Kitabı oxu: «Запертая луна»
Новелла «Запертая луна»
Введение
Памяти уральского лета 1970 года и всех книг, научивших нас любить.
Каждая человеческая судьба похожа на геологический разрез. На поверхности — жесткая дневная суета, рабочий быт, притворство и законы улиц. Но глубоко под ними лежат древние пласты: незабываемые встречи, запахи речного тумана, тихие поэтические вечерние строки и первой, самой чистой на свете нежности.
Эта новелла — погружение в тот самый нижний слой. В то короткое уральское лето, когда шестнадцатилетний мальчишка с суровой пролетарской окраины впервые столкнулся со взрослой чувственностью, преодолел собственную робость и наново переписал своё представление о мире и женщине.
Две жизни: рабочая окраина и книжный космос
Палаточный городок геологической партии № 7 просыпался ровно в шесть утра от омерзительного, металлического лязга. Это повариха баба Шура с садистским ожесточением била тяжёлым алюминиевым половником по ржавому дну огромной чугунной выварки. Этот звук мгновенно въедался в обнажённые нервы и зубы, безжалостно разрывая липкую паутину сладких утренних снов, в которых ещё секунду назад мерещились то зелёные венецианские каналы из томика Грина, то прохладные тени полтавских садов.
Вылезать из тёплого, насквозь пропитанного запахом махорки и собственного пота брезентового спального мешка в сырую, промозглую, пропитанную тяжёлым речным туманом уральскую рань было почти физической мукой. Кости ныли, в нос ударял запах прелой хвойной подстилки и сырой земли, а пальцы наотрез отказывались слушаться.
Шёл июль 1970 года. Наша партия занималась поиском бокситов — ценнейшей алюминиевой руды, которая была спрятана глубоко в известняках, оставшихся здесь со времен древних, невероятно тёплых девонских морей. Эти древние экосистемы оставили после себя чёткие геологические автографы: окаменевшие раковины древних брахиопод, коралловые обломки и толстые, однообразные пласты серого известняка, уходящие в толщу земли. Нашей ежедневной задачей было описывать естественные обнажения, закладывать шурфы, часами карабкаться по крутым лесистым склонам в заданных маршрутах и таскать тяжёлые, угловатые образцы. Эти камни пахли сыростью и мхом, и позже, в душной камералке, они должны были лечь на стол старшему геологу, чтобы рассказать ему историю, которую мы пока еще не умели читать самостоятельно.
Я выходил из палатки самым первым, пока остальные пацаны еще шумно храпели вповалку, уткнувшись носами в грубые ватные куртки и раскинув руки. Я натягивал заскорузлые, дубовые от сушки у костра кирзовые сапоги, на ходу застёгивал штормовку и бежал к Синели.
Ледяная, обжигающая вода горной реки мгновенно ударяла в лицо, заставляя задохнуться, онеметь и выбивая из головы последние остатки ночных видений. В этой ледяной воде было спасение. Во мне в этот период жизни постоянно жили, яростно сталкиваясь и борясь за первенство, два совершенно разных человека, которые пока отчаянно плохо понимали, как уместиться в одном худом шестнадцатилетнем теле.
Первый человек был чистокровным продуктом заводской окраины промышленного уральского города. Мой мир состоял из унылых двухэтажных бараков, серых пятиэтажек, сизого, застилающего горизонт дыма мартеновских печей и заскорузлых, утопающих в грязи дворов пролетарского района. Там действовали простые и жёсткие законы: уважение нужно было ежедневно добывать пудовыми ударами кулаков, дворовая наука усваивалась с первого же разбитого носа, а за слабость или излишнюю мягкость моментально наказывали презрением. Я отлично умел драться за тёмными гаражами, прекрасно знал истинную цену данному слову, мог поддержать хриплый дворовый мотив под три блатных аккорда на расстроенной семиструнной гитаре и с самого раннего детства видел суровую изнанку рабочей жизни, напрочь лишённую какой-либо сентиментальности. На нашей окраине чувства никогда не выставляли напоказ — это считалось позорным делом, признаком разболтанности.
Но второй человек — тот, что прятался глубоко внутри, под грубой брезентовой штормовкой, — был неизлечимым, патологическим книжным романтиком. Мой рюкзак весил вдвое больше, чем у остальных ребят, потому что рядом с запасными портянками и банкой консервов в нём лежали потрёпанные сокровища: «Блистающие облака» Константина Паустовского, зачитанный до дыр томик «Трёх товарищей» Эриха Марии Ремарка, потрепанный сборник Александра Грина с его несбыточными белыми парусами, лирический томик Эдуарда Асадова, нетрадиционно дерзкий томик Сергея Есенина и толстая тетрадь в клеточку, куда я аккуратным почерком переписал редкие переводы немецкой лирики Гёльдерлина.
В этих книгах существовал совершенно иной, параллельный космос — высокий, безупречно чистый, звенящий пронзительной нежностью и абсолютной мужской верностью. Из прозы Паустовского я вынес практически религиозное благоговение перед природой, где каждая капля утренней росы на паутине казалась мне тайным откровением Вселенной. Ремарк научил меня трепетному, почти болезненному уважению к дружбе и глубокому, тихому преклонению перед Женщиной. А Есенин… Есенин обжигал дыханием дикой, неукротимой юношеской страсти, смешанной с печалью по уходящей молодости.
Это раздвоение буквально разрывало меня изнутри. Днём, среди парней, я мог мастерски ввернуть крепкое рабочее словцо, нахмуриться и жёстко осадить любого задиру, но стоило мне остаться одному у воды или в вечернем лесу, как меня накрывал густой, сбивающий с ног книжный туман. Мое юное тело бурлило гормонами и жило в постоянном, томительном предчувствии чуда, а ум настойчиво искал среди суровых уральских сосен живые воплощения гриновских героинь и есенинских муз.
В геологическую партию я попал через городской Дом пионеров, где занимался в минералогическом кружке. Мы аккуратно наклеивали на картонные планшеты этикетки, часами разглядывали под лупой блестящие зёрна пирита и до хрипоты спорили о том, чем аммонит отличается от наутилуса. Мне тогда казалось, что геология — это величественная наука о времени, о невидимых глазу земных слоях, о том, как сама планета бережно хранит свою древнюю память. Я даже представить себе не мог, что этим же летом мне придётся заниматься куда более сложной наукой — исследовать слои собственных смятенных чувств, которые окажутся намного запутаннее и опаснее любых осадочных пород.
Размышления прерывались общим завтраком за длинным, сколоченным из неотесанных досок столом под наскоро натянутым брезентовым навесом. За столом уже собирались девчонки-геологини из университета. Марина всегда садилась напротив меня. Она только-только просыпалась, её карие глаза были слегка припухшими от ночного сна, из-за чего смотрели на мир по-детски беззащитно. Тёмные густые волосы она собирала в небрежный пучок на затылке, а из слегка расстёгнутого ворота фланелевой рубашки пахло совсем не суровой рекой, а уютным домашним теплом, мятной зубной пастой и едва уловимым, волнующим ароматом женского тела.
Она пила горячий чай из побитой эмалированной кружки, охватив её обеими пухлыми ладонями, и сквозь поднимающиеся клубы пара внимательно смотрела прямо на меня. В этом утреннем, абсолютно лишённом какой-либо фальши или косметики взгляде не было никакой игры. Я немедленно опускал глаза в свою тарелку с кашей, сгорая от дикой, мучительной смеси дворового стыда за собственную робость и книжного, почти религиозного восторга.
Pulsuz fraqment bitdi.