америки.
Причины связи торговли с либерализмом очевидны: торговля знакомит людей с обычаями других народов, непохожими на их собственные, и тем самым избавляет от догматизма непутешествующих. Взаимодействие продавца и покупателя основано на переговорах между двумя свободными сторонами; понимание точки зрения другой стороны приносит наибольшую выгоду. Существует, конечно, торговля империалистическая, когда людей вынуждают что-то купить – вплоть до угроз мечом. Но она не способствует либеральной философии, которая всегда процветала в торговых городах, славившихся не военной мощью, а богатством. В настоящее время ближайший аналог торговых городов Античности и Средневековья можно найти в небольших странах, таких как Швейцария, Нидерланды и страны Скандинавии.
Кредо либералов на практике – живи и дай жить другим; они выступают за толерантность и свободу в рамках законов общества, умеренность и отсутствие фанатизма в политической повестке. Даже демократия, если подходить к ней с фанатизмом, как в случае с последователями Руссо во время Французской революции, перестает быть либеральной. В самом деле, фанатичная вера в демократию исключает возможность демократических институтов, как это случилось в Англии при Кромвеле или во Франции при Робеспьере. Настоящий либерал никогда не скажет: «Это истина». Он говорит: «Я склоняюсь к мысли, что в данных обстоятельствах это мнение, похоже, лучшее». Только в таком ограниченном и лишенном догматизма смысле либералы признаю́т демократию.
А что говорит теоретическая философия по поводу правомерности или неправомерности либеральных взглядов?
Суть либерального мировоззрения заключается не в самих убеждениях, а в отношении к ним: либерал руководствуется не догмами, а предположениями и понимает, что в любой момент его мнение может быть опровергнуто новыми фактами. Именно так ко мнениям относятся в науке – в отличие от того, как к ним относятся в теологии. Никейский собор до сих пор обладает авторитетом, тогда как с научными взглядами IV века больше никто особо не считается. В СССР изречения Маркса о диалектическом материализме настолько непреложны, что ими руководствуются генетики для выведения высших сортов пшеницы6, хотя в остальном мире лучшим подходом к таким задачам, как правило, признают эксперимент. Наука зиждется на опыте, предположениях и отсутствии догм; любая неизменяемая догма антинаучна. Таким образом, научный взгляд на вещи – это интеллектуальный аналог того, что в практической сфере зовется либеральным мировоззрением.
Локк, который первым до мелочей проработал эмпирическую теорию познания, также выступал за религиозную терпимость, представительные учреждения и ограничение государственной власти посредством системы сдержек и противовесов. Большинство его тезисов не новы, но он убедительно развил их как раз в тот момент, когда английское правительство было готово их принять. Подобно его соотечественникам, Локк не одобрял бунтарства; анархия не нравилась ему так же, как и деспотизм. И в интеллектуальных занятиях, и в практических делах он предпочитал порядок без давления властей, что, в сущности говоря, можно считать девизом как науки, так и либерализма. Основу такого порядка составляют обоюдные договоренности. В интеллектуальном мире это означает критерии для доказательств, которые после адекватного обсуждения послужат мерой согласия экспертов. В политической практике это означает подчинение мнению большинства после того, как каждая из сторон получила возможность изложить свою позицию.
В обоих отношениях момент для Локка был подходящим.
Великий научный спор геоцентрического представления о мире с гелиоцентрическим наконец-то разрешился, ученым перестало хватать Аристотеля, чтобы найти ответы на свои вопросы, а достижения Ньютона давали все больше оснований для безграничного научного оптимизма. В политике же полтора столетия религиозных войн едва ли изменили соотношение сил между протестантами и католиками. Просвещенным людям эти богословские разборки начали казаться ересью, которую Джонатан Свифт сатирически изобразил в виде вражды тупоконечников с остроконечниками. Ультрапротестантские секты, уповая на внутренний свет в душах верующих, превратили то, что должно было стать откровением, в анархическую силу. Обрадованные предприятия, как научные, так и коммерческие, пригласили энергичных людей отказаться от бесплодных споров. К счастью, те приняли приглашение. Результатом стали два века небывалого прогресса.
Теперь мы вновь вступили в эпоху религиозных войн, только религия зовется нынче идеологией. Либеральная философия воспринимается многими как чересчур мягкотелая и устаревшая: идеалистически настроенной молодежи подавай нечто более действенное, что раз и навсегда даст ответы на все их вопросы, вдохновит на миссионерскую деятельность и вселит надежду на тысячелетие, обеспеченное завоеваниями. Короче говоря, мы вернулись в эру фанатичных верований. К сожалению, атомная бомба истребляет быстрее, чем кол, и особенно долго на нее полагаться нельзя. Мы должны надеяться, что в мире скоро возобладает более рациональное мышление, поскольку нам не выжить иначе, как только на основе возрождения либеральных традиций осмотрительности и терпимости.
Эмпирическая теория познания – которой, за некоторыми исключениями, я придерживаюсь – находится посередине между догмой и скепсисом. Согласно ей, любые знания в определенной мере сомнительны, хотя сомнения, если таковые имеются, ничтожны в чисто математическом смысле – по сравнению с установленными на сегодняшний день фактами. Сомнительность того, что считается знанием, непостоянна: недавно я прочел книгу об англосаксонском вторжении в Британию, теперь убежден в существовании Хенгиста и сомневаюсь насчет Хорсы. Теория относительности Эйнштейна в общем и целом верна, но разумно предположить, что дальнейшие вычисления охвата Вселенной приведут к несколько иным результатам. Современная теория атома истинна с прагматической точки зрения, так как позволяет нам создавать атомные бомбы: ее результаты инструменталисты в шутку называют удовлетворительными. Однако не исключено, что со временем совершенно иная теория сможет лучше объяснить наблюдаемые явления. Научные теории хороши в качестве полезных гипотез для продолжения исследований, а также как заключающие в себе крупицы истины, на основании которых можно обобщить существующие наблюдения, но ни один разумный человек не считает их неизменным эталоном.
Интеллектуальные взгляды имеют важные последствия в сфере практической политики. Во-первых, неразумно навлекать относительно несомненное зло в настоящем ради относительно сомнительного блага в будущем. Будь теология прошлых веков абсолютно верна, сжигание на костре горстки людей ради того, чтобы оставшиеся отправились в рай, было бы оправданным, но в случае сомнений насчет попадания в ад еретиков никаких оснований для преследований нет. Будь марксистская эсхатология неоспорима, мы зажили бы счастливо, уничтожив частную собственность. Такая цель действительно стоила бы диктатуры, концлагерей и мировых войн. Но если цель сомнительна или средства не гарантируют ее достижения, нынешние бедствия сразу становятся неопровержимым аргументом против таких радикальных мер. Знай мы наверняка, что мир без евреев превратился бы в рай, было бы сложно найти обоснованные возражения против Освенцима, но, если гораздо вероятнее, что в результате таких методов мир станет адом, куда лучше последовать нашему естественному гуманному неприятию жестокости.
Вообще говоря, поскольку отдаленные последствия действий менее вероятны, чем ближайшие, оправдание пагубной программы на основании ее будущих благ редко бывает правомерным. Этот принцип, как и другие принципы эмпириков, не следует считать непреложным; бывают случаи, когда далекоидущие следствия одной политики довольно вероятны и весьма нежелательны, в то время как непосредственные результаты другой хотя и неприятны, но вполне терпимы. Последнее относится, например, к экономии продовольствия на зиму, инвестированию капитала в оборудование и т. п. Разумеется, даже в этих случаях нельзя забывать о неопределенности. Множество инвестиций, сделанных во время подъема, не приносят прибыли, и современные экономисты признают, что привычка инвестировать, а не потреблять часто заводит слишком далеко.
Многие убеждены, что в борьбе либералов с фанатиками последние обязательно одерживают верх в силу неколебимости веры в правоту своего дела. Убеждение это не ослабевает, несмотря на то что вся история человечества, включая последние несколько лет, свидетельствует об обратном. Раз за разом фанатики проигрывали, потому что ставили перед собой невыполнимые цели или – даже в случае вполне реальных целей – не опирались на научные знания при выборе средств их достижения. А еще они проигрывали потому, что восстанавливали против себя тех, кого желали подчинить. Во всех значимых войнах начиная с 1700 года побеждала более демократично настроенная сторона. Отчасти оттого, что (тесно связанные друг с другом) демократия и эмпиризм не требуют искажения фактов для подтверждения теорий. Россия и Канада, имея сходные климатические условия, стараются повысить урожай пшеницы; в Канаде это делается экспериментальным путем, в России же предпочитают руководствоваться «священным писанием» Маркса.
У систем, основанных на догме без эмпирического подкрепления, таких как схоластическое богословие, марксизм и фашизм, есть некое преимущество: им удается заручиться высокой степенью поддержки среди своих последователей. Однако их недостатком является неизбежное подавление ценных слоев населения. Испания вследствие изгнания евреев и мавров обнищала; Франция пострадала от эмиграции гугенотов после отмены Нантского эдикта; Германия могла бы лидировать в сфере ядерного оружия, если бы не ненависть Гитлера к евреям. И, повторю, догматические системы имеют еще два недостатка: они пользуются фальшивыми убеждениями в вопросах практической важности и вызывают к себе враждебность среди тех, кто не разделяет их фанатизма. По этим причинам вряд ли стоит ожидать, что в конечном счете поборники догматической философии возобладают над более эмпирически настроенными обществами. Ошибочно и мнение, что догма необходима, когда требуется социальная сплоченность; ни одно государство не сплачивалось так, как Великобритания в 1940 году.
Наконец, эмпиризм достоин прославления не только в силу большей правдивости, но и из нравственных соображений. В качестве источника мнений догма предполагает авторитарную власть, а не здравый смысл; ей необходимы преследование еретиков и враждебность по отношению к инаковерующим; она требует от своих последователей отказа от естественной доброты в пользу учреждаемой ненависти. Поскольку обмен мнениями не признается в качестве средства приближения к истине, у приверженцев противоборствующих догм нет иного способа доказать чью-либо правоту, кроме войны. А война в век технологий рано или поздно приведет к гибели человечества.
В заключение скажу, что в наши дни, как и во времена Локка, эмпирический либерализм (вполне совместимый с демократическим социализмом) – единственно приемлемая философия для тех, кто, с одной стороны, опирается в своих убеждениях на научные факты, а с другой – желает счастья всему человечеству больше, чем победы той или иной партии либо религии.
Для предотвращения катастрофы наш трудный и запутавшийся мир нуждается в выполнении многих условий. Однако совершенно необходимо, чтобы в странах, где еще поддерживают либеральные убеждения, последние были бы твердыми и искренними. Не способом избежать догматизма правых и левых, а глубокой приверженностью идеалам свободы выбора, познания и взаимной терпимости. Ибо без этих убеждений жизнь на нашей политически разрозненной, но технически неразделимой планете вряд ли сможет продолжаться долго.
2. Философия для непосвященных
Со времен самых ранних цивилизованных обществ человечеству приходится решать два типа задач.
Первый связан с укрощением сил природы, приобретением знаний и навыков, необходимых для создания орудий труда, средств самозащиты и методов разведения полезных животных и растений. В современном мире подобные задачи перешли в область наук и технологий. Как показывает опыт, для их решения необходимо большое количество довольно узких специалистов.
Задачи второго типа менее конкретны и многим ошибочно представляются неважными. Они связаны с поиском лучшего способа распорядиться нашей властью над природой и включают в себя такие насущные вопросы, как выбор между демократией и диктатурой, капитализмом и социализмом, международным правительством и мировой анархией, свободомыслием и авторитарной догмой. Ответы на такие вопросы не найти в лаборатории. Здесь помогает лишь всестороннее изучение жизни людей в прошлом и настоящем и понимание причин благоденствия и невзгод в истории. И сразу становится ясно, что увеличение знаний само по себе не ведет к счастью и процветанию.
Едва освоив земледелие, люди применили свои знания в жестоких культах жертвоприношений. Племена, приручившие лошадей, использовали их для налетов на мирные поселения. Изобретение станков для обработки хлопка на заре индустриальной революции имело чудовищные последствия: близкая к успеху борьба Джефферсона за эмансипацию рабов в Америке сошла на нет; эксплуатация детского труда в Англии достигла уровня неописуемой жестокости; надежда на то, что африканцев можно будет одеть в хлопок, подстегнула в Африке безжалостный империализм. В наши дни симбиоз научной мысли и развития технологий привел к созданию атомной бомбы. И теперь мы в страхе гадаем, что с ней делать.
Все эти разрозненные исторические события подтверждают, что одного умения недостаточно: нужно еще и то, что называется мудростью. И развивать ее, если мудрость вообще можно развить, следует иначе, чем научно-технические навыки. Мудрость необходима нам сейчас как никогда, потому что при стремительном росте технологий прошлый образ мышления и поведения безнадежно устарел.
Слово «философия» означает «любовь к мудрости», и именно этому нужно срочно учиться, если мы не хотим, чтобы новые силы, изобретенные экспертами и отданные в распоряжение заурядных людей, привели человечество к безвозвратной катастрофе.
Безусловно, философия в рамках общего образования должна отличаться от философии для специалистов. Здесь, как и во всех других академических дисциплинах, существует различие между тем, что имеет ценность для широкой публики, и тем, что представляет сугубо профессиональный интерес. Пусть историки спорят о причинах неудачного похода Синаххериба в 689 году до н. э. – не для историков необязательно знать разницу между этим и его успешным походом тремя годами ранее. Пусть грековеды обсуждают трактовку пьес Эсхила – человеку, решившему, несмотря на занятость, получить представление о культуре древних греков, это ни к чему. Точно так же люди, посвятившие жизнь философии, вольны заниматься вопросами, которыми широкая образованная публика имеет право пренебречь. К таким вопросам относятся, например, изучение различий в подходе к проблеме универсалий Фомы Аквинского и Дунса Скота или вывод характеристик, необходимых языку, чтобы, не скатываясь до несуразицы, описать самое себя. Обсуждения подобных профессиональных тонкостей не являются основным вкладом философии в культуру общества.
Академическое образование должно уравновешивать появление узконаправленных специализаций, неизбежно сопутствующее расширению знаний, и уделять как можно больше времени тем аспектам истории, литературы и философии, которые обогащают культуру. Молодым людям, не владеющим древнегреческим, должно хватить перевода, чтобы получить представление о трудах древних греков. Вместо того чтобы в школах без конца изучать англосаксонских королей, следует дать обзор мировой истории, сравнивая проблемы нашего времени с дилеммами египетских священников, вавилонских королей и афинских реформаторов, а также с надеждами и разочарованиями прошедших столетий. Именно на такой подход претендую и я – только в отношении философии.
С первых дней своего существования философия имела две разные, но взаимосвязанные цели: теоретическую – разобраться, как устроен мир, а также практическую – наставить человека на путь истинный. Начиная с Гераклита и заканчивая Гегелем, если не Марксом, философы преследовали обе цели: теория и практика шли рука об руку в поисках формулы мироздания, на основе которой можно было бы вывести законы этики.
Таким образом, философия всегда граничила с наукой и религией. Рассмотрим сначала ее связь с наукой.
Вплоть до XVIII века наука была частью того, что называлось философией, однако с тех пор к последней стали относить лишь более умозрительные и общие аспекты проблем, которыми занимается наука. Существует расхожее мнение, что философия непрогрессивна, но тут дело скорее в трактовке: как только появляется возможность дать четкий ответ на древний философский вопрос, новые знания приписываются науке, а философия остается не у дел.
С древних времен и вплоть до Ньютона теория планет, будучи абстрактной и гипотетической, относилась к философии. Ньютон же перевел гипотезу из сферы свободного полета мысли в область, где требовались иные навыки, чем при изучении вопросов, открытых фундаментальным сомнениям. В VI веке до н. э. Анаксимандр выдвинул теорию эволюции, согласно которой люди произошли от рыб. Пока не было конкретных доказательств, его труды считались философскими, а теория Дарвина – уже научной, потому что опиралась на последовательность форм жизни, найденных в окаменелостях, на распределение животных и растений в разных частях планеты. В шутке «наука – это то, что нам известно, а философия – это то, что нам неизвестно» больша́я доля правды. И все же стоит добавить: философские размышления о том, чего мы пока не знаем, часто оказываются ценными предпосылками для точных научных знаний. Догадки пифагорейцев в астрономии, Анаксимандра и Эмпедокла в эволюции видов и Демокрита в атомной структуре веществ снабдили ученых гипотезами, которые могли прийти в голову разве что философам. Можно сказать, что теоретическая миссия философии – хотя бы частично – состоит в создании общих гипотез, которые наука до поры до времени не в состоянии проверить, но как только проверка становится возможной, а гипотеза подтверждается – она переходит в сферу науки и перестает считаться философской.
Польза теоретической стороны философии не ограничивается догадками для последующего подтверждения или опровержения учеными. Некоторых так впечатляют научные познания, что они забывают о том, что науке неизвестно; других интересует лишь то, чего наука не знает, и они, наоборот, приуменьшают ее достижения. Тот, кто признает исключительно научный подход, становится самодовольным снобом, презирающим любой интерес к проблемам, у которых нет четкой научной формулировки. Такие люди склонны думать, что в практических делах умение заменяет мудрость, что уничтожать друг друга согласно последнему слову техники прогрессивно и, следовательно, лучше, чем сохранять друг другу жизнь устаревшими методами. Напротив, те, кто пренебрегает наукой, как правило, цепляются за вредные, отсталые суеверия и отрицают, что научные достижения, если подходить к ним с умом, делают людей счастливее. Оба взгляда достойны осуждения. А пример надо брать с философии, которая разъясняет как потенциал, так и ограниченность научных знаний.
Оставим на минуту вопросы этики и нравственных ценностей и обратимся к ряду чисто теоретических вопросов непреходящей важности, на которые у науки – по крайней мере, пока – ответов нет.
Продолжаем ли мы как-то существовать после смерти? Если да, это существование временно или вечно? Может ли сознание управлять материей или материя полностью определяет сознание? Либо они до некоторой степени существуют независимо? Есть ли у Вселенной цель или ею движет слепая необходимость? А может, вокруг – сплошной хаос, беспорядок, в котором открытые законы природы – это не что иное, как результат нашей врожденной страсти к упорядочиванию? Существует ли высший замысел, значит ли человеческая жизнь больше, чем уверяют астрономы, или одержимость собственной жизнью – это не что иное, как проявление мании величия?
Я не знаю ответов на эти вопросы. Полагаю, их не знает никто. И все же если перестать их задавать или довольствоваться ответами, принятыми на веру, то жизнь перестанет быть интересной. Сохранение интереса к таким вопросам и внимательное изучение предлагаемых ответов – одни из задач философии.
Любителей быстрой выгоды и строгого соответствия между усилиями и отдачей ждет разочарование от дисциплины, которая при нынешнем уровне знаний не дает четких ответов и выглядит пустой тратой времени на безрезультатные размышления о неразрешимых проблемах. Я это мнение ни в коей мере не разделяю. Так или иначе, философия нужна всем, за исключением разве что самых бестолковых, философствования которых в отсутствие знаний почти наверняка будут несуразными. Без философии человечество неминуемо разделяется на группы соперничающих фанатиков, каждая из которых твердо убеждена, что их версия бессмыслицы – священная истина, а версия оппонентов – возмутительная ересь. Арийцы и католики, крестоносцы и мусульмане, протестанты и приверженцы папы римского, коммунисты и фашисты погрязли в течение последних полутора тысяч лет в бесплодной вражде, тогда как самая малость философии явила бы каждой из сторон, что у них нет ни малейших причин претендовать на правоту. Догматизм всегда был врагом и непреодолимым препятствием для мира и демократии. Как и в предшествующие эпохи, он до сих пор остается величайшим мысленным барьером на пути к счастью и благополучию.
Потребность в определенности естественна для человека, и все же она есть интеллектуальный изъян. Если вы в облачный день соберетесь на семейный пикник, дети захотят точно знать, будет ли дождь, и обидятся на вас в случае неопределенного ответа. Такого же рода гарантий требуют во взрослой жизни от тех, кто берется вести народ в Землю обетованную. «Избавимся от капиталистов – и нас ждет вечное блаженство»; «Истребим евреев – и на свете останутся одни праведники»; «Перебить хорватов – и отдать власть сербам!» или «Перебить сербов – и отдать власть хорватам!» – такие лозунги еще совсем недавно пользовались огромной популярностью. Достаточно лишь толики философии, чтобы показать несостоятельность подобной кровожадной ахинеи. До тех пор, пока люди не научатся воздерживаться от суждений в отсутствие доказательств, ими будут манипулировать самопровозглашенные пророки, а руководить – либо невежественные фанатики, либо бесчестные шарлатаны. Жить в состоянии неопределенности трудно, но любая добродетель требует усилий, для каждой из добродетелей существует своя дисциплина. Чтобы научиться взвешивать суждения, лучшей дисциплиной является философия.
Ввиду своей позитивной миссии философия не должна воспитывать скептиков, потому что если догматизм губителен, то скептицизм просто бесполезен. И догматизм, и скептицизм – это философии абсолюта: один уверен в знании, другой – в незнании. А философия исключает любую уверенность, относись она к знанию или незнанию. Вообще говоря, знание – понятие не настолько четкое, как принято думать. Вместо того чтобы говорить: «Я это знаю» – следует говорить: «Я имею об этом кое-какое представление». В отношении таблицы умножения эта оговорка, конечно, лишняя, но знания в делах практических не имеют точности и однозначности, свойственной арифметике.
Допустим, я заявляю, что демократия – это хорошо. Во-первых, мне следует признать, что я уверен в этом меньше, чем в том, что дважды два – четыре, а во-вторых, что у меня нет четкого определения размытого понятия «демократия». Поэтому лучше сказать что-то вроде: «Я более-менее уверен в преимуществах государственной власти, подобной той, что закреплена в британской и американской конституциях». При этом задача образования – позаботиться о том, чтобы с трибун чаще звучали подобные заявления, а не привычные политические лозунги.
Недостаточно осознавать, что наши знания всегда будут неполными и неточными – необходимо одновременно научиться следовать лучшей из имеющихся гипотез без того, чтобы возводить ее в догму. Возвращаясь к теме пикника: если вероятность хорошей погоды велика, вы все же выходите, захватив с собой плащи на случай дождя. Будь вы догматиком, плащи остались бы дома. Тот же принцип применим к другим важным ситуациям. Обобщенно говоря, все, что считается знанием, можно выстроить в иерархию по степени достоверности, где арифметика и осязаемые факты расположены в самом верху. Сомневаться в том, что дважды два – четыре или что сейчас я сижу за столом и пишу, отдавало бы патологией. Почти с такой же уверенностью можно сказать, что вчера был погожий день, хотя память нас порой подводит. Воспоминания о более давних событиях бывают ненадежны, особенно те, что связаны с сильными переживаниями. Так, например, случилось с королем Георгом IV, который «припомнил», что участвовал в битве при Ватерлоо. Научные же законы могут варьироваться от практически бесспорных до маловероятных – в зависимости от достоверности доказательств.
Если вы действуете на основании гипотезы, в которой до конца не уверены, нужно стараться избегать трагичных последствий в том случае, если гипотеза ошибочна. В примере с пикником: не страшно рискнуть и промокнуть, если вы все закаленные, но, если в компании есть слабые здоровьем и кто-то может схватить воспаление легких, лучше не рисковать. Или, допустим, вам встретился магглетонец7. Нет ничего страшного в том, чтобы вступить с ним в спор: вдруг мистер Магглетон и вправду был тем великим человеком, которого они чтят, а вот сжигать его на костре недопустимо, потому что сожжение заживо причиняет куда больший вред, чем любые богословские заблуждения. Другое дело – будь магглетонцы многочисленными фанатиками, желающими вас истребить. В этом случае вопрос усложняется, но общий принцип остается неизменным: сомнительная гипотеза не может оправдать несомненное зло, если только противоположная гипотеза столь же бесспорно не влечет за собой равноценное зло.
Философия, как мы уже говорили, имеет как теоретическую, так и практическую цель. Пришло время рассмотреть последнюю.
Большинству философов Античности свойственна тесная связь между их картиной мироздания и взглядами на праведный образ жизни. Некоторые из них даже учреждали братства, схожие с монашескими орденами в более поздние эпохи, а софисты, не преследующие никаких религиозных целей, повергали Сократа и Платона в шок. Чтобы играть серьезную роль в жизни обыкновенных людей, философия непременно должна отстаивать какой-то образ жизни. В этом смысле она отчасти уподобляется религии, но с существенными отличиями. Главное заключается в отсутствии авторитета, будь то традиция или священная книга. Второе – в том, что философ не должен основывать свою церковь; Огюст Конт пытался и потерпел неудачу – поделом ему. Третье – это больший акцент на интеллектуальные добродетели, чем повелось со времен распада древнегреческой цивилизации.
Между нравоучениями древних философов и этикой наших дней существует важное различие. Философы Античности обращались к праздным мужам, которые могли позволить себе жить так, как считали правильным, – вплоть до основания независимых городов, где жизнь подчинялась законам доктрины их учителя. Подавляющее большинство современных образованных граждан не имеют подобной свободы действий: они вынуждены зарабатывать на жизнь в рамках существующего порядка вещей и могут влиять на свой образ жизни только через продвижение реформ в политическом и экономическом устройстве этого общества. Как следствие, нравственные убеждения каждого человека выражаются теперь не столько в личном поведении, сколько в политической позиции. Понятие праведного образа жизни из индивидуального стало общественным. Такое представление встречалось и раньше (например, в «Государстве» Платона), но в основном в Античности превалировало индивидуалистическое представление о смысле жизни.
Итак, сделав эту оговорку, посмотрим, что по поводу этики говорит философия.
Начнем с положительных интеллектуальных качеств. В основе занятий философией заложено убеждение, что знание – благо, даже если причиняет боль. Философски настроенный человек (неважно, философ он или нет) стремится к тому, чтобы его убеждения были как можно ближе к истине; ему в равной степени отрадно знать – и претит заблуждаться.
Этот принцип применим намного шире, чем кажется на первый взгляд. Наши убеждения формируются под влиянием самых разнообразных факторов – того, чему нас в детстве учат родители и школа, что внушают авторитетные учреждения, склоняющие нас к определенным действиям, что внушает нам страх, что нас успокаивает или льстит нашему самолюбию. Любой из этих факторов может стать причиной верных убеждений, но чаще уводит в обратном направлении. Поэтому нам необходимо умение мыслить трезво: оно помогает критически подходить к собственным убеждениям и понимать, у каких из них есть основания претендовать на истинность. Мудрые люди особенно критичны к тем своим взглядам, в которых им сложнее всего усомниться или которые, вероятнее всего, выльются в жестокие столкновения с теми, кто придерживается противоположных, но настолько же беспочвенных взглядов. Возобладай в мире такой подход – острота конфликтов снизилась бы немерено.
Другое полезное интеллектуальное качество – объективность (или беспристрастность). Здесь я порекомендовал бы следующее упражнение. При упоминании в политическом контексте слов, вызывающих у разных людей бурные, но сильно разнящиеся эмоции, попробуйте заменить слова буквами А, B, C и так далее, а после забыть, что стоит за каждой из них. Например, А – Англия, В – Германия, С – Россия. Пока вы помните значение каждой из букв, ваши рассуждения будут во многом зависеть от того, англичанин вы, немец или русский, что не имеет никакого отношения к логике. Решая в начальной школе задачи о скалолазах А, В и С, вы не испытываете никакой привязанности к вышеупомянутым джентльменам и беспристрастно вычисляете наиболее правильный ответ. Если же представить, что А – это вы сами, В – ваш заклятый враг, а С – задавший задачу учитель, ваша логика наверняка пострадает, а вы придете к выводу, что А достигнет вершины первым, а С – последним. В умозаключениях относительно политических проблем эмоциональная предвзятость неизбежна. Только внимание и тренировка помогут научиться мыслить так же объективно, как при решении алгебраических задач.
Подмена конкретных терминов абстрактными, разумеется, не единственный способ достичь этической объективности; точно так же, если не лучше, она достигается через умение безусловно сопереживать. Большинству людей, однако, это не дано. Если вы голодны, то приложите недюжинные усилия, чтобы раздобыть еду; голод ваших детей наверняка подстегнет вас еще больше. Если голодает ваш друг, вы тоже постараетесь облегчить его страдания. Но когда вы слышите, что миллионы индийцев или китайцев практически умирают с голоду, проблема кажется такой далекой и неконкретной, что вы вскоре о ней забываете, если, конечно, ваша официальная должность не связана с ее решением. Если же не касающаяся вас напрямую несправедливость вызывает в вас острый эмоциональный отклик, вы способны достичь нравственной объективности через безусловное сопереживание. Тем, кто лишен этого редкого дара, лучшей заменой будет привычка подходить к практическим проблемам как абстрактно, так и конкретно.
Редактор: М. Гарутин
Pulsuz fraqment bitdi.